У неё два последних - одногодки. но от разных беременностей, дочь - от января 2003, сын - от декабря того же года
О, и у нас на работе была такая тётка! Тоже, январь и декабрь. Да, вынуждена признать, некоторые умеют... У других моих знакомых за год и восемь месяцев две двойни получились, так что да... Ударим фертильностью по прозе жизни и тупой арифметике!
Кстати, все хочу спросить, а че такое "гнотобиология", которой они тут все время хвастаются? Это круто, да? Я смотрела в гугле, не поняла ни хрена...
Гнотобиология - это, если грубо и на пальцах, условия существования многоклеточных во внемикробной среде. В прикладном смысле - это отделение. где в палате создаётся изолированная воздушная среда с заданными параметрами - можно определённую влажность поддерживать. определённую температуру, при этом внутри палаты практически режим стерильности. Фильтры не пропускают пыль и могут удалять из палаты примеси продуктов жизнедеятельности. Ну. и никаких аллергенов. естественно. Таким образом, за несколько дней можно создать фактически абактериальную среду не только во вне. но и понизить концентрацию микробов - сожителей (например, в ротовой полости, на коже, на слизистой носа). Ничего особо крутого - у нас в восьмидесятые-девяностые годы функционировало гнотобиологическое детское отделение - не знаю уж, что с ним сейчас стало - лечили, в частности. пиодермию, обширные ожоги, один раз положили выраженный псориаз. но. говорят. чуть фильтры не попортили - забились чешуйками кожи. Содержать его. наверное. дороговато, но у Хауса. надо полагать, деньги есть - они ведь даже буфет не закрыли (как Уилсон грозился в самом начале)
Путь к сердцу мужчины лежит через торакотомию. Всё остальное - ванильная ересь.
Сообщение отредактировал hoelmes9494 - Пятница, 13.12.2013, 19:00
hoelmes9494, спасибо. А я уж было подумала, что они там чего-то такое замутили - ну, что это очередное "ружьё", которое вот-вот выстрелит. слово незнакомое, загадочное, наверное, не просто так
ЧЕЙЗ - Я не капризничаю и не набиваю себе цену, - высокий голос Кира пронзителен до колик в ушах. - Но это не такая операция, которую я могу делать, стоя на стремянке. Мне нужен удобный доступ. Пусть будет низкий стол. Вот такой — это можно устроить? - он показывает рукой желаемую высоту стола. - Без проблем. - говорит Хаус. - А остальным оперировать, стоя на коленях? - ехидничает Колерник. - А остальным ассистировать мне, стоя на коленях, - поправляет Корвин. - Именно так. И если вы видите какой-то другой выход, я буду очень обязан, когда вы мне его подскажете. - А что? Мне нравится. - неожиданно для самого себя вдруг заявляю я. - Почему нет, Колерник? Главное, чтобы Киру было удобно. Опустим стол, опустим лампы — это всё решаемо. Просто нужно хорошенько всё продумать, чтобы не упустить важного. - Первый раз слышу про такие новшества, - Колерник выглядит не слишком довольной. - И потом, сколько будет длиться операция — много ли выстоишь на коленях? - А знаешь, - задумчиво, словно припоминая, а на самом деле, кажется, издеваясь, говорит Хаус. - Бывают такие войлочные подушки... от пролежней. - Ой, Хаус, хоть вы-то уже заткнитесь! - морщится она. - Вы же не оперируете — вам что! - Моё дело — разумная организация процесса. А посему сделаем так, как нужно Корвину. И если вам с Чейзом придётся при этом оперировать, стоя на коленях, сидя на корточках или болтаясь на трапеции, значит тому быть. Мне, кстати, приходилось оперировать полулёжа с опорой на рабочую руку и при свете фонаря с динамкой. - Не на сердце, я надеюсь? - Колерник всё ещё полна духа противоречия. - Не важно. Та больная всё равно умерла. - Плохой пример. - Да, плохой. Но я — не хирург, здесь не грязный завал, и фонари у нас покруче динамок... Значит так, Корвин. Ко вторнику здесь всё будет так, как ты хочешь. Его положить? - Не спеши. Он и так на нервах. Анализы возьмём амбулаторно, положишь в понедельник вечером... Блавски приедет? Несколько мгновений подумав, Хаус медленно отрицательно качает головой: - Не знаю... - Гистологию сделаем интраоперационно. Если будет нужно, я введу изотоп. Хаус, ты тоже понимаешь, что я ни за что не ручаюсь? - Корвин, ты откроешь грудь, войдёшь в средостение и всё увидишь сам. Ты поступишь так, как сочтёшь нужным. Мы всё это уже обговорили тысячу раз, все бумаги он подписал — зачем ты переспрашиваешь снова и снова? - Потому что я не чувствую себя так уверенно, как привык. И я очень рад, что ты, Чейз, - он оборачивается ко мне, - будешь рядом. - Я тоже рад, что он будет рядом. Хотя и предпочёл бы хирурга с руками, - говорит Хаус. - Я собрал по одной и сложил уже сотню коробок спичек, - говорю я, - и пришил больше сотни пуговиц. У меня и сейчас в пальцах монета, которую я гоняю с тыла кисти на ладонь, просовывая между пальцев. Сразу после снятия гипса рука была, как не своя, но теперь я чувствую, как она словно оттаивает, оживает. - Чейз — ювелир. - говорит Корвин, наблюдая за моими упражнениями. - У меня никогда бы не хватило терпения так вылущивать по одной клетке или сшивать капилляры. - Не наговаривай на себя, - говорю. - Хватает у тебя терпения и на то, и на другое, когда надо. Ты лучший хирург, чем я. - Я лучший торакальный хирург, чем ты, - поправляет он. - Если бы у Уилсона был рак в кишках, а не в средостении. Хаус меня бы к нему на пушечный выстрел не подпустил — ведь так. Хаус? Кстати, сам-то Уилсон не передумал? Я заметил, он последние дни меня избегает. - Не придирайся, Кир, - заступаюсь я. - Ему нелегко. Он ведь врач, а не пациент с улицы, к тому же, ещё и онколог. Он сознаёт, что такое пятьдесят пять процентов. Почти всё равно, что монетку кинуть. И суеверен, как мы все. - А я не мотаюсь по отделению с пустыми вёдрами или похоронной процессией, - ворчит Кир, но это уже так, из упрямства. Он понимает, что прав я, а не он, и что благодарность и признательность ещё будут — позже, когда жизнь победит смерть... если победит. Потому что, в отличие от смерти, жизнь умеет быть благодарной. «Ты первый мне не простишь», - сказал он Хаусу в их прошлый разговор. И Хаус ответил, так же медленно отрицательно покачав головой: «Мне не это важно, Корвин. А лучше бы, чтобы и тебе это было не важно». Тут он, кстати, прав — пока операция такого уровня на стадии подготовки, лучше вообще не подпускать ни пациента, ни других заинтересованных лиц близко к сердцу. Твёрдости руке личные отношения не добавляют. Уилсон это знает, и то, что он старается избегать Кира, разумно. Вообще. с тех пор, как оправился после гриппа «А-семь», Уилсон держится так, словно для него нет ничего важнее работы. В среду сцепился с Колерник из-за пересадки костного мозга, в четверг мальчишку облучили и перевели в гнотобиологию, временно пустующую из-за карантина. Там, в абактериальной среде, он будет находиться до пересадки. Онкологическое отделение не закрылось в отличие от остальных, и даже амбулаторный приём они не прекратили, наладив прохождение всех, поступающих «с улицы» через обсервационный фильтр. Трое у Уилсона получали химиотерапию, двое — лучевую, один тотчас поступил на освобождённое Хартом диализное место — словом, глава онкологического отделения на все ограничительные меры и приказы администрации, как сказал бы Кир, «плевать не хотел». И ни Блавски, ни Хауса, как её заместителя, это обстоятельство словно бы не трогало — по-видимому, оба негласно договорились проводить в жизнь в отношении Уилсона принцип: «чем бы дитя ни тешилось, лишь бы поменьше думало о предстоящей операции». Но Уилсон думает. И как он ни бодрится, как ни делает вид, что всё в порядке и очень даже буднично, его выдают то короткие выпадения из реальности по типу эпилептоидного «пти-маль», то натянутое, неестественное оживление, то чужой, не его, стиль одежды. Думаю, в другое время он крепко напился бы, но сейчас ему и пить нельзя — он уже получает препараты предоперационной подготовки, несовместимые с алкоголем. - Щади его, - говорю. - Он сейчас, как стеклянный. - Потому что вы носитесь с ним, как с хрустальным бокалом. Подумаешь, первая в мире операция на средостении! И опять он несправедлив. Операция на средостении, конечно, не первая, но мы будем рыться практически в коронарном пучке, разделяя спайки прежних двух вмешательств, а если послеоперационное воспаление будет выражено, оно может спровоцировать отторжение, а если, борясь с отторжением мы подавим иммунитет, оно генерализуется и убьёт Уилсона через общий сепсис, а если мы введём изотоп, воспаление точно будет, а если не введём, запросто может быть ещё один рецидив — в общем, сплошные «если», и на языке у меня вертится «тухлое дело» и «зря ты вообще за это взялся, Кир». Но говорю я иное: - Ты молодец, Кир. На что немедленно вызверяется Хаус: - Кто молодец? Он молодец? - тычет пальцем в Корвина. - Он вообще полный кретин, что это затеял. Как пацан, на «слабо» купился. Рад бы пятками назад, да коротышечный престиж не позволяет — верно, Корвин? Верно. Корвин? - повторяет ещё раз с нажимом. И тогда Кир вдруг цапает его за руку, делаясь похожим при долговязом, хромом и сутуловатом Хаусе на внучка при дедушке, и пищит своим, не детским даже, а каким-то кукольным, голосом: - Смотри сюда, Хаус. В глаза мне, в глаза смотри! - и повторяет, но уже веско с расстановкой. - Не вибрируй поджилками, экселенц, я справлюсь. «Don`t worry, be happy». Успокойся. Не индуцируй острый реактивный психоз у твоего друга. Займись лучше обустройством оперблока. - На этот счёт можешь не беспокоиться. Кстати, Корвин, тебя не раздражает белый цвет стен в операционной? - Нет. Белые стены хорошо отражают свет, и ещё на них виднее грязь. Но если тебе хочется перекрасить их в чёрный, дело твоё, только лампы повесь поярче. - Понял. Повешу.
ХАУС
В пятницу Блавски, как и предсказал Уилсон, не прилетает. Не прилетает она и в субботу, поэтому в воскресенье я, наконец, набираю её номер и после минуты какого-то абсолютно немелодичного «трыц-трыц-тыдыц», которым сейчас модно заменять гудок, слышу печальный и усталый, словно через силу выдавливающий себя голос: - Да, Хаус? Что ты хочешь? - Если собираешься с ним порвать, то время ты выбрала не самое удачное. Долгое молчание. После чего всё такой же усталый голос: - Сводником подрабатываешь? Не трудись. - Я о тебе беспокоюсь. Ты торопишься, портишь себе реноме, а он, может, не выживет, и ты получишь своё без напряга. - У-у, какой ты злой... - говорит. И снова замолкает. - Блавски? - А если я не собираюсь с ним рвать? - Тогда почему ты там, а не здесь? - Я всё равно ничем не могу помочь. - Представь себе, я в курсе того, что ты не хирург. Думаю, и Уилсон это знает. - Тогда какой от меня толк? Я не знаю, что на это ответить. Говорить банальности не хочется. Да она и знает все эти банальности наизусть лучше меня. - Он может умереть во время операции, - всё таки говорю я банальность. - Я знаю. - Не хочешь проститься на всякий случай? - Не хочу. - Так ты не прилетишь? - Не знаю... Врёт. На самом деле знает, что не прилетит. Я опускаю смолкший телефон в карман и, обернувшись, встречаюсь глазами с Уилсоном. Когда он успел войти? Почему я не слышал шагов? Он всегда топает и пыхтит. А тут подкрался. Как кошка. Как кошка, которая чует, что съела чьё-то мясо. А теперь у меня у самого не то вкус чужого мяса во рту, не то щекотка чужого «пушка» на «рыльце» — словом, ощущаю себя пойманным на месте преступления. И не нахожу ничего лучше, чем глуповато спросить: - Ты в порядке? - Нет, - спокойно говорит он. - Неважно... Не надо было её уговаривать. - Я же не знал, что ты услышишь, - пытаюсь оправдываться я. - Я понимаю... Куда ты собираешься? Сегодня выходной. - Устал от твоего нытья. Пойду потусуюсь. - Я разве ною? - слегка удивляется он. - Нет, - вынужденно признаю я. - ты не ноешь, Джеймс. Я попытался пошутить... Путь к сердцу мужчины лежит через торакотомию. Всё остальное - ванильная ересь.
Сообщение отредактировал hoelmes9494 - Суббота, 14.12.2013, 09:42
У Блавски "синдром страуса" - та самая фигня, из-за которой Хаус расстался с Кадди. Будь она равнодушна к Уилсону, прилетела бы порядочности ради, но она, похоже, не может себя заставить(тоже своего рода вариант Уилсоновского "мы больше не друзья" - мне кажется. это всё из одной оперы, хотя и с разными акцентами), а викодин она не принимает - не знаю пока. хватит ли у неё сил с этим справится, и, если нет, хватит ли у Уилсона мудрости не встать в "третью позицию" - если выживет, конечно, в чём я тоже пока, как и Хаус, и Блавски, и вся хирургическая бригада, не уверена
Добавлено (15.12.2013, 10:42) --------------------------------------------- Операционная готова — подписываю какие-то бумаги по этому поводу, кого-то консультирую, с кем-то переговариваюсь, около трёх часов отвечаю на звонок Кадди: - Хаус, Блавски прилетела? - Нет. - Тогде завтра тебе придётся вместо неё участвовать в заседании комиссии... - Иди, - говорю, - в задницу со своей комиссией, любимая. Без меня обойдёшься. - Пошли кого нибудь другого. - В задницу? - На заседание, кретин. - Ладно. - Хаус... - Ну? - Тебе плохо? - Нормально. - Может быть, мне прийти? - Не стоит ломать график. - Нужно надеяться на лучшее, Хаус. - Это точно. Надеяться нужно на лучшее. Худшего нужно опасаться. У тебя в школе по английскому что было? - Не раскисай. Помни, что на тебе — Уилсон. - Вот почему всё, что ты говоришь, какой-то странный неприличный оттенок приобретает? - Перестань. Я же серьёзно! - В этом твоя беда, Кадди, - нажимаю «отбой» и вдруг, как в лихорадке, кидаюсь к флакону с викодином, откручиваю крышку и забрасываю в рот сразу три так поспешно, словно у меня их вот-вот выбьют из рук. С трёх до пяти у меня красивый развёрнутый кайф, и я «на волне» лихо делаю обход — собран, расторопен, остроумен, неотразим - и всех лечу и спасаю. Но потом начинается катакрота. В начале марта темнеет ещё довольно рано, поэтому в девять уже почти темно. Люди в основном выбрали для жизни северное полушарие — возможно, для того, чтобы синхронизировать зиму с холодом, достигнув тем самым иллюзии порядка. А вот если бы я был каким-нибудь пингвином или кашалотом, март улыбался бы мне последним теплом перед морозным и ненастным июлем — дикость. Когда я преодолеваю лестницу, я вижу, что в квартире темно. Несколько мгновений стою, ожидая, пока глаза привыкнут к темноте. Мало-помалу неясные пятна обретают очертания знакомых предметов — стол, диван, музыкальный центр, мёртвый без света торшер под полотняным абажуром, орган... Уилсон сидит перед органом на вертящемся табурете, подняв крышку, но руки положив на колени, а не на клавиши. Оттолкнувшись ногой, проворачивается сектором в девяносто градусов ко мне лицом: - В детстве меня учили играть на пианино, но я забросил это дело при первом удобном случае. Теперь жалею. - Почему ты не зажигаешь свет? - Я не заметил, что уже стемнело. - О чём думаешь? - Ни о чём. Так... Завтрашнюю ночь я уже проведу в больнице, да? - Да. - А послезавтрашней у меня может не быть... Я люблю твой дом, Хаус. А у меня как-то так получилось, что дома никогда не было. Было место, где я ел, спал, куда мог привести гостей... Но дома — по-настоящему дома — я себя нигде не чувствовал. Как так получилось? Словно я — прохожий, всегда проходящий мимо. Мимо любви, мимо рождения детей... - Ну-у, завёл волынку, - вздыхаю я, швыряя пиджак мимо кресла. - Ты так любишь себя жалеть, Панда, что скоро сможешь в этом виде представлять Штаты на олимпийских играх. У нас есть что-нибудь из еды? - Я не знаю. - А сам весь день голодный сидишь? - щёлкаю включателем, и свет заливает комнату. Уилсон щурится и моргает, словно вышедший из пещеры. Только теперь я вижу, что на нём бесформенные лыжные штаны и растянутая болотного цвета университетская куртка поверх зелёной гринписовской футболки: «Ну у кого поднимется рука...». - Сколько у тебя этих футболок. Уилсон? - Десять. Три зелёных, три белых, три серых, одна чёрная. Хочешь, завещаю тебе? - А ты что, ещё не написал завещания? - А что мне завещать кроме футболок? - он неожиданно легко смеётся. - У меня же ничего нет. Ни сбережений, ни, слава богу, долгов. Ничего. Вот зараза! И как ему удаётся именно такой тон, именно такая лёгкость, и именно такая, чёрт его побери, улыбка, что хочется схватить его в охапку, прижать и отогревать дыханием. Только дыханием, потому что спиртного ему сейчас нельзя, а чай заварить он, конечно, не догадался. - Уилсон, ты чай будешь? - Пить или заваривать? - Ну, давай по пунктам тогда. - Я сделаю с корицей и сушёными яблоками, ладно? - Ты же не можешь на дух выносить корицу. - Не уверен. Наверное, для всего приходит время — даже для корицы. - Что ты имеешь в виду? - Ничего. Это ты постоянно ищешь в моих словах какой-то подтекст. Хочешь, вафельки испеку? У нас есть полуфабрикат. - Поздновато для вафелек. - Ты хочешь спать? - А ты? - Нет. - Хорошо, пусть будут вафельки. Телек включить? - Конечно. Сегодня «гладиаторские бои». Пока он возится на кухне, я тупо смотрю в телевизор, не видя, даже представления не имея о том, что там показывают. Мой маленький бог — коротышка Корвин с детскими ручками. Но я не знаю слов молитвы. Зато чувствую, что сегодня вернутся мучать меня сны, где Уилсон неподвижен и с восковым лицом. И я даже не смогу сопротивляться, потому что устал, потому что третья таблетка викодина, а тем более четвёртая и пятая, были лишними, потому что ровное бормотание телевизора сменяется шорохом шин по шоссе, и красный «корвет» на скорости пересчитывает полоски света и тени от придорожных тополей, словно таракан, бегущий по шкуре зебры. Встречный ветер срывает кепку и по-хозяйски запутывает невидимые пальцы в волосах. И обычно аккуратная причёска Уилсона небрежно растрёпана. «Куда мы едем, Кайл?» - «Никуда. Мы просто мчимся, обгоняя ветер». И, тоже полосатое от скорости, полотно стремглав летит из-под колёс, сменяясь тряским мощёным покрытием. И руки Уилсона, вцепившиеся в руль, не могут удержать виляющий зигзагами автомобиль на прямой, и кроссовка срывается с педали. Красная металлическая бабочка взмывает над дорогой... Ах, да... кажется, шёл сильный дождь... - Хаус? Это Триттер. Он расследует гибель четверых в чёрном джипе. О чём-то спрашивает меня, но мои мысли заняты другим. Эмбер Волакис. Необъяснимая тахикардия. Я знаю, что разгадка рядом, но не могу вспомнить... «Глубокая стимуляция мозга, - говорит Корвин. - Я препарирую твою память, только не умри от жировой эмболии". - Хаус, ты совсем спишь. Наверное, сплю. Потому что как иначе могу я в конце февраля — начале марта видеть пыльную дорогу с пожухлой травой у обочин и металлический кружевной мост через каньон. «Когда рак будет на последней стадии» - «Уилсон, рак — это скучно»... - Ложись... Ложись, не спи сидя — нога разболится... - А вафель... ки? Где мои... вафель...
Просыпаюсь посреди кромешной ночи и запаха пресловутых вафелек. Значит, они мне не приснились всё-таки. Уилсон — чёрный силуэт на фоне сизого окна. Стоит неподвижно, чуть расставив ноги, руками обхватив себя за плечи. - Уилсон, ночью нужно спать. Особенно раковым рецидивистам с пересаженным сердцем за тридцать шесть часов до операции. Вздрогнув, он оборачивается. - Я знаю. Не могу уснуть. - Стоя тебе точно не удастся. - Лёжа тоже не удалось. - Прими амбиен. - Ладно. Ты сам давай спи. Ты устал, - и снова отворачивается, глядя в темноту, хотя что там глядеть — пейзаж знакомый, как собственная вставная челюсть поутру: пустые и чёрные по зимнему времени клумбы, автостоянка для служебного транспорта и личных автомобилей сотрудников, тусклый фонарь на столбе, стилизованный под ретро, переплетение кривых ветвей, безлистых в зимнем анабиозе, кованая ограда. Привычные предметы, не цепляющие взгляда, но приобретающие особое значение, когда вдруг понимаешь что, возможно, взгляд этот — последний случай с ними увидеться. - Можешь лечь здесь, если тебе одному не по себе, - предлагаю я. - Уилсон, не хочешь — не спи, но стоять столбом всю ночь просто глупо. - Палата предоперационной подготовки выходит окнами на другую сторону здания. - говорит. Значит, подумал о том же самом, о чём и я, синхронно. - Уилсон, - говорю, помолчав. - Пятьдесят пять процентов — это не так мало вообще-то. Ты рассказывал, как-то на благотворительном вечере в лотерею выиграл. - Пятьдесят пять процентов — это очень мало, Хаус. Ты и сам знаешь, что это очень мало. Но в моём забеге всего одна лошадь участвует — так что мне выбирать не приходится. - Пони. - говорю. - Что? - В твоём забеге участвует не лошадь, а пони. Размерчик, понимаешь... Даже не ждал такой реакции — вот что значит длительно натянутые нервы: он со стуком падает лбом в подоконник и начинает рыдать от смеха, повторяя: «пони... о, боже! - пони...». - Смотри, ему не скажи, - наконец, говорит он, отсмеявшись, но всё ещё не восстановив дыхание. - Я себе не враг. На прошлого своего начальника-юмориста он Чейза натравил... Уилсон, я голодный. Может, всё-таки попьём чаю? С вафельками? - А ты умеешь шить шляпы? Потому что мне-то, определённо, быть зайцем. Если доживу до марта. - Кончай. Лимит заупокойных шуток ты на сегодня исчерпал уже. - Тогда сам шути. Правда, расскажи что-нибудь смешное, Хаус. - Рассказать, как Чейз впервые проводил гименопластику? Давным-давно, он ещё только начинал работать — весь такой зелёный, наивный... Я рассказываю, безбожно преукрашивая и передёргивая, концентрируя специфический циничный «промежностный» юмор, и он влюблённо смотрит на меня с готовностью рассмеяться в каждой чёрточке лица — в глазах, в бровях, в губах. Я чувствую, что провоцирую его смех насильно, почти обманом, как старые врачи провоцировали кружкой пива гноетечение при гонорее. Может быть, им было так же паршиво при этом, как мне и, может быть, впервые они ощущали сомнение в отсутствии какого бы то ни было возмездия потом. Я про ад говорю. Но он смеётся. И, будь это возможно, будь у меня такой специальный хрустальный флакон, как в «Гарри Поттере», я собрал бы именно этот его смех и утопил в омуте памяти. Глупо звучит, но я почему-то чувствую, что никогда больше он не будет так смеяться, сколько пива я не изведи. Чувствую, что эта ночь, зажатая уже стрелками часов между волком и собакой — наша ночь. Наш момент истины. А чай с корицей и яблочными шкурками, уже остывшие вафельки со сгущёным молоком, гринписовская футболка Уилсона и мой погромыхивающий в оранжевом флаконе викодин — тот антураж, который придаёт картине совершенство. И я не удивляюсь, когда слёзы, навернувшиеся от смеха, вдруг начинают уже без всякого смеха течь по его щекам. Только спрашиваю: - Всё в порядке, Уилсон? - Да, всё в порядке. Мне хорошо... - Мне тоже, - признаюсь неожиданно для самого себя. - По-моему, немного музыки не хватает. - Только что хотел тебя об этом попросить. И я перемещаюсь за орган. Путь к сердцу мужчины лежит через торакотомию. Всё остальное - ванильная ересь.
Сообщение отредактировал hoelmes9494 - Воскресенье, 15.12.2013, 14:57
Тихие, спокойные, теплые вечера, все тихо, на горизонте ни Блавски, ни Кадди,...затишье перед бурей?)))) И...линия Харт-Орли как то,,...хм была отброшена в сторону. Еще вернутся?) И почему Блавски убежала? С моей точки зрения, это минимум непрофессионально^_^
Этот отрывок - струна, натянутая до предела. Кажется, что вот сейчас прозвенит самая трагичная нота - и струна лопнет, а этот звук так и будет отзываться эхом у всех в ушах... hoelmes9494, я ни для кого не открою секрет, сказав, что Вы - мастер ангста. И сейчас вот - вроде пока ничего страшного не происходит, но им ощутимо страшно. И мне тоже становится не по себе... P. S. Спасибо за проду.
я ни для кого не открою секрет, сказав, что Вы - мастер ангста
Разве что для меня Но - приятно.
Добавлено (15.12.2013, 21:28) --------------------------------------------- Амбиен всё-таки вырубает его. Уже на рассвете, когда мы валяемся на диване, вяло обессиленно переговариваясь, он начинает пунктирно проваливаться в дремоту и, наконец, засыпает, а комнату уже метит неестественный персиковый свет утра. Квартира расположена с торца здания, поэтому, как девчонка на пляже, может подставлять солнцу голые плечи практически весь день. Уилсону это нравится, меня тоже не раздражает. Но сейчас я прикрываю окно ставнями — пусть поспит несколько часов в спокойном сумраке. Я чувствую обычное после бессоницы немного ознобленное опустошение. Кофе и душ снимут его остроту, но окончательно уйдёт оно только к вечеру, сменившись ранней сонливостью. Я убираю со стола остатки нашего «безумного чаепития», засыпаю зёрна в кофеварку, забираюсь в душевую кабинку и до отказа отворачиваю холодный кран, получая бодрый заряд оптимизма. Настолько бодрый, что выскакиваю, трясясь, и, стуча зубами, судорожно растираюсь полотенцем. И тут же звонит телефон. Корвин. - Как Уилсон? - Спит. - Спи-и-ит? - Я его убил амбиеном. Заснул с час назад. - Не корми его — нужно сдать биохимию. - Прозвучало, как будто ты про хомячка говоришь. - А ты его пандой зовёшь. - Это ник клуба друзей — гоям не понять. - Сколько он проспит, как ты считаешь? - Торопишься куда? - А ты думаешь, у тебя одного нервы, а остальные денервированы? Завтра в девять я его возьму, и поэтому мне уже сегодня нужно быть спокойным насчёт его внутренней среды. - Всё у него нормально с внутренней средой. До полудня получишь свои драгоценные анализы. А сейчас подумай о других пациентах. Вчера этот тип, у которого мы высеяли оппортунистические отовсюду, откуда только можно, слегка закровил из заднего прохода... Корвин, геморрой — это то, что нам теперь предстоит. А кровь была слишком тёмная для геморроидального кровотечения, что при прочих равных условиях может указывать на новообразование нижних отделов кишечника. Поэтому иди и сунь ему свободные от гипса пальцы Чейза в задницу. Я сейчас приду — только кофе выпью.
Уилсон появляется около одиннадцати. Всё в той же футболке и невыразимых шароварах. И даже не побрился. Мы успеваем только переглянуться, и тут же Ней уводит его брать кровь, делать кардиограмму, проверять какие-то рефлексы — надеюсь, что они займут его плотно до самого вечера, до очередной дозы какого-нибудь снотворного. Ещё и меня бы кто-нибудь занял. Может быть, в самом деле стоило пойти на дурацкое заседание комиссии — кстати, только сейчас вспоминаю, что так никого и не послал вместо себя. Уединившись в «диагностическом» с жидкокристаллическим экраном, закидываю ноги на стол и бездумно щёлкаю дистантным переключателем. Как вдруг совершенно случайно натыкаюсь на знакомое лицо — знакомое не по экрану, а словно бы по жизни, только вспомнить не могу, где его видел. Симпатичный такой парень, если говорить объективно — открытая улыбка в тридцать, как минимум, зубов за раз, но именно улыбка - не оскал. Отвечает на вопросы профессиональной дознавательницы — интервьюерши. На всякий случай делаю звук погромче. - ...не берусь ничего прогнозировать, но уже сама работа для нас... это очень здорово. Нет, правда, подобралась команда энтузиастов, для которых просто некомфортно работать вполноги. Сам Бич, мистер Орли, Леон Харт, Рубинштейн. Гаррисон... нет, я так сейчас просто всех подряд перечислю и не буду неправ... Наконец, я узнаю его. Это тот парень с австралийским акцентом, Джесс, с которым мы записали несколько музыкальных отрывков в рождественскую ночь. - Скажите, - снова пристаёт интервьюерша, - вы ведь тоже играете на музыкальных инструментах? Я даже слышала о созданной на время съёмок музыкальной группе и о том, что вы сами составляете и записываете саундтрек к сериалу. Это правда? - Да, это правда. Хотя как раз для первого сезона у нас был приглашённый клавишник. Зрителю будет интересно узнать, что композиция на титрах сыграна прототипом главного героя. Это врач одной из больниц Нью-Джерси, который, как и наш Билдинг, не только гениальный медик но и весьма талантливый музыкант, хотя, возможно, он лишён некоторых акцентуированных черт доктора Билдинга — например, патологической склонности к азартным играм или элементов клептомании... На этом моё терпение кончается, я переключаю канал и слышу только обрывок фразы из выпуска вечерних новостей, но вот, что странно — вроде бы информация должна у нас восприниматься корой головного мозга. А у меня рефлекторная дуга замыкается на уровне спинного. И сначала я весь холодею и обливаюсь потом, а только потом до меня доходит, что я, собственно, услышал: «...над Лонг-Айлендом пассажирский рейс из Бостона в Ньюарк. Списки погибших и раненых уточняются...». Почему у меня эти понятия «Бостон» и «авиакатастрофа» уже кем-то связаны между собой? И почему третьим составляющим сюда просится психиатрия? Вот почему. Этим рейсом могла вылететь Блавски... Поспешно выцарапываю телефон из кармана. Назойливое «трыц-трыц-тыдыц» неудержимо подталкивает швырнуть телефоном в стену. Не берёт. А если Уилсон это увидел или услышал? Вскакиваю, как ужаленный. Потому что если до него только дойдёт такая мысль, вся предоперационная подготовка — псу под хвост. Есть у него в палате телевизор? Точно есть — они везде есть. Набираю номер Ней: - Где Уилсон? - На «доплере». - Слава богу. Будь другом, проследи, чтобы его не подпускали к телевизору. - А в чём дело? - В «Новостях» передали — разбился рейс из Бостона. Слушай, Ней, держи язык за зубами. Я пытаюсь связаться с Блавски. - Думаете... думаете, она могла лететь этим рейсом? - Надеюсь, что нет. - И она не отвечает на звонки? Господи! - Ней повышает голос. - Нужно звонить в аэропорт! - Послушай, ты в состоянии просто помолчать на эту тему? Я соображу, куда позвонить, но если ты сейчас же не спрячешь язык за зубы, никакого телевизора не понадобится — весть разнесётся по больнице в мгновение ока. Ты меня поняла, Ней? - и, уже нажав «отбой», добавляю: «куриные мозги», - несправедливо, кстати: Ней далеко не дура, это у неё временное помрачение - видимо, просто от неожиданности, от растерянности. Снова набираю Блавски. «Ну давай же, Рыжая, давай, возьми трубку! Ты же не хотела лететь!» Равнодушный бубнёж автоответчика: «Оставьте сообщение после звукового сигнала» Ну ладно, последняя попытка. И вдруг в трубке щелчок. - Блавски!!! - Извините, это не она. Она, видимо, торопилась — забыла телефон в номере мотеля. Если вы скажете, куда его выслать... - Когда она уехала? - Точно не знаю. Утром её в номере уже не было, ключи сданы, а человек, который их принимал, сдал дежурство. О, чёрт! Неужели? Как они там сказали: списки погибших уточняются? Звонить в аэропорт? Чувствую себя лихорадочно, как однорукий танцор свинга, одолеваемый блохами прямо на танцполу. Словно от моей суетливости что-то изменится, исправится... Какой там номер аэропорта? - Справочная? Ньюарк, аэропорт? Я по поводу бостонского рейса. Можно узнать, списки... Горячая линия? Да, пожалуйста, продиктуйте. Спасибо... Аэропорт? Горячая линия? Пожалуйста, могу я узнать: доктор Блавски, Ядвига Блавски, числится среди пассажиров? Да-да, я жду... И снова в уши это назойливое «трыц-трыц» - вездесущий рингтон поганой песенки поганой группки. Ну, сколько можно ждать? - Да!!! Да, я слушаю. Блавски. Первая «Би»... Да? Где...где я могу уточнить? Звук открывающейся двери. Вчерашний усталый голос: - Хаус... Я роняю телефон на пол и чуть не роняю туда же оба глаза. Речевой центр временно берёт отгул — должно быть, по болезни. - Ты злишься, Хаус? - Я... ты... Слушай, дай нитроглицерин. В пиджаке на стуле... Путь к сердцу мужчины лежит через торакотомию. Всё остальное - ванильная ересь.
Сообщение отредактировал hoelmes9494 - Понедельник, 16.12.2013, 10:02
У нитроглицерина послевкусие напоминает кошачью мочу и те мятные таблетки, которые продавались в лавочке на углу улицы, где мы жили до назначения отца в Окинаву. Блавски сидит на подлокотнике дивана, на который я машинально плюхнулся, и успокаивающе гладит по плечу, а я ей это позволяю — во-первых, потому что невидимая рука сжимает сердце больно и страшно, во-вторых, просто потому, что это — Блавски, одна из двух женщин, которым я это вообще в принципе могу позволить. Вторая, кстати, не Кадди, как следовало бы по логике вещей, а вовсе Марта Чейз, урождённая Мастерс. Когда дыхание выравнивается, и рука, сжавшая сердце, немного отпускает, я, наконец, спрашиваю: - Как ты сюда попала? - Странный вопрос, Хаус. Я вообще-то глава этой больницы — с твоей же подачи, если помнишь. - Нет, я в прямом смысле спрашиваю: как ты добралась? Ты же взяла билеты на бостонский рейс — я только что говорил с диспетчером. - На бостонский я опоздала. - «Опоздала». Какая банальность... - Уже хотела попробовать поменять билет на завтра, как встретила знакомого моего отца. Он тоже поляк, работает на почтовых авиалиниях. Доставили меня на каком-то маленьком разваливающемся на лету биплане — отвратительный перелёт, выматывающий душу, расшатывающий барабанные перепонки и тасующий все внутренние органы, как колоду карт. Я заблевала весь салон, но, знаешь, в этом, как оказалось, есть своя прелесть. Когда желудок намекает, что непрочь тебя покинуть, для дурацких рефлексий сил не остаётся... Хаус, что ты так на меня смотришь? Что вообще с тобой? Тебе не лучше? - Ты что, не знаешь, что утренний бостонский рейс разбился? - спрашиваю я. - Где вы садились вообще? На луне? - Что-что? - она бледнеет и уже не гладит моё плечо, а вцепляется в него. - Что ты сказал? - Рейс, на который ты забронировала место, разбился, - повторяю я. - Списки погибших уточняются. А ты не отвечаешь на звонки... - Я... я, кажется, забыла телефон в мотеле... - Да, это я уже знаю. Дозвонился до какой-то там уборщицы или консьержки — она сказала, что ты, видимо, торопилась. Но я не думал, что ты торопилась на биплан. - Подожди... Ты решил, что я... погибла? - Я не решал. Я проверял варианты. Как раз этим занимался, когда ты вошла. Дай ещё одну. - Что, не отпускает? - Да нет, отпустило, просто они вкусные, а ещё я торчу от головной боли. - Извини... Действительно, глупо спрашивать, - она виновато вылущивает из блистера ещё пилюлю. Вместе с нитроглицерином ощущаю на губах её крем для рук — лаванда, кажется. - Хаус, а почему не спрей? Спрей удобнее. - Таблетки привычнее. - А Джим? - Ещё привычнее таблеток. Или... ты о чём-то другом спрашиваешь? - Перестань! Он тоже... знает? Ну, про рейс из Бостона... - У него завтра операция. Я подумал, что лучше скажу ему после... - Хаус... - Не извиняйся. Ты не при чём. В отличие от некоторых я понимаю, что человек, как правило, не виноват даже в том, что, действительно, умер, а уж тем более, в том, что кому-то показалось, что он... М-мм... ну вот и в голову ударило - всё, как надо. Шахматист сказал, что я тащусь от боли. А может быть, так и есть — как ты думаешь, Блавски? - Я думаю, тебе нужно немного поспать. Глаза у тебя, как у кролика. Наверное, за ночь и на час не прилёг. - Я провёл ночь с Уилсоном. - Утешал, успокаивал и пел колыбельные? На это я отвечаю не сразу. Сначала просто долго смотрю, пока она не отодит взгляд в сторону. - Колыбельные — не моя прерогатива, Блавски. Мы пытались немного согреть друг друга в этом ледяном неласковом мире, полном предательства и вероломства. Она снова меняется в лице: - Хаус, перестань шутить — это не смешно. - Ты права. Предательство и вероломство — что тут смешного? Она отшатывается, теперь скривив лицо в насильственной судорожной гримасе — такой, что я почти жалею о своих словах, потом обхватывает себя ладонями за локти и спрашивает буднично, словно о погоде: - Зачем ты делаешь мне больно? - Я — врач. Врачи иногда делают больно. - Ты всё не так понимаешь. - А как «так»? - Ты, наверное, думаешь, что я, может быть, не могу ему простить тот побег в Ванкувер? Или ты, может быть, думаешь, что он надоел мне, такой неприкаянный и несчастный, что я остыла к нему? Или, может быть, ты думаешь, что его улыбка режет меня, как бритвой, и каждый раз, когда он улыбается, мне хочется плакать? Или, может быть, тебе кажется, что я вижу в его судьбе отражение своей судьбы, потому что у меня тоже рак в ремиссии? Что-то из этого почти правда, что-то почти ложь, но ничто не правда и не ложь до конца, Хаус! - Не кричи, Рыжая. - А ты не осуждай меня. Я ни в чём не виновата. Ты знаешь, что по ночам во сне он перестаёт дышать... ты знаешь об этом. Хаус? - Знаю. Синдром ночного апноэ — он у него был ещё до первой операции. - А я... если я слышу это ночью, я больше не могу спать. Я лежу и боюсь, что однажды я встану утром и ещё долго буду думать, что он просто спит... пока вдруг не пойму, что в спальне слишком тихо. - Возьми за правило проверять у него пульс каждый раз, когда просыпаешься первой, - пожав плечами, советую я. - Чёрт тебя побери, Хаус! Ты опять шутишь! - А ты чушь несёшь. Любой может умереть во сне, заболеть раком, попасть под машину. Что из этого следует? Мама, роди меня обратно — здесь слишком страшно? А ты знаешь, Блавски, что у природы существует очень милосердный способ примирить любого со смертью. - Что ты имеешь в виду? - Боль. В меде на первом курсе учат, что боль — это защитный механизм, направленный на побуждение к прекращению повреждающего воздействия... - Ну? - Всё сложнее. Будь это так, боль и прекращалась бы с прекращением этого самого «повреждающего воздействия». Она прекращалась бы, выполнив свою миссию. Но на самом деле зачастую она прекращается только после смерти. А значит, миссия у неё совсем другая - Примирить человека со смертью? Ты думаешь? Ты правда так думаешь, Хаус? - Загадай, Блавски, чтобы, когда придёт твой час, тебе было по-настоящему больно, и начинай выигрывать по очкам. А прямо сейчас соберись, оторви задницу от подлокотника и пойди сказать Уилсону, что ты его любишь, даже если это совсем не так, потому что, как я подозреваю, смерти он тоже боится и ему пока недостаточно больно, чтобы смириться с её почти пятидесятипроцентной вероятностью. Путь к сердцу мужчины лежит через торакотомию. Всё остальное - ванильная ересь.
Здорово^_^ Опоздала:) Ыыы. Уилсона там отгоните от телевизора, выключите радио и от берите мобильник.:) У меня тоже был такой случай 2 года назад. Я должен был лететь утренним рейсом в Киев, и остановиться в гостинице Славутич. Но, пришлось в силу разных обстоятельств сдать билеты. В день моего прилета и заселения в обед, случился рейдерский захват в гостинице со стрельбой, в холле ресепшена. Несколько человек было тяжело ранен, а персонал гостиницы выгнан со своих рабочих мест. Определенно, БОГ есть.
Данный проект является некоммерческим, поэтому авторы не несут никакой материальной выгоды.
Все используемые аудиовизуальные материалы, размещенные на сайте, являются собственностью их изготовителя (владельца прав) и охраняются Законом РФ "Об авторском праве и смежных правах", а также международными правовыми конвенциями. Эти материалы предназначены только для ознакомления - для прочих целей Вы должны купить лицензионную запись.
Если Вы оставляете у себя в каком-либо виде эти аудиовизуальные материалы, но не приобретаете соответствующую лицензионную запись - Вы нарушаете законы об Интеллектуальной собственности и Авторском праве, что может повлечь за собой преследование по соответствующим статьям существующего законодательства.