Пять часов пополудни под созвездием рака

Ольга Новикова 2
предупреждение: в тексте может содержаться описание сексуальных отношений и намёк на их нетрадиционность, автор не считает их правильными и не имеет в виду пропаганду таковых. но при удалении их совсем может пострадать  смысл текста. несовершеннолетним для прочтения категорически не рекомендуется!


ПЯТЬ ЧАСОВ ПОПОЛУДНИ ПОД СОЗВЕЗДЕИЕМ РАКА.

АКВАРИУМ
Well, at whom the hand will be raised to kill this kid?

И н т р о д у к ц и я

Иногда она его ненавидит. Ненавидит, как порабощённый народ может ненавидеть узурпатора. Особенно узурпатора, правящего мудро, которого вроде бы и свергать-то не за что. Но ещё больше в такие минуты она ненавидит себя.
Всё начинается, как правило, в те уязвимые утренние часы, когда она ещё не проснулась толком, лишь поднимаясь, всплывая на поверхность сна. Он чувствует это. Он ни разу не разбудил её сам, но к моменту пробуждения она уже чувствует его руку у себя между бёдер. И сначала он осторожно вкрадчиво потирает пальцем её паховую складку — непременно правую, это-то он знает. Как знает и всё, что нужно делать дальше, как будто перед ним лежит лист партитуры. Двумя пальцами нежно захватить, словно мочку уха, словно дольку мандарина, и перебрать медленно и постепенно вниз и обратно. Никаких прелюдий, никаких поцелуев и нежных слов — не для неё, и он знает это, знает, что от «вводных» ласк она, скорее, рассвирепеет, чем заведётся, поэтому он сразу же берёт быка за рога и щекотно пробегает прохладными пальцами всю её промежность — в такой момент пальцы у него почему-то всегда прохладные, и щекотка от этого ещё сильнее - настолько, что сбивает дыхание. Ещё он знает, что у неё есть — тоже справа — одна такая точка, которую нужно легко массировать круговыми движениями кончика пальца, возможно, даже считая про себя — в первый момент она тихо ахнет, а потом на счёте «пять»  непременно застонет и закусит нижнюю губу. На миг выражение лица её станет таким, что трудно удержаться и не поцеловать, но удержаться надо. Вообще, не терять голову. Потому что следующий шаг самый опасный. Его другая рука пробирается к её груди — несчастной, обезображенной шрамами калечащих операций. Она ни за что не позволила бы ему коснуться там не то, что рукой — даже взглядом, но проклятые рубцы почти постоянно чешутся, а в минуты её возбуждения чешутся так, что хочется выть. И когда он начинает медленно, нежно, едва касаясь поскрёбывать и почёсывать её старые шрамы, она почти плачет от унижения, но не может оттолкнуть его руку — так ей приятно. С этого мгновения её возбуждение нарастает в геометрической прогрессии, и она начинает ёрзать, скулить и хныкать, как похотливая сучка, а не главврач больницы «Двадцать девятое февраля», гордая и независимая Ядвига Блавски. И, наконец, сдаваясь, шепчет, захлёбываясь:
- Нет, Джим... Джим, не надо... Джим, я не могу так больше... я... не останавливайся...
И тогда — только тогда, ни минутой раньше — он тоже теряет голову, и она чувствует его тёплое и твёрдое проникновение и слышит задыхающийся жаркий шёпот, каждый раз, как последняя капля, выносящий её на вершину оргазма:
- Блавски... Ты — моё сокровище, Блавски... Я не надышусь на тебя... Ты — моя королева, моя богиня... Я с ума схожу... Блавски... Блавски...
В такие минуты она ненавидит его. Ненавидит за его нежность, за его умение угодить, за его жаркий задыхающийся шёпот. За то, что он ни разу не поспешил, не сделал ей больно. Но ещё больше она ненавидит себя. За свою ложь.

Ш а г о м е р

Шагомер считает шаги. Специальный датчик следит за пульсом. Дыхание размеренное: два шага — вдох, два шага — выдох. Это работа. Нудная, ежедневная, постоянная. Как только датчик запищит, нужно перейти на шаг и глянуть на шагомер. Там в окошечке сменяют друг-друга числа. Каждый день число, возникающее в момент писка датчика должно быть чуть больше, чем накануне. И сначала так и было. Но потом проклятое число застыло, как долгота дня во время солнцестояния, а сегодня даже чуть меньше.
Уилсон остановился, тяжело дыша, что, кстати, тоже против правил — сразу останавливаться нельзя — и согнулся, упершись ладонями в колени. Его волнистые пряди слиплись от пота, лопатки ходили под зелёной гринписовской футболкой.
Почему нет прогресса? Он всё делает правильно — бегает, как заведённый, рационально питается — не прибавил ни килограмма, не смотря на стероиды, гликемия и холестерин — как у молодого. Почему проклятый шагомер, сговорившись с писклявым датчиком, продолжают талдычить ему одно и то же: «миокард функционально неполноценен, высокие нагрузки противопоказаны». И сегодня — ещё хуже, чем вчера.
Он всё ещё восстанавливал дыхание, когда в кармане ожил мобильник. Тоскливо поглядев на дисплей, где вместо фотографии высвечивалось безликое «дежурный оператор дистанционной кардиометрии», Уилсон поднёс телефон к уху и обречённо выдохнул:
- Да?
- Бегаешь? - спросил в трубке голос Тауба.
- Да.
- Ну, пока порадовать нечем. Тахикардия нарастает прыжками, экстрасистолы, диастола укорочена, сократимость отстаёт. Сколько набегал?
Он посмотрел на тускло мерцающий подсветкой экрана шагомера:
- Тысячу шагов.
- И уже задохнулся? Слышишь, Уилсон, олимпийские рекорды ставить необязательно. Отдыхай. Не рвись.
А может быть, он, действительно, просто увеличил темп, поэтому датчик и запищал раньше? Это объяснение было бы хорошим. Оно бы его устроило.
- Я не рвусь, - сказал он Таубу и отключил связь.
В парке ещё толком не рассвело — глубокие синие тени тянулись через дорожки, тускло горели последние фонари. Справа, на собачьей площадке, молодая женщина выгуливала сразу двух ретриверов. Просто удивительно, как она, такая хрупкая, удерживала их обоих — здоровых, мускулистых, этаких собачьих атлетов-гладиаторов.
- Привет! Я вас здесь каждый день вижу! - вдруг крикнула она Уилсону и помахала рукой.
- И я вас.
- Я — Сэнди. Сэнди Грей.
- Я — Джеймс Уилсон, - назвался он. Он не собирался с ней знакомиться. Просто она назвалась и ждала от него того же. Было бы странным промолчать.
Уилсон взглянул на часы. Скорее всего, Ядвига ещё и не думала просыпаться — она по утрам любила поспать. Зато ночью засиживалась — так, что нередко он, устав дожидаться её в постели, безнадёжно засыпал. Он вообще много спал, уставая даже от привычной работы куда сильнее, чем хотел бы себе признаться. Ему уже несколько раз советовали освидетельствоваться, чтобы получить инвалидность, убеждали, что в этом нет ничего неестественного или зазорного: «вон, Хаус уже сколько лет инвалид и работает, даже фактически руководит больницей». Он соглашался, но снова каждое утро, стиснув зубы упорно вступал в сражение с шагомером и датчиком, надеясь, что дело сдвинется с мёртвой точки, и силы, а с ними, может быть, и молодость начнут возвращаться к нему в геометрической прогрессии. И уж чего-чего, а упрямства-то Джеймсу Эвану Уилсону всегда было не занимать.
Инвалидность же представлялась ему канцелярской печатью, светящимся клеймом на лбу, которое видно всем, и, глядя на которое, каждый будет думать: «эге, а этот тип в старомодном костюме и дурацком галстуке, оказывается, инвалид». Разумеется, он прекрасно понимал, что эти опасения — ни что иное, как бред больной фантазии, и что всем остальным, кроме единиц, глубоко наплевать, вообще-то, инвалид он или чемпион штата по толканию ядра или перетягиванию каната. Да и старомодные костюмы он уже не носил, отдавая предпочтение свитерам и курткам полуспортивного покроя. Но принять свою неполноценность всё никак не мог, сопротивляясь тупо, упорно и безнадёжно. Хотелось бегать по утрам так же легко и долго, как раньше, хотелось танцевать с Ядвигой бешеный рок-н-ролл, как когда-то с Бони или Самантой, хотелось запросто не спать на ночном дежурстве, а потом, отбыв ещё и весь день на работе, вечерком так же запросто закатиться с Хаусом в бар, хотелось... ох, как хотелось снова гонять на мотоцикле, почти ложась на крутых поворотах, змейкой виляя по городской улице и ровно, пущеной стрелой летя по скоростному шоссе. И чтобы Хаус, вцепившись а ремень, восторженно вопил и хохотал в ухо.
Уилсон почти не отдавал себе отчёта в том, что несбыточность его желаний определяется не только множественной тромбоэмболией полгода назад, а ещё раньше пересадкой сердца, расширенной тимоэктомией и несколькими сеансами лучевой и химиотерапии, не только горстями «тяжёлых» препаратов, но и тем, что пятьдесят — не сорок. Вернее сказать, такая мысль посещала его, когда он давал себе труд задуматься, но он старательно гнал её прочь. Он устал думать о смерти, а мысли о старости надоедливо поднывали где-то рядом, и чтобы уж заодно, он старательно отгораживался и от них тоже.
Между тем на собачьей площадке за спиной Уилсона что-то произошло — кто-то словно бы вскрикнул, после чего один ретривер вдруг тревожно, взахлёб залаял, а другой жалобно завыл. Уилсон обернулся: Сэнди Грей, не выпуская поводков из рук, билась в судорожном припадке на земле. Инстинктивно он ринулся к ней и тут же вынужден был отскочить назад — псы с рычанием метнулись навстречу, слегка проволочив беспомощную хозяйку к краю площадки.
- Помогите! - закричал Уилсон. - Мне нужна помощь!
В утреннем парке не было ни души.
Ретриверы снова рванулись, задыхаясь от лая и исходя слюной. То, что с хозяйкой произошло неладное, они сообразили, но причину этого неладного понять не могли, пока не появился Уилсон. В собачьих мозгах выстроилась определённая логическая цепочка. И оба пса воодушевлённо кинулись на объект, представлявший, на их взгляд, несомненную угрозу.

- «Скорая»? - прокричал Уилсон в телефон. - Срочно нужна машина: женщина в судорожном припадке. Я — врач. Но есть проблема: у неё две большие собаки, которые не подпускают к ней, чтобы оказать помощь. Где нахожусь? На ветке канадского клёна я нахожусь. Поторопитесь, прошу вас: дело, по-видимому, серьёзное.

Сидеть на ветке — а Уилсон ничуть не соврал насчёт своего местонахождения, потому что один из псов сумел вырвать свой поводок из руки хозяйки и чуть не цапнул его, пока он был внизу — становилось с каждым мгновением всё неудобнее. Как выяснилось, ветки у клёна довольно жёсткие и тонкие, а спускаться вниз было небезопасно. Первый ретривер продолжал завывать над своей хозяйкой, судороги у которой как будто бы стихли, но в сознание она не пришла, оставаясь лежать на земле, тяжело и хрипло дыша. Второй ждал под деревом, задрав голову и негромко и нечасто гавкал, напоминая Уилсону, что пора бы тому уже созреть и свалиться.
Судороги после паузы вдруг возобновились. Женщина задёргалась, захрипела, на губах у неё показалась  красная от крови пена. «Эпилептический статус, - подумал Уилсон. - И она прикусила язык. Если я сейчас не окажу ей помощь, «скорая» может не успеть... Но ведь покусает эта скотина!»
Он ещё раз тоскливо посмотрел в конец аллеи, не показалась ли машина, и — делать нечего — принялся спускаться. Ретривер под деревом оживился и подскочил поближе.
- Пш-ш-шёл! - зашипел Уилсон, махая ногой и делая вид, что собирается пихнуть пса в морду. Пёс при этом попытался укусить. Оба не дотянулись. Уилсон, придерживаясь одной рукой, другой не без труда выломал увесистый кленовый сук и, решившись, наконец, с этим суком наперевес прыгнул на землю. Тут же пёс с лаем кинулся на него. Уилсон заорал «фу» во всю силу лёгких и взмахнул своей импровизированной дубинкой. Серебристый шагомер при этом отлетел в сторону, браслет-напульсник расстегнулся и упал с запястья, и осиротевший датчик противно запищал. Ретривер отскочил, захлёбываясь лаем, а в следующий миг, словно поперхнувшись, поджал хвост и отбежал к дальнему забору площадки, пригибаясь, как пехотинец под обстрелом. Другой пёс, всё ещё удерживаемый поводком, сел на хвост и задние лапы и заскулил. Безусловно, причиной такого поведения собак послужил пронзительный звук. Уилсону подумалось, что если бы пёс мог зажимать лапами уши, он непременно именно так бы и поступил. Самому Уилсону тоже захотелось это сделать, но лучше было, пользуясь растерянностью собак, попробовать оказать помощь Сэнди Грей. Тут как раз пригодился всё ещё не выпущенный из руки сучок. Обмотав его конец носовым платком, Уилсон, с оглядкой на собак, протолкнул эту импровизированную каппу женщине между зубов и, отжимая челюсть, постарался вытянуть и фиксировать язык.
Судорога, наконец, разрешилась, тело обмякло и завалилось на бок. Язык тоже сдался, но кровь текла изо рта довольно сильно.
- Эй! - услышал он за спиной странного, как будто старательно подделываемого тембра, но знакомый голос. - Помощь не нужна, доктор Уилсон?
Не прекращая нащупывать на шее Сэнди пульс, Уилсон обернулся и чуть не рухнул из неустойчивого положения на корточках. Перед ним стоял молодой мужчина в женском платье, чёрных сетчатых колготках и женских же туфлях на высоких каблуках. Пышная шевелюра, подведённые глаза, яркая помада. Ткань на груди оттопыривали имитаторы не менее, чем третьего размера.
- Помощь не нужна? - терпеливо повторил он.
- А-а... да... - наконец, опомнился Уилсон. - Она себе язык прикусила. «Скорая» уже едет — надо сонную артерию пережать... с одной стороны.
- Знаешь, - сказал трансвестит, тоже присаживаясь на корточки — платье при этом туго обтянуло его слишком поджарый для женщины зад. - Я догадываюсь, что не с обеих. Эпилепсия?
- Не знаю. Мы с ней незнакомы.
- Первое свидание? А как же Блавски?
- Никакого свидания, Буллит. Я бегал в парке, она выгуливала собак. Начался припадок. Я позвонил в «скорую». Это ещё не свидание.
- Всё, я пережал - кажется, кровотечение остановилось... Слушай, может, выключишь свой кардиотранслятор? На уши давит.
- Не могу. Он отпугивает собак.
- Каких собак? Этих? Да ведь это же ретриверы. Они добродушные.
- Поверь мне, они не были добродушными, когда всё это началось. Тот, что у оградки, порвал мне штаны. А второй...
Он не договорил.
- Извини, - перебил Буллит, - но если эта штука не смолкнет, я сам порву тебе штаны, чтобы добраться до её тумблера.
- Не о том ты думаешь. Она у меня на поясе висит. Поверх штанов, - Уилсон всё-таки выключил прибор, и на уши упала блаженная тишина, тут же вспугнутая мотором подъезжающей машины неотложки.
- Везите в «Двадцать девятое февраля», к Хаусу, - распорядился Буллит, как только Сэнди Грей подняли на носилки. - Собак я заберу — отдам, если появится кто-то из её близких, - он ухватил ближайшего пса за поводок. - Уилсон, не поймаешь пока второго?
- Лучше этого подержу — с тем у нас отношения не сложились, - Уилсон опасливо протянул руку за поводком, но пёс вёл себя смирно, только тревожно поскуливал и переступал перепончатыми лохматыми лапами.
- Ладно, сейчас, - Буллит отправился к другому ретриверу. Тот проявлял меньше дружелюбия — пятился и ворчал, поджимая хвост.
- Ну, мы поехали, - сказал парень со «скорой» и, хмыкнув, добавил: -Удачно повеселиться вам с красавицей!
Уилсон только зубами скрипнул — не убеждать же этого прыщавого насмешника в том, что с размалёванным трансвеститом, обращающимся с ним запанибрата, они «просто коллеги». Да и похож, честно говоря, Буллит сейчас на врача, как вот этот вот ретривер на цирковую болонку.
«Скорая» между тем, захлопнув двери, уехала. А Буллит подошёл, таща слабо упирающегося пса на поводке.
- О, чёрт! Колготки порвал. В каком виде я теперь пойду!
- Знаешь. - честно сказал ему Уилсон. - У тебя и в целых колготках вид был ужасный. Нет, я не сноб и не ханжа — пойми меня правильно, но всерьёз воспринимать человека, врача, который...
- Стоп. - остановил его Буллит. - Не пародируй моего отца. Он начитывал мне эти лекции, когда ловил в материной блузке, а потом включал порно и дрочил на экран, как будто это естественнее и порядочнее — трахать себя рукой, пялясь в стеклянный ящик, чем натянуть кофту своей матери.
- А мать о твоих увлечениях знала?
- А матери тогда уже не было, - Буллит вздохнул. - Рак мозга. Ей было тридцать два, мне — девять. Я ужасно тосковал. А от кофты пахло её духами и... да ладно, сейчас это уже не важно.
 Уилсон помолчал, не зная, что сказать.
- Только не сочувствуй, - предупредил Буллит. - Это будет глупо — столько лет прошло... Зря я вообще об этом заговорил. Просто... в конце-концов, это не твоё дело, что я ношу.
- Нет, моё. Если меня начинают принимать за твоего бой-френда.
- Тебя? - Буллит фыркнул. - Да ты же старый!
- Ну, и тем хуже. Значит не просто за твоего бойфренда, а за старого пердуна-извращенца. Да ещё и с кардиотранслятором, - с неожиданной злостью Уилсон дёрнул с пояса серебристую коробочку прибора, размахнулся и... ретривер Буллита взвился вверх и вцепился ему в запястье.
- Фу! Фу! Нельзя! - испуганный Буллит дёрнул поводок. Пёс разжал зубы и отскочил. - Извини, Уилсон, я не удержал — так неожиданно.
Уилсон согнулся, жмуря глаза от боли и прижимая к себе пострадавшую руку.
- Ну, вообще-то, ты сам его раздразнил, - сказал Буллит.

В то же утро «серый кардинал» больницы «Двадцать девятое февраля» Грегори Хаус проснулся от боли в ноге. В этом не было ровно ничего удивительного — его будили по утрам только два фактора — либо будильник, либо нога. У них на его счёт, видимо, существовала своего рода договорённость: если Хаусу удавалось заснуть до полуночи, в дело вступала нога. Принималась она за него часов в пять и к шести выводила из самой сладкой нирваны, вынуждая нашаривать на тумбочке вожделенный флакон с таблетками, а во рту спросонок было сухо, и без воды никак не проглотить,  потому что ставить у кровати стакан с водой с вечера ему никогда не хватало не то предусмотрительности, не то покорности этому непременному утреннему ритуалу. Если же его мучала бессоница, а это бывало совсем нередко, и он засыпал лишь часам к четырём, превратив постель в панораму битвы при Геттрисберге, нога сдавала вахту будильнику, и тот заводил свою волынку в семь сорок пять. Изредка, правда, промучавшись без сна почти до утра, он отключал будильник, как знак капитуляции, и, провалившись в сон, просыпался от чьей-нибудь руки на плече — Уилсона. Блавски, Кадди или Чейза, то есть одного из тех людей, кто имел собственный ключ от его квартиры или, по крайней мере, знал, где лежит запасной. И вопрос они задавали в таких случаях традиционный: «Ты не заболел?». Иногда он отвечал, что заболел, только не сейчас, а довольно давно. Аневризма в ноге, знаете ли. Инфаркт четырёхглавой мышцы. Теперь вот не спится — всё совесть гложет: отчего не вырвал тогда криворуким диагностам их корявые конечности. Мог ведь после него и невинный человек пострадать.
Реагировали по-разному: Кадди оскорблённо поджимала губы, но выдавали виноватые глаза, потому что принимала на свой счёт; Чейз выразительно двигал бровями — мол, что с них взять, с тех диагностов, его-то, Чейза, ещё среди врачей не было — только постигал азы науки; Уилсон сочувственно трепал по плечу и шёл варить кофе; Блавски же как-то сказала, что у неё тоже иногда возникает желание оторвать кое-что криворуким онкологам. Но это не означает, что нужно прогуливать работу и всех пугать, потому что «ни дозвониться, ни достучаться не можем».
Сегодня, однако, порядок нарушился. То есть, свою бессоницу с вечера он получил по полной программе, а вот будильника не дождался — привычная грызущая боль заворочалась в ноге к семи утра так, что он проснулся со стоном, лихорадочно принялся шарить на тумбочке, уронил таблетки на пол и, стараясь дотянуться до них, сам свалился мешком, взвыв от нового совершенно нестерпимого приступа, и вместо двух заглотил три, не особенно заботясь о воде. Привычный горький вкус несколько притупил остроту ощущений, и ему удалось снова влезть на кровать, но о том, чтобы добраться до туалета, нечего было и мечтать.
«Не стакан воды на тумбочке, а утку под кроватью стоило бы держать, - скрипнув зубами, подумал он. - Но с чего? С чего эта дрянь решила сегодня так разгуляться? Вроде и погода нормальная, и ничего уж слишком дерьмового в жизни не происходит. Позвонить Блавски, сказать, что не приду? Нет, было уже такое неделю назад — не стоит слишком часто, не поверит».
 Он знает, другим трудно поверить в то, что иногда преодолеть всего лишь десяток ступеней лестницы становится для него непосильной задачей. И он сам старательно поддерживает в них это неверие, кривляясь и дурачась, потому что для жизнелюбия нет яда смертоноснее, чем разъедающая жалость. Стоит поддаться, и это будет, как сменить лёгкий наркотик на тяжёлый — стремительное падение вниз, вниз, до самого конца.
Кстати, о лёгких наркотиках. Кажется, боль притупилась, а тоска и жалость к себе приобрели немного несерьёзный оттенок — верный признак прихода. Нужно всё-таки попробовать встать — иногда на ходу становится легче, да и до туалета всё-таки надо добраться. Он понимал, кстати, что хотя и лучше бы, чтобы день, когда ему это не удастся, никогда не настал, но однажды, рано или поздно, он всё равно настанет. Вот только не сегодня, о`кей?
Он был на ногах и пытался, отчаянно цепляясь за косяки, хотя бы выйти из спальни, когда брошенный рядом с кроватью, зазвонил телефон. Хаус остановился, даже не пытаясь вернуться, чтобы взять трубку — автоответчик это прекрасно сделает за него, а выпустить из рук дверные косяки сейчас для него слишком самонадеянно.
- Это Хаус. Или я пьян и обдолбан, или сплю, или просто не хочу с вами разговаривать, - после щелчка хрипло сообщил автоответчик. - Но если вы настаиваете, можете оставить сообщение после сигнала.
- Хаус, - он узнал голос Буллита. - У нас интересная пациентка. Эпилептиформный припадок, почти статус. Но в анамнезе эпилепсии нет — или это манифестация, или что-то другое. Собрать анамнез мы не можем — она чуть себе язык не откусила, так что говорить у неё пока не получается. И писать не получается - с рукой тоже что-то... Вы придёте?
«Скорее всего, это и есть самая банальная эпилепсия, - подумал он. - Но вот звонок Буллита сам по себе интересен». Хаусу часто звонил Уилсон, нередко Блавски. Могли позвонить Кадди и Чейз. Изредка звонили Тауб, Корвин и Кэмерон. Раз в сто лет — Пак или Мастерс. Буллит не звонил никогда. Хаус даже понятия не имел, что доктор-трансвестит знает его номер. Определённо, за кадром осталось какое-то неизвестное ему обстоятельство, заставившее Буллита именно в этот раз снять трубку. Хаус почувствовал любопытство. Уже из-за одного этого стоило преодолеть боль и отправиться в зону «А» поглядеть на эту неизвестную без языка и письменности.
Викодин всё-таки мало-помалу убирал тоненькие плёнки боли, как микротом убирает слои ткани. Он смог дотащиться до туалета, кое-как умыться, вычистить зубы и влезть в свои достаточно для реверанса в сторону моды семидесятых потёртые джинсы. К тому моменту, как он был готов, настольные часы показывали только без четверти восемь. «Буллит сегодня не был ночным дежурным, - вспомнил Хаус. - Что это его принесло в приёмное отделение ни свет ни заря?» Но тут же отвлёкся: предстоял мучительный путь по лестнице. После секундного размышления Хаус спасовал и поплёлся из жилой зоны «Двадцать девятого февраля» в рабочую через улицу.

Первым человеком, которого он увидел в приёмном, оказался Уилсон. Это, кстати, было неплохой приметой — увидеть Уилсона с утра. Уже четыре, если не пять месяцев, по всем канонам онкологии этот человек, его лучший и, пожалуй, единственный друг, должен был быть мёртв, так что созерцание живого, практически здорового и, во всяком случае, никак уж не собирающегося умирать Уилсона заряжало Хауса оптимизмом, напоминая, что даже если жизнь и сплошной дарк, то, по крайней мере, в одном аспекте он своё урвал. Ощущалось это почти физически, словно тёплая волна поднималась в груди. Хотя, конечно, никому, а особенно Уилсону, он бы в этом в жизни не признался. И, чтобы Уилсон уж наверняка не догадался о его чувствах, он скорчил страдальчески-раздражённую мину, благо ещё не до конца улещённая викодином нога облегчала задачу, и буркнул: «Привет», - самым недовольным тоном.
- Привет, - Уилсон улыбнулся.
И только по этой улыбке Хаус понял, что что-то не так а, вглядевшись повнимательнее, увидел, что обшлаг и весь низ рукава лёгкой курточки Уилсона пропитаны кровью, да и надета курточка поверх футболки, и на ногах Уилсона кроссовки и широкие тренировочные штаны, а не приличествующие больнице брюки или хотя бы джинсы.
- Что с рукой? - деловито спросил Хаус. - Ну-ка сядь. Покажи.
Уилсон с виноватым видом подёрнул рукав и показал. Хаус присвистнул.
- Ты что, стал ходить вместо человечьего бега на собачьи бега? Или, вернее сказать, на собачьи бои, что ли?
- Это из-за пациентки, - сказал Уилсон. - У неё внезапно случился припадок в парке.
- Случился припадок, и она набросилась на тебя и покусала? - недоверчиво спросил Хаус, уже подтянув к себе тростью тумбочку с укладками первой помощи. Это была новая трость, без особенных выкрутасов — светлое полированное дерево, изогнутая в виде крюка ручка — видимо, из-за этой ручки Хаус и присмотрел её, приспособив под «удлиннитель руки» - по его собственному выражению. - Да здесь швы накладывать надо — смотри, как распахано. И почему ты сразу не обработал — собачки зубы не чистят, знаешь ли.
- А «сразу» ещё не кончилось, - беззаботно отозвался Уилсон. - Обработай, пожалуйста. . Не забыл ещё, как это делается? Тут, - он кивнул на тумбочку, - есть всё, что нужно.

П а р а н о й я

Пока Хаус доставал вату, перекись водорода и шовный материал. Уилсон задумчиво молчал, не отводя глаз от собственной руки, лежавшей на перевязочном столике ладонью вверх. Пальцы, вымазанные кровью, чуть подрагивали, а он созерцал их, как созерцает учёный какой-нибудь любопытный экземпляр лягушки прежде чем начать препарировать. Впрочем, препарировать предоставлялось Хаусу.
Перекись, смешиваясь с кровью, зашипела и полезла, как пена из горлышка бутылки шампанского. Уилсон дёрнулся.
- Ты что? Больно? - удивился Хаус.
- Щиплет слегка. А то ты не знаешь, какие ощущения от промывания перекисью.
- Ну так и не дёргайся. Чего ты, как маленький? - он бросил вату в лоток, вытащил из ящика шприц с лидокаином, зубами сдёрнул колпачок с иглы, сплюнул им на пол, предупредил:
- Уколю.
От прикосновения иглы Уилсон снова сильно вздрогнул.
- Тебе, может, успокоительное дать? - покосился на него Хаус.
- Не надо... Это — так. Я просто посчитал на досуге, сколько раз меня тыкали всякими медицинскими штуками за последние пять месяцев. Немудрено выработать идиосинкразию к  любым процедурам.
- Ну, терпи тогда, - Хаус продолжал футлярную анестезию, про себя тоже прикидывая в уме, а сколько, в самом деле? Дважды брали материал на биопсию из трёх мест — слава богу, всё отрицательно, три сеанса «химии» по две недели, общую кровь первый месяц каждые три дня, потом каждую неделю. Биохимия — каждые две недели. Пять курсов инъекций по десять дней. Да, пожалуй, Уилсон и должен чувствовать себя подушечкой для иголок...
- Ты не жаловался, - заметил он. - Поверни руку.
- А на что мне жаловаться? У меня всё хорошо. Я же всё время обвешан датчиками, и лаборатория, кажется, не меньше половины реактивов тратит на мои анализы - если бы что-то было не так, ты бы первым об этом узнал... Правда, Хаус, всё в порядке.
- Но тебе не весело... Так чувствуешь? - он кольнул руку иглой. Уилсон в очередной раз вздрогнул, но сказал:
- Нет. Шей.
Хаус щёлкнул иглодержателем, закрепляя иглу.
- Я понимаю, - проговорил он, стараясь выдержать сочувственный тон. - Ты устал. Любой бы устал. Страх, надежда, боль. И всё это по кругу. Это тебя измучало. Но ты же сам знаешь: чем больше срок выживания, тем меньше страх, и тем меньше всякой медицинской фигни вокруг тебя. Ты уже столько вытерпел; неужели кардиотранслятор — последняя соломинка, которая сломает спину верблюду?
- Да нет, конечно.
- Тогда в чём дело?
Уилсон чуть пожал плечами. Но после молчания всё-таки нерешительно проговорил:
- Может, у меня ангедония, как симптом... ну, или, как вариант, паранойя...
- И то, и другое может быть, но мне интересно, к какому именно изданию своего нытья ты решил написать такое многообещающее предисловие?
Не стоило его перебивать, раз он всё ещё раздумывал, делиться или нет. Возможно, слова Хауса насчёт нытья задели его, потому что он тут же, как устрица, захлопнул створки:
- Ладно, забудь.
Но «забудь» и «ладно» не устроили такого опытного ловца жемчуга в мутной воде, как Хаус.
- Хочешь, чтобы я сам узнал? - он завязал очередной узел и аккуратно обрезал концы нитей. - Готово. Хотел наложить косметический, но, как я уже сказал, собачки зубы не чистят — оставил выпускник. Тебе ещё повезло, что все кости целы — я как-то в бытность мою третьекурсником принимал пациента, у которого собака практически оторвала кисть руки. Здоровая такая псина. А он рассчитывал на реставрационную операцию, но пёс изжевал ткани до неузнаваемости, и всё это висело на кожном лоскуте миллиметров в пять. Так и не взялись пришить.
- Корвин бы пришил. - усмехнулся Уилсон.
- Корвин на «слабо» и уши бы к заднице прищил... Так хочешь, чтобы я сам узнал? - снова спросил он.
- Мне кажется, Блавски вот-вот уйдёт от меня, - сказал Уилсон — вдруг, словно в воду прыгнул, и часто заморгал, успокаивая возбуждение слёзных желёз.
Хаус слегка опешил — чего-чего, а этого он не ожидал. Между Блавски и Уилсоном даже со стороны заметна была совершенно особая химия, небывалой силы взаимодействие, они, кажется, понимали друг-друга с полуслова, полувзгляда, были на одной волне, у них, насколько Хаус знал, был самый гармоничный секс, которому не могли помешать ни жуткие шрамы Ядвиги, ни «тяжёлые» препараты Уилсона. И вдруг — что это? Действительно, паранойя, ничего не имеющая под собой, или чуйка, уловившая возмущение этого самого общего поля? Он всё-таки глуповато спросил:
- Вы ссорились?
Уилсон покачал головой.
- Тогда с чего тебе взбрело вообще?
- Это трудно сформулировать. Я просто чувствую...
- Уилсон, «просто чувствую» - это паранойя. Должны быть какие-то разумные аргументы — всегда должны быть разумные аргументы: какие-то зацепки, логические выкладки...
- Симптомы? - понимающе улыбнулся Уилсон.
 - Вот-вот, симптомы. А когда их нет или когда они выдуманные, это — ипохондрия.
 - Ну ладно, вот тебе симптомы: я не смог кончить сегодня, - так же, ни с чего, внезапно брякнул Уилсон.
 - Что-что? - Хаус не думал, что его ещё можно удивить дополнительно.
 - Мы занимались утром сексом, - пояснил Уилсон, стремительно краснея, - и я не смог кончить. И вчера...
 - То есть, вы занимаетесь сексом каждый день, и из этого ты сделал вывод, что она от тебя вот-вот уйдёт? Ну, если только ты её затрахал до полусмерти...
 - Ты меня не услышал? Я сказал, что не кончил...
 - Это нормально для твоего возраста, Джеймс, - с ноткой «почему не посочувствовать идиоту», принялся увещевать Хаус. - Не всегда же быть племенным жеребцом пятой фрикции. Снизь темп, и всё наладится.
 - Дело не во мне, - сказал Уилсон. - Она этого не заметила. Ни вчера, ни сегодня. Ни о чём не спросила, не забеспокоилась...
 - Ну, Уилсон, когда у мужика за пятьдесят с таким здоровьем, как у тебя...
 - Да отцепитесь вы все от меня с моим здоровьем! - рявкнул Уилсон. - Моё здоровье в порядке! Мне всё пересадили, отрезали, зашили, проверили, исправили, отрегулировали! Всё!!! Я здоров!
 - Я только хотел сказать, что это ещё не повод для беспокойства, - переждав шквал, закончил мысль Хаус.
 - Меня не это беспокоит.
 - Да я про Блавски.
 - И я про неё же... - Уилсон сник после своего взрыва и принялся теребить свободной ладонью шею. Хаус сбросил использованные инструменты в лоток, утопил в контейнере для дезинфекции окровавленную вату, вытер руки проспиртованной салфеткой. Он ждал, выдерживая паузу.
 - Знаешь, почему я никогда не пытался отпустить бороду? - неожиданно усмехнулся Уилсон.
 - У тебя же нет комнаты с отрезанными головами.
 - Просто все они были патологически нелюбопытными. Или не умели искать.
 - И Блавски?
 - Я думал... надеялся, что нет.
 - Ты когда-нибудь уходил первым? - спросил Хаус.
 - Думаешь, самое время попробовать?
 - Ты всё равно не попробуешь. Ты всегда тянешь до последнего.
 - Так ты поверил, что я... не ошибаюсь?
 - Я не знаю. Но на всякий случай пройдись по дому ещё раз — может, комната всё-таки есть, а ты забыл, где она находится.
 Уилсон несколько мгновений молчал, опустив голову. Вдруг вскинул взгляд — прямо в душу глянул своими тёмно-карими, как горький - очень горький шоколад, глазами:
 - Может быть, я бы мог ещё что-то исправить. Не хочу её терять. Дай совет, Хаус. Ты же гений, ты же мой друг.
 Несколько мгновений их взгляды «держали» друг друга, как волшебные палочки, схлестнувшиеся в «Priori Incantatem», но Хаус первым отвёл взгляд и покачал головой:
- Хочешь совета? Пусть всё идёт, как идёт.

- Итак, ваше имя — Сэнди Грей?
Она снова попыталась ответить, но весь рот был заполнен плотной кровавой болью.
- Вы не можете говорить — у вас сильный прикус языка, его пришлось зашить, и во рту сейчас тампон. Если вы меня понимаете, просто моргните.
Сэнди постаралась сомкнуть и снова разомкнуть веки — ну, хоть это получалось.
- Я правильно назвал ваше имя? Сэнди Грей?
Она моргнула ещё раз.
- У вас был судорожный припадок. Раньше с вами такое бывало?
Сэнди попыталась качнуть головой — перед глазами поплыло и к горлу поднялась окрашенная кровью тошнота.
- Ничего-ничего. - успокоил врач, потрепав её по плечу. Это был красивый мужчина — стройный, светловолосый, немного похожий на её Элвина — до того, понятное дело, как рак совсем сожрал его. Сколько прошло с тех пор? Десять? Нет, уже больше. Двенадцать лет. А кажется, только совсем недавно всё было. Много же ей понадобилось времени, чтобы решиться.
Голова кружилась, хотелось закрыть глаза. То, что она, наконец, решилась окликнуть этого бегуна, отняло у неё последние силы. Она выслеживала его не один месяц, и всё боялась окликнуть. Боялась, что голос задрожит и выдаст её, что не получится непринуждённо. Слава богу, обошлось — голос прозвучал совсем-совсем обыкновенно. Даже весело. Но когда он назвал своё имя — легко, непринуждённо, когда она поняла, что не ошиблась, что-то перемкнуло в ней, и натянутые нервы сыграли с ней злую шутку. А вот он её даже не узнал. Впрочем, как он мог её узнать? Она была тогда моложе и, наверное, красивее. Элвин говорил, что она прекрасна, как «маринованный огурчик». Он был большой шутник, её Элвин.
Он не запомнил её — одну из многих «родственников пациентов». Ведь он не смотрел ей в рот, ловя каждое слово, он не верил в неё, как в бога — наоборот, старательно прятал глаза: «Мне очень жаль, миссис Грэй. Это моя вина. Бывает ложноотрицательный результат. Если бы я только мог подумать полгода назад... Но сейчас уже поздно что-либо предпринимать — только симптоматическое лечение». Он говорил что-то ещё, но она не слышала, словно отключили звук. В голове только и крутилось, как карусель: «ещё полгода назад, ещё полгода назад». Она уже не помнит, что ему ответила — скорее всего, ничего.
Элвин умер между зимой и весной, в ночь на первое марта. Он умирал мучительно, с болью. Она не могла всё время оставаться в палате и большей частью находилась в коридоре. Мимо сновали врачи, медсёстры. У стойки регистратуры она увидела и его. Элвин умирал по его вине, а он улыбался, был в центре внимания. Кажется, у него был какоё-то праздник — там стоял торт, с ним шутили, хлопали по плечу. Сэнди впервые почувствовала тогда глухой удар ненависти. И вздрогнула — ей показалось, что кто-то окликнул её по-имени. Она повела головой чуть в сторону. Нет, её никто не окликал, но небрежно одетый и заросший трёхдневной щетиной мужчина с тростью буквально насквозь прожигал её пристальным, подозрительным, светло-синим, как мартовское небо, взглядом.
После смерти Элвина, она не смогла оставаться в его родном городе — их городе. Сестра звала её в Нью-Орлеан, и там оказалось неплохо. Но потом Элвин начал сниться, а потом и не во сне наведываться к ней. Конечно, не во плоти - только голос. Мягко упрекал её в том, что забыла, выкинула из жизни, уговорил вернуться в Принстон, снять квартиру, обзавестись Вуди и Руди, чтобы не было одиноко, и чтобы люди не оглядывалась в недоумении, если она, забывшись, начинала отвечать ему. А потом они почти столкнулись на улице с этим Уилсоном. Уилсон был непохож на себя — бледен, небрит, в какой-то полуспортивной куртке, с неуложенными волосами, и попахивало от него спиртным. Она осторожно навела справки и — возликовала. Он умирал от рака. Возмездие настигло его, наконец — ему предстояла такая же мучительная смерть, как Элвину.
С того дня, как узнала это, она не спускала с него глаз. Сколько раз он был на волосок от смерти, и каждый раз выкарабкивался. Она надеялась, всем сердцем надеялась, что вот уж на этот-то раз непременно. И он, действительно, надолго исчез. А потом вдруг появился в парке.
Это был светлый, весенний день, но для неё сразу смерклось, как в сумерки, когда она увидела его в инвалидном кресле на дорожке. Он был в лёгкой куртке и джинсах, кресло неторопливо везла красивая рыжеволосая женщина, а рядом, опираясь на трость, хромал тот самый небрежно одетый с пронзительным светло-синим взглядом. Надо же, она сразу узнала его через столько лет, хотя видела тогда мельком, и, к тому же, он сильно постарел. А тот, чьей смерти она ждала, смеялся. И смеялся так, как никогда не будет смеяться умирающий — хохотал, закатываясь и запрокидывая голову — над тем, что с такой открытой улыбкой, которую в нём и подозревать-то было трудно, рассказывал ему хромой. И рыжеволосая женщина смеялась — они все трое смеялись над её одиночеством.
- Ты видишь? - с горечью спросила она у Элвина. - Разве справедливо, что они смеются, а тебя уже нет?
- Несправедливо, - спокойно сказал Элвин. - Надо бы тебе об этом позаботиться, моя маленькая зверушка — иногда он звал её зверушкой, он ведь был шутник, каких мало, её Элвин.
 Но торопиться не стоило. Сэнди запаслась терпением и налюдала весь процесс реабилитации Уилсона. Сначала он сменил кресло на крепкую трость, потом трость исчезла, а шаг стал быстрым, пружинистым. Наконец, он побежал и с тех пор бегал в любую погоду, не пропуская. Его время подходило к концу, а он не подозревал об этом. Но, однако, пора было переходить к ответным действиям. Сестра звонила из Нью-Орлеана, спрашивала, принимает ли она таблетки, как будто таблетки могли хоть чем-то помочь от закладывающего грудь одиночества. Она говорила, что принимает, и продолжала строить планы, иногда советуясь с Элвином. То, что Уилсон должен умереть, вопросом для неё не было, но и тем двоим она уже не могла простить издевательский смех.
Красивый врач ушёл — пришла китаянка-медсестра взять у неё кровь на анализы. Ей хотелось спросить, где её собаки, но говорить она пока не могла. Жестом попросила, чтобы ей дали что-нибудь, чем и на чём писать, и написала свой вопрос на доске чёрным маркером.
- О, не беспокойтесь. Их приютили наши врачи. Доктор Буллит и доктор Вуд. С ними всё в порядке. Как их зовут?
«Вуди и Руди», - написала она. И маркер выпал из руки — в палату вошли они оба — Уилсон и тот, хромой.

Д и ф д и а г н о з.

-Зачем мне на неё смотреть? - спросил Хаус. - То, что тебя покусал её кобель, ещё не делает её интересной.
- У неё был судорожный припадок.
- Он был — и кончился.
- Но ведь диагноза нет. Странно, что тебя это не волнует.
- Сейчас меня больше волнует, почему это волнует тебя.
- Потому что он может повториться.
Хаус долгим пристальным взглядом посмотрел ему в глаза и отрезал:
- Нет.
- Что «нет»? - опешил Уилсон.
- Не поэтому. Ты мне врёшь, Уилсон.
Уилсон отвёл глаза и потёр ладонью гладко выбритую щёку.
- Я прав, - припечатал Хаус.
Несколько мгновений Уилсон ещё помолчал, очевидно, перебирая возможные сценарии дальнейшего поведения, но в конце-концов предсказуемо капитулировал — ненатурально рассмеялся:
- Я же говорю: паранойя. Мне почему-то кажется, что эта женщина будет для меня важна. Вот только ты сейчас подумаешь, что это у меня отголоски юношеского кобеляжа, потому что она в самом деле красивая, а я только что говорил тебе про Блавски и...
- Нет, - снова отрезал Хаус, и Уилсон осёкся.
- Что «нет»? - не сразу спросил он.
- Не подумаю, что это – отголоски юношеского кобеляжа. Когда ты кобелируешь, ты ведёшь себя по-другому. Так ты себя ведёшь, когда тебя застукали в чужой постели или остановили за превышение скорости... Пошли.
- Куда?
- Взгяну на твою припадочную красавицу.. Мне стало интересно.
В коридоре в нескольких шагах от палаты Хаусу на глаза попался Чейз. Резким свистом остановив своего бывшего подчинённого, он смерял его взглядом с ног до головы и, утвердившись в какой-то мысли, кивнул головой.
- Что? - спросил подозрительно Чейз.
- Ничего. Свободен.
- А пояснее? - в голосе завхирургией прорезалось раздражение.
- Ты не уговорил Марту. Ты не только идиот, но ещё и трус. Трус и идиот. Достаточно ясно?
- Хаус... - попытался вмешаться Уилсон. - Тератогенное действие вируса «А-семь» вообще не рассматривалось. Почему ты решил, что у Марты будет что-то не так с ребёнком? Она даже не болела...
- Она болела. У неё высокий титр антител в крови, а значит, вирус там был. И отклонения уровня фетопроеинов показывает, что он там ещё и нагадил.
- Даже если мы сделаем генно-хромосомный анализ... - нерешительно начал Чейз, но Хаус перебил, не дав ему закончить:
- Его надо было сделать уже давно.
- Марта...
- Марта не может ничего решать. И она не должна здесь ничего решать. Должен ты, но ты, как всегда, ничего не решаешь, а только жуёшь мочало. У тебя, наверное, дома всего одни носки, да?
- Это ещё почему? - изумился Чейз неожиданному скачку хаусовой мысли.
- А потому что будь их хоть две пары, ты бы никогда не попал на работу, решая, какие надеть — те или эти.
- Неправда, я — решительный, - невозмутимо возразил Чейз.
- Докажи. Прими решение.
- Я принял решение.
- Не принимать решения?
- Не делать амниоцентез. Вы не хуже меня знаете, что это небезопасно в отношении нарастания титра других антител. У Марты может быть резус-конфликт с плодом, и ваш амниоцентез его спровоцирует.
- О, эти антитела! - Хаус картинно схватился рукой за лоб. - О, это коварное нарастание титра! Ах, если бы только у нас существовала такая штука, как плазмаферез!
- Ах, если бы он ещё не увеличивал на порядок риск выкидыша и преждевременной отслойки плаценты! - в тон ему подхватил Чейз, тоже утрированно хлопнув себя по лбу.
Хаус осёкся, словно подавился, и пристально пронаблюдал эту передразнивательную пантомиму, после чего со вздохом ещё раз заключил:
- Ты совсем от рук отбился. Выпороть бы.
Чейз вздохнул и, переждав несколько мгновений, заговорил убеждающе:
- Я не просто сотрясаю воздух, Хаус. Я взвесил риски. Серьёзно, взвесил, с калькулятором в руках. Я только шестое чувство — ваше или моё — не могу принять во внимание. Вы же сами признаёте статистику — почему сейчас нет? Потому что эта статистика уже несколько раз вас крупно надула?
Хаус почему-то покосился на Уилсона прежде, чем ответить, словно опасаясь, что тот вмешается. Но Уилсон молчал, опустив голову и покачиваясь с каблуков на мыски. И только убедившись в том, что он не собирается прерывать молчание, Хаус отрицательно покачал головой:
- Статистика никогда не врёт. Может быть, она — единственное, что никогда не врёт. Но твоя беда в том, что и гарантий она не даёт. Хочешь нарваться на погрешности?
- Если это и так, я уже нарвался. Прошедшее совершённое, Хаус. Знание факта не отменит факта.
- Знание позволяет сделать выбор.
- Выбор из чего? Между чем и чем я могу здесь выбирать, Хаус? У Марты отрицательный резус. Речь идёт не только о том, быть или не быть этому ребёнку, но и о риске последующей беременности. И если уж мы и решимся на какое-то вмешательство, то не ради вашего комплекса «хочу всё знать», а именно ради выбора, которого я пока не вижу.
- Ты лицемер. Шла бы речь о другом ребёнке, не твоём, ты бы непременно посоветовал амниоцентез. И ты сказал бы родителям, что риск рождения жизнеспособного урода перевесит любой другой риск. И ты сказал бы, что к удару лучше быть готовыми, и что чем полнее информация, тем взвешеннее решение. И ты бы знал, между чем и чем нужно выбирать. И что выбрать, ты бы тоже знал.
- Хаус, - наконец, подал голос Уилсон. - Правильный выбор не всегда правильный.
Во взгляде Хауса, брошенном в сторону Уилсона, мелькнула ядовитинка:
- Кому и знать, как не тебе!
- Вот именно, - не смутился Уилсон.
- Ты-то всегда выбираешь из двух зол оба.
- Тогда что ты имеешь против Чейза? Он не выбирает из двух зол ни одного. Тебе и так плохо, и так плохо?
- Да. Потому что не работает ни то, ни другое. Потому что ни то, ни другое вообще не выбор.
- Выбор из двух зол — никогда не выбор, - сказал Чейз и, отвернувшись, быстро пошёл по коридору.
- Обязательно быть сволочью? - поморщился Уилсон, оставшись с Хаусом тет-а-тет. - Зачем ты давишь? Повышение фетопротеинов ещё не означает патологии плода — только повод насторожиться.
- Он это знает. Ты же слышал, он все риски просчитал на калькуляторе. Я ему глаз не открыл.
- Хорошо. Тогда просто не лезь. Потому что ты точно ничего не считал, а просто, как всегда, мастурбируешь на медицинские загадки. И пока не получишь ответ, не спустишь.
- Осторожнее, Уилсон. Твои личные проблемы начали отражаться на твоих метафорах, - предупредил Хаус. - Страшно подумать, до чего ты договоришься, если у тебя начнутся проблемы с простатой или...
- Заткнись, - перебил Уилсон, смеясь. - Такими вещами на шестом десятке не шутят.

Всё ещё улыбаясь, он вслед за Хаусом вошёл в палату и увидел, что, по крайней мере,  один из способов коммуникации найден — маркер и доска. Правда, пациентка неловко пользовалась рукой, и маркер, едва они вошли, выпал у неё из пальцев. Медсестра присела и подняла его, снова протянула больной.
- Здравствуйте, Сэнди. Как вы, лучше? - спросил Уилсон. Пациентка смотрела на него неподвижным пристальным взором, словно не слыша обращённого к ней вопроса. Хаус бросил взгляд на доску.
- Интересно, кто тебя покусал — Вуди или Руди? - насмешливо спросил он.
Сэнди скосила глаза на окровавленный рукав Уилсона, на повязку на запястье. Да, это было её первоначальной идеей — использовать собак. Элвин отговорил: «У тебя будут неприятности, старушка. И у Вуди с Руди тоже будут неприятности — крупные неприятности. Лучше придумать что-нибудь другое. Подумай хорошенько — торопиться-то некуда»
- Не беспокойтесь за собак — их приютили наши врачи, - сказал Уилсон, заметив её взгляд, но истолковав его по-своему. - Теперь вы можете писать, Сэнди. Напишите, кому мы можем сообщить, что вы здесь. Может быть, мужу?
«Какое грубое издевательство! Этот Уилсон просто дурак, он сам создаёт «казус белли»».
Но Сэнди справилась и просто покачала головой. Ей некому было сообщать о себе — разве что сестре в Нью-Орлеан. Но у сестры на уме только таблетки — принимай таблетки, и будет тебе счастье.
«Я одна, - написала она на доске и, подумав, дописала ещё: - Я устала».
- У вас были раньше припадки? - спросил Хаус, и она снова покачала головой. Она не собиралась вдаваться в подробности побочных явлений приёма и отмены антипсихотиков — ей пришлось бы тогда рассказывать и про Элвина, и про свои планы, а этого делать было никак нельзя. К тому же она знала, что после их капельниц приступ не повторится ещё долго. Значит, просто следовало подождать, пока они в этом сами убедятся и выпишут её. А пока присмотреться и подумать о реализации своего плана.
«Кто это?» - написала она на доске для медсестры, когда врачи ушли, и для ясности добавила - «Не Уилсон».
- Это доктор Хаус, наш «серый кардинал». Ещё его зовут «Великий и ужасный». Он фактически хозяин больницы, и он, действительно, гениальный врач, но циник и хам. Лучше не обращайте внимания — он будет вас или оскорблять, или игнорировать. Но вылечит.
«Циник и хам — это хорошо, - подумала Сэнди. - Это мне подходит». Ей было бы куда тяжелее, окажись этот Хаус благородным и приятным человеком. А то, что гений... Где была его гениальность, когда Элвин умирал, а они ели торт в вестибюле и смеялись? Они всегда смеются. В конце концов эта улыбка застынет на их губах навсегда.

- Томограмма, спинномозговая пункция, общая кровь, биохимия и на токсины, - распорядился Хаус, и Ней, кивнув головой, вышла без вопросов — общепринятый диагностический минимум, спрашивать не о чем.
С тех пор, как Хаус возобновил утренние летучки, а Блавски почти совсем устранилась от управления, кроме только рафинированного администрирования, стало уже привычным начинать день с лёгкой пикировки, интеллектуальной разминки, а то и перебранки, после чего все существенные вопросы Хаус решал единолично и авторитарно. Он практически сложил с себя полномочия, но захватил власть, и, надо сказать, основной костяк, пришедший сюда ради Хауса работать именно с Хаусом, это вполне устраивало. И не только их. Устраивало Корвина, Буллита, молодую индианку-иммунолога Джанни Рагмара, взятую на новую вакансию в начале апреля по рекомендации Кадди. Хаус согласился тогда, скрепя сердце, но не разочаровался — девочка оказалась толковая и с характером. Именно её, как дежурного врача, он и спросил первым делом:
- Что у нас нового?
- Доктор Буллит пришёл на работу в женском платье и босоножках на каблуках, - охотно и невинно поделилась Рагмара. И никто бы не сказал, что в её тёмных. как переспелые вишни, глазах кроется что-то кроме простодушия.
Короткий смех прокатился по комнате, зацепив самых смешливых и самых открытых — Чейза, Куки, Чи. Неожиданно с ними расслабленно рассмеялся Уилсон. Смех преобразил  обыкновенно грустноватое выражение его лица — лица белого клоуна - в озорное и лукавое с легчайшим налётом непристойности, словно, оттолкнув в сторонку печального ангела, глянул через его плечо весёлый демон — второй хранитель Уилсона из двух положенных — тот, что заботится о теле больше, чем о душе. Это заметила Марта Мастерс, это заметила Кэмерон, заодно подумав, что никого из её знакомых смех не преображает так, как Уилсона — разве что Хауса. Это заметила Джанни Рагмара и удовлетворённо улыбнулась, как будто добившись желаемого.
- Кроме педикюра Буллита новости есть? - спросил Хаус, выдержав короткую паузу.
- Поступил пациент по тематике нашей научной работы, - уже серьёзно стала докладывать Рагмара. - Пять лет после пересадки сердца по поводу дилатационной кардиопатии, выявлена неходжкинская лимфома. Поступил для включения в программу и подбора комплексной терапии. В онкологию, естественно. Доктор Уилсон его уже видел.
Уилсон серьёзно кивнул — шутник демон успел надёжно спрятаться.
- Я заказал токсикологию и, вероятно, мне ещё нужна будет сорбция. Сделаю — доложу критерии включения-исключения.
- Делай, тебя учить не надо. Дальше, Рагмара.
- Утром по скорой госпитализирована пациентка с эпилептиформным статусом, закреплена за диагностическим отделением, статус купирован на банальной противосудорожной терапии. С амбулаторного приёма поступил пожилой мужчина с абдоминальным синдромом. В анамнезе две полостные операции, спаечная болезнь. Относительно стабилен, оставлен пока под наблюдение в хирургии. В гнотобиологическое отделение поступил ребёнок с широкой аллергией в состоянии отёка Квинке. Им уже занялась доктор Кэмерон. Из оставленных под наблюдение отяжелел мальчик Дорси Крэг с лимфолейкозом: повысилась температура, петехиальная сыпь, кровотечение из носоглотки. Перелита тромбоцитарная масса с незначительным эффектом. Но само кровотечение мы всё-таки к утру купировали. Три человека на дистантном кардиомониторировании. Кажется, всё... А, вот ещё что: ночью в «Принстон-Плейнсборо» доставлен нежизнеспособный мужчина после ДТП с донорской картой - по существующей договорённости с трансплантологами. Его органы готовят для пересадки, оставлен на жизнеобеспечении. Охотники на сердце печень, роговицу и одну почку уже нашлись, но ещё один - наш реципиент - летит из Лос-Анджелеса. Совпадение по семи пунктам — просто нельзя упускать такой шанс. Он будет в Принстоне ночью или завтра утром, но принимаем его мы, а не головная больница, и числиться он будет за нашей экспериментальной программой.
- Которая никакого отношения не имеет к трансплантации почки, - перебил Хаус. - Наша тема «трансплантация у раковых больных и возможности сочетанной супрессивной терапии», и если Харту не удалось за эти полгода подцепить рак, он не наш больной.
- Но это прямое распоряжение Блавски.
- Интересно, почему её прямое распоряжение передаётся мне так криво? Ладно... Рагмара, у тебя всё?
- Да, - сказала Джанни и с достоинством заняла своё место между Мартой и Колерник.
- Ней, по поводу поступившей в судорогах... - сазал Хаус и сделал те самые, совершенно обычные назначения обследований, на которые Ней ничего не возразила, а только, кивнув, вышла.
- Эй. Орлы, а вы куда? - окликнул Хаус диагностов своего отделения, потянувшихся было за всеми к двери. - У нас тут небольшое дельце — вы забыли? Женщина падает на землю и дёргается, её собаки хватают зубами нашу мерцающую звезду онкологии, а четырём взрослым ответственным врачам наплевать, почему это происходит? Ну-ну, ребята, не наговаривайте на себя.

- Токсикология чистая, - сказал Тауб, заглянув в карту. - Это не стандартный набор любителя кайфа и не стандартный набор суицидально настроенной истерички. Значит, что-то ещё. Например, эпилепсия.
- В анамнезе эпилепсии нет, - подала голос Мастерс.
- То есть, это она так говорит, - поправил Тауб.
- Принято. Нужно будет снять энцефаллограмму, - кивнул Хаус. - Действуй. Ещё идеи будут?
- Инфекция, - предложил Вуд.
- Кровь предварительно без признаков... Ну, ладно. Иди, возьми с собой Ней, берите ликвор.
- Опухоль? - высказала очередное предположение Мастерс.
- Инсульт? - внёс свою лепту Буллит.
- Хорошо. Сканер ваш. Только не увлекайся юбками, Буллит, не то кончишь менструацией и беременностью. Вон, спроси Марту, какой это мёд, вынашивать неизвестно что девять месяцев, уповая на удачу. Я в тюрьме меньше провёл... Значит так: кто первый найдёт отгадку, получит леденец. Что смотрите? Реальный. Вот этот — Хаус вытащил из внутреннего кармана чупа-чупс на палочке и воткнул его среди карандашей в органайзер. - Вкус клубника со сливками, внутри жвачка. Дерзайте.
Четверо борцов за сладкое отправились проводить исследования. Хаус, не вставая, лениво полистал настольный календарь — он как будто ждал кого-то. И дождался.
- Ну, как корона? Не давит?
- Ты это о чём?
Кадди неторопливо прошлась по кабинету, пальцем коснулась «колюще-режущей», улыбнулась мордочке рождественского кролика за стеклом шкафа и. наконец, повернулась к нему лицом.
- Слышала, что Блавски сложила с себя полномочия... в твою пользу.
- Деза, твоё Величество. Королева-мать в добром здравии и вертит своими подданными, как хочет. Лучшее тому доказательство — то, что я только несколько минут назад был ткнут носом в необходимость выполнять её приказ и госпитализировать в рамках научной программы пациента, не имеющего к ней никакого отношения.
- Да перестань. - поморщилась Кадди. - Все знают, что Харт — дружок Уилсона, и не Блавски, так он заставил бы тебя.
- Ах, так это с твоей подачи моей программе залезают в карман, заставляя тратиться на больного, заведомо не подходящего по критериям включения?
- Ты помешался на своей программе, Хаус. Хочешь стать исследовательским центром — так и скажи. У тебя будет другой статус, другая работа...
- А я не хочу другой статус и другую работу. Хочу оставить диагностику, гнотобиологию и хирургию. Между прочим, мой Корвин на одной операции Уилсона сделал монографию и две статьи. А ты, как «головная больница», чем можешь похвастаться за последний год? Сокращением нейрохирургии?
- Постой, подожди... - Кадди уставилась на него ошеломлённо. - Ты... хочешь переподчинения?
Хаус широко улыбнулся.
- Это нечестно. Ты проиграл мне спор, мы обо всём договорились, - возмутилась Кадди.
- Мы обо всём договорились. И я выполнил свою часть. Кто виноват, что ты неспособна к административной работе?
- Это я неспособна к административной работе? Да я уже была администратором, когда ты... когда ты... - она задохнулась, не находя слов от возмущения.
- Пешком под стол ходил? - подсказал Хаус.
Кадди вдруг замерла, словно внезапно застигнута какой-то посторонней мыслью.
- Послушай, Хаус, - задумчиво спросила она. - У тебя сохранились какие-нибудь старые фото?
- Ты же видела мой университетский альбом.
- Нет-нет, совсем старые, детские. Ну, где-нибудь лет пять-шесть. Сохранились?
- Не знаю. Где-нибудь среди хлама, может быть и... С чего тебе приспичило?
- Я вдруг подумала, что не могу представить тебя ребёнком. Всех других могу. Уилсона могу, Чейза могу, даже Тауба могу, а тебя — нет. Вот пытаюсь понять: это потому, что в тебе совсем ничего не осталось детского или, наоборот, ничего нет взрослого.
- Думаешь, фотография тебе в этом поможет? - с интересом спросил он.
- Может быть... - она снова провела пальцем по «колюще режущей», рискуя пораниться. - Мы уже давно не встречаемся — ты заметил?
-Хочешь меня в этом обвинить?

Х а у с

Она выглядела смущёной, словно девчонка, разбившая любимую мамину вазочку — ну, или, как вариант, любимую папину машину. И этот странный вопрос о фотографиях... Между прочим, у меня была одна фотография. Однажды Уилсон по пьяне признался мне, что несколько раз видел меня во сне в виде мальчишки-велосипедиста в джинсах с закатанной штаниной на берегу моря. Я порылся среди старья и показал ему эту фотографию.
- Только это не море, - сказал я. - Это океан. Военная база на Окинаве.
А он, кажется, испугался — во всяком случае, глаза стали растерянными, и я невольно вспомнил историю с кошкой.
- Да брось. Просто ты как-то когда-то видел эту фотографию, и она отложилась у тебя в подсознании.
- Как я её мог видеть?! - сорвался он. - Можно подумать, ты устраиваешь со мной ежевечерние просмотры семейных фото!
Я промолчал, но через несколько часов, когда я уже лежал в постели, собираясь уснуть, он вдруг вошёл и остановился в дверях, прислонившись к косяку.
- Есть такая теория, - стеснённо проговорил он, - будто после смерти мы все оказываемся в том месте, которое было для нас более значимо при жизни, и что мы оказываемся там в «золотом» возрасте — нашем лучшем возрасте, только он у каждого свой... Может быть, эти мои сны — не совсем сны, Хаус?
- Да, тебя зацепило, - сказал я, но ехидничать не стал — это было за несколько дней до его операции.
- Я... хочу надеяться, что, может быть, так и есть...
- Надейся — кто тебе не даёт. Спать не мешай.
Он ещё немного постоял, толкнулся плечом в косяк и вышел. Нехорошо вышел — горбясь и пригибая голову, поэтому я окликнул его:
- Уилсон!
- А?
- Это просто сон. Ты-то на Окинаве не был — с чего тебе туда попадать? После смерти тебе, уж скорее, светит земля Ханаанская.
- Там я тоже не был, - буркнул он, но, кажется, ему полегчало.

П е р е п о д ч и н е н и е.
Кадди снова прошлась по кабинету, бесцельно трогая мои вещи.
- Зачем ты пришла? - наконец, решил я помочь ей определиться. - Поболтать о переподчинении? Посмотреть мои детские фотографии? Заняться сексом на рабочем месте?
 - Нет...
 - Ладно, говори сама — у меня кончились варианты.
 - Хаус, я... - она замялась и обхватила себя ладонями за локти, словно аккумулируя внутреннюю энергию для решительного удара. - Я хочу знать, во что могут вылиться наши отношения. Эти встречи два раза в неделю с перерывами на твоё настроение — во что они могут в конце концов вылиться?
 - Ни во что, - сказал я. - Мы уже всё это проходили. Забыла?
 Очередной обход кабинета по кругу — боже, да она мечется, как зверь в клетке, и я чую терпкий и острый запах вины, чем-то похожий на запах нестиранных детских пелёнок. Поэтому. выдержав короткую паузу. нетерпеливо подстёгиваю:
 -Ну?
 - Меня это не устраивает. Слышишь, Хаус? Меня такая позиция не устраивает!
 - Миссионерская поза, конечно, не верх искусства кама-сутры, но...
 - Мне за сорок. И я не молодею.
 - Вообще-то тебе, скорее, «перед пятьдесят», но мы не будем ловить друг-друга на мелочах.
 - Тем более, Хаус. Тем более! Мне всё больше важна стабильность, уверенность в завтрашнем дне, а не пятиминутные потрахушки на чужом диване.
 - Пришла сказать, что больше не придёшь? Или будешь звать к себе на диван?
 Она зло сжала губы:
 - Я тебя люблю, - настойчиво, почти агрессивно. Таким тоном не в любви признаваться, а кошелёк в подземном переходе отнимать.
 - Твои проблемы.
 Кажется, она именно этого ответа и ждала. И, похоже, он заставил её что-то решить для себя. Потому что она немного помолчала с застывшим в глазах не то страданием, не то состраданием — очень не люблю у неё это выражение — и, наконец, призналась, зачем пришла.
 - Хаус... Я подумала и... в общем, я выхожу замуж. Зашла тебе сказать.
 Странное ощущение, когда хочется и засмеяться, и заплакать, а на самом деле стоишь, будто датый пыльным мешком по голове, и лихорадочно припоминаешь, какие именно нужно делать движения языком и гортанью, чтобы получалась человеческая речь... Ну, припомнил-таки.
 - За кого?
 - Неважно. Но если ты скажешь «нет», я откажу ему.
 - Ладно. Нет.
 - Хорошо, я откажу ему, - на вид сама покорность, но губы после каждого слова снова норовят плотно сжаться, до побеления. А глаза... Просто невозможные сейчас у неё глаза. Но уж нет, хватит, больше я в эту ловушку не пойду.
 - Скажи, за кого.
 - За Орли.
 Вот теперь я определился, плакать или смеяться, и заржал — непотребно, как конь.
 - Ну, и что ты в этом видишь смешного? - спросила она терпеливо
 - Значит, доктора запретили тебе кофе, так ты нашла цикориевый заменитель?
 - Цикорий для здоровья полезнее, - ещё пробует шутить.
 - Брось. Всё же шито белыми нитками. Он — это я. Только он — не я. Ты уж лучше бы тогда за Харта замуж шла. Серьёзно, Кадди, ты промахиваешься. Вот Уилсон в этом лучше разбирается.
 - Ну, пусть Уилсон и идёт замуж за Харта, - слегка огрызнулась она.
 - Уилсон вышел замуж за Блавски. Это почти то же самое.
 - Вышел замуж? Ты хочешь сказать: «женился»?
 - Это Блавски женилась, а Уилсон именно вышел замуж. Кстати, о замужестве... Ты знаешь, что у Орли сифилис? Ой! Это же была врачебная тайна — кажется, я нечаянно его спалил.
 - Я знаю, что у него сифилис.
 - Правда знаешь? - я снова засмеялся, хотя смеяться мне сейчас хотелось меньше всего. - А интересно, как он это тебе преподнёс? «Выходи за меня замуж и, кстати, у меня сифилис»? И когда он успел тебе предложение сделать — он же в Лос-Анджелесе. По скайпу? Должно быть, забавная штука - секс в три-дэ...
 - Не в три-дэ. Он прилетал сюда с Хартом в марте два раза, потом в апреле на неделю, когда не был занят в съёмках, и потом ещё в начале мая на несколько дней.
 Она сказала об этом легко, чуть ли не между прочим. Вот тут я и сдулся. И глупо брякнул:
 - Зачем?
 - Харт дообследовался у нас в больнице перед транспланитацией, - спокойно ответила Кадди. - Орли останавливался у меня.
 «И не зашёл, даже не позвонил. «Останавливался» у неё... Интересно, это эвфемизм «потрахушек на диване» или, действительно, просто переночевал, не снимая трусов верности? А впрочем, мне-то какое дело?»
 Но я всё-таки не унялся:
 - А то, что у него уже есть жена, тебя не смущает?
 - Не особенно. Они в разводе.
 - Ну, я смотрю, у вас уже всё решено...
 - Да. Кроме тебя.
 - А не надо меня решать, Кадди, - я выпалил это бодро, почти весело. - Я не пропаду — честно. Знаешь, сколько в Принстоне шлюх, кроме тебя?
 И — вот оно — её классическое, острое, презрительное, как плевок:
 - Да пошёл ты!
 И вышла, хлопнув дверью.
 Зря я так. Можно было устроить хороший прощальный вечер — вроде девичника, только с мужиком. С бывшим. Это я — её бывший. Можно было, наверное, и, действительно, сказать «нет». Губами, глазами, пальцами. Вот только проблема в том, что она права: потрахушки наши на диване так же бесперспективны, как работа над изобретением вечного двигателя. И если Орли это серьёзно...  А вёл я себя плохо, Уилсон бы сказал «не по-взрослому»: хладнокровия не продемонстрировал, завёлся, как пацан. С чего бы? Неужели, рассчитывал-таки построить вечный двигатель? Нет, к чёрту! К чёрту такие мысли. Надо найти Уилсона и позлить его хорошенько — обычно это помогает. Он же, если постараться и выбесить его до белого каления, непременно почувствует, как мне хреново — может, пива предложит или хоть в буфете покормит... А с чего мне, собственно, хреново? Я же сам говорил: «необременительный секс, без обязательств». Ну, поразвлекались, пока было интересно — и всё, хватит. Пусть теперь Орли... Видно, психиатрическая привязанность не ржавеет. У меня же вот не заржавела — до сих пор иногда снится... А может, и не снится — я снов не запоминаю. Из самосохранения. Нет, правда, он славный парень, этот Орли - добрый, надёжный, обязательный. Мечта любой женщины — ну, или почти любой. Скотина только, что не дал знать о своём приезде... А хотя зачем? Ещё один диск записать «от доктора Билдинга»? Вот дерьмо! Да что это со мной? Начинается «синдром одинокой панды»? От Уилсона заразился?
Ох, ну, слава богу, вот и он — лёгок на помине. Застрял в дверях, мнётся, не зная, как заговорить, потому что сам не знает, о чём — просто учуял «возмущение биополя».
- Чего припёрся? Работы нет?
- Зачем к тебе Кадди приходила?
Вот так, «в лоб». И, будьте любезны, отвечайте.
- У нас будет ребёнок.
Зачем я это сказал? Замкнуло где-то на уровне спинного мозга. А у него вдруг светло вспыхнули глаза:
- Правда? Хаус, ты серьёзно?
Вот кретин, повёлся! И чему он так обрадовался, спрашивается? Нет, панда — панда и есть. Ну, вот кого ещё может привести в такое ликование известие о чужой беременности?
Торопливо окатываю холодной водой:
- Нет, идиот. Я пошутил. Просто деловой визит. Зашла спросить, не давит ли мне корона. И перестань ты её воспринимать, как мою женщину — это всё уже в прошлом.
Свет в его глазах гаснет, словно повернули рубильник. Лицо делается обиженное и такое... словно пеплом присыпанное. А у меня противное ощущение, будто я его ударил. И злость на его вечную ангедонию, уже сросшуюся с ним, как пересаженное сердце Таккера. Поэтому я и иду с ходу в атаку на этот пепел:
- Уилсон, у тебя синдром истощения надпочечников? Что ты ходишь, как в воду опущенный? Опять жизнь не мила? Тебе нужен драйв, да? Ну как же! Полгода не умирал — скука. Иди лучше Блавски ребёнка заде... - и осёкся, не договорив — совершенно забыл, что у Блавски детей быть не может. Серьёзно, забыл. Никогда не воспринимал её неполноценной, и как-то стёрлось из памяти, что она жертва гистерэктомии. Ну, не стёрлось, а... не знаю... не всплыло в нужный момент. Брякнул, не задумываясь. А Уилсон поднял голову и посмотрел мне в глаза. Он-то об этом ни на миг не забывал. Он и допустить не мог, что я не нарочно. Душу он из меня вынул этим взглядом и намазал её на хлеб, как арахисовое масло. А свою собственную подставил мне для чтения и с лица, и с изнанки, и я вдруг увидел в ней пару пропущенных абзацев — и всё это одним-единственным взглядом.
Не умею извиняться. Сколько раз это было — отец каменным молчанием, презрением, даже ремнём пытался вытащить из меня хлипкое «простите». А я не мог. Ну, не поворачивался у меня язык на извинения. Это же не просто слово — это как исповедь и принятие епитимьи, его нельзя, невозможно сделать разменной монетой. Но если бы я умел, пожалуй, сейчас извинился бы, потому что как ни любил я цеплять Уилсона, никогда не хотелось мне по-настоящему делать ему больно. «Well, at whom the hand will be raised to kill this kid?» Не моя, во всяком случае. И я в панике завопил:
- Ну, забыл я, забыл, что она у тебя бесплодна! Память подвела! Кадди за Орли замуж собралась, я речь сочинял, свадебный подарок обдумывал, а тут ты со своей вытянутой физиономией. Ну, забыл!
- Подожди... Кадди выходит за Орли? Это она тебе сказала? За этим и приходила?
- Да.
- А Орли знает?
Я почувствовал к нему благодарность — серьёзно. Снова обдало теплом просто от осознания того, что коротышка-Корвин вытащил-таки этого типа с того света и на этот раз, кажется, надолго.
- Ну, наверное. - говорю, - до свадьбы она ему всё-таки скажет...
Несколько мгновений молчания...
- Пива. - говорит, - хочешь?
Йес!

П р о с м о т р
Если ты - «серый кардинал» всей клиники и глава диагностического отделения, а пиво пьёшь с завонкологией той же клиники, долго пиво попивать в рабочее время тебе не дадут. Да и сам не станешь. В общем, мы только что наметили переход к консенсусу в вопросе, что в женщине сексуальнее, большая грудь или красивые ноги, как синхронно заверещали наши пейджеры. Звала нас Блавски в приёмное отделение — почему-то обоих. Вновь поступивший «абдоминальный» внезапно отяжелел — очевидно, требовалось подержать его за руку, или, как вариант, Блавски не поняла, с чего это он вдруг. А скорее, и то, и другое, и я буду сейчас решать, с чего это он вдруг, а Уилсон — держать за руку.
Тем не менее, мы оба послушно, как примерные мальчики-ботаники, встали и пошли на начальственный зов, дотирая по дороге про ноги и про груди, но уже на автомате, без вдохновения.
И — сюрприз: в провизорной палате «фильтра», оказалось, возлежит на функциональной кровати ни кто иной, как детектив Триттер — мой «добрый-злой» гений, у которого все мы побывали «на крючке», а он у нас, соответственно, простите за каламбур, на крючках. Вид - «не очень». Бледный, даже серый, с заострившимся носом — верный признак запущенного перитонита.
- Мы тебе зачем? - спрашиваю Блавски. - «Острый живот» не можешь диагностировать? Хирурги все закончились? Или, как блондинка за рулём, какого-то другого цвета ждёшь?
Блавски — сама кротость:
- Взгляни, пожалуйста, Хаус.
Я ещё «взглянуть» толком не успеваю, как уже по глазам Уилсона вижу диагноз, прогноз и даже надпись на венке. Ну, вот есть у него эта чуйка на рак, как у собаки, натасканной вынюхивать героин в аэропорту на наркодилеров. Он и себе предварительный диагноз поставил без клинических проявлений, по наитию. И не ошибся - подтвердилось. Не ошибается и здесь. Пальпирую печень — образование плотное, как древесный корень, и такое же бугристое. И кровит, надо полагать — отсюда и признаки перитонита. Триттер не стонет, не охает, только дыхание задерживает и смотрит выжидающе. При этом хорошего не ждёт.
Обыватели воспринимают рак, как смертный приговор. Медики прекрасно знают, что поводов умереть у человека на самом деле гораздо больше, но идут на поводу у пациентов и говоря слово «рак» невольно приглушают голос, тем самым обособляя его от других не менее «обнадёживающих» диагнозов. И я — туда же.
- Ну что, коп, догадываешься, что с тобой? - спрашиваю.
- Со мной, кажется, всё, - говорит.
- Подпишешь нам карт-бланш или предпочитаешь «ласковый закат»?
Он не успевает ответить — Уилсон вытесняет меня с занятых позиций и, присев на стул, мягко, вкрадчиво начинает пальпацию — не чета моему грубому щупанью. Я так на пианино играю, как он пальпирует опухоль: движения пальцев, кисти, одухотворённость лица — поэма, он словно мысленно вступает в диалог с опухолью, расспрашивая, сколь многого она успела в этой жизни добиться и сколько у неё детишек. Ну, судя по брошенному на меня быстрому взгляду, детишек предостаточно, и старшие уже пошли в школу.
- Детектив Триттер, - говорит Уилсон, проникновенно глядя ему в глаза, и кладёт свою покусанную руку на рукав его футболки. И держит паузу, давая Триттеру время ощутить, что дело, действительно, погано, давая ему время погрузиться в ужас, в безнадёжность, в понимание близости конца, давая спуститься по шкале отчаянья чуть ниже нуля, и тут важно не пережать, не дать заколоситься первым слабым росткам надежды, уловить точку перигея — Уилсон это умеет в совершенстве и ждёт, не теряя контакта глаз, и только увидев этот миг катакроты, говорит: - Скорее всего у вас рак печени, детектив.
Триттер закрывает глаза — он получил подтверждение худшим своим опасениям и теперь «переваривает» полученную информацию, осознаёт переход возможности, даже вероятности — в реальность. И росток надежды, не успев прорезаться, желтеет, вянет скручивает листья. Но Уилсон опытный садовник, он прекрасно знает, что совсем убить надежду не лучше, чем дать ей зацвести.
- Нужно провести кое-какие исследования,- говорит он, и голос у него буднично-приветливый. - Мы возьмём биопсию, проведём перитонеальный дренаж, и тогда посмотрим, чем можно вам помочь.
Подстриг надежду, как садовыми ножницами, придал ей конкретную форму и теперь до самой смерти Триттера будет содержать этот куст в порядке, не давая ни завянуть, ни пойти в рост, удерживая очередного «онкологического» на краю паники мелкой деловитой суетой вокруг него: дни анализов и процедур, ночи, «прикрытые» снотворным — всё то, чего он сам так не хотел для себя. И последний издевательский штрих, за который я дал бы по зубам, скорее всего, а они — и Триттер не исключение — начинают боготворить своего доктора-панду:
- Всё будет хорошо, - говорит Уилсон и ласково похлопывает своего новоявленного смертника по плечу. - Всё будет в порядке.
И он даже не врёт, потому что с такой бугристой штукой в животе самый правильный «порядок» — поскорее отъехать в мир иной, и это будет «хорошо» по сравнению с теми мучениями, которые ожидают сопротивляющийся смерти организм, когда он пытается уживаться с раковой опухолью.
Блавски негромко отдаёт распоряжение сестре приёмного — сейчас Триттера переведут наверх, в онкологию — и поворачивается к нам:
- А вы найдите Корвина и Чейза, и все четверо зайдите ко мне в кабинет, пожалуйста.
Её голос настолько спокоен, что меня пробирает холодком между лопаток. И, пожалуй, впервые я осознаю вдруг, что Ядвига Блавски — мой босс. Пусть, это было задумано чисто номинально, но сейчас «серому кардиналу» реально, кажется, за что-то крепко влетит.

Кабинет у неё маленький, и на стене репродукция картины Тамары Лемпицкой "Женщина в зелёным Бугатти" — не то, чтобы эта дама походила на саму Ядвигу, но сочетание зелёного и рыжего наводит на такие мысли, и они начинают одолевать всё сильнее, как психосоматический синдром.
Корвин и Чейз являются в пижамах — сегодня операционный день. На спине куртки Корвина написано: «Я не игрушечный», на ногах всё те же детские кроссовки-морковки, только уже потрёпанные и потёртые. Знаю, что он покупает одежду в детском магазине — размер у него, как у четырёхлетки — и дежурно поддеваю: «хорошо ещё что до ста двенадцати дотянул, не то пришлось бы на работу в ползунках ходить».
- Твой Буллит в колготках ходит — и ничего, - так же дежурно огрызается он, забираясь со стула на стол. Ну что ж, это тоже традиция: во время летучек Корвин сидит на столе. И это, наверное, правильно, когда ведущего хирурга, по крайней мере, видно из-под столешницы. Почему не занять то же место во время начальственного разноса — а без разноса, уже вижу, не обойдётся.
- Детектив Триттер поступал к нам с обширным ранением брюшной полости осенью прошлого года, - ровным голосом начинает Блавски. - Его оперировал доктор Чейз. Это же так, Чейз?
- Да. Была резекция кишечника, тампонада печени, удаление селезёнки и части большого сальника, желудочно-кишечный анастомоз. Ему проехалось по животу колесо — можно себе представить, - Чейз машет рукой. - Через неделю — релапаротомия по поводу несостоятельности анастомоза, заживление первичным натяжением, выписан с улучшением... Да в чём дело, Блавски?
- Триттер только что поступил с огромной опухолью. Предварительный диагноз: обширная карцинома печени в последней стадии, - она делает паузу и, видно, что ей не хочется продолжать. Но, сделав над собой усилие, она всё-таки продолжает: - Мне кажется, это просмотр патологии. Вряд ли, что несколько месяцев назад ничего не было.
- То есть, вы хотите сказать, - вскидывается Чейз, - что я не делал ревизию?
Блавски, похоже, воспринимает его возмущение, как провокацию — она начинает злиться: поджимает губы и её изумрудные глаза суживаются:
- Я хочу сказать: либо ты не делал ревизию, либо сделал её крайне небрежно и не нашёл опухоль, либо нашёл опухоль и не стал удалять, предоставив пациенту умирать от рака — выбирай сам тот вариант, который тебе больше нравится.
- А можно выбрать четвёртый? - встревает Корвин. - Опухоли ещё не было. Мы же даже ещё не знаем её клеточный состав.
- У нас уже был недавно рентгенологический просмотр сифилитического поражения кости — ты просмотрел, Хаус, - палец Блавски уставляется мне в грудь. - А ты, Корвин, его сдал. И мы вместе замяли дело, потому что не было ясной картины всех обстоятельств, и ещё потому, что пациент хорошо ответил на лечение... Ребята, вы можете на меня обижаться, но это уже пахнет халатностью. На этот раз смерть на очереди, и если просмотр, мы его убили. Я вынуждена буду дать делу ход. Кто из вас делал релапаротомию? Тоже ты, Чейз?
- Нет, я, - перехватывает инициативу Корвин. - И я ассистировал на первой операции.
- А я — на второй, - говорит Чейз, вздёргивая подбородок.
- Хорошо. Мы можем, конечно, подождать результатов гистологии, если, по-вашему, это что-то изменит. Хотя вы сами прекрасно понимаете, что никакой клеточный состав не превратит булавочную головку в футбольный мяч за несколько месяцев. А впрочем... у нас здесь Уилсон. Надо полагать, он что-то понимает в опухолях. Что скажешь, Джим? Опухоли могло не быть во время операции или это просмотр?
Пожалуй, Уилсон прав: что-то у них разладилось Потому что любимого человека так припирать к стенке не будешь — Блавски спрашивает, словно и для себя хочет что-то решить этим вопросом, а мне остаётся только с сочувствием и любопытством коситься на Уилсона — что он ответит? Уилсон кусает губы, опустив голову и кидая короткие быстрые взгляды то на Блавски, то на Чейза с Корвином. Ну, будь это кто-то другой, ушёл бы от ответа, уклонился, предложил бы всё-таки дождаться гистологии, замял как-нибудь витиеватым словоблудием. Но это же Уилсон.
- Это просмотр, - говорит он, помолчав, тихо, но твёрдо. - Не могло не быть. Просмотр.
Корвин как-то странно хмыкает — вот умеет он хмыкать со значением, и Уилсон, вздрогнув от этого фырка, поворачивается и, ни на кого не глядя, быстрым шагом выходит из кабинета Блавски.
- Сделаем УЗИ, - говорит Чейз. - И пойдём на диагностическую лапароскопию.
И вид у него деловитый, словно он надеется что-то исправить решительными действиями. Хорошая мина при плохой игре.
Корвин проворно соскакивает со стола и тоже вслед за Чейзом улепётывает.
Я оборачиваюсь к Блавски — она на меня не смотрит.
- Ты же понимаешь, что если бы даже Уилсон ничего не сказал, просмотр не перестал  быть просмотром?
- Я понимаю, Хаус, - говорит со сдержанным вызовом, но и словно бы устало.
- Тогда что это было?
- Допусти, что мне трудно единолично обвинить в халатности лучших хирургов больницы. Допусти, что мне понадобилась поддержка человека, с которым я живу, и я о ней попросила.
- Поддержка или проверка?
- О чём это ты?
- Ты знаешь, о чём. Не прикидывайся дурой, Блавски. Ты меня прекрасно понимаешь — каждое слово. Если тебе, действительно, нужна была поддержка, почему ты не обсудила это сначала со мной?
- Почему с тобой? Потому что ты — мой заместитель? Ты — не хирург, не онколог, даже не мой любовник.
- Потому что это — моя больница. И то, что у тебя в ней выше должность, чем у меня, не имеет никакого значения. Это всё равно моя больница. И здесь мои правила. А ты решила поставить меня в положение статиста.
- Хаус, у тебя была возможность оставаться главврачом. Ты не захотел именно из-за необходимости решать такие вопросы, как с Корвином и Чейзом.
- И ты взвалила это на Уилсона.
- При тебе он был администратором, - невесело усмехнувшись, напоминает она. - Ему не впервой. И я не обременяла его решением — только спросила авторитетное мнение.
- Которое точно знала до того, как оно было озвучено.
На это она вообще не отвечает — сидит и молча смотрит мимо меня, покачивая ногой — ноги у неё всё-таки сногсшибательные, извините за каламбур.
- С тобой что-то происходит, - задумчиво говорю я. - Я не знаю, что. И ты всё равно не скажешь...
- Это не твоё дело, - говорит.
- Ты ведь больше не любишь его, да?
Долго молчит, потом, низко опустив голову, мотает ею, рассыпая рыжую гриву:
- Я не знаю, Хаус. Я запуталась. Мне нужно самой разобраться, и тут ты мне не помощник. Лучше уйди.
- А пока ты будешь разбираться, будешь жилы из него тянуть?
- Подожди... Чего ты от меня хочешь?
- Не знаю. Действия. Решения.
- Хочешь, чтобы я его выгнала?
- Сам уйдёт — тут он мастер. Мастер художественного ухода. Ты помнишь, что я тебя предупреждал, что так будет? Признай, что я был прав.
-Ты был прав. Можешь торжествовать.
- Торжествовать нет повода, Блавски. Мы опять на мосту через каньон. Ты не представляешь, как он мне осточертел, этот мост — я его уже во сне вижу.
- Какой мост? О чём ты говоришь, Хаус?
- Неважно. Так что ты собираешься с этим делать?
- Дай мне время.
- Ты не у меня должна просить дать тебе время, Блавски.
- Я не могу сказать Джиму, что разлюбила его.
- Потому что жалеешь его?
- Нет.
- Потому что трусищь?
- Потому что это неправда... Я не знаю, Хаус, не знаю, не мучай меня.
- А ты не мучай его.
- Не вмешивайся, я тебя прошу. Ты всё только испортишь.
- А ещё осталось, что портить, Блавски?
Она отводит глаза, опускает голову:
- Просто дай мне время... - и снова вскидывает взгляд. - Осталось, Хаус.
- Ладно, - говорю, временно капитулируя.

Через пару часов захожу к Уилсону. За это время мои орлы уже успели опровергнуть все имеющиеся гипотезы о причине судорог у нашей утренней «кусачей» пациентки, и мы сошлись на неординарной токсикологии, так что Вуда и Буллита я отрядил на проверку её жилья, наказав не драться по дороге, даже если Буллит захочет сделать Вуду непристойное предложение, а Вуд сочтёт его грудь и бёдра недостаточно пышными, а Тауба с Мастерс заслал в «Принстон-плейнсборо» для переговоров с трансплантологами, чтобы определиться в сферах влияния и дислокации реципиентов в операционных двух больниц. Это — дело не моего отделения, но Харта мы уже как-то признали «своим», так что будем принимать участие — тем более, что анализы делать команде Кэмерон, а это — мой птенец, и я её слегка курирую.
Уилсон делает вид, что ужасно занят — сидит над бумажками, водит ручкой — ставит подписи.
- Я работаю, - говорит недовольно.
- Работай, - плюхаюсь на диван.
Втягивает голову в плечи и всё царапает, царапает бумагу, сжимая ручку так, что пальцы побелели.
- Ты же понимаешь, - говорю, - что она тебя поимела?
Он долго молчит, потом резко вскидывает голову — взгляд прицельный и злой, даже косоглазие куда-то пропало:
- Ты чего от меня хочешь, Хаус?
- Важно не то, чего хочу я, важно то, чего ты сам хочешь.
Несколько мгновений играем с ним в «гляделки», потом он отводит глаза.
- Не надо, Хаус.
- Чего именно «не надо»? Тебе, по-моему, войну объявили открытым текстом. Она что, без тебя не понимает, что это просмотр? Но она тебе скомандовала: «Голос!», потому что знала, как тебе не хочется выносить этот вердикт. Она тебя поимела, Уилсон. И это может означать одно из двух: или она хочет разрушить ваши отношения, или... спасти их. Вопрос: чего хочешь ты сам? Определись — и действуй.
Я этот опыт, с электрофорной машиной, со школы помню. Ручку нельзя крутить без конца,  не то накопившийся заряд пробьёт воздух неожиданной молнией, когда не ждёшь. И если хочешь избежать ожогов, электроды нужно сдвинуть вовремя.
Теперь пауза ещё длиннее. Наконец, он говорит — тихо, еле могу расслышать.
- Я тебе скажу, чего я хочу, Хаус. Хочу приходить с работы домой. Не к тебе. Не к Блавски. Домой. Туда, где меня ждут. Где я нужен. Где меня любят. Как в детстве, просто так. Не потому что чего-то хотят от меня, не потому что взяли на себя какие-то тягостные обязательства, не потому что так полагается, даже не потому, что я удобен в быту или хорош в постели. Нипочему. Просто так... Только этого у меня не будет. Потому что дом нельзя купить, его можно только вырастить, как сад, а мне шестой десяток — боюсь, я уже опоздал с садоводчеством. И мой сад — перекати-поле в пустыне. Слышал, Хаус, про такие растения? У них нет корней, их несёт по ветру, и они могут пить воду и получать питательные вещества от каких-то случайных связей с почвой. Но они никогда не врастают, и весь этот союз — до первого ветра.
- А Блавски?
- Что «Блавски»? Я люблю её. Когда мне было двадцать лет, я думал, что этого более чем достаточно. Сейчас я больше так не думаю.

АКВАРИУМ

 Ядвига Блавски сняла трубку стационарного телефона, но номер почему-то не стала набирать — задумалась, а короткий, необязательный, просто имитирующий служебную вежливость стук в дверь и вовсе заставил её вернуть трубку на рычажки.
 - Вызывала? - Лейдинг просунул голову в приоткрывшуюся щель. - Чего это я тебе вдруг понадобился?
 - Вызывала, зайди. - Ядвига заговорила не сразу — это был едва ли не первый случай, когда она вообще заговорила с Лейдингом. - Садись. Вот что: к вам поступил сейчас пациент Майкл Триттер. Я хочу, чтобы его курировал ты. Составь первичный эпикриз, дай мне посмотреть.
 Лейдинг хмыкнул — на его губах появилась кривоватая насмешливая улыбка:
 - Именно я? Не Уилсон?
- Именно ты. Не Уилсон. И, пожалуйста, будь объективен — тухлятину я сразу почувствую - ты меня знаешь, я иммунизирована тобой от слепоты к тухлятине.
 Улыбка Лейдинга медленно увяла.
 - Послушай, - начал он. - Все эти старые обиды, по-моему, пора забыть.
 - Я тебя не обижала, Лейдинг, - перебила Блавски.
 - Ну, что сейчас об этом опять вспоминать, Ядвига! У тебя — своя жизнь. У меня — своя жизнь. Мы бы сделали большую ошибку, если бы...
 - Заткнись, - не повышая голоса сказала Блавски. - Я-то уж точно сделала большую ошибку, когда позволила тебе близко подойти.
 -Я не мог оставаться с тобой, - сказал Лейдинг. - Ты бездетна. И я бы с тобой оставался бездетным.
 - Ты и без меня бездетный.
 - Не ври — у меня есть ребёнок.
 - Которого ты бросил? Которого ты чуть не потерял, потому что избил его мать, когда она была беременной?
 Лейдинг недобро сощурился:
 - Кто тебе наплёл?
 - Так я тебе и сказала.
 - Она сама не могла. Тогда кто? Чейз? Ненавижу этого австралийского ублюдка — сопляк, привыкший смотреть на всех свысока только потому, что Хаус держит его при себе и подкармливает, как ручного хомяка.
 - Хаус не держит его при себе — Чейз заведует хирургическим отделением, если ты не в курсе. Он выше тебя по должности, поэтому, возможно, и держится соответственно.
 - Да ты дала ему эту должность, потому что Хаус так велел. А под Хауса ты прогибаешься только потому, что хочешь, чтобы он тебя трахнул.
 - Заткнись, - снова сказала она. - Будешь сплетничать, как старуха, выгоню к чертям.
 - Хочешь сказать, я не прав? Ну, давай, положа руку на сердце: не прав?
 Ядвига не ответила, и, вдохновлённый её молчанием, Лейдинг продолжал:
- Только он на тебя не соблазнится, не надейся. Ты себе нашла орешек по зубам — вот и давай, грызи его. Уилсона-то отсутствие женских прелестей особо не напряжёт — он ходок неразборчивый.
 - Ты в шаге от увольнения. - напомнила Ядвига сквозь зубы. - Совсем бабой стал после кастрации, и разговоры бабьи. Иди, работай. Я жду эпикриз. И не тяни.
 Она неспроста поручила дело Лейдингу. Уилсон знал подоплёку, Уилсон не смог бы быть объективным, Уилсон даже подсознательно попытался бы выгородить Чейза. Но всё это было бы ей даже на руку, и будь дело только в этом, она, не раздумывая, поручила бы Уилсону не только курацию, но и контрольную комиссию. Но при разборе Хаус должен был безоговорочно встать на сторону Чейза, его едкие саркастические и всегда очень точные замечания не раз спасали вроде бы безнадёжное положение — будь то средства на архив гистопрепаратов, внесение реципиента в списки на трансплантацию или дисциплинарная комиссия. Разбор был необходим: Блавски понимала, что оставь она дело так, ей уже никогда не взять больницу в руки, даже номинально. Тот же Чейз, пусть он и подожмёт обиженно губы на разборе, по здравом размышлении не простит замалчивания. А уж о переподчинении речи тоже можно вообще не заводить. Но терять Чейза из-за случайной небрежности, когда он оперировал сам ещё полуживой, в условиях совершенно нестандартных, пусть даже эта небрежность и повлекла самые серьёзные последствия, Блавски не хотела. А Чейзу могли попомнить и ещё пару подобных случаев, окончательно погубив его карьеру. Пусть Хаус злится на неё, пусть он ещё больше злится на Лейдинга, пусть он зальёт их на разборе ядовитым соком, но вытащит Чейза и Корвина. А вот против заключения Уилсона Хаус и рта не раскроет — сто пудов. Именно это соображение заставило Блавски отдать историю болезни Триттера Лейдингу, хотя — и она это прекрасно понимала — реально больного вести будет всё равно Уилсон.
 Но слова Лейдинга о мотивах её «прогиба» под Хауса, не столько расстроили или разозлили, сколько озадачили. С чего он взял? Блавски вполне отдавала себе отчёт в том, что ей очень нравится Хаус. Но никогда она всерьёз не задумывалась о сексе с ним. То есть, ей, может быть, даже было бы лестно раскусить этот непростой орешек и вдоволь полюбоваться испариной на висках или затуманенным влажным взглядом, услышать невольный стон, ощутить нетерпеливую дрожь, нежное прикосновение длинных музыкальных пальцев, но в то же время она понимала, что это было бы не по-настоящему, чем-то вроде игры. По-настоящему был Джим. Нежный, предупредительный, замкнутый. Педантичный до занудства. Раздражающий до желания ударить. Ненавистный. Чужой. Родной. Любимый. Так сильно изменившийся с той их первой встречи, когда он обдал её своей озорной, даже чуть непристойной солнечной улыбкой, что она порой задаётся невольным вопросом: а тот ли это человек? Но одно остаётся неизменно: стоит ему только дотронуться до неё, и она теряет голову, стоит подумать о нём в таком ключе, припомнить его нежный и страстный, с придыханием, шёпот, и её накрывает, а проклятые шрамы начинают ныть от нестерпимого зуда. Но стоит ей взгянуть в его тёмные, всегда подёрнутые лёгким туманом и всегда убегающие от прямого взгляда глаза, ей хочется с размаху ударить его по лицу. А стоит ему заговорить с ней, хочется закричать, бешено заругаться. И, что страшнее всего, она — психиатр — прекрасно понимает, что происходит. Но взять себя в руки не может. Эти звонки, эти записки, подброшенные в почтовый ящик, её выматывают. Она уже не знает, чему и кому верить.
 Может быть, всё-таки поговорить с Хаусом? Нет, он будет выгораживать Джима и ни за что не скажет правды. С тех пор, как закончился последний курс терапии, прошло уже три месяца, и выпавшие волосы Уилсона снова отросли, всё такие же волнистые и даже чуть более тёмные и густые, словно обновлённые - стремительно лысеющий Хаус порой поглядывал на них с откровенной завистью. Но Блавски безжалостно бы сбрила эту поросль, стащила бы с Джима ладный джинсовый костюм, заменив на рубище, лишь бы не видеть внимательных взглядов Ней, Колерник, Рагмары, провожающих завонкологией, когда он идёт по корридору. Он , правда, делает вид, что эти взгляды не имеют к нему никакого отношения, но она и сама замечает некоторые мелочи — например, мазок губной помады на спортивной куртке Джима или запах чужих духов, как сегодня. Конечно, этому можно найти объяснение: он скажет, что оказывал помощь женщине в парке. Но она специально спустилась в приёмное — у женщины из парка помады на губах не было и духами от неё не пахло. А может, всё-таки спросить Хауса?

- Это будет чрескожная биопсия, - Уилсон показал длинную иглу. - Мы обезболим место прокола, поэтому вы ничего не почувствуете, введём толстую иглу и возьмём немного опухоли для анализа.
Он говорил уверенно и с доброжелательным спокойствием, поэтому Триттер даже представить себе не мог, какая баталия только что отгремела по этому поводу в кабинете завонкологией.
- Хотите спровоцировать смертельное кровотечение? - поставил вопрос ребром Мигель. - У него низкая свёртываемость. Печень производит факторы свёртывания. Что там осталось от печени, вопрос. Пойдёте на такой риск?
- Нам необходим гистологический анализ для выбора тактики лечения, - Лейдинг не лез в явный спор, но гнул свою линию упорно. Гистологический анализ был ему необходим и для оценки степени запущенности — прогрессирование напрямую зависело от клеточного состава, а вопрос Блавски поставила чётко: могла ли опухоль in situ так распоясаться с октябрьской операции?
- Скорее всего, мы здесь опоздали с любым лечением, так что тип опухоли вообще не важен. Назначить паллиатив и наблюдать.
- Хауса это не устроит.
- Почему онкология должна плясать под дудку главдиагностики? Официально главврач Блавски.
- Это всё равно. Блавски — инь Хауса. И, кстати, Блавски отсутствие диагноза тоже не устроит.
- А больному вы рискнёте сказать, что проводите болезненную и опасную процедуру ради академического интереса? Или наврёте?
- Наврём, - сказал Лейдинг. - Мы — онкологи. Мы всегда немножко врём.
Куки, приглашённый, как цитолог, в спор не вмешивался, придерживаясь своей обычной тактики: будет материал — будем смотреть, не будет — не будем. Молчал и Чейз, вызвавшийся сделать биопсию. Но его-то молчание в объяснении не нуждалось. Ждали решения Уилсона, а Уилсон медлил — смотрел в пол, играл надетой на пальцы резинкой. Наконец, Мигель не выдержал и сам подстегнул его:
- Доктор Уилсон!
- А? - Уилсон вскинул голову, как разбуженный.
- Что вы думаете?
- Думаю, надо брать биопсию.
- А кровотечение?
- Возможно. Но это менее травматично, чем лапароскопия.
- На лапароскопию мы ведь тоже пойдём? - не отставал Мигель.
- Пойдём.
- Но... смысл?
Уилсон вздохнул и встал. Теперь руки он засунул в карманы, а голову опустил.
- Наш больной — труп, - сказал он тихо, не поднимая глаз. - Это — вопрос времени, притом недолгого. Всё это так. И — да — опасность кровотечения. Но смерть от кровотечения в его положении — не худший вариант. От кровотечения умирать быстро и небольно. А у него впереди боль. Честно говоря, будь моя воля, и не бойся я уголовной ответственности...
- Доктор Уилсон, что вы такое говорите! - тонко вскрикнул Мигель.
- Ну, вы же меня не выдадите, - усмехнулся Уилсон. - Биопсию возьму сам. Пациенту её необходимость объясню... навру, - он снова чуть усмехнулся, - тоже сам. Если что, ответственность на мне. Пусть Чейз даже не лезет. Онкология всегда делала биопсию без хирургов, это Хаус тут завёл «Die neue Ordnung»... Инь-янь... Ну, ладно, идите работайте... Что? - он вдруг резко вскинул голову, словно хотел прицельно глянуть, но взгляд всё равно получился загадочный, расфокусированный из-за лёгкого косоглазия. - Кто-то что-то не понял? Все идите работайте, - он махнул на них рукой, словно голубей прогонял.
Озадаченно переглядываясь, сотрудники снялись с мест и по-одному просочились в коридор, провожаемые взглядом заведующего отделением исподлобья.
- Уилсон... - задержался в дверях Чейз.
- Ну? - нетерпеливо откликнулся тот. - А ты чего застыл, как изваяние?
Чейз озадаченно потёр лоб, не зная, как начать. Наконец, всё-таки спросил:
- У тебя вообще как, всё в порядке? Ты последние дни на себя не похож.
Участливость его тона выбила у Уилсона почву из-под ног. Твёрдость исчезла, взгляд метнулся, ещё сильнее расфокусировался, сделался растерянным.
- Ты же понимаешь, что тебе эта история с Триттером с рук не сойдёт? - неловко спросил он, не поднимая глаз на Чейза.
Тот выдержал паузу, делая вид, что очень занят зажимом бейджика, но всё-таки спросил:
- А ты думаешь, я, действительно, мог забыть сделать ревизию?
Уилсон не ответил, и Чейз, почувствовав слабину,  перешёл в наступление:
- Уилсон, я, по-твоему, плохой хирург?
- Это нечестно, Роберт, - Уилсон ещё больше потупился и потянулся ладонью к шее. - Ты же знаешь всё, что я могу ответить.
Но Чейз только упрямо мотнул головой:
- Понимаешь, я сейчас не помню, делал ли ревизию. Под дулом не вспомню. Но я просто не мог её не сделать. Это у меня в крови, это до автоматизма.
- Хорошо. Но как тогда объяснить этот рост?
- Я не знаю, Уилсон, не знаю. Онколог — ты, а не я. Я не облажался. Я не мог так облажаться. Я работал с печенью, тампонировал разрыв. Я бы и без ревизии заметил опухоль.
Уилсон снова тяжело вздохнул, придвинулся на пол-шага ближе.
- Чейз, я, действительно, онколог, и я знаю, о чём говорю. Никакая форма рака не вырастет из in situ до таких размеров за такое время.
Чейз снова выдержал паузу и снова атаковал:
- У тебя самого был очень бурный рост — помнишь? Перед первой операцией. А потом оказалось, что это полостная киста, наполняющаяся кровью. И если бы Хаус не разглядел линию демаркации...
- Там мы могли судить только по КТ. В средостение пальцами не заберёшься. А здесь я пальпировал. Опухоль дервенистой плотности. Это не киста. И занимает всё подреберье, до подвздошной области.
- Давай ты ничего не будешь утверждать, пока не сделаешь биопсию — о такой малости я тебя попросить могу? - в голосе Чейза прорезалось невольное раздражение.
- Ты злишься на меня? - тихо спросил Уилсон.
- Да, злюсь, - не стал отпираться Чейз. - Ты так поторопился обвинить меня, что не стал дожидаться ни единого анализа, ни единой пробы, хотя...
- Обязан тебе жизнью, да? - Теперь Уилсон поднял взгляд и посмотрел на него в упор.
- Я не это хотел сказать, - смутился Чейз.
- Нет, ты это хотел сказать. А Корвин и скажет — он-то церемониться не будет... - Уилсон осторожно пнул носком кроссовки пол, словно пробуя, не провалится ли он сию минуту. Взгляд вниз — и снова на Чейза: - И что мне делать?
- Знаешь что? - Чейз, мгновение подумав, решительно хлопнул его по плечу. - Делай биопсию. Пошли.
С видимым облегчением оба устремились по коридору к окошку выдачи стерилизационной.

С а м о к о п а н и е
Всего этого Триттер не знал — он лежал, наслаждаясь тем, что боль стихла после укола, и, как и полагается умирающему, старался припомнить самые яркие моменты своей полицейской холостяцкой жизни. Как и большинству ныне живущих, вспомнить было особенно нечего: несколько связей с женщинами, пара почти всерьёз, несколько удачно раскрытых дел, несколько выговоров, несколько повышений, однажды хорошая нежная поездка с коллегой в край Великих озёр — вот, пожалуй, и всё. Авторитарного отца никогда особенно не любил, тихую мать любил, но не уважал, с сестрой рассорился давным-давно, и теперь они только холодно созванивались примерно раз в полтора-два года. Друзей вроде тоже не было — коллеги и напарники не в счёт. Была кошка-сиамка, которую, кстати, теперь придётся куда-то пристраивать.
Так что появлению Уилсона с инструментами Триттер, пожалуй, даже обрадовался — иногда неплохо, когда тебе причиняют боль, это всё равно внимание, и общение, и. по крайней мере, чувствуешь себя больным, а не мёртвым.
- Я, кстати, удивился тому, что вы живы и даже работаете. - сказал он Уилсону. - Честно говоря, думал, вы умерли ещё весной.
- Нет, меня спасли, - коротко и незлобиво ответил Уилсон.
- Вы — везунчик, видимо...
- Не знаю... - Уилсон замялся, но тут же решительно мотнул головой. - Не думаю. Во всяком случае, никогда прежде этим не мог похвастаться. Да и сейчас не могу. Возможно... возможно, это просто тень везучести Хауса. Он хотел, чтобы я жил...
Триттер длинно и как-то странно  посмотрел на него.
- Да, Хаус, действительно, хотел, чтобы вы жили... - замедленно проговорил он. - А вот я не могу этого понять...
- Чего именно? - слегка ощетинился Уилсон.
- Его необъяснимой привязанности к вам. Ну вот, если разобраться... на кой чёрт вы ему сдались? Он — гениальный врач, независимый, плюющий на правила, живущий всегда на разрыв, и вы — законопослушный, осторожный, смертельно скучный обыватель, неуверенный в себе, склонный к рефлексиям, к самокопанию, эгоцентричный и убогий, если уж по чести говорить. Не из самых решительных, не из самых умных, уж конечно, не из самых надёжных. Человек сумерек, человек тени... Я в ум не возьму, как вам вообще удалось пересечься.
- Я тоже, - усмехнулся Уилсон, не поднимая глаз.
- Я думаю, в душе он вас немного даже презирает, - продолжал Триттер, не обращая на него внимания. - Но, тем не менее, бросает свою жизнь вам под ноги в один порыв. Не по чувству долга — он не человек долга, как я понял - но по собственному странному желанию... И, что уж совсем интересно, вы не испытываете к нему за это никакой благодарности: предаёте его, когда вам удобно, стараетесь избавиться от него, капризничаете — ведёте себя так, словно это его вам навязали, а не наоборот. Не морщитесь, я не грешу против истины - я всё это знаю, потому что с тех самых пор, когда мы впервые столкнулись, старался не упускать вашу парочку из виду. Любопытство стороннего наблюдателя — естествоиспытателя, если хотите... Знать - знаю, но понимать - не понимаю. Здесь какой-то секрет, который мне не даёт покоя, особенно теперь, когда... - он не договорил, кашлянув вместо этого, и продолжил: - Чем вы, чёрт возьми, заслужили преданность этого колючего гада с ненормальными моральными устоями и совершенно немыслимым представлением о добре и зле, и почему её не заслужил кто-то честнее, смелее и лучше вас, умеющий, к тому же всё это ценить?
- Странная тема для разговора... - холодно отозвался Уилсон. - Честно говоря, я шёл сюда, опасаясь совсем другого. Думал, вы меня о вашей опухоли в животе начнёте расспрашивать, даже приготовил пару уклончивых фраз, но то, что вы вместо этого возьмётесь защищать от меня Хауса — это, действительно, неожиданно. Неужели вы сами к нему в друзья нацелились? Тогда вы не с того начали.
- А вы заметили, как переменился ваш тон с тёплого и сердечного на холодный и неприязненный? - улыбнулся Триттер. - Я вас задел, и вы оставили своё докторское лицемерие и на миг сделались человеком. Не самым приятным человеком, кстати.
- Знаю. Я никогда себя в ангела не рядил — искренне старался быть лучше, насколько получалось.
- Искренне? - насмешливо переспросил Триттер. - Доктор Уилсон, я — коп, я умею отличать лицо от маски.  Хаус, пожалуй, единственный человек, с которым я однажды ошибся. Но с вами я не ошибаюсь — с вами ошибается Хаус. Вы перестали быть искренним лет в семь, а с тех пор ни разу и не пробовали.
Уилсон ответил не сразу — какое-то время казалось, что он борется сам с собой.
- Не знаю, зачем вам это вообще нужно и зачем вы затеяли этот разговор. Тем более сейчас, когда ваша судьба фактически висит на кончике моего троакара... - он устало потёр лицо. - Ну, ладно... Может быть, вы хотите что-то для себя решить — я не знаю. Зато я знаю, что в вашей ситуации у человека появляются вопросы, которыми он прежде и не задавался.
- Типа, почему трава зелёная? -усмехнулся Триттер.
- Типа того, - без улыбки подтвердил Уилсон. - Но чаще другого плана: что я сделал не так и за что на меня всё это свалилось? Вы сейчас ведь что думаете? Вы думаете: вот передо мной тип, который, может, в сто раз хуже меня, а у него обошлось. И вы начинаете строить проекцию и мучительно сравнивать. По пунктам. И везде сальдо не в мою пользу. Кроме одного-единственного пункта: Хаус. Вы чувствуете, что здесь-то собака и зарыта, вот только лопаты нужного размера у вас нет. Я, кстати, тоже это в своё время проделывал, правда, составляющие брал другие. Как теперь понимаю, по недомыслию. Но закономерно. Это нормально: жалеть. Я это проходил. Тоже жалел, тоже не понимал, тоже копался в памяти: что и где я сделал не так, что и где пошло вкось... Бросьте, Триттер. На эти вопросы нет ответа. Да скорее всего и быть не может. Но вы всё равно уже прикидываете это уравнение на себя: а если бы свой Хаус был рядом с вами, каким бы сделалось значение переменной? И вы начинаете подозревать бога в ошибке. В том, что он что-то напутал в своих уравнениях. Но ошибаетесь вы, а не он. Хаус знает мне цену до последнего цента. И не ту, которую я решусь заломить, а ту единственную настоящую, которую он сам готов дать. И даёт — не скупится. Боюсь, что это и есть определяющий фактор. И если уж выбирать, кто должен нас спасать или, как вариант, хоронить, то, вот именно, пусть бы это был человек, знающий нашу реальную цену. Такой, как правило, у каждого всё-таки есть, вот только  он, увы, чаще враг, чем друг. Не в моём случае. Так что мне несказанно повезло, а вам — нет. Но сейчас вполне возможно, что человек этот для вас и для меня один. Только признать это — значит, признать нашу полную несостоятельность. И до самого смертного часа нам на это всё равно никак не решиться. Но близость смерти — хороший детектор лжи, и вы это на своей шкуре почувствуете, как я почувствовал. Даже если старался вообще никому не лгать, только близость смерти заставляет не лгать ещё и себе . И тогда, может быть, вам повезёт, как мне повезло, и Хаус... - он резко замолчал, потому что в палату вошёл Чейз.
- Ну как?
Уилсон досадливо поморщился, но тут же постарался досаду скрыть.
- Я ещё не взял. Подожди пару минут, ладно?
- Какие-то трудности?
- Никаких. Просто немного отвлеклись. Разговорились... Лягте на спину, мистер Триттер. Я сделаю небольшой укол, чтобы обезболить кожу...

Хаус осторожно положил пальцы на клавиши. Мягким ласкающим движением взял аккорд. Звук получился наполненным и забористым, как хороший коньяк. «Человеческие отношения похожи на музыку, - не в первый уже раз подумалось ему. - Иногда это поразительно сложная, невыносимая по темпу, по диапазону, но поверхностная, как собачий вальс, композиция, иногда простенькая песенка, которую можно натыкать одним пальцем, иногда добротная джазовая штучка с неожиданными фиоритурами. Иногда это Вагнер. А иногда — Бах. Но бывает и треньканье раздолбанного банджо уличного лабуха». Что было у них с Кадди? Хаус задумался, завесив руки над клавишами. Может быть, танго? - взял несколько аккордов, прошёлся пальцами правой руки, взбежал на невидимую лесенку. - Нет, не то. Если уж говорить о танго, с ним сочетается образ совсем другой женщины.
Он никак не мог разобраться в себе: что чувствует? Сожаление? Ревность? Облегчение? Скорее, всё это вместе. Кадди всегда занимала существенную нишу в его взаимодействии с миром — изменится ли глубина этой ниши от того, что она будет с Орли?
Он снова ласкающе перебрал клавиши пальцами правой руки, левой взяв один за другим два звучных аккорда.. Дважды в одну реку нормальный человек не лезет. Трижды не лезет и ненормальный. Нужно жить сегодняшим днём. Банально, но как все банальности, справедливо. А что имеется на сегодняшний день? На сегодняшний день имеется желание его любовницы построить правильную семью с его суррогатным заменителем. Кажется, это карма Хауса — если женщина и полюбит его, она очень скоро находит себе его суррогатный заменитель: Майкла Уорнера, Роберта Чейза, Джеймса Орли, ну, или даже Константина Дольника, хотя последний вариант просто оскорбителен. Конечно, такое соображение отдаёт высокомерием, но от этого не становится ложью. Впрочем, он несправедлив к Орли — Орли — это, в любом случае, более, чем суррогат. Вот только есть подозрение, что в данном случае и Кадди для Орли — не оригинальный продукт. А для него, для Хауса, разве оригинальный? Не искал ли он подсознательно замену той самой, той, которая... Нет, к чёрту! К чёрту эти мысли — от них недалеко до Уилсоновского нытья о зря прожитой жизни, до сожаления, до раскаяния, которое очень облегчает душу в часовне и очень усложняет ту сольную партию, которую всё равно придётся доиграть до конца, пока крышкой не врежут тебя по пальцам так, что взвоешь. Да и вообще: что она такое, любовь? Может быть, Блавски. как душевед, ответит? Нет, что-то непохоже, что она знает ответ... Да и вопрос сейчас не в Блавски — с ней-то у него всё понятно, а в Кадди. Зачем, интересно, им понадобилась обоим эта безнадёжная реанимация отношений по определённым дням недели? Да и что это были за отношения? Откровенно говоря, куда проще им было до того, как он впервые поймал себя на желании переспать с ней  - не просто мужской привычки раздевать глазами, а такого реального ощущения, что вот она — живая, тёплая, гордая, и податливая... самка. Причём его самка...Нет, ну что вот он опять, а? Интересно, с другими бывает так, чтобы тошнило от мыслей или это его личные тараканы?
Он взял с пюпитра кое-как пристроенный там бокал с бурбоном, отпил большой глоток. Потом прижал босой ногой педаль, с удовольствием ощущая её холодную твёрдость и податливость. Звуки при этом обрели особенную органную гулкость. Хаус заиграл аргентинское танго.

Ощущение постороннего присутствия появилось, как чувство лёгкого зуда между лопаток.
- Кто там? - спросил он, не оборачиваясь, не прерывая игру.
Вошедший не ответил, но переступил с ноги на ногу, и этого было достаточно, чтобы Хаус, и не оборачиваясь, узнал его.
- Если хочешь выпить, сам себе налей, - не слишком радушно буркнул он. - Что там Триттер? Взяли биопсию?
- Триттер ищет смысл жизни и хочет подружиться с тобой, чтобы ты наложением рук спас его от рака, как меня. - Уилсон плюхнулся на диван, стукнули об пол сброшенные кроссовки.
- Слушай, бегун, ты хотя бы душ принял, переоделся... - поморщился Хаус. - Мне-то наплевать, но с твоим имиджем аккуратиста и педанта аромат загнанной лошади плохо сочетается.
- Я для этого и зашёл. Пустишь в душ?
- Больничного тебе недостаточно?
- Смены белья не захватил.
Это была ложь — Хаус точно знал, что ложь: Уилсон всегда держал в кабинете в диванном ящике, во что переодеться. Его пациенты время от времени в знак особого расположения могли поделиться с доктором съеденным накануне ужином, и Уилсон со своим имиджем «аккуратиста и педанта» без стратегического запаса белья не чувствовал себя на работе достаточно уверенно. Но уличать его Хаус не стал — уличать во вранье интересно, зная мотивы вранья, а Хаус пока не имел никого понятия об этих самых мотивах. Поэтому он только заметил ворчливо:
- У тебя повадки бездомного нелегального мигранта, Уилсон. Придётся мне соответствовать и играть роль щедрого мецената армии спасения. Носки, трусы и футболка в шкафу.
- Спасибо. Я скоро, - Уилсон выгреб из шкафа смену белья и ушёл в ванную комнату, оставив сброшенные кроссовки сиротливо и небрежно валяться посреди комнаты, вывесив языки из-под свободной шнуровки.
Хаус снова рассеянно прогулялся пальцами по клавишам. Кстати, интерсно бы узнать последние новости о Стейси — неужели всё ещё живёт с тем парнем? Не исключено, что Уилсон так и поддерживает с ней связь. Спросить? Хотя... а собственно, зачем? Выглядит так, словно отставка Кадди вынудила его срочно искать запасные варианты — в частности, поднимать старые связи. Уилсон же первый и постебётся над ним — начнёт намекать на опасности простоя определённых органов, когда тебе хорошо за пятьдесят. Ну, нет! Так подставляться нельзя.
Он снова коснулся клавиш, но танго уже угасло в нём — теперь это был «Сон в летнюю ночь» Вагнера - клавишные он взял на себя, виолончель постарался услышать мысленно. Музыка постепенно захватила его и начала перестраивать настроение так, что мысли о Стейси овладевали им всё больше. «Я ностальгирую, - отметил он, привыкший всё рационализировать, поймав себя на этом — И причина — выбор музыки, влияние гармонического раздражения слухового анализатора на общий эмоциональный фон. Забавно: мы не можем вывести хоть сколько-нибудь пристойную формулу этой закономерности, но, тем не менее, повседневно пользуемся этим влиянием — музыка в сканерной, музыка в операционной. А интересно, можно ли создать штатную единицу такого специалиста меланолога, который будет подбирать репертуар определённым образом, что позволит влиять на патофизиологические и физиологические процессы в организме? Провести исследование, набрать репрезентативную группу... Конечно, основной профиль «двадцать девятого февраля» — фармацевтические аспекты терапии при сочетании онкологических заболеваний с проблемами искажённого имунитета, в частности, при трансплантации органов и тканей, но как ответвление, как дополнительное исследование в рамках общей программы... Для начала можно пригласить просто человека с музыкальным образованием — хоть того же Орли, ну а потом...»
- Уилсон, как ты думаешь, мы можем использовать влияние музыки на человеческий мозг в терапевтических целях?
- Можем, - согласился Уилсон, теребя полотенцем  влажные взлохмаченные волосы — за ним, как за Пятницей по песку, тянулись мокрые отпечатки босых ступней.
- Мог бы и в ванной вытереться, а не устраивать мне наводнение посреди комнаты.
- Высохнет же. Слушай, я бинт намочил — перемотай, пожалуйста.
- Ну, ты мне совсем на шею сел, - буркнул Хаус. Буркнул так, для порядка, но Уилсон неожиданно обиделся:
- Ладно, обойдусь, если тебе трудно.
- Да брось,  сейчас перевяжу.
- Не надо, - он  снова плюхнулся на диван и стал натягивать носки прямо на мокрые ступни.
- Куда торопишься? Обсохни.
- Не надо, - повторил Уилсон резко, надевая джинсы. Присел, стал шнуровать кроссовки.
- Ты зачем приходил? - тогда в упор спросил его Хаус.
- В смысле?
- Ну, не из-за душа же ты ко мне пришёл — ты хотел поговорить о чём-то. Почему вдруг передумал? Я — вот. Говори.
Молча и сопя, Уилсон затянул на шнурке двойной узел, чертыхнулся, стал снова развязывать, нервно дёргая ногтями тесьму.
- Ты злишься? - снова спросил Хаус. - На меня? За что? Ничего я не понимаю! Уилсон, может быть, замысловатый узел на шнурке на языке бамбуковых панд означает цветистую тирраду, но я — не полиглот. Переходи уже на английский.
- Ничего я не злюсь. Я пришёл... пришёл потому что не знаю, как поступить. Мне нужен твой совет.
- Не знаешь, какой конфигурации выбрать лопату, чтобы хорошенько закопать Чейза на разборе?
Уилсон оставил шнурок и выпрямился:
- Да здесь любая конфигурация фатально подойдёт, Хаус. Я отдал биоптат Куки, заключения ещё нет, но размеры говорят о просмотре однозначно. О грубом просмотре. Это не «in situ» - это «in половина брюшной полости». Как будто он ревизию делал с завязанными глазами и связанными за спиной руками. А релапаротомия Корвина? Значит, что же получается? Два лучших в штате хирурга, весь хирургический пьедестал, портачат, как младенцы. Ты в это веришь?
- Не обо мне речь.
 - Чейз говорит, что не мог просмотреть.
 - А что он ещё может сказать?
 - Думаю, он, действительно, не мог просмотреть.
 - А что же ты тогда об этом думаешь, скажи пожалуйста?
 - А что я могу об этом думать?
 - Думаешь, что он видел опухоль, молча зашил и никому не сказал?
 Тут Уилсон дёрнул шнурок так, что он лопнул. Резко раздражнно дрыгнул ногой. Кроссовка слетела и описав изящную дугу, шлёпнулась на диван.
 -...! - с чувством сказал «аккуратист и педант».
- Подожди... Ты же не думаешь, что Чейз, действительно... Постой! - сообразил Хаус. - Ты именно так и думаешь! Ты не можешь ему забыть африканского диктатора?
- Это ты ему не можешь забыть африканского диктатора! - наконец, взорвался Уилсон. - Я не могу ему забыть того, что он и Корвин вытащили меня с того света, а я теперь должен заявить, что они умышленно убили — фактически, так это и выглядит — пациента Майкла Триттера. И вот это у меня в голове не укладывается!
- Ты чего психуешь-то? - остановил его экспрессию Хаус. - Думаешь, Блавски выдвинет тебя на роль обвинителя на разборе и заранее репетируешь речь?
- Да при чём здесь... Это вообще не имеет значения, Хаус, какая у меня там будет роль на разборе. От роли вообще можно отказаться. Это вот от мыслей никак не откажешься, и я... ну, я, правда, не знаю, что думать.
- А если ты всё таки ошибаешься? - Хаус крутанулся на табурете, поворачиваясь к Уилсону лицом. - Если опухоль всё-таки смогла вырасти с «in situ» до «ого-го» за шесть месяцев.
- Да? Ты такую знаешь? Ну, познакомь меня с ней.
- Ладно. Гепатобластома - Уилсон, - представил Хаус, широким жестом указав сначала куда-то в пространство, а потом на Уилсона, а затем повторил, проделав жестикуляцию в обратном порядке. - Уилсон — Гепатобластома.
- Очень смешно. - грустно сказал Уилсон, не оценивший забавы. - Гепатобластома — опухоль новорожденных, а старше двенадцати лет почти вообще не встречается.
- «Почти вообще» и «вообще» различаются как раз на величину «почти». Уилсон, для меня понятие корпоративной чести — не пустой звук. Чейз — мой ученик, мой выкормыш, Корвина на работу брал тоже я, поэтому их косяк — мой косяк. Так вот, я держу с тобой пари, что Чейз и Корвин не облажались, - он протянул руку и нетерпеливо пошевелил пальцами. - Ну, что сомневаешься? Останешься или с парой сотен баксов или с моральным удовлетворением и спокойной совестью — и так, и так в выигрыше. Можешь считать это компенсацией своих душевных терзаний. Так как? Спорим?
- Ну, спорим, - Уилсон словно бы немного повеселел и хлопнул по протянутой ладони - мокрый бинт на его запястье от этого движения размотался.
- Давай, сменю твою повязку, - милостиво предложил теперь уже сам Хаус. - Принеси только бинт из ванной. Там в висячем шкафчике все эти докторские штучки.
- Если тебе не трудно... - виновато отвёл глаза Уилсон.
- Чертовски, запредельно просто трудно, но я перемогусь как-нибудь. Тащи уже бинт.
Запястье Уилсона выглядело плохо — распухло и покраснело вокруг следа от собачьих клыков.
- Я же тебе говорил: собачки зубов не чистят. Тебе курс антибиотиков нужен. А может, и антирабический... Где псы-то?
- У Буллита. Говорит, у него есть подходящий сарай.
- Хорошо, что сарай. Пусть выдержит карантин. Десять дней. А лучше пятнадцать. Для верности.
- Да что ты! Они же домашние, привиты от всего, от чего положено, - успокоил Уилсон. - У них и паспорта есть. Просто перевяжи.
Хаус, скатав в комок, зашвырнул старый бинт в корзину для бумаг, стоящую в другом конце комнаты. Надорвал край целофановой упаковки, стащил, тоже метко зашвырнул в мусорку.
- Здорово, - снисходительно похвалил Уилсон. - Ты вообще, я смотрю, этим всерьёз увлечён — броски, жонглирование...
- Увлёкся, когда остался ополовиненым, - криво усмехнулся Хаус.
- Ополовиненным? В смысле... если ты про свою ногу, то это ещё не...
- И палка в руке — ты этого не учитываешь? Полностю функциональны только одна нога и одна рука. Лишний шаг — проблема, что-то с полу поднять — проблема, дойти до мусорки, до раковины, до стола — проблема. Научился не ронять и попадать издалека.
- Эй, ты что это, жалуешься? -Уилсон поднял бровь.
- Вот ещё! Просто ответил на твой вопрос... Ну, вот чего ты на меня так уставился, Уилсон? Я — в порядке. Голова варит, нога болит, жизнь прекрасна и удивительна — какого дьявола тебе ещё от меня надо? Подумай лучше о том, как, потеряв последнюю совесть, будешь топить на разборе людей, которым жизнью обязан.
Однако, Уилсон не дал сбить себя с толку:
- Кадди решила тебя бросить, - сказал он. - И ты теперь сидишь и, как мышь на крупу, дуешься на вселенскую несправедливость. А кто виноват? Никого к себе на пушечный выстрел не подпускаешь, простые человеческие чувства воспринимаешь, как что-то непристойное. И не при чём твоя инвалидность — ты и до неё был таким же самовлюблённым и зацикленным на себе гадом. Тебя же прёт от боли и несчастья: чем хуже, тем лучше. И ты отталкиваешь от себя любого, любого, кто проявит к тебе хоть какую-то душевную склонность — даже элементарное сочувствие. Я тебя знаю, сколько не живут, но ты и на меня выбесишься, стоит мне хоть мысль допустить посочувствовать тебе. Ты же воспринимаешь это так, словно тебе в штаны залезли без спроса. Ну, и сам подумай: какая бы женщина выдержала такие отношения — секс по графику и грызня всё остальное время? Кадди любит тебя, но не настолько, чтобы швырнуть тебе под ноги всю жизнь. Не с чего — понимаешь? Не с чего ей приносить себя в жертву. И если ты её хоть немного любишь, пожелай им с Орли счастья и отойди в сторону.
- Пожелать им счастья, если я её люблю хоть немного? - переспросил Хаус. - Я понял твою мысль, Уилсон.
- И судя по всему, снова понял как-то шиворот-навыворот, - тяжело вздохнул Уилсон.
Несколько мгновений они молчали — Хаус просто оказывал медицинскую помощь, Уилсон просто созерцал неторопливую уверенную работу его рук, уже давно убеждённый в том, что именно в процессе выполнения врачебных манипуляций, как и в процессе игры на органе, руки Хауса превращаются в нечто, стоящее созерцания. И Кадди ошибается, если думает, что уже одно это не стоит некоторых неудобств странных отношений и календарного секса... Впрочем, у Орли тоже красивые кисти...
- Слушай... - помолчав, вдруг решился Хаус. - У тебя же обсессивно-компульсивный синдром, ты никогда ни от чего не избавляешься — может и со Стейси связь ещё поддерживаешь? Телефон её у тебя есть?
Уилсон дёрнулся:
- Откуда ты... - и зашипел сквозь зубы. - Больно, ч-чёрт!
- Чего тебе больно? - удивился Хаус. - Я же ничего такого сейчас не делал... Подожди! Ты сказал «откуда» - чего откуда? Откуда я... знаю? Что?
- Я хотел спросить, откуда ты вдруг выкопал эту ностальгическую тему и за каким чёртом? Ты о Стейси Уорнер десять лет не вспоминал и вдруг...
- А ты почему испугался?
- Я испугался?
- Ты испугался.
- Я не испугался. Ты, Хаус, галлюцинируешь. Лечиться тебе надо — вот что, - отнял руку и сам небрежно заправил конец бинта..

С м я т е н и е
УИЛСОН
Что это? Откуда он? Ведь, действительно, почти десять лет. И ни разу, ни разу... Неужели всё-таки там есть что-то или кто-то, кто определяет не только наши поступки — наши порывы, мысли, самые лёгкие, ещё нам самим незаметные движения души. Или мы как-то излучаем свои мысли, и интуиция — ни что иное, как способность улавливать эти биоэнергетические волны? Ведь и я о Стейси много лет не вспоминал, и вдруг всплыла в памяти — наверное, за долю секунды до звонка:
- Джеймс? Это Стейси. Узнал?
- Я бы не узнал... Но почему-то только что подумал о тебе.
- Ты можешь говорить?
- Конечно.
- Послушай, Джеймс... мне нужна твоя помощь...
- Конечно, Стейс, ты же знаешь, что я всегда...
- Как онколога, - перебила она. - У меня рак. Можешь меня проконсультировать?
Интересное слово «рак» - заставляет подобрать живот и насторожить уши, как зов боевой трубы. Особенно когда его произносят вслух люди, далёкие от онкологии — например, юристы. Потому что на самом деле люди, далёкие от онкологии, этого слова произносить не любят, заменяя его сложными эвфемизмами, вроде «что-нибудь страшное» или «то самое» - «Доктор, у меня то самое?», хотя реально рак не самая частая причина смерти — сердечно-сосудистые лидирую с большим отрывом. Но сердечно сосудистые — это как брошенная монетка — уж или орёл, или решка, и только врачи понимают, что раз бросив монетку, безносый игрок вряд ли остановится, а будет бросать и бросать до победы. Обыватель всегда надеется, что игра отложена на неопределённый срок. Рак — другое дело. Там никаких монеток, больше похоже на кредитора — чем дольше ты тянешь, тем выше процент. А боль — как «напоминалка» в телефоне.
- Ты что молчишь, Джеймс? Перевариваешь?
- Нет-нет, Стейси, я не молчу — я тебя слушаю. Говори.
- Ты можешь приехать?
- Конечно. Ты где?
- Не слишком далеко. В Соммервиле.
- Хорошо, я приеду.
- Скоро?
- Сейчас выезжаю.
- Сейчас? Ты на машине?
- Я на мотоцикле — это даже быстрее. Жди меня.
Потом мелькнувшая, как в кино дорога. Мотоцикл — это лучше, чем любой автомобиль, потому что мысли сдувает напрочь. Они отрываются, как невидимые разматывающиеся ленты и остаются парить где-то сзади, недосягаемо и безболезненно. Тем более, когда первый раз за рулём после долгого перерыва, и в активе категорический запрет за него садиться. И браслет на запястье, с которым очень скоро прерывается связь, и оживает клипса мобильника, зацепленная за ухо:
- Ты где? Я тебя потеряла.
- А ты что, сегодня дежуришь на шпионской аппаратуре? И зачем я только согласился на исследовательскую программу!
- Ты не мог не согласиться, ты — патриот клиники, и ты — уникум, точно подходящий под нашу программу.
- Или, скорее, программа под меня.
- Ну... да, - она смущённо рассмеялась в трубку.
- Не волнуйся — я в порядке. Просто в дороге.
- А что за шум? Ты... ты... ты на байке?!
- Всё в порядке, Кэмерон.
- Уилсон, с ума сошёл! А если что-то... - короткая пауза и другим, заинтересованным тоном. - Ну и как тебе на байке? Вспомнил?
- Отлично. Не волнуйся, я перезвоню.
- Ну...
- Стой! Нет, стой, погоди, Кэмерон!
- Что ты, Уилсон?
- Хаусу не говори. Никому не говори, ладно? Я... потом объясню...

По голосу в телефонной трубке всегда трудно понять, с чем придётся иметь дело, но когда я вижу её такой, как она стала...
Она назначила мне встречу в кафе и пришла, как полагается женщине, с небольшим опозданием, когда я уже сидел за столиком, пропахший бензином, забрызганный грязью, бросив шлем на соседний стул. В прежние времена я бы мысли не допустил явиться на встречу с женщиной в таком виде, но сейчас времена изменились, и я не хотел иначе. Да и не стоило распускать хвост перед бывшей подругой Хауса — не в таких мы были отношениях. То есть, мы уже давно ни в каких не были, и я предполагал, что она могла измениться, но чтобы так...
- Стейси... - выдохнул я, едва взглянув на неё, и почувствовал, что в ближайшее время больше ничего сказать не смогу.
Рак — он не молодит и не красит, но она ведь такая эффектная была, стройная, собранная. Нет, она и сейчас старается держаться — одежда элегантная, газовый шарфик на шее, из-под него виден крестик на тоненькой цепочке, тени и румяна наложены умело, причёска тоже аккуратная, и седина закрашена в естественный цвет. Но одежда на ней как чужая, потому что исхудала, плечи поникли, выкатился растянутый жидкостью живот, и кожа серая, сухая, как пергамент, а кончики пальцев сморщены.
- Тебе не нужна моя консультация. - говорю. - Ты всё о себе и так уже знаешь.
- Да, - отвечает тихо, а смотрит насмешливо. - Испугала я тебя, Джеймс?
- Меня, - говорю, - трудно испугать. Какая у тебя локализация? Яичники?
- С переходом на матку и кишечник. Четвёртая стадия.
- Ну, для четвёртой стадии ты неплохо выглядишь. Заказать тебе что-нибудь?
- А ты молодец, - говорит, присаживается напротив и, подперев рукой подбородок, одобрительно смотрит на меня. - Я боялась, ты меня жалеть начнёшь.
- Зря боялась — я не из жалостливых... Хочешь, чтобы я был рядом? Или... прости, Стейси, я — идиот... Ты хочешь, чтобы рядом был Хаус?
Горькая усмешка:
- Не угадал. Вот этого я совсем не хочу. И ты ему ничего не говори обо мне. Не хочу, чтобы он видел меня такой, запомнил меня такой... Я ведь сейчас как ведьма из пряничного домика. Или нет…? - лукавая, даже заигрывающая улыбка, совсем странная в её положении. - Ну что, как я, по-твоему, выгляжу?
- Как красивая женщина с третьей стадией рака яичников.
- И тут льстишь... Даже в этом льстишь, - смеётся она. - Ну, а чего ещё от тебя ждать?
- А ты чего ждёшь? - спрашиваю. - Сочувствия? Вроде нет. Скажи — я всё для тебя сделаю.
- Так-таки всё? - и продолжает смеяться, и так мучительно похожа сейчас на прежнюю Стейси, что я едва сдерживаюсь от крика, от воя, от вопля: «Да за что?! Почему?! Какого чёрта?!» Но не кричу — подтверждаю тихо:
- Да. Всё.
И попадаюсь в ловушку, разумеется.
- А умереть мне поможешь?
- Умереть — нет.
- А говорил: всё...
Молчу.
- Послушай. Джеймс — ложится грудью на стол, становится проникновенной, вкрадчивой. - Я — на обезболивающих. На наркотиках. Доза увеличивается. У меня асцит, становится трудно. Трудно ходить, трудно дышать... Надежды никакой нет - я это знаю, ты это видишь. Я знаю, что ты уже делал это для чужих людей.
- То есть...- я невольно давлюсь невольной усмешкой, - Ты что же, меня уже профессиональным убийцей считаешь? Киллером? - а в душе, словно комариный звон, тихий но пронзительный внутренний голос: «А кто ты есть-то, Джеймс Эван Уилсон? Кто ты есть — у тебя на совести восемь жизней — восемь! Четыре эвтаназии, четыре убийства, подходящих под это определение по всем уголовным параметрам — что ты там ещё вякаешь про свою незапятнанную совесть? Может ты поэтому спешно перекрашиваешься сейчас в агностика, что попросту страшно стало ада?»
- Хаус говорил, что ты — король обезболивания. А это ведь всего лишь ещё один способ обезболивания — просто радикальный.
- Когда это он тебе говорил? Вы разве виделись?
- Не виделись.Неважно, когда. Давно.
- Лихо. Хаус — король боли, я — король обезболивания. Мы пара.
- Смеёшься?
- Мне не до смеха.
- Мне тоже. Мне сейчас совсем не до смеха, Уилсон. Джеймс, ты делал это для чужих людей - сделай для меня — мы ведь не чужие люди.
- Ты думаешь, это легко?
- Но ты же это уже делал. И не раз.
На самом деле это легко. Нужно просто абстрагироваться, сделать это, как обычную инъекцию морфия, и потом сказать себе, что всё хорошо. И что «он, слава богу, больше не страдает». И можно идти работать, утешать родственников, помогать другим больным. Не спасать — спасать не моя прерогатива. Поддерживать. Я же — король обезболивания, король психотерапии, харон, выдающий душам на причале розовые очки и дозу гидроксикодона, педаль модератора для приглушения звуков бравурного марша смерти. Вот если бы ещё не снились сны. Сны, в которых пропущенный звонок Хауса звучит из под земли свежезарытой могилы, сны, в которых я не могу вспомнить, как распаролить дозатор, чтобы ввести дозу обезболивающего корчащейся в крови Марты с разорванным животом, из которого лезет безголовый рождественский кролик, сны, в которых падает в жидкую грязь карьера чёрный джип, а в нём почему-то кричит Эмбер, и я в который раз поворачиваю выключатель аппарата «сердце-лёгкие», чтобы она перестала, наконец, кричать, сны, в которых я бегу по дорожке парка, и знаю, что эта дорожка уже никогда не кончится, и парк не кончится, и утро с размытым фонарным светом тоже будет вечно, потому что на самом деле я умер на операционном столе, и всё это — предсмертная иллюзия умирающего мозга.
- Ты думаешь это легко? - повторяю.
- А от рака умирать легко? Джеймс, я всё знаю про тебя — знаю, что тебе пришлось пережить. Я поэтому и надеюсь, что ты меня поймёшь и... и поможешь.
- Кто твой лечащий?
Она называет достаточно громкую фамилию.
- Он вообще-то отличный онколог.
- Я знаю. Он ни в чём не виноват — я поздно обратилась. Упустила начальные симптомы.
Я вдруг думаю про себя, что если бы она жила с Хаусом, он не упустил бы начальных симптомов.
Она по-своему расценивает мой испытующий взгляд:
- Уилсон, брось, не сверхдиагностируй меня. Чуда не будет. Всё. Моё время вышло. Несколько недель жизни не стоят боли. Здесь уже даже не о месяцах речь идёт. И я не прошу тебя сделать это сегодня. Я позвоню. Просто хочу, чтобы ты был готов.
Она говорит так, словно я уже согласился.
- Что будет, если Хаус узнает? - спрашиваю так, словно, действительно, согласился. Подлый вопрос — ей не до меня, какая ей разница, что будет со мной, если Хаус узнает. И тогда я — на всякий случай — уточняю: - Что будет с Хаусом, когда он узнает?
- А откуда он узнает? Ты не проговоришься. А я унесу нашу тайну в могилу.
- А я во сне разговариваю.
Снова короткий смешок:
- А ты спишь с Хаусом?
- Иногда.
Вот это я сказанул — Стейси широко раскрыла глаза:
- В смысле?
- В прямом, Стейс. Не в косвенном, который уже так затёрся, что стал прямым — в прямом.
- Что, Хаус живёт у тебя?
- Скорее, я у него. Впрочем, сейчас я живу у любимой женщины, но она тоже осведомительница Хауса.
- Хм...Сразу видно, как нежно ты любишь свою «любимую женщину».
- Я уже очень давно никого не люблю, Стейси.
- Даже себя?
- Себя — в первую очередь. И Марта совершенно права — я опять свернул на разговор обо мне, а мы говорили о тебе.
- А обо мне поздно говорить, Джеймс. Ты сделаешь или нет?
- А дублёр на моё место у тебя есть? - спрашиваю подозрительно, потому что знаю, помню, с кем имею дело.
И Стейси улыбается мне.
- Конечно, есть. Хаус.
Ждал ведь, что она так ответит — они с Хаусом друг друга всегда стоили.
- Значит, если я откажусь, попросишь Хауса убить тебя?
Лёгкое, даже легкомысленное:
- Ага.
- Но это же нечестно.
- А то, что я умираю от рака, а ты нет, честно? - и она озвучивает мою мысль. - Если бы Хаус был рядом со мной, а не с тобой, умер бы ты, а я, возможно, осталась жива.
Это правда — не возразишь.
- Какая ты стала... безжалостная.
- Я должна тебя пожалеть? - в голосе непритворное удивление.
- Встреться с Хаусом, - говорю. - Попрощайся с ним.
- Чтобы попрощаться, Уилсон, встречаться необязательно.
- Он же никогда не простит.
- Кого?
- Не знаю. Меня, например.
- А ты вообще можешь о ком-нибудь, кроме себя, думать?
- А ты?
- О ком? О тебе?
- О Хаусе. Стейси, я знаю, о чём говорю. Я любил женщину, которая умерла. Я был с ней, я сам отключил жизнеобеспечение. Это мучительно, это трудно, это, наконец, жестоко... но я ни на что бы не променял эти несколько мгновений. Ты же не можешь не понимать, что у нас всегда остаются за душой несказанные слова, которые изведут и измучают, если не будут сказаны. Дай ему возможность сказать тебе эти слова, Стейс. Ему будет легче. Вам обоим будет легче.
- Уилсон, а тебе не кажется, что ты судишь по себе о людях, которые едва ли не твоя противоположность? И почему ты считаешь, в таком случае, что твои суждения чего-то стоят? Ни мне, ни Хаусу не будет легче, и странно, что ты — его друг, мой друг, наконец — этого не понимаешь. Мы были близки слишком давно. Всё смягчилось, стёрлось, и даже если бы наши отношения подлежали реанимации, было бы верхом жестокости реанимировать их именно сейчас. В первую очередь, жестоко по отношению к Хаусу. А так, может быть, он и не вспомнит обо мне никогда. И, в любом случае, даже если и вспомнит, я буду оставаться для него живой и сорокалетней. Пойми, что я только этого и хочу. И не хочу страдать. А поэтому сделай одолжение, Джеймс, отключи и мне жизнеобеспечение, а? Сделай для меня то, что сделал для своей любимой. Я обещаю тебе, что не позвоню раньше, чем станет совсем невтерпёж, но и ты обещай мне - с твоим обещанием в кармане у меня будет хоть какой-то тыл в моей войне. Обещай мне, Джеймс.
Она говорила ещё долго и горячо, она настаивала. Она сжимала мои пальцы в своих, сухих и горячих — у неё была субфебрильная температура. Я и слушал, и не слушал, вспоминая то смерть Эмбер, то смерть своих родителей, сопоставляя, подыскивая самые убедительные слова для того, чтобы не обещать, для того, чтобы наотрез отказаться и — не мог. Я обещал.

Но я не ждал, что Хаус вдруг заговорит о ней. Я оказался не готов — огрызнулся кое-как в ответ и сбежал. А теперь и вовсе чувствовал себя в тупике: молчать или расколоться? В другое время я, возможно, рассказал бы всё Блавски и спросил её совета, как профессионала, просто как женщины, но сейчас между нами повисло какое-то совершенно непонятное, но ощутимое отчуждение, и я не мог. Поэтому, никому ничего не говоря, я просто вернулся в зону «би», сделал обход своих больных — из-за исследовательской программы наше отделение всё более явственно выдвигалось на главенствующую позицию, и больных было достаточно, чтобы занять меня до середины дня, до амбулаторного приёма. Чейз меня избегал, и я, пожалуй, был ему благодарен за это. Зато Корвин заметил в коридоре и целеустремлённо засеменил ко мне. Остановился прямо передо мной, сцепив за спиной детские ручки с совсем не по-детски развитыми и сильными пальцами, запрокинул голову и спросил звонким голосом рождественского кролика:
- Значит, по-твоему, мы с Чейзом — два идиота?
Ну, вот что тут ответишь! Я не то промолчал, не то что-то промямлил, а скорее, что-то среднее, а он продолжал — чётко, раздельно, как гвозди в меня забивая:
- По-другому не получается, Уилсон: или мы лжём, или портачи. Но, будь мы портачи, ты бы нам свою драгоценную дерьмовую душонку не доверил. Значит, ты думаешь, что мы лжём?Значит, ты думаешь, что мы с Чейзом сговорились убить Триттера и нарочно оставили опухоль у него в животе, чтобы она через полгода его прикончила? Ты так думаешь?
- Если честно, я не знаю, что думать...
- А-а! - вскричал он. - Если честно, не знаешь? Так почему ж ты так же честно не сказал Блавски, когда она тебя спросила, что ты не знаешь? Сомнения не украшают маститого завонкологией, да? Пусть лучше сомневаются в Чейзе, чем в тебе?
- Зачем вы так говорите, Корвин! Я не оговаривал Чейза! Я только знаю, что статистически такой рост опухоли практически невероятен...
- Да ну? «Статистически»! - зло передразнил он. - А знаешь, где ты сейчас должен быть статистически, Уилсон? И знаешь ещё, кто ты после этого? Мы же твою жизнь, никому особо не нужную, держали в руках, и ты нам вроде бы её доверял, а сейчас обоих разом в брехуны записал, не глядя? «Статистически»! - фыркнул — почти плюнул - и обошёл меня, как телеграфный столб.
Ну и что? И я постоял и пошёл. Надо было записать обход в истории болезни, и я пошёл в кабинет и разложил эти истории перед собой на столе. А писать не смог — руки дрожали так, что поперечная перекладина «t» перечеркнула «о». как голову рубанула пополам. И одновременно и мне рубанула голову тошнотворная боль — такая, что замычал и лёг лбом на локоть. Мигрень — женская болезнь, не к лицу мужчине. Это же не как Хаус развлекался с нитроглицерином — он-то это нарочно проделал, чтобы отвлечься от Стейси и заодно помучать себя. Такой у него способ избавления от душевной боли — перевод её в привычную физическую плоскость. Впрочем, и мне сейчас ведь тоже надо отвлечься от Стейси — всё правильно. А ещё от того, что творится с Блавски. А ещё от слов Корвина. А ещё от осознания того, что мне очень скоро придётся снова говорить с Триттером, объяснять ему, что на самом деле он умрёт раньше, чем даже думает, а потом снова смотреть в глаза Чейзу и высчитывать меру его вины, и своей вины, и сопоставлять, и выносить вердикт — если не для комиссии по разбору запущеного случая рака, то для себя уж точно. И снова от Стейси и от предчувствия того, что сделает со мной Хаус, если узнает... Боже, какая карусель в голове!
Вздрагиваю от ощущения чьих-то рук на плечах. Длинные прохладные пальцы... Хаус? Да нет, Хаус не смог бы подкрасться так незаметно. Да и откуда у Хауса этот шлейф дорогого одеколона, к которому едва заметно примешивается лёгкий тон аммиака. Пальцы мягко непрошенно принимаются разминать мои плечи — немного больно, но приятно снимая напряжение мышц.
- Держу пари, - говорю, не оборачиваясь, замерев в его руках, - что ты пропустил время диализа.
- Сейчас пойду, - и, на мгновение наклонившись к уху, коротким выдохом, как порывом ветра, взъерошивает мне волосы - Привет, Джим. Рад тебя видеть.
- С приездом, Леон. Как ты? - приходится смотреть, запрокинув голову, потому что, не убирает рук, а я не хочу стряхнуть их и высвободиться...
Он изменился. То есть, одет с привычным шиком, но во всём — в фигуре, в осанке, словно глубокая застарелая усталость. Бледный. Лицо одутловатое. На переносице след от зажимов очков, близорукие глаза кажутся растерянными.
- У тебя усталый вид.
- А я и правда устал. График напряжённый. Выкроить время и на диализ, и на сон — никак. Приходится совмещать... А как твои дела? Ты извини, Джим, что я давно не проявлялся. Я ведь видел твои звонки, а не брал потому что... Ну, ты тут такое перенёс — операция эта рисковая, реабилитация... надежды даже не было на то, что выживешь... а тут бы вдруг я... а я и сам... показалось, это как-то...
- Знаю уже почему ты не брал, - перебиваю. - Знакомо. Можешь не оправдываться.
- Не обижайся, - голос виноватый, и вдруг веселеет. - У меня, представь себе, свои осведомители — глаза и уши, так что всё о тебе знаю: ты здесь важная персона, гвоздь исследовательской программы... Говорят, Хаус всю больничку под тебя перекроил.
- Ну да. Такой вот я, понимаешь, уникум...
- И как себя чувствуешь? - не перестаёт массировать мне плечи, и под его руками начинает зарождаться опасное расслабляющее тепло. Именно потому и опасное, что расслабляющее.
- Хорошо, - это не ответ на вопрос, это вырывается невольно. Но тут же понимаю, что это и ответ на вопрос тоже, и торопливо уточняю: - Нет, правда, хорошо. Сердце, как своё, после химии думал, что печень посадил-таки - трансаминазы зашкаливали. Выправились. Ноги ходят, мозги соображают. Опухоль убрали радикально, эмболы сами убрались - реабилитация, как по маслу. Бегаю. На мотоцикле гоняю. Сегодня от одного нервного кобеля на дерево сиганул на мировой рекорд. Здоровый человек.
- Ладно. А что не так?
- Да всё так...
- Не ври, Джим — я не слепой, - и пальцы, пальцы его уже прошлись сзади по шее, гася теплом проклятую мигрень, раскрывая меня, словно устрицу. Хорошо, что Хаус не догадался вот так вынимать из меня эмоции — он бы не преминул.
Я вздыхаю в последней судорожной попытке промолчать.
- Джим? - настойчиво, как когда-то мама вынуждала сознаться в том, что мне нравится Мелани Роббинс или в том, что я пробовал курить за школой и именно поэтому заблевал школьную жилетку. И всегда я сдавался и раскалывался. Как раскалываюсь и теперь:
- Понимаешь... никак не могу отделаться от ощущения, что я этого не заслуживаю. Как будто украл. И как будто вот-вот налетят и отберут. И по морде мне... за воровство... Да это просто тревожная депрессия, Леон — чего ты так напрягся? Побочное действие лекарственной схемы — я ведь таблетки горстями глотаю. И ты будешь, если пересадка пройдёт нормально. Ну, кому-то везёт, кого-то тошнит от них. А меня вот так... удавиться тянет. Да всё равно же не удавлюсь — чего ты?
- А Хаус знает, что тебя от них удавиться тянет?
- Знает. Менял, крутил схему, иногда перерывы заставляет делать, только надолго нельзя — может отторжение начаться. Ну, когда совсем хреново, вот - «скорость».
- Метамфетамин? А о нём Хаус тоже знает?
- Хаус сам его глотает периодически... Да расслабься, Харт, ты меня сам провоцируешь плакаться, потом сам пугаешься... Всё у меня нормально. Английским языком тебе говорю: побочное действие лекарственной схемы — и всё. Хватит, оставь уже мои плечи в покое.
Наконец-то он убрал руки - перестал мягко разминать заодно с мышцами и душу. Отошёл, плюхнулся в кресло. На запястье браслет-напоминалка — время последнего диализа, время запланированного. Звуковой сигнал подключен.
Как хорошо, что он здесь, суррогат Хауса. Я его использую. Хотя бы, как доверенное лицо, потому что историю со Стейси я в себе не вынесу, а Хаусу об этом никак нельзя. И Блавски нельзя — Блавски непредсказуема. А Леон меня не выдаст — тем более, что я могу не говорить всего. Вот только...
- Ты же не один прилетел? Ты же с Орли?
- Куда я без него! Тем более, что у него здесь свой интерес.
- Ты про Кадди?
- Ой, - насмешливо говорит он. - Мы, кажется, сплетничаем...
- Так у них, действительно, всё серьёзно?
Харт обречённо вздохнул и постучал себя согнутым пальцем по лбу:
- Вот тут у них серьёзно. Кризис среднего возраста. Они же друг друга года не выдержат:  мне это понятно, тебе понятно — всем. А им непонятно. А осколки собирать кому потом? Я историей с Минной сыт по горло, думал, что и Джеймс наелся. Потом... у кого-кого, а у Хауса я бы отбивать женщину поостерёгся.
Я почувствовал лёгкую обиду за Хауса — похоже было, Леон представляет его себе каким-то опасным монстром. Ну что ж, тогда, наверное, и я имею право немного обидеть его в ответ:
- Почему бы ты поостерёгся отбивать женщину именно у Хауса? У Орли же отбил в своё время.
Харт не обиделся, а если и обиделся, не подал виду. Вместо этого он засмеяся:
- Ну-у, Орли... Пока мы не были близко знакомы, Орли казался мне занудой вроде тебя. Скучным и безобидным... Хаус — совсем другое дело. Он — гад, он горазд на каверзы. И ни перед чем не остановится.
Я несколько мгновений всерьёз обдумывал его слова, наконец, отрицательно покачал головой и сказал по возможности мягко:
- Ты ошибаешься, Хаус каверзничать не будет. Не в этом случае. Не с Орли...
- Почему ты так в этом уверен?
- Потому что Хаус — игрок. И каверзничает он, как игрок. Но с Орли играть он не захочет.
- Почему? - настойчиво повторил Харт.
- Потому что фраза «я с тобой не играю» может иметь иной смысл — у детей точно имеет. А значит, и у Хауса.
Повисла короткая пауза, во время которой я чувствовал, как Леон нащупывает точный смысл того, что я сказал, скорее, интуитивно, чем рассудочно. Я не мешал — мне хотелось перетянуть его на свою сторону, сделать союзником. Наконец, так и не дождавшись ответа, я спросил, резко меняя тему:
- Где будет операция? У нас или в «Принстон-плейнсборо»?
- Моя — здесь. В «Принстон-плейнсборо» останется донор и реципиент сердца. А почку для меня доставят сюда в контейнере. Ну, чтобы бригадам не толкаться — здесь же близко. И оборудование у вас хорошее. Нефрохирурги и сосудистые придут из Центральной, а из ваших — Чейз и Корвин.
- Ты очень волнуешься?
- Не очень. Хуже не будет... Ладно, Джим, пойду я на диализ. Может быть, в последний раз. Кто у вас тут этим занимается? Тауб?
- Тауб. Иди — не затягивай, а то ещё плохо станет.
Он коротко засмеялся:
- А если делать диализ вовремя, станет хорошо?

АКВАРИУМ

Орли протянул ей букет, и она взяла, уткнулась лицом, вдыхая нежный, чуть с кислинкой, аромат. Её не покидало ощущение, что они сейчас находятся на сцене, играя в каком-то красивом, но донельзя пошлом спектакле, и она всеми силами старалась не дать этого почувствовать Орли.
- Какие красивые розы! И именно чайные. Приятно, что ты помнишь.
- Приятно, что ты меня встретила, - сказал Орли. - На этот раз я довольно надолго, и у нас будет время всё окончательно решить.
- А я уже всё решила, - быстро сказала она. - У наших отношений с Хаусом нет будущего. Мы никогда не простим друг другу причинённой боли. Наверное, мы просто не умеем прощать.
- Знаешь... - он неловко замялся, - я должен поговорить с ним.
- Зачем? Тебе что, нужно его благословение?
- Нет, но я не хочу ничего делать за его спиной. Вы долго были вместе. При таких условиях, даже будь я ему совсем посторонний человек, я бы поговорил с ним начистоту. А я — не посторонний ему. И он мне нравится. Не хочу поступать подло по отношению к нему.
- Ну, подло по отношению к нему ты поступил, когда начал ухаживать за мной. А сейчас уже поздно расшаркиваться, - резонно заметила Кадди, продолжая прятать лицо в цветах. - И, потом, в самом деле, чего ты ждёшь? Поздравлений со свадьбой от Хауса не будет — не надейся... Кстати, о свадьбе: ты по-прежнему настаиваешь на этом условном ритуальном обряде?
- Первый раз слышу, что женщину приходится уговаривать устроить свадебные торжества по всем правилам, - Орли улыбнулся, прищурив небесно-голубые свои глаза, так похожие на глаза Хауса, только без застывшего в глубине страдания, но уже через мгновение заговорил совершенно серьёзно: - Мне кажется, ритуал в нашей ситуации важен. Мы оба некоторое время барахтались в состоянии неопределённости — нам нужно провести заметную черту, чтобы мы почувствовали, где начинается новое.
- Знаешь, - Кадди помолчала и снова потёрлась носом о цветы, - иногда мне кажется, что мы всё это затеяли именно ради черты. Чтобы провести черту. Демаркационную линию.
- И что в этом плохого?
- В самой демаркационной линии ничего. Но потом обычно следует ампутация.
Орли протянул руку и отнял у не цветы, за которыми она всё это время пряталась.
- Подожди... Я что-то ничего не понимаю. Ты не хочешь за меня замуж? - спросил он в упор.
Кадди тяжело вздохнула.
- Хочу.

Э к с п е р и м е н т
ХАУС
«В рамках эксперимента была доказана эффективность смеси ритуксимаба и иделалсиба. Она позволяла избежать прогрессирования заболевания длительное время, даже у пациентов, не реагирующих на стандартную терапию», - я перечитал, мысленно выругался и скомкал листок.
- Ну, что опять не так? - обречённо спросила Блавски из-за моей спины. - Конференция через три дня — ты что, будешь сочинять свою тронную речь в самолёте?
У простой шариковой ручки есть сверху отверстие для обеспечения давления воздушного столба на чернила. Стержень вставляется в такое отверстие заподлицо и держится, как пазл. Восемь ручек на столе, и если все их скрепить подобным образом, получится длинная слегка согнутая палка из восьми звеньев. Но, с другой стороны, такая конструкция не слишком прочна и едва ли удержится. Можно попробовать. Первую ручку воткнуть в специальное отверстие органайзера шариком вниз. А дальше выстраивать их в затылок друг другу.
- Хаус, что с тобой происходит?
- Что со мной происходит? Не тряси стол, не то всё развалится.
- Ты какой-то не такой...
- А-а, ты про это... Да ерунда, пару дней назад сделал операцию по смене пола — жду первых результатов.
- Да? Хорошо бы, чтобы они проявились до конференции — я должна успеть придумать тебе женское имя для заявки.
- «Что в имени тебе моём?»
- О, да ты прямо знаток русской поэзии. А я ждала пассаж о розе.
 - Я - не так банален.
 - Предпочитаешь русские банальности и поэтому считаешь себя небанальным?
 - Предпочитать русские банальности - небанально.
 - Откуда такая осведомлённость о русских банальностях?
 - У меня русская жена.
 - Твоя бывшая была банальна? Трудно поверить, учитывая обстоятельства, при которых мы познакомились.
 - Почему «бывшая» и почему "была"? Она жива, и мы не разводились — официально миссис Хаус, урождённая Петерсонс, она же Доменика Петрова — моя жена. Её брак с Дольником незаконный.
- Официально она твоя вдова, снова вышедшая замуж. Всё законно.
- Но я же ожил, когда восстанавливал лицензию.
- Но она же успела выйти замуж, пока ты был ещё мёртвым.
- А это — юридический казус. Стейси объяснила бы тебе лучше — жаль, её здесь нет.
- Стейси — твоя жена?
- Ну... в определённом смысле, да.
- И этот человек ещё обвиняет Уилсона в чрезмерных связях с женщинами! Скажи мне пожалуйста, Хаус, мужики что, все потаскуны или бывают всё-таки исключения?
- Бывают. Геи и импотенты. Впрочем, геи тоже бывают потаскуны. Ах,да, ещё восточные эмиры, которые держат гаремы на законных основаниях... Мужчины — полигамны от природы. Все претензии к отцу небесному.
- Да брось. Это просто отмазка потаскунов.
- Сказал тебе, не тряси стол!
- Ну да. А то ты таким важным делом занят — вавилонская башня имени Ласло и Биро. Ты вообще собираешься писать чёртов доклад? Ты же понимаешь, что от твоего выступления зависит финансирование исследований на пять лет вперёд.
Понимать я это, разумеется, понимал — тем труднее было сказать ей то, что я должен был сказать сейчас. Поэтому я  пристроил последнюю ручку в затылок предпоследней, вздохнул и щелчком развалил всю эту архитектурную композицию к чёртовой матери — так, что ручки разлетелись по всем углам.
- Я не поеду на конференцию, Блавски.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Но — надо отдать справедливость её выдержке — без лишних слов спросила коротко и кротко:
- Почему?
- Потому что хочу оставаться здесь.
- Очень содержательный ответ.
- А я обязан перед тобой отчитываться, почему я хочу быть в одном месте, а не в другом? Пусть Буллит летит — он знает тему достаточно для того, чтобы её впарить финансистам.
- Буллит не имеет твоей известности. И не сможет произвести такого впечатления, которое смог бы произвести ты. И дело даже не в этом... - Блавски обошла меня вокруг и села на стол прямо передо мной, расположив сногсшибательные свои коленки в нескольких дюймах от моего носа. - Хаус, я спрашиваю тебя, потому что ты поступаешь нелогично. Спрашиваю о причинах такой нелогичности. А ты вместо ответа огрызаешься и отделываешься от меня. И это уже в который раз. Ты... перестал доверять мне? Я чувствую, что что-то делаю не так. Но я не знаю. Я принимаю правила твоей игры — тебя это бесит, я не принимаю твоих правил — тебя это бесит вдвойне. Тебя тяготит подчинённое положение? Одно твоё слово - и мы рокируемся. Это твоя больница.
- Да брось, - я поморщился. — Ты же не всерьёз про подчинённое положение. Даже Мастерс уже в это не верит. Не надо мне никаких рокировок — всё и так просто прекрасно.
- Значит, личное?
- Значит, личное.
- И не хочешь сказать?
- Я тебе уже говорил — от меня уходит сексуальная партнёрша. Нужно искать выход, притом срочно, пока я мозолей не натёр. И под выходом я, как ты сама понимаешь, подразумеваю вход.
 Блавски покачала головой осуждающе:
- Перестань. Тебе не идёт пошлить.
- Единственное, что мне не идёт, это салатный цвет.
Кажется, я её «доехал» - в изумрудных глазах мелькнуло раздражение.
- Почему хоть на несколько минут не стать серьёзным? - вопросила она «в публику», недоумевающе пожав плечами.
- Потому что жизнь — дерьмо, - сказал я, на несколько минут став серьёзным. - Она настолько дерьмо, что часто приходится делать над собой усилие, чтобы продолжать жить. Дополнительное усилие, чтобы делать это серьёзно, я не потяну.
К моему удивлению, на это она кивнула, словно соглашаясь — ну, или, по крайней мере, принимая к сведению то, что я сказал. И всё сидела на столе, задумчиво крутя в отверстии органайзера единственную не вылетевшую из родного гнезда ручку. Наконец, сказала по делу:
- Передай метериалы Уилсону — попробую уговорить съездить на конференцию его.
- Почему именно его? - насторожился я. - Это разработки диагностического отдела, а не...
- Потому что у него отглаженная рубашка и приличный галстук. И он не распугает мне спонсоров крашеными ногтями, как твой трансвестит.
- Потому что он красит ногти только на ногах, - сказал я. - Стесняется своей привычки, но побороть её не может. Держится весь день, стараясь отвлечься мыслями о работе, и только в глухую полночь он зажигает лампу, снимает носки и предаётся любимому знятию, напевая «Вeautyfull». Кстати, лак для ногтей у него под цвет твоих волос.
Блавски невесело рассмеялась:
- Боже, какую ересь ты несёшь! Как только тебе всё это в голову приходит?
- Я же сказал: я не банален. Так почему всё-таки Уилсон? Хочешь убрать его подальше от греха до разбора Триттера?
- А что может случиться во время разбора Триттера? Он его не вёл, даже не осматривал ни разу.
- Лейдинг — тоже. Ты отдала карт-бланш на заключение Лейдингу, хотя он даже не заведует отделом. Отдала в обход Уилсона, который с некоторых пор воспринимает такие вещи очень болезненно. Пока я вижу этому только одно объяснение: ты хочешь столкнуть своих онколюбовников лбами, чтобы проверить, у кого лоб крепче.
Не проняло.
- Тогда зачем я отсылаю Уилсона? - резонно спросила она. - Будь у меня цель столкнуть их с Лейдингом, мне бы наоборот, следовало сделать так, чтобы он непременно был на разборе.
- Тогда зачем ты отсылаешь Уилсона? - эхом повторил за ней я.
- Допусти, что мне нужен тайм-аут в наших отношениях.
- Это первое, что я допустил. Остальные версии были менее значимыми. А пассаж про кобеляж, видимо, означает, что этот самец бамбукового медведя пойман в чужой постели? Кто счастливая самочка? Вернее, кто несчастная самочка, потому что Уилсон и счастье — понятия несовместимые.
- Я не знаю.
- Выражайся яснее, Рыжая. Ты не знаешь её паспортных данных или само её существование пока что ничем не доказано? Потому что в первом случае его охлаждение к тебе естественно, а во втором — правильно.
Блавски нехорошо сузила глаза:
- Всегда будешь на его стороне против меня?
- Я тебя предупреждал, - сказал я, стараясь казаться спокойным. - Я ведь тебя предупреждал?
- Нет никакого охлаждения, - сказала она, пристально глядя мне в глаза. - Он нежен ко мне и замечательный любовник по-прежнему. Ты не знаешь, какой он замечательный любовник, Хаус!
- Знаю.
- Знаешь?! - изумлённо раскрыла она глаза.
Я чуть не поперхнулся одним только её взглядом.
- Да ты что подумала, извращенка! Мне говорили. Такие же сливщицы, как и ты.
- И много у него было этих... сливщиц?
- Слушай, не препирай меня к стенке, я у него учётной бухгалтерии не вёл. Спроси его самого, если у вас всё по-честному. А с другой стороны... оно тебе вообще надо?
- Хаус, - сказала она, словно вдруг решившись на что-то. - Скажи мне честно: у него роман или что? Я понимаю, вы — друзья, ты, наверное, считаешь своим долгом покрывать его, но ты мне всё-таки скажи правду, потому что я уже не могу... - и вдруг всхлипнула так, что я сразу почувствовал: игры кончились.
Вот это новость. У Уилсона роман, а я об этом не знаю? Блавски знает, а я нет? Да быть такого не может.
- Подожди... С чего ты взяла?
- Всё началось со звонка. Незнакомый женский голос.
- Со звонка тебе?
- Как в мыльном сериале: «Хочу открыть вам глаза...» - ну, и так далее. Я сначала вообще не придала значения. Потом он позвонил, сказал, что будет ночевать у тебя. Но в ту ночь поступил парнишка с непонятным кровотечением, Кэмерон побежала за тобой, и ты был дома один. А Джеймс всё-таки сказал утром, что ночевал у тебя. Соврал мне.
- Интересно. А дальше что? Ты промолчала, так?
- Так. Он выглядел... ну, не как счастливый любовник. Старался не подавать виду, но я заметила, что он чем-то очень расстроен. Я даже обрадовалась — подумала, если что-то и было, у них там всё. Решила не устраивать сцен ревности. Но где-то через пару дней нечаянно услышала обрывок его телефонного разговора.
- Нечаянно? - недоверчиво переспросил я.
- Да, представь себе, я не собиралась следить за ним — просто была в соседней комнате, а он об этом не знал — он только вошёл с улицы, уже говоря в трубку, и, наверное, думал, что меня нет дома, потому что даже голос не понизил.
- Ну, и что ты такого услышала?
- Он говорил: «Мне нужно будет придумать, что наврать Блавски — я же не могу сорваться без объяснений. Просто позвони — и жди. Я обязательно приеду — я не брошу тебя и не предам — можешь на меня полагаться», - а потом он ещё сказал: «Я очень тебя люблю, и я буду с тобой всегда». Я не ручаюсь, что запомнила дословно, Хаус, но смысл был такой. Значит, он помирился с ней.
- И ты снова не попыталась поймать его?
- Я сделала вид, как будто меня и правда нет дома — он переоделся и ушёл.
- И ты даже не заговорила об этом?
- Не могла придумать, как об этом заговорить.
- Не поверю, что не попыталась «пробить» номер.
- Стащила телефон, когда он мылся в ванне и перелистала весь справочник.
- Ну и?
- Там сотни номеров, половина — женские. А звонок он стёр.
- Пора создавать при больнице курсы хакерской грамоты. Ты при составлении текущего бюджета учти — я тебе и лектора найду.
- Учту, ладно, - отмахнулась она. - Подожди, не шути, Хаус... Хаус, что же всё это значит, ну, хоть ты скажи мне! Зачем он так? Почему не скажет прямо, если у него там всё так серьёзно? Зачем врёт? Запасной аэродром? Я не хочу быть запасным аэродромом, Хаус! - теперь она уже откровенно ревела. Вот тебе и «железная леди» Ядвига Блавски! Уилсону бы польстило, пожалуй.
- Тебе правда нужна или чтобы он лучше шифровался? В первом случае поговори с ним, во втором могу поговорить я. Выбирай.
Она помотала головой — каштановый огонь рассыпался и распылался на плечах:
- Я не знаю уже, чего я хочу. Но так я не могу больше. Мне всё время звонят. С разных номеров. Вдруг появляются записки. Какие-то намёки... Он исчезает куда-то, и я не знаю куда, потому что врёт. Кстати, гоняет он туда на своём чёртовом драндулете и на бешеной скорости — видела как-то, как он стартует. Когда-нибудь свернёт себе шею, и ты будешь виноват.
- Привет! А я-то при чём, логичная ты моя?
- Ты его научил, ты его заразил этой любовью к двухколёсным гробам!
Кажется, она уже пошла вразнос. Я молча достал из ящика упаковку салфеток и протянул ей:
- Ладно, если он свернёт шею, буду виноват я. Вытри сопли и успокойся.
Она, всхлипывая, принялась вытирать лицо, продолжая говорить прерывающимся голосом:
- От него пахнет духами, сегодня вдруг мазок помады, но он... он не выглядит виноватым, Хаус. Каким угодно — задумчивым, грустным, скрытным, депрессивным, иногда мне кажется, чуть ли ни на грани слёз. Но не виноватым. А ведь он, даже когда не виноват ни в чём, выглядит виноватым — почему же он не выглядит виноватым, когда виноват?
- Не знаю. Меня в твоём рассказе, кстати, больше занимает не кобеляж Уилсона, а вопрос личности и целей твоих «доброжелателей». Это одна и та же женщина?
- Да. Я уже узнаю её голос. Она ничего не требует, не просит... Хаус, если ничего не требует, то зачем? Ну вот, если это неправда, то зачем?
- А если правда, зачем? Смысла нет ни в первом случае, ни во втором. Если только...
- Что?
- Это может быть та самая твоя соперница, и тогда она надеется спровоцировать ваш разрыв
- Что же мне делать?
- Искать смысл.

Уилсона я нашёл в его кабинете — сидел и тупо пялился в свеженькое гистологическое заключение от Куки — пациент Майкл Триттер, пятьдесят шесть, предварительный диагноз: рак печени.
- Упс! А что за рыдания я слышу — не плачут ли это по мне твои проигранные баксы?
Он поднял голову, взгляд укоризненный-укоризненный — ну, прямо как у... панды.
- Ты знал, что это гепатобластома?
- Знал, - говорю. - Специально попросил Куки придержать заключение, чтобы тебя на пари развести. Гони!
Полез в бумажник, протянул пару сотен. Дрожащими пальцами. И с чувством:
- Сволочь ты всё-таки, Хаус.
Я насторожился. Развод, как развод — чего уж он так-то?
- Ты что, правда, что ли, обиделся? Из-за пары сотен? Может, они у тебя последние? Может я нечестной игрой обрёк на смерть голодных детишек?
Опустил голову, полез в стол. Бесцельно переложил там какие-то бумажки с места на место.
- Что случилось, Уилсон?
- Да ничего. Надо будет извиниться перед Чейзом... Гепатобластома, действительно, могла быть «in situ» полгода назад. Она быстро растёт.
- Слушай, но ведь гепатобластома у взрослого, действительно, казуистика — ты не мог знать.
- Казуистика тоже имеет право на существование, - совсем убито. - Я должен был больше доверять профессионализму коллег... Хотя бы предположить возможность...
- Ну, извинись, действительно, и дело с концом. У тебя такой вид, словно ты вот-вот заплачешь.
- Не заплачу, отстань.
- А по виду не скажешь. И вообще... Что с тобой происходит? Опять преднизолон с цисплатином в крови поссорились?
- Всё в порядке.
- Может, стоит ещё раз пересмотреть схему? Ты как по ночам спишь? Кошмары не снятся?
Он закрывает ящик с такой энергией, что тот стукается о заднюю стенку тумбы, и стол шатается.
- Хаус, слушай, правда: шёл бы ты, а? Мне работать надо. Деньги, проигрыш, я тебе отдал, психоаналитика не звал пока — чего ты прицепился?
- Уилсон, знаешь, в отношениях между мужчиной и женщиной, возможно, оргазм — не главное. Можно, действительно, со схемой лечения помудрить, перерыв сделать... раньше-то у вас всё получалось...
Взгляд обалдевший:
- Ты что, спятил, Хаус? Ты вообще о чём?
- Ты же мне сам жаловался.
- Я вообще-то имел в виду не аноргазмию, как проблему. Я вообще-то... Стой! Ты на что меня колешь? Преднизолон, цисплатин... Ты... тебя Ядвига подослала?
Хорошо - если он так хочет, можно и начистоту:
- У тебя другая женщина на стороне. Я не скажу Блавски — ради вас обоих, но скрывать от меня...
- Нечего скрывать, Хаус. Нет никакой женщины.
- А вот это уже не запирательство и не умолчание, Уилсон. Это прямое враньё. Это казус белли, и я оставляю за собой свободу действий.
- Только этого мне не хватало! - похоже, вырывается у него помимо воли.
- Я просто предупредил, чтобы ты потом не обижался.
Несколько секунд у него ушло на упражнение по подавлению гнева — как учили в группе психологической поддержки: втянул носом воздух, закрыл глаза, медленно выдохнул:
- Вы с Блавски фантастику попробуйте писать в соавторстве. Мне экземпляр с дарственной надписью, как вдохновителю, о`кей?
- Ладно, я потом подумаю, что написать. Может быть: «А ведь я тебя предупреждал».
- Ладно-ладно. Иди уже, вырабатывай почерк.

УИЛСОН

Слава богу, что он ушёл — я боялся, что терпелка моя лопнет раньше, чем это произойдёт, и я как-нибудь выдам себя. С Хаусом никогда не было легко общаться. И порой я готов был прятаться, лишь бы избежать его фантастической проницательности. А тем более теперь. Где же я «засветился», что Блавски заподозрила меня в сторонней связи с женщиной? Мне всегда казалось, что три неудачных брака — отличный тренинг по выкручиванию, умалчиванию и отведению глаз. Хотя... ходоком «налево» я никогда не был. Даже Хаус издевался надо мной: «Ты что, без записи о регистрации брака возбудиться не можешь?» Положим, он утрировал, но что-то в этом всё-таки было. Влюбчивость — одно. Я знаю за собой, что падок на красивых женщин, люблю секс, да и сам любовник, по отзывам, неплохой, но амурничать и флиртовать — это совсем не то, что предавать и обманывать. И уж кому-кому, а Ядвиге я изменять за её спиной точно не стал бы. Потому что была в ней хрупкость и нежность Бонни, изысканность Джулии, азарт и открытость Саманты, жизнестойкость Эмбер и логичность и рациональность... да, Хауса. И я любил её со всей отчаянностью любви, которую копил в себе пятьдесят лет, глядя на детей и цветы, слушая музыку, читая книги и держа за руку умирающих, играя с собственной смертью то в поддавки, то в догонялки, а порой и просто сходя с ума от мучительного несоответствия того, что должен, тому, чего хочется и — уж тем более — тому, что можешь себе позволить — любил так, как никого ещё не любил. Разве что чувства к Эмбер могли бы сравниться с моей любовью к Блавски, но чувства к Эмбер прошли через мощную линзу внезапной и безвременной смерти, которая искажает и увеличивает. То есть, скажи мне это кто со стороны — тот же Хаус — я, в лучшем случае, страшно разозлился бы, но перед самим собой-то хитрить глупо.
И, как оказалось, сама Блавски о моих чувствах к ней даже и не подозревает, раз вот так просто заподозрила меня. Нет, я знал, что со Стейси будет сложно, что я тысячу раз пожалею о своём опрометчивом обещании, стыдясь этого сожаления, что после каждого визита к ней снова придётся глотать метамфетамин, что попытка сохранить всё в тайне от Хауса добавит мне и седых волос, и геморроидальных узлов, но я представить себе не мог, что Блавски заподозрит меня в измене и всех к сему прилагающихся пошлостях... А может, это и не Блавски? Может, Хаус прощупывает меня по собственной инициативе и берёт «на пушку»? Да нет, это вряд ли. Хаус тогда спросил бы, где я бываю или зачем мне списанный морфий — про любовь на стороне он бы не стал — уж кто-кто, а он-то меня знает. Это он явно Блавски транслировал.
И, словно откликаясь моим мыслям, завибрировал в кармане телефон.
- Джеймс? Можешь говорить?
«Нет-нет, не могу, не хочу, внезапно онемел и оглох, сошёл с ума, умер, потому что не только узнаю твой голос, но и вижу, как наяву, всё, что за ним скрывается — белый пустой трубопровод в никуда, по которому ты вот-вот помчишься стремительно, как с горы на лыжах, но вот только в спину толкнуть тебя должен я. И тем самым спасти тебя, и предать тебя, и предать Хауса — мою единственную опору, мой якорь в этом безумии, которое назвают «жизнь», в безумии, которое сейчас не хочет отпустить тебя, но всё равно отпустит, вымотав болью, невыносимой болью натянутой нити. Нить всё равно порвётся, и боль порвётся, но ты не можешь уже сейчас, а я... а у меня найдутся ножницы. Пожалуй, это единственное, что у меня и есть — ножницы и искусство рвать боль натянутой нити. Я, знаешь, поднаторел в этом искусстве».
- Конечно могу, Стейси.
- Я очень устала, Джеймс. Знаю, что резерв ещё есть, но вот силы уже кончились. И я не хочу иссохнуть и изболеться. Радости жизни тоже уже кончились, а боль... зачем мне она? Знаешь, я хочу... ты слушаешь?
- Да-да, я слушаю, Стейси, говори.
- Джеймс, уже пора, и я готова. Когда ты сможешь?
Сердце стукнуло и остановилось. Холодно стало до озноба.
- Когда ты скажешь.
- У тебя есть лекарство для меня?
- У меня всё есть. Всё готово. Я готов. Когда ты скажешь.
- Но ты будешь со мной? Ты будешь со мной до конца, Джеймс? Я... я боюсь этого одиночества... перед ней.
- Да, я буду с тобой. Я ведь уже обещал тебе это — буду с тобой до конца.
- Хорошо бы на этой неделе. Ты приедешь, Джеймс?
- Когда ты скажешь, - повторил я, как попугай, и почувствовал, что вот-вот заору на неё: «Дура непонятливая!Сто раз тебе повторять?» Страшно испугался этого порыва — поднёс к губам раненое запястье и, повторяя подвиг лабрадора, вцепился зубами в повязку. От боли чуть не заорал, но стало легче.
- Давай в среду, хорошо? Ты сможешь в среду?
- Я смогу в любой день, Стейси, не надо ко мне приноравливаться.
- Хорошо. Тогда в среду. Завтра я буду прощаться, а в среду я жду тебя.
- Стейси, ты делаешь ошибку, не позволяя мне рассказать Хаусу...
- Джеймс, ты мне обещал! - повышает она голос. - Это моя последняя просьба — нельзя отказывать человеку в последней просьбе, - и, поскольку я не отвечаю, продолжает так, что мне снова хочется кусать свою повязку. - Я тебя прекрасно понимаю: ты надеешься, что Хаус, узнав, не позволит тебе сделать это, снимет этот груз с твоей души. Я тебя вижу насквозь, Джеймс — ты манипулятор и очень хитрожопая сволочь, только кажешься славным, честным и открытым, но ты — мой друг, и ты сострадаешь мне, и ты поэтому будешь молчать. Да?
«Интересно, я всё ещё кому-то кажусь славным, честным и открытым? Что-то я не замечаю вокруг себя таких людей. Но «хитрожопая сволочь» - это комплимент, большинству я, кажется, кажусь просто жалкой и никчёмной сволочью — вроде вонючей тряпки, как метко заметил в своё время другой умирающий - Триттер».
- Да. Я буду молчать.
«Если Хаус узнает, мне останется только разогнаться и проломить собой перила того моста через каньон. Потому что он не простит мне, а кроме него у меня, действительно, кажется, больше никого и ничего не осталось. Потому что объясняться и оправдываться перед Блавски, перед Чейзом, перед Корвином — я не стану. Не из гордости. Какая там, к чёрту, гордость! Просто это ничего не изменит. Слова — формальность. Сколько слов — и каких — порой мы с Хаусом говорили друг другу. И что они изменили? Теперь не будет слов. Будет дело». Я вспомнил, как мы играли как-то с Тринадцатой в забавную игру на откровенность: «Правда или дело?». Вот сейчас, действительно, выбор за мной: правда или дело. И я, похоже, выбрал дело.
- Ты почему молчишь, Джеймс? Ты сердишься?
- Как я могу сердиться на тебя, Стейси!
- Я жду тебя в среду. Приезжай.
- Хорошо.
Она заканчивает разговор, нажимая «отбой», и я кладу телефон в карман. И бросаюсь к умывальнику — меня рвёт.

Лбом лежу на холоде эмали, закрыв глаза, и струя воды смывает мою рвоту в урчащий водосток. Руку ломит — я, похоже, кусака похлеще лабрадора, а в голове одна сверлящая беспокойная мысль: « как бы мне устроить так, чтобы до отъезда не видеться с Хаусом?».
Слышу за спиной испуганный вскрик:
- Что с тобой? Тебе плохо?
Марта.
Поворачиваю голову, по холоду на щеках ощущая, какое, должно быть, бледное у меня лицо. Чёрт меня тянет за язык:
- Да вот, что-то тошнит. Может, беременность? - я, похоже, в Хауса превращаюсь с характерными для него шуточками-«огрызалками». Но у него их хроническая боль индуцирует, а я-то с чего? Чтобы хоть немного смягчить впечатление, жалко улыбаюсь. Марта вежливо улыбается в ответ.
- Ты что-то хотела?
- Посмотри, у тебя кровь — повязка промокла.
- Пусть. Мне сейчас небольшое кровопускание только на пользу. Марта... - вдруг вспоминаю.
- Что?
- Ты так и не согласилась обследоваться на органопатологию?
- А зачем, Джейми? Если этот ребёнок сможет родиться и жить, это всё равно будет мой ребёнок, каким бы он ни родился.
- Ты успокоилась бы.
- А я спокойна. Это Боб нервничает. Да ещё Хаус его дёргает. Может, поговоришь с ним?
- С кем? С Робертом?
- С Хаусом. Объясни ему, что...
- Нет, - быстро перебиваю я. - Я не буду ничего объяснять Хаусу. Не сейчас. Я... мы поссорились. И потом, я сам считаю, что уровень фетопротеинов — это серьёзно, и что тебе нужен амниоцентез. Хотя... наверное, на твоём месте я бы тоже его не делал.
Она улыбнулась странной слёзной улыбкой:
- И вот как тебя понимать? Ты же опять говоришь противоречивые вещи, у тебя самого нет мира с самим собой. Ты и с этой опухолью у Триттера, кажется, в раздрай попал, да? Сказал, что Чейз и Корвин просмотрели патологию, а сам ведь так не думаешь... Зачем ты так сказал, Джеймс?
- Я был уверен в своих словах, а не интриговал.
- Эта форма ведь могла прогрессировать очень быстро. Получается, что ты возвёл напраслину на коллег. При Блавски, то есть при главном враче... Плохо выглядит... для всех.
Это моё проклятье, видимо. Что бы я ни сделал последнее время, руководствуясь всем, чем угодно, кроме корысти, со стороны выглядит подлостью и интригой. Почему же я всё не могу к этому привыкнуть? Почему каждый раз перехватывает горло, когда вот так, в глаза, как Корвин...как Марта... Но вот Хаус-то — никогда. До сих пор никогда, а я предаю его. Именно его по-настоящему предаю. И это не то, что случай с Триттером — там я действовал против него в его интересах. Здесь — в интересах Стейси, которая умирает, которая чётко выразила свою «последнюю волю», и можно сколько угодно утешать себя и этим, и тем, что беспокоюсь о «душевном спокойствии» Хауса, но если он узнает... А он узнает.
- Марта... Я ведь ей мог об этом и в постели сказать. Тогда «для всех» вообще бы не выглядело.
Она покраснела — забавно для дважды беременной краснеть при слове «постель».
- Корвин страшно злится на тебя, — сказала она, помолчав. - Он-то знает, что не мог пропустить. Роберт не такой самоуверенный, но и он знает, что не мог пропустить, и тем не менее, они оба знают, что на разбирательстве будут слушать всё равно тебя, а не их... Они думают, что ты настоишь на своём. Предпочтёшь сохранить лицо и наплюёшь на истину ради имиджа. Корвин думает, что ты всегда так поступаешь...
Я знаю, знаю, что Корвин презирает меня, считает чем-то вроде зловредной пиявки присосавшейся к Хаусу. Это ради Хауса он спасал мою жизнь, которую сам считает неважной и никчёмной. А Чейз? Неужели и Чейз? Не хочу так думать, но Чейз под влиянием Корвина — это все знают.
- Вот зачем ты вопросительно смотришь на меня, Марта? Ты и правда ответа ждёшь?
- Я знаю, что это не так. Я знаю тебя лучше, чем Корвин, Джеймс. Ты скажешь на разбирательстве всё, что должен — ведь правда?
- Так ты об этом пришла говорить? Марта, я не буду на разбирательстве. И заключение поручено Лейдингу, а не мне.
- Как это ты не будешь на разбирательстве? Почему?
- Потому что завтра я уезжаю. И не знаю точно, как скоро смогу вернуться.
- Куда ты уезжаешь?
Я некстати вспомнил подозрения Блавски и горько усмехнулся:
- К любовнице.
Кажется, она не поверила, но покраснела ещё больше. А Блавски поверила сразу — прислала Хауса выводить меня на чистую воду.
- Ты не можешь так поступить. Ты же понимаешь, что все подумают! Они решат, что ты уверен в халатности Чейза и Корвина, и уехал просто потому что чувствуешь себя обязанным им и не хочешь прилюдно топить.
- Марта, - сказал я, неожиданно для самого себя — поистине, сегодняшний день у меня проходил под знаком длинного языка. - Если бы Чейз не опередил меня, я бы сам предложил тебе руку и сердце. Ты, наверное, даже сама не понимаешь, какое ты чудо, Марта.
- Я бы за тебя, Джеймс, не пошла — ты слишком эгоцентричен.
- Не слишком, - сказал я. - Надо бы чуточку больше.
И — пережал опять с жалостью к себе — непрошенно дрогнул голос, а у неё «дрогнула» чуйка:
- С тобой что-то случилось, Джеймс? Что-то, о чём Хаус не должен узнать? Ты поэтому отказался говорить с ним, а не потому, что вы поссорились? Или вы потому и поссорились? Ты сам спровоцировал эту ссору?
Хорошим она другом может быть, догадливым и проницательным. Неужели Блавски может быть таким же хорошим другом Хаусу? И неужели точно так же, как Ядвига во мне, в Роберте Чейзе Марта ни черта не понимает? А может, стоило бы совершить такой обмен — подруг — на любовниц, любовниц — на жён?
- О чём ты молчишь, Джеймс?
- Ничего со мной не случилось. Просто надо уехать на пару дней. Может, дольше. А разбирательство без меня ещё лучше пройдёт — Хаус затравит Лейдинга, что бы тот ни говорил. Блавски наверняка на это и рассчитывает. Прозорливость начальства: и волки сыты, и овцы целы. Не переживай ты ни за Роберта, ни за Корвина. Гистоформа — гепатобластома, она могла и без всякого просмотра вырасти.
- А ты что же, не знал, что так бывает?
- Так бывает очень редко. У взрослого, даже пожилого человека гепатобластома — казуистика.
- Неужели большая казуистика, чем халатность двух лучших хирургов штата?
Вот тут она меня к стенке припёрла. А ведь Хаус сразу заподозрил гепатобластому, я уверен. Спорил со мной, когда уже знал заключение Куки — это да, спорит он наверняка. А узнавать зачем пошёл до официальных результатов? Тут только один вариант — проверить себя. Потому что он с самого начала не допускал, что хирурги виноваты в просмотре и решал уравнение с одним неизвестным — в отличие от меня. Конечно, Чейз — из его команды, его «утёнок», дело чести... А я — так, чужак со стороны? Самому себе, что ли, по зубам съездить или подождать, пока Хаус об эвтаназии узнает — его тогда и упрашивать не придётся, съездит. Да не в том беда, что съездит — это-то пожалуйста, сколько угодно, мне только легче будет. А вот сможет ли потом со мной, как раньше? Едва ли. Так что проколоться мне нельзя — за прокол я дорого заплачу. А если не проколюсь, смогу ли я с Хаусом, как раньше? Тоже вопрос пока... Значит, проколюсь.
- Джеймс, ты меня не слышишь?
- А что ты сказала?
  Она сделала шаг ко мне и вдруг взяла моё лицо в ладони, как будто целоваться собралась. Пальцы тёплые-тёплые, сразу мои ледяные щёки согрелись в них.
- Тебе не до Корвина и Чейза, не до Триттера и не до разбирательства, правда? Что случилось, Джеймс? Что с тобой случилось? От чего ты так мучаешься? Что не можешь решить? Из чего выбрать? Почему ни у кого не просишь помощи?
- Я тебя люблю, - сказал я. - Не спрашивай, ладно? Я не могу сказать.
И тогда она потянулась и, силой нагнув мою голову, поцеловала в лоб.
- Спроси себя сто раз, уверен ли. И если уверен, делай. И ни о чём не жалей. Меня так учил папа, а он был самым мудрым из всех, кого я знала.
Словно свежим ветром повеяло. Странно! Ведь ничего не решила, ни в чём не помогла, но стало мне вдруг намного легче.
- Спасибо тебе, Марта.

Когда уже начинает темнеть, захожу к Триттеру. По себе знаю, сумерки — самый скверный час для онкологических. С первыми нитками вечернего света в щели окон проникает выматывающая, удушающая тоска, поэтому у нас в отделении заведено заранее закрывать жалюзи и включать свет. Но она всё равно пробирается, и вечерний обход — тягостная повинность с рассуждениями о жизни и смерти, последними обетами, исповедями и слезами в нагрузку к обычной врачебной работе. Двенадцать человек в отделении. Триттер — самый тяжёлый. С него я и начинаю:
- Пришли результаты вашей гистологии. У вас гепатобластома. Злокачественная опухоль, и она, увы, уже неоперабельна. Но отчаиваться рано - мы попробуем подобрать химиотерапию.
- И сколько это мне даст?
На такой вопрос всегда трудно отвечать. Сказать правду — всё равно, что убить, сказать больше — можно пережать, и будет выглядеть неправдоподобно. Но я — еврей, я умею торговаться:
- Наверняка этого никто знать не может. Есть определённые прогнозы, опирающиеся на статистику, но они тоже весьма приблизительные.
- И всё-таки сколько? Год? Месяц?
- Скорее месяц, чем год...
- Тогда зачем ваше лечение? Я же всё равно умру.
- И я умру. Все умрут.
- Вы прооперированы радикально. Вы ещё не скоро умрёте.
- Я на мотоцикле гоняю с превышением. Иногда под наркотиками. Могу умереть раньше вас.
- Вы? Гоняете? Под наркотиками? - он даже с постели привстал. - Не верю. Вы — законопослушный, осторожный, предусмотрительный, трусоватый обыватель.
- Проеду на заднем колесе под вашими окнами. На спор. У меня на шлеме надпись «Бешеная бабочка» - и это про меня.
Даже на смех его развёл — от недоверчивости. Смеётся невесело, отрывисто, словно кашляет.
- Нельзя полагаться на статистику всецело, детектив Триттер. Взять хоть ваш случай... Такие опухоли встречаются у взрослых людей менее, чем в одном проценте, а вас всё-таки эта напасть настигла. Может быть, вы и продолжительностью жизни удивите медстатистов...
Ход проверенный — надо дать мысль, за которую он зацепиться. Противоречие статистическим выкладкам — не худшая идея-фикс.
- Завтра начнём цисплатин, а там посмотрим. Отдыхайте.
«На второе» смотрю детские палаты. Детей у нас немного — мы ведь апробируем экспериментальное лечение. И хорошо, что немного. Я люблю детей, но только, ради бога, за пределами нашего отделения. Как всегда, на пять-шесть живчиков один потяжелее, а один — безнадёжный, умирающий. У него лицо старика — сухое, морщинистое, и взгляд старика, а если заговорить с ним, то и рассуждает он, как старик.
- Доктор Уилсон, а правда, что душа после смерти вселяется в другого ребёнка?
Сумерки — это и для них сумерки. И неправда, что дети меньше, чем взрослые, понимают в том, что с ними происходит. Ничуть не меньше. Они не могут выразить это многословно и философски, но вопросы жизни и смерти терзают и мучают умирающего Нино Балта семи лет ничуть не меньше, чем умирающего Майкла Триттера пятидесяти семи.
- Правда, - говорю, мимоходом взглядывая в температурный лист.
- А мой друг говорит, что в это не верит.
«Друг» - девятилетний циник Сэм Криви. Наверное, Хаус в свои девять был похож на него — такой же долговязый, светлоглазый, кудрявый — в моих странных снах о мальчишке с велосипедом, во всяком случае, очень похож. Хотя, тот, с велосипедом — постарше. И, вспомнив Хауса, я и отвечаю, думая о нём:
- Мой друг тоже не верит. Не важно, верит ли в это твой друг, Нино — важно, что ты в это веришь. Значит, так оно и будет. Потому что каждый получает по своей вере.
- Я ведь скоро умру, да? Когда я умру?
- А вот этого никто не может знать, разве что бог. Я тоже думал, что скоро умру, но с тех пор уже уйма времени прошла, а я — видишь — живой.
- У вас же не было рака, - пренебрежительно говорит со своей кровати через переборку циник Криви.
- Ошибаешься, Сэмюэль. Вот именно рак-то у меня и был.
- Это вы врёте, чтобы Нино не боялся.
- Клянусь нерушимой клятвой джедая. Ладно, смотри сюда, - подёргиваю рукав водолазки.
- Что это у вас с рукой?
- Пустяки, не важно. Да ты сюда смотри, на браслет. Мелкими буквами читать умеешь? «Экспериментальный круглосуточный мониторинг, пациент м-джи-даблью — один, онкотрансплантологическая группа, Джи Хаус, двадцать девятое февраля». Это я — пациент номер один, а что такое «онко» ты ведь знаешь?
- А почему у меня такого нет?
- Он надевается амбулаторным. Выпишешься — наденешь.
- А вы что, амбулаторный?
- А то как же!
- Вы нас обманываете, врачи не бывают пациентами.
- Эх. Сэмми, кабы это было так... Врачи тоже болеют, как и полицейские бывают преступниками, а у пожарных в домах бывают пожары... Ну, кому «лимончиков»?
«Лимончики» - кислые леденцы против тошноты. Ещё они получают метоклопрамид. Но их всё равно рвёт. Напоследок, прежде, чем выйти, складываю им из пальцев тени на стене: зайца, орла, волка, оленя. Хаус умеет это делать лучше — из двух рук разыгрывает целую пантомиму, надо постажироваться у него. Если, конечно, мы останемся друзьями после завтрашнего дня.
- А покажите раковую опухоль, - просит неугомонный Криви. - Слабо, а?
- Легко, - сцепляю кисти, шевелю полусогнутыми пальцами — на стене не то паук, не то другое многоногое зловещее чудовище.
- Во, точно! Она! - одобряет третий пациент секции, китайчонок Ци-Кун с лимфобластным лейкозом.
- Смотри, что с ней бывает после химии, - говорю. Медленно сжимаю пальцы в кулаки, щупальца твари втягиваются, она съёживается, слабеет, и — раз — быстро убираю руки от света. Исчезла.
Нино смеётся. Он не проживёт и пяти месяцев, он неоперабельный. Имею ли я право дать ему этот лживый глоток надежды? Имею. Для семилетнего пять месяцев — много.
Палаты взрослых смотрю, что называется, «на автопилоте». Нервы уже вытянуты и спутаны, как нитка из катушки после игр с нею котёнка. Слава богу, никаких непредвиденных осложнений — подозреваю, что я бы не справился.
У меня же временно лежит и Харт — в гнотобиологии на мощной супрессии. Кэмерон докладывает, что гемодиализ только что закончили, состояние хорошее, анализы — в работе, пациент спит.
- Почему спит? Ещё же рано. С ним всё в порядке?
- Последнее время напряжённый съёмочный график. Мы все старались его щадить, но он сам себя не щадит.
Знакомый мягкий и чуть хрипловатый, на первый взгляд, совсем не певческий, голос за спиной — что они ко мне все подкрадываются со спины! Я не знаю, что говорить, не знаю, как вести себя с ним, я чувствую себя так, словно меня застали врасплох за чем-то непозволительным и стыдным.
- Орли...
- Здравствуйте, доктор Уилсон.
Он не изменился — всё та же приветливая мягкость, всё те же ярко-голубые умные глаза и красивые длинные пальцы, но пожимать протянутую руку мне почему-то уже не хочется. Нет, я всё равно пожимаю. Просто не хочется, и он замечает это:
- Вы осуждаете меня, доктор Уилсон? За мои отношения с Кадди? За то, что мы собираемся их узаконить?
- Я вас не осуждаю, - трясу отрицательно головой. - Я допускаю даже, что вы поступаете правильно. Я допускаю даже, что вы поступаете так в интересах Кадди, которая уже в том возрасте, когда стабильность важнее любви. К тому же, у неё дочь. Но, поступая правильно, вы делаете больно моему другу. А мой друг плохо переносит лишнюю боль. Поэтому я не могу быть на вашей стороне. Но и осуждать я вас не вправе, потому что сам делаю ему больно гораздо чаще, чем это позволительно...
«И сейчас собираюсь сделать ему очень больно — тут вам меня всё равно не переплюнуть», - я едва успеваю поймать эту фразу за кончик и проглотить в несколько приёмов, как длинную вирмешелину.
Боже, как тянет за язык! Как тянет проболтаться кому-то невзначай, чтобы дошло до Хауса, чтобы он успел вмешаться, схватить за шиворот, как цуцика, встряхнуть, остановить, избавить меня. Господи! Да что же я за тряпка, в самом деле, и мысли у меня — тряпочные, и желания — тряпочные. Неужели не могу хоть раз сделать всё так, чтобы всем вокруг было, в чём меня упрекнуть, и только мне — не в чем?
- Я должен сам поговорить с ним.
- Не советую, Орли. Бой быков видели?
- Хотите сказать, что разговор с Хаусом может чем-то напоминать корриду? - улыбается он, но улыбается натянуто и видно, что ему совсем не весело.
- Да нет, - говорю. - Ничего похожего. Просто почему-то вспомнилось, как бык распарывает брюхо лошади снизу доверху.
Долгий внимательный взгляд:
- А вы изменились, доктор Уилсон. Сделались жёстче. Беспощаднее...
- Ну что ж, - говорю. - Значит, так и есть. Поздравлять с предстоящей свадьбой я вас не буду пока... Думаю, вы не обидитесь... Кэмерон! - окликаю, повысив голос и тем самым давая ему понять, что разговор окончен. - Харту кровь на совместимость с донорской и иммунные комплексы не забудь прямо сразу, чтобы до девяти уже всё полностью готово было.
Оставив Орли, быстро ухожу по коридору, почти бегу, словно убегаю от кого-то или от чего-то. Сам от себя? И почти налетаю на Блавски.
- Ты-то мне и нужен, - говорит. - Я тебя искала. Послушай, Джим, я хочу, чтобы ты поехал на конференцию трансплантологов и хирургов. Это по новой теме. Хаус передаст тебе материалы для доклада, но там кое-что изменилось, вылететь нужно уже завтра вечером  — у тебя почти не будет времени подготовиться. Поэтому давай так: я тебя сейчас отпущу с работы, там, в холодильнике, пюре с куриной грудкой — разогреешь себе, поешь и сразу садись за ноутбук. Если нам удастся выбить финансирование под эту новою схему, мы....
- Подожди, - перебиваю я почти удивлённо. - Ты даже не спрашиваешь моего желания, не интересуешься, какие у меня планы — ты посылаешь меня, как полководец посылает в бой новобранцев, в приказном порядке?
- Перестань, - морщится она. - Конференция — не бой. Никто там тебя не подстрелит — потратишь несколько дней и вернёшься.
- А если у меня другие планы на эти дни?
- А какие у тебя могут быть другие планы, о которых я не знаю? Или... могут?
В изумрудных глазах моей любимой холод и подозрительность — чуть не ненависть. Что-то рушится, ломается между нами вот, прямо сейчас, и я позволяю этому ломаться и рушиться — что же я творю? А может, рассказать ей всё? Спросить совета? Нет-нет, уже слишком холодно, слишком отчуждённо — я, кажется, упустил время возврата. И я говорю в сердцах:
- Да ты и никогда ни о чём не спрашиваешь. Подозреваешь молча, переживаешь молча. А потом просто бросаешь в бой полки. Но знаешь, Ядвига, эта тактика только кажется победительной. В ряде случаев она не срабатывает.
- О чём ты говоришь, Джим? Ты обиделся?
Голос дрогнул — пытливо вглядываюсь: что это? Шанс? Нет. Минутный порыв — и снова нарастает вселенский холод. Это не вопрос, про мою обиду — это ирония, едкая, как антисептик на ссадину.
- Я не собираюсь никуда лететь, не собираюсь сочинять доклады, с которыми заявлен Хаус, не собираюсь помогать вам с ним завоёвывать монополию на рынок медицинских услуг в Принстоне. И не собираюсь отчитываться перед тобой, Ядвига Блавски ни в своих планах, ни в своих чувствах.
Она поджимает губы и на мгновение напоминает мне Лизу Кадди, две тысячи девятого года издания.
- В таком случае, - холодно и отчётливо говорит она, - ты уволен. Ты здесь больше не работаешь. Передай дела Лейдингу.
Ч т о -т о  р а з л а д и л о с ь

Не кому-нибудь, а Лейдингу. Вот это меня добивает. Под ложечкой словно внезапно намерзает ледяная корка. И одновременно с этим пробивает на сатанинский хохот — просто ржание, которое вот-вот вырвется из меня и затопит Блавски, и которое я тоже поспешно перехватываю зубами и глотаю, глотаю — я сегодня просто чемпион по поеданию спагетти из невысказанных слов под соусом несостоявшихся эмоций. И я ничего не говорю о своём давно обговоренном административном иммунитете, о своём вкладе в проект этой больницы, о своём участии в программе онкотрансплантологической группы — ничего этого я не говорю. Я говорю совсем другое — как видно, размер моего виртуального желудка для невысказанных слов сильно ограничен, и обратная перистальтика вмешивается в самый неподходящий момент:
- Ты прямо как эстафетную палочку между нами гоняешь, - говорю я, сам ужасаясь своим словам. - Чем-то напоминаешь триггер. У тебя, может быть, два положения: «живу с Уилсоном» и «ностальгирую по Лейдингу», а заведывание онкологическим отделением к сему прилагается, да?
Сам не понимаю, что несу, но несу, как будто под оксибутиратом натрия, и головной мозг не ведает, что творит речевая моторика.
 Её лицо становится молочно-бледным, и я ещё успеваю отметить, как красивы на таком бледном лице ярко-изумрудные глаза и каштанового золота волосы. А в следующий миг она залепляет мне такую оплеуху, что на мгновение вся вселенная немеет и наполняется звоном.
- Дрянь! Видеть тебя больше не хочу!
Щека загорается, словно в кипяток сунули. Больно до слёз. Но я даже ладонью её не касаюсь — удерживаю себя.
- Учту, - говорю.
- Ключи отдай.
- Заберу вещи — передам через кого-нибудь. Пока! - и, легкомысленно взмахнув рукой, удаляюсь. А на душе препогано и снова тошнит, как будто объелся несвежего, как будто не только мой виртуальный, но и самый реальный желудок переполнился до краёв какой-то нечистью.

Дела я Лейдингу, конечно, не передаю, сам разберётся, если захочет — карты, слава богу, заполнены без «хвостов» — просто ухожу, причём тороплюсь, как квартирный вор, добраться до дома Блавски, чтобы забрать хоть самое важное: деньги, карточку, права, сумку, таблетки, пока она не вернулась. Без остального я свободно проживу несколько дней. Ах, да — нужно отзвониться на пульт мониторирования. Кто там сегодня дежурит?
Набираю номер и — вот это сюрприз — голос Хауса:
- Аппаратная.
- В звании понизили, экселенц? Ты какого чёрта там делаешь?
- Демонстрирую корпоративную взаимовыручку. Трэвис отошёл пописать. Тебе чего нужно-то, Уилсон?
- Ничего мне не нужно. Проверка связи.
- Да ладно тебе. Всё равно ведь перезвонишь — думаешь, Трэвис мне не скажет, зачем?
- Ладно, - сдаюсь я. - Хоть я и не люблю иметь дело с дилетантами... Сними меня с контроля — я выбываю за пределы зоны мониторирования. Если, конечно, не хочешь наслаждаться высокочастотным писком всё время моего отсутствия.
- Куда это ты выбываешь?
- А я уже чуть было не поверил в то, что бог на небе есть, и ты хоть раз не сунешь нос не в своё дело. Я лечу на врачебную конференцию. Вместо тебя, между прочим.
Мгновение он прикидывает что-то...
- Не выходит. Если бы ты летел на врачебную конференцию, ты начал бы с того, что спросил у меня тезисы доклада.
- Просто поверни первый тумблер в положение «выкл.», Хаус.
- Есть. Повернул. Так куда ты собрался-то, Уилсон?
Делаю вид, что тоже раздумываю.
- Я бы тебе сказал, но ты же непременно сольёшь меня Блавски.
- Это ещё почему? - почти всерьёз обижается он. - Разве я когда-то, - но тут, вдумавшись в смысл, спохватывается: - Подожди... Так она что, была права? У тебя отношения на стороне? Серьёзно?
- Вот почему ты думаешь, что тебя это непременно должно касаться? -устало спрашиваю я.
- Потому что меня это всё равно коснётся, когда всё пойдёт прахом и ты, скуля, прибежишь за сочувствием и защитой. И имей в виду, Уилсон, у меня была русская жена, я кое-что знаю о славянах. Так вот, амиго, скалкой — это больно.
- Личный опыт?
- Устные семейные предания. Так ты будешь колоться, или мне включить «плохого полицейского»?
- Хорошо-хорошо, сдаюсь. Но только я тебя прошу... Слышишь, Хаус, я серьёзно, я прошу тебя...
- Давай-давай, не тормози.
- В общем, помнишь, ты в Ванкувере спрашивал меня про Айви Малер? Ну, что, не помнишь, что ли? Про то, что мой шрам не виден в вырез пижамы...
- Так он что, действительно, не был виден в вырез?
- Действительно. Но тебя это не касается — я просто знаю, что ты иначе не отстанешь.
- Ты летишь к ней? - недоверчиво переспрашивает он.
- Я лечу к ней. Нам нужно кое-что решить — понимаешь? Вместе. Через несколько дней я вернусь и предоставлю полный отчёт. Тебе и Блавски.
- Глупостей не наделай, - просит он вдруг серьёзно. И в голосе совершенно неожиданно неподдельная тревога за меня.
Господи! Ну, за что мне это?
- Хаус...
- Что?
- Ничего. Пожелай мне... Нет! - пугаюсь я того, что снова чуть не сорвалось с языка совершенно бесконтрольно. Ещё не хватало, чтобы он мне желал удачи в таком деле.
- Ничего не надо мне желать. Даже не вздумай мне ничего желать — слышишь, Хаус? Я... мне некогда. Тороплюсь. Пока!

ХАУС

Когда лучший друг начинает вести себя, как бешеная крыса в клетке, вопрос, с чего бы это, приходит в голову сам собой. Конечно «крэйзи баттерфляй», он же «панда ноль два-двадцать девять» - фигура малопредсказуемая, и обратное я утверждал всегда лишь с тайной целью его позлить, но господь предусмотрительно создал коммуникационную сеть «интерком» и тем самым облегчил мне задачу.
Не то, чтобы я разделял подозрения Блавски, и не то, чтобы поверил в эту дезу про Ванкувер — героя-любовника Уилсон напоминал сейчас меньше всего, но проверить не мешало и эту версию. Телефонный звонок вполне можно было принять за, как это говаривал Шерлок Холмс, «отправную точку расследования». Вот только время его стоило узнать поточнее.
Я дождался Трэвиса, сообщил ему, что «самый главный пациент» эмигрировал в Австралию ради знакомства с сумчатыми приматами  - в общем, нанёс кучу чепухи, не очень задумываясь над тем, что говорю, сдал пост и отправился на поиски Блавски, которая в последнее время завела привычку засиживаться допоздна.
В больнице уже постепенно устанавливалась та тоскливая и, вместе с тем, уютная тишина, которая знаменует наступление ночной смены. Притушено всё: лампы, звуки, страсти, даже страхи. Стук моей палки, совно посох агасфера, в такой тишине кажется значимым и вечным.
В коридоре реанимационного за пультом подняла голову и поздоровалась со мной Рагмара, в гнотобиологическом тихо жужжит мотор климатической системы, слышны негромкие голоса Кэмерон и Чейза — что-то обсуждают по поводу завтрашней операции. На миг останавливаюсь, прислушиваясь, приоткрываю дверь и говорю их, как по команде, повернувшимся ко мне головам: «Она права, а ты глупишь», - и, не дожидаясь ответа, иду дальше.
Из-за приоткрытой двери лекционного зала доносятся звуки медленного блюза. Знаю, кто это может играть, и поэтому останавливаюсь в нерешительности — дверь-то, действительно, приоткрыта, мне нужно сейчас пройти мимо неё, а я не хочу быть замеченным.
- Хаус, - вдруг окликает он, не прекращая музыки. - Я знаю, что вы там застыли— я узнал ваши шаги.

Когда тебя застукали, прятаться поздно. Поэтому вхожу. Мой посох агасфера гулко отзывается в пустой аудитории.
- Так и не нашли свою трость?
- Откуда вам известно, что я её искал?
- Мне показалось, вы придаёте ей особое значение. Это ведь доктор Уилсон подарил её вам, и вы где-то в подсознании связали её целостность с его благополучием — разве нет?
- Даже если бы это было так, ни за что в подобной дури не признался бы, - я пододвигаю стул и присаживаюсь рядом. Больничный рояль — не лучший в мире инструмент, но неплох — мы используем его иногда для музыкального сопровождения лекций — моих и Блавски, а под пальцами Орли зазвучал бы даже комод. Я не знаю музыки, которую он играет, но он приглашающе сдвигается, освобождая мне часть клавиатуры, и я осторожно вмешиваюсь так, как мне хочется, как могло бы звучать для меня.
- Жаль, что Лиза Кадди — не рояль, на котором легко играть в четыре руки, - вдруг говорит он, и я от неожиданности сбиваюсь. Хотя... странно, что я не ожидал.
Я молча поправляюсь, а он милостиво ждёт, пока я поправлюсь, удерживая напряжённое тремоло, и мы, ничего не испортив всерьёз, продолжаем слаженно, словно репетировали.
- Вы хорошо импровизируете, Орли, - наконец, говорю я. - Я бы вас назвал королём импровизации, если бы мог хоть краем любой из извилин предполагать, что инициатива исходила от вас. Я не прав?
- Правы, - спокойно и даже безразлично роняет он, продолжая мягко ласкать клавиши стонущего в экстазе рояля.
- Не знаю, на какую наживку вас ловила Кадди, но одно я знаю совершенно точно: она не только не любит вас, но и ни за что не полюбит. Это аксиома, даже не требующая доказательств.
- Знаю, - так же спокойно кивает он. - Не имеет значения.
- Значит, это может не иметь значения?
- Хаус, просто заткнитесь и играйте — молча мы лучше поймём друг друга.
И я послушно «затыкаюсь», потому что он прав — слова нам сейчас ничем не помогут. Только когда заключительный аккорд медленно угасает где-то в розетке люстры, он говорит — тихо и веско:
- Я не люблю её.
- Тогда какого же вы...
- Вы — тоже не любите, - перебивает он. - Но я могу, я готов ей дать то, чего она хочет — почему нет? Я ей обязан. А вы — не хотите или не можете. И чувствуете себя виноватым, а с нашей женитьбой для вас всё устроится наилучшим образом.
- То есть, это я вас ещё и благодарить, что ли, должен?
- В принципе, можете и поблагодарить. Я вас избавляю от проблем вялотекущих неопределённых отношений и агонии таковых. Но я не так самонадеян, чтобы настаивать на благодарности, так что можете и не благодарить.
- Не экстраполируйте. - говорю я. - Я не чувствую себя виноватым, и я не чувствовал себя виноватым — ни сейчас, ни прежде. А может быть... О, идея! Может быть, это потому, что я и не был ни в чём виноват?
- Для того, чтобы чувствовать себя виноватым, виноватым быть как раз не обязательно.
- Мысль, достойная Уилсона, - хмыкаю я. - Виноватость — это вообще его амплуа — не моё.
- Вы неправы. Виноватым вы себя считаете чаще, чем Уилсон. Признаётесь в этом реже. А он чаще признаёт свою вину, чем чувствует. И перед Кадди вы, уж точно, чувствуете себя виноватым. За обманутые надежды, за разрушенный дом, за боль, которую ей причинила ваша мнимая смерть, за снисходительную, милостивую любовь победителя. А если бы это было не так, вы сейчас не рассусоливали со мной, а дали бы мне хорошенько в зубы — я ведь вашу женщину у вас увожу.
Я совсем было собираюсь ответить ему, но тут меня осеняет — я понимаю, наконец, что раздражает меня, что мне не нравится последние дни в поведении Уилсона — огрызаясь и саркастически хмыкая, впадая в уныние и делая вид, будто всё в порядке, он ведёт себя со мной, как виноватый. Что же он натворил или собирается натворить такого, что смотреть мне в глаза стало для него непосильным трудом?
- Вот что, Орли: мне некогда сейчас. Я должен выяснить, за что мой лучший друг хочет мне по-крупному нагадить, так что буду краток. Поступайте, как вам кажется правильным — это единственный путь, если хотите... ну, если не избежать разочарования, то, по крайней мере, не чувствовать потом себя так, будто вас где-то кто-то надул. Ваша главная беда — трусость. И будь вы трус и дурак, жили бы припеваючи. Но вы не дурак. Вы даже совсем не дурак, поэтому припеваючи жить вы не будете никогда — с Кадди или не с Кадди. Потому что перед каждым камнем на перепутье вы снова будете своей трусостью трусить, а своим умом — понимать это. И вот, кстати, наглядное доказательство того, что я прав.
- Где... наглядное доказательство?
- А вы не спросили меня, в чём я вижу вашу трусость, - и подержав указательный палец пару мгновений наставленным на его грудь, я беру свою трость и ковыляю из зала туда, куда и шёл — в кабинет Блавски.
- Хаус! - окликает Орли в спину, и голос у него странный — сорванный, хриплый. Может быть, именно поэтому я и оборачиваюсь. На его лице  кривая усмешка.
- Не возненавидьте меня, Хаус!
- Не возненавижу. Совет да любовь, Орли...

Блавски курит. Это что-то совсем новое — никогда раньше не видел, чтобы она курила, даже теряюсь. Как будто лет на двадцать назад отбросило — сейчас и мужика-то курящего не встретишь, а тут женщина, да ещё главврач, да ещё прямо на рабочем месте. И курить-то не умеет — чуть пробует затянуться, закашливается — и слёзы, которые, заметив меня, поспешно вытирает.
 - Брось, - говорю. - Не мучай ни себя, ни папироску.
 - Хаус...
 - А с другой стороны, - говорю, - хорошая отмазка. Вроде слёзы от курева... Я почти поверил. Давай, выкладывай. Решилась, наконец, не откровенный разговор, а он тебя послал? Или — ещё хуже — вежливенько предложил остаться друзьями? Я хотел тебя предупредить: он всегда так делает, когда ему надоедает очередная жена.
 - Я его уволила, - неожиданно заявляет она с каким-то совершенно ей несвойственным подростковым вызовом.
 - Это как, в переносном смысле?
 - В прямом. Из штата больницы.
 - Любопытно... За адюльт, несовместимый с профессиональной пригодностью? И что он ответил?
 - Хаус, я его ударила...
 - Это подсказка? Теперь я, видимо, должен сам догадаться, что он ответил? А если правильно угадаю, мне тоже прилетит?
 Но она не слушает — трясёт головой, словно стараясь отогнать от себя воспоминание.
 - Ударила по лицу ладонью, со всей силы. У него даже слёзы выступили. Хаус, это ведь подлость, когда женщина бьёт мужчину — всё равно, что ударить человека, у которого руки связаны. Я же заведомо знаю, что он не ответит, не сможет ответить.
 - Не вздумай со мной пробовать — я отвечу. Смотри, я честно предупредил — потом не жалуйся.
 Продолжает, по-прежнему не слушая:
 - Всё время чувствую его щёку ладонью. Такая тёплая-тёплая, даже горячая...
 Вот-вот разревётся.
 - Лучше уж кури. - говорю. - И перестань так смаковать подробности. Уилсон мне друг всё-таки, я не имею права наслаждаться даже мысленно картиной торжественного вручения ему твоей оплеухи, а ты своим ярким повествованием безжалостно подстёгиваешь мою фантазию. Скажи лучше, как он отреагировал?
 - Ушёл. Сказал, что передаст ключи, когда вещи заберёт.
 - От кабинета?
 - От квартиры.
 - Так ты его и из личной жизни тоже уволила?
 - Он отказался ехать на конференцию.
 Несколько мгновений смотрю на неё, как на полоумную. Наконец, нерешительно соглашаюсь:
 - А что? Тоже аргумент... Это же очень серьёзно — конференция. Она стоит, конечно, отношений.
 - Между прочим, она нам, скорее всего, будет стоить львиной доли государственного финансирования темы «Использование реакции «трансплантат против хозяина» с целью высокоселективной терапии онкозаболеваний».
 - Давай напишем текст на бумажке и пошлём нашего знаменитого доктора Билдинга. Помнится, не так давно он с подобной ролью справлялся.
 - Перестань, - морщится Блавски. - Дело не в конференции. Джеймс сказал, что занят, но не сказал, чем. Был резок, даже груб. Значит, у него были причины не говорить мне, чем он собирается заниматься.
 - Ну, какие же вы, женщины, предсказуемые пессимистки, - говорю я. — Предполагаете всегда самое худшее. Может, он просто убил кого-то и теперь скрывается от правосудия. Кстати, я знаю, что он уезжает из Принстона.
 - Он сказал тебе?
 - Он отключил мониторирование.
 - И ты не спросил, куда?
 - Он сказал, что в Ванкувер к своей канадской медсестре.
 - Ах, так?
 - Блавски, он врёт. Я отлично чувствую, когда он врёт. И если бы у него, действительно, был роман, он бы в конце концов мне признался. Боюсь, здесь что-то другое... Но если ты вспомнишь, когда был тот звонок, о котором ты мне рассказывала, я попробую хакнуть его телефон. И вот ещё что... Дай-ка мне ключ от твоей квартиры.
 - Зачем?
- Надо. Помнится мне, в Ванкувере эта депрессивная панда вела дневник. Если мне удастся его найти, я буду знать чуточку больше, чем знаю сейчас.

Т р а н с п л а н т а ц и я
 АКВАРИУМ

 Он провёл ночь на диване в кабинете, но так и не уснул, а утром вдруг выяснилось, что это больше не его кабинет, и его выставил оттуда весь лоснящийся от самодовольства Лейдинг. Лейдинг сочинял обвинительную речь, ему требовалось место для творческого процесса, а Уилсон тут уже вроде бы не работал. Так сказала Блавски. Не Лейдингу лично — общение с Лейдингом Блавски удерживала ниже оси абсцисс. Значит, слухи о его увольнении уже ходят по больнице.
 Уилсон прекрасно понимал, что, настаивая на своём, Блавски пытается вовлечь его в разборки, заставить вспомнить об административном иммунитете, о долевом участии, и, наконец, пожаловаться Хаусу, чтобы уже Хаус с его привычкой докапываться до дна, вмешался, вступил в игру, в ходе которой, возможно, выяснится так не дающая ей покоя истина. Вот только его, Уилсона, желаний она не учла. А Уилсон не хотел сейчас ни разборок, ни склок, ни выяснения истины, поэтому он, молча, взял сумку, в которой, кроме документов и ампул, лежали зубная щётка, бритва, чёрная гринписовская футболка и пара носков, и безропотно освободил рабочую площадь временно исполняющему обязанности заведующего онкологией.
 Когда он вышел в коридор, он увидел, что больница выглядит беспокойнее обычного из-за непривычного скопления в зоне «В» посторонних врачей — трансплантологов и хирургов из больницы Кадди. Привычное утреннее совещание у Блавски закончилось, оперблок готовился к операции, и Харт, уже накаченный премедикацией, нервно ожидал своей участи в палате интенсивной предоперационной подготовки. Жалюзи были открыты, и солнце располосовало и стены, и кровать, и бледное немного одутловатое лицо Леона.
 - Привет, - сказал Уилсон. - Ты готов? Всё должно получиться.
 - Знаю... Всё равно страшно.
 - Это естественно. Любая операция пугает. Но на сознательном уровне бояться нечего. Условия просто прекрасные — твоя новая почка будет вне организма всего несколько минут, совпадение по антигенам почти полное, ты подготовлен. Видишь этих людей в коридоре? Это твоя операционная бригада — у них у всех работают радиотелефоны для общей связи, чтобы согласовывать действия с Принстон-Плейнсборо. Грандиозный флеш-моб — один человек погибнет, трое будут спасены, и ещё двоим вернут зрение. Хороший шанс — на такой можно ловить.
 - Ты тоже будешь здесь?
 - Я дождусь окончания операции, дождусь результата, но потом сразу уеду — ты ещё будешь спать, и мы не увидимся. А... послушай, а где же Орли? Я думал, он будет держать тебя за руку...
 - Он уже держал, и ещё подержит, но сейчас у него какие-то свои дела. Предсвадебные хлопоты, знаешь...
 - В ночь перед моей операцией, - сам не зная, зачем, сказал Уилсон - мы с Хаусом оба не спали и болтали обо всём на свете. И ещё он играл мне на органе — это, действительно, было здорово. Правда, у меня дело казалось почти безнадёжным, я не думал всерьёз, что выживу, но это была хорошая ночь — я собираюсь помнить её... У тебя-то всё по другому, - спохватился он. — ты перенесёшь операцию, и почка, скорее всего, приживётся.
 - А если нет?
 - Тогда опять диализ и новая попытка. У тебя останется шанс. Это лучше, чем ничего.
 - Ладно, пожелай мне удачи.
 - Удачи, - сказал Уилсон. - Вон за тобой идут уже.
 Он, действительно, хотел дождаться конца операции, но при этом не попасться на глаза ни Блавски, ни Хаусу. Размышляя, где бы найти такое убежище, он рассеянно спустился в приёмное и наткнулся на только что вошедшего с улицы Буллита. Как и всегда, на работе трансвестит пребывал в своей мужской ипостаси, только длинные покрытые лаком ногти смотрелись диковато. Но Уилсон знал, что лак он скорее всего уничтожит до обхода, а не сделал этого заранее потому, что, видимо, только-только из ночного клуба — вот и на совещании у Блавски не был.
 - Уилсон, что там с нашей припадочной из парка? - окликнул Буллит.
 - Какой припадочной? - не сразу сообразил он.
 - Вот тебе на! Забыл уже? Тебя же её собака покусала.
 Уилсон невольно посмотрел на грязноватый в бурых пятнах бинт на запястье, но так ничего и не ответил.
 - Ты вообще где витаешь? - не унимался трансвестит. - Я почему спросил — я же всё-таки не собачья передержка. Что там Хаус, собирается он её выписывать или нет?
 Уилсон, наконец, с трудом собрался с мыслями.
 - Ах, эта... Нет, он хотел понаблюдать. Может, в контрольную группу ещё предложит. Чем-то она его заинтересовала... Слушай, лучше спроси его самого — мы не разговаривали на эту тему. Но если тебе нужен телефон собачьего питомника, я тебе сейчас скину — вполне приличный и недорого. Добавишь ей к счёту потом, при выписке.
 - Ну, давай, скинь.
 Уилсон достал телефон.
 - Удивляюсь я тебе всё-таки, - хмыкнул Буллит. - Ну, вот вроде бы: зачем тебе телефон собачьего питомника? У тебя же нет собак.
 - У меня была собака.
 - Но сейчас-то нет.
 - У меня есть кошка, - вспомнил Уилсон.
 - Но она же не собака. Зачем ты хранишь все старые номера? Знаешь, Уилсон, я тебе предрекаю: ты кончишь собирателем, и будешь умирать в квартире, похожей на помойку, заваленной всевозможным хламом — от керосиновых ламп до собачьих какашек.
 - Не говори так, - попросил Уилсон. - Когда ты говоришь так, ты мне напоминаешь Хауса, я начинаю задумываться, что бы из него получилось, будь он трансвеститом, и у меня возникает когнитивный диссонанс... В самом деле, Буллит, не учи ещё и ты меня жить. Я умею. Может быть, получше, чем ты. Да, я не люблю рвать с прошлым — это моя фишка, ты воображаешь себя женщиной — это твоя фишка. Чья хуже? Чья правильнее? Я бы тоже мог сказать, что удивляюсь тебе: какой интерес носить женские шмотки, если господь всё равно уже отломил кусок твоей хромосомы и пристроил тебе его между ног?
 - Ладно, давай номер, - хмыкнулл Буллит. - Кстати, это правда, что Блавски тебя уволила?
 - Правда, - сказал Уилсон.
 - А Хаус?
 - Он не знает. И пусть пока не знает — мне так удобнее.
 - Да за что она тебя, хоть скажи?
 Уилсон криво усмехнулся:
 - Я — ортодоксальный натурал, это не модно.
- Да пошёл ты, - сказал наконец-то слегка обидевшийся Буллит.

Орли едва успел — каталку уже везли в операционную, но он налетел, сильно хромая, потому что забыл трость, и бормоча, что ему непременно надо... нет, не попрощаться, что вы, с ума сошли — не говорите ерунды... переброситься парой слов... ободрить...
Леон протянул руку для рукопожатия и спросил, что случилось, и почему он так припозднился.
- Колесо, чёрт бы его побрал! - весело и зло — весело, потому что всё-таки успел, и зло, потому что чуть не опоздал — сообщил Орли. - Пока запаску ставил...
- Я-то подумал, тебе с Кадди никак слезть не удавалось.
- Да Кадди давно в больнице у себя. - он крепко, но бережно сжал пальцы Леона. - Ну, давай, Лео, держи хвост пистолетом, увидимся, когда проснёшься — буду, как верный паж, сидеть у твоей постели и любоваться твоей мочой в мешочке. Хаус говорил, довольно красивое зрелище — цвет золотистый, как у летнего солнца на серебряной глади озера, - он немного нервно рассмеялся.
- О` кей — первый отлив в твою честь, - ответно, и так же нервно, засмеялся Леон. - Кстати, если я всё-таки умру под ножом...
- Леон! - глаза Орли потемнели.
- Молчи, не спорь. У меня есть последнее желание — ты его обязан выполнить, если что, - то ли он шутил, то ли нет — не поймёшь. Но ведь операция, и не из простых.
- Какое желание, Лео? - наклонился к нему Орли.
- Не женись на Кадди. Обещай, что не женишься, если я умру.
Орли даже отшатнулся:
- Ты что?! Зачем ты, Лео?
- Обещай, - настойчиво повторил Леон, вроде бы и смеясь, но при этом серьёзнее некуда. - Давай, обещай, ну! Не то я тебе во сне являться буду, пальцем грозить, за собой звать... Ты что же, не понимаешь, дурак, что ты этой нелепой женитьбой сразу четырёх человек несчастными делаешь? Хауса, Кадди, себя и... и меня?
- Леон...
- Обещай, не то откажусь оперироваться, - Леон вцепился в рукав Орли- теперь он, кажется, уже и совсем не шутил. - Обещай мне! Скажешь Кадди: это моя последняя воля. Обещай! Слышишь? - он дёрнул Орли, чуть не выведя из равновесия.
- Обещаю, - выдохнул Орли, и сразу пальцы на его обшлаге разжались.
- Ну а если выживу, - пробормотал Харт, расслабленно откидываясь на каталку, - то я тебе и сам как-нибудь помешаю... Пока, Джим. Увидимся.
Изо всех сил сохранявшие невозмутимое выражение лиц на протяжении этого странного быстрого разговора санитары вкатили каталку в предоперационную, куда Орли ходу не было, и он остался стоять перед дверью, растерянный, даже, пожалуй, потерянный, и опустошённый. Лёгкое, почти легкомысленное упоминание Леоном возможности собственной смерти на операционном столе заставило его вдруг ощутить пустоту и безнадёжность гипотетического мира — Мира-Без-Харта. В этом мире многое потеряло бы смысл. Пожалуй, в этом мире всё потеряло бы смысл. Не было бы смысла в принесённых им сегодня Кадди цветах. Не было бы смысла в этой свадьбе. Не было бы смысла в записанных дисках. Не было бы смысла в сериале про Билдинга. Даже в чипсах со сметаной и зелёным луком не стало бы никакого смысла, потому что это Харт любил чипсы со сметаной и зелёным луком, и именно его привычка хрустеть ими и ронять крошки на грудь и колени придавала чипсам смысл бытия.
- Сочиняете эпитафию на всякий случай? В стихах? - спросили у него над ухом и Орли, вздрогнув, резко обернулся. Хаус, конечно — кто же ещё? Правда, Хаус более чем задумчивый и, что бы он там ни говорил, с тревогой и состраданием в глазах.
У Орли не было сил ни на игры, ни на словесные пикировки.
- Вам ведь случалось быть на моём месте. Я имею в виду, когда оперировали вашего друга, - с отчаянием обратился к нему Орли. - Скажите, что вы тогда чувствовали? У вас тоже было ощущение, что мир сжался до размеров плитки пола под ногами? Это нормально или это говорит о чём-то ненормальном, о болезненности такой...  таких отношений. Почему мне кажется, что в мире ничего не осталось, кроме этой двери? Она мне теперь что, сниться будет?
- Только если он умрёт, - сказал Хаус. - И то не навсегда — на какое-то время каждую ночь, потом — реже, потом — только иногда. Горе милостиво, куда милостивее вины... - он поискал глазами, куда бы сесть, и облюбовал широкий низкий подоконник. Похлопал рукой, приглашая Орли присоединиться к нему.
- Садитесь, маэстро — в ногах правды нет, особенно в таких, как у нас с вами — одна концентрированная брехня, потому что боль всегда лжёт и преувеличивает, будь она физическая или душевная — всё равно.
- Вы говорите о вине со знанием дела, - проницательно заметил Орли, присаживаясь рядом. - Похоже, вам самому тоже снится какая-нибудь дверь?
Вопреки ожиданию, Хаус не стал скрытничать:
- Да, есть такая дверь... Мне иногда снится автобус. Не знаю, по какой дороге он там едет, и по дороге ли вообще - за окнами туман или облака, чёрт его знает. Но вообще-то в нём всё, чему полагается быть в автобусе — сидения, поручни, раздвижные двери, водительская кабина. Даже компостер. Только водителя нет, хотя руль поворачивается, и педали нажимаются, как надо. И ещё я вижу в нём людей — тех, кто когда-то, так или иначе, задевал хоть краем по моей жизни: моего отца, например, пару сослуживцев, пацана, с которым играл в детстве, институтских приятелей...
- Они... умерли? - осторожно спросил Орли.
- Одни — да, про других я ничего не знаю. Кое-кто нет пока. Несколько раз я даже видел там Уилсона. Не могу сказать, что был рад его там видеть — он мне здесь надоел, но, правда, там они все сидят молча и неподвижно, в душу не лезут, однако, если я подсяду ближе, они заговаривают со мной. Их там много, очень много, потому что автобус большой. «Neoplan N980 Galaxy-Lounge» - щенок по сравнению с ним.
- Вряд ли этот сон можно считать кошмаром.
- Я и не считаю. Вот только, увидев его, почему-то просыпаюсь и больше не могу заснуть. Поэтому предпочитаю, чтобы он снился под утро, а не с вечера. Ну а вы? Откровенность — за откровенность. Ваш автобус? Только не говорите мне, что у вас нет — я вас успел немного изучить: у таких, как вы, должен быть целый автопарк.
- Ну, хорошо. Мне тоже иногда снится... непонятное. Иногда мне снится, что я записываю звук, для фильма или в студии — это неважно, а важно, что я это делаю в наушниках,и мне в какой-то миг вдруг кажется, что я слышал крик о помощи. Но запись нельзя прерывать, и я убеждаю себя в том, что мне показалось. А потом, когда я заканчиваю, я вдруг понимаю, что крик был на самом деле, а теперь смолк. И понимаю, что человек, который кричал, уже мёртв. А я мог прийти ему на помощь.
- И кто он?
- Не знаю.
- Харт?
- Нет... не знаю...
- Ну, тут же всё на поверхности — вам оракул не нужен. Вы просмотрели Харта, - Хаус говорил, как бы между прочим, глядя в сторону и по-мальчишечьи болтая ногами. - Просмотрели за своими разборками с прежней женой, за своим страхом перед репутацией голубого, вы не заметили, что у вашего друга депрессия и предынсультное состояние — вы ничего не видели, а теперь, потеряв вашу первую жену и оставшись буквально ни с чем, думаете, что, заметь вы это вовремя, всё обернулось бы иначе. Вот вам и аллегория — наушники и звукозапись. Хорошая новость: это — кажущаяся вина. Плохая: даже если вы мне поверите, вы от неё всё равно не отделаетесь. И пустые старания придать жизни видимость здравого смысла вас не излечат. В жизни никогда не получается сыграть на бис, не фальшивя в каждой ноте. Глупо на это надеяться, вы же не пустоголовая, но полногрудая, надо отдать ей справедливость, Кадди.
- Ах так? - мстительно подобрался Орли. - Значит, вы мне тут психолог? А тогда чего же вы сами ищете в своём автобусе, как ни возможности сыграть на бис? - он требовательно подался к Хаусу и даже слегка повысил голос.
- Откуда я знаю? - флегматично пожал плечами Хаус. - Может быть, я просто хочу ехать в Чатаногу Чучу... Не истерите, Орли. Операция продлится несколько часов — запаситесь терпением.
Орли выдохнул и уронил руки на колени, словно разом обессилев.
- Какие у него шансы? - помолчав, уже совсем тихо спросил он, словно боялся, как бы прогноз Хауса никто не подслушал.
- Это же не покер, - пожал плечами Хаус. - Откуда мне знать, насколько близко к брюшной аорте будет скальпель в тот миг, когда Чейзу приспичит чихнуть или дрогнет рука у Колерник?
- Да что вы такое говорите! - возмутился Орли, почувствовав, как спину облило мгновенным ужасом.
Хаус вздохнул:
- Всё время забываю, что вы врач только на экране, и пытаюсь с вами общаться не как с идиотом... Всё должно пройти нормально, Орли. Это не первая в мире пересадка почки.
- Но раньше их пересаживали как-то всё-таки не Харту, - Орли попытался улыбнуться, но улыбка вышла довольно жалкой.
- Я смотрю, вы пошли по пагубной дорожке размазывания соплей, - понимающе покивал Хаус. - Это бывает. Но я знаю хорошее лекарство.
Его прервал звук зуммера установленного с вечера динамика и взволнованный голос Кадди:
- Двадцать девятое февраля, вы готовы?
И только тут Орли увидел, что у Хауса пришпилен к воротнику микрофон, а на ушной раковине, как диковинное насекомое, пристроилась чёрная пластмассовая клипса.
- С ума ты спятила, мамочка, - схулиганил в микрофон Хаус. - Какой февраль — лето на дворе, - но тут же, посерьёзнев, проговорил:
- Мы готовы. Диктофонная запись: проводится экспериментальная двухцентровая пересадка органов от донора, находящегося в состоянии клинической смерти на аппаратном дыхании и кровообращении, реципиентам, не имеющим данных за онкопатологию на момент операции. Цель: подтвердить положительное влияние на приживляемость транспланта сокращения времени внеорганного нахождения трансплантируемых органов — сердца и почек... Кадди, слышишь меня? Поехали!

УИЛСОН.

За свою жизнь всего пару раз видел, как Хаус командует парадом. Это восхитительное зрелище, им можно любоваться, как пламенем костра или падающей водой. Так было, когда искали в мозге у ребёнка чужеродную ДНК, так было при памятной аутопсии у моей больной — рак в нестойкой ремиссии, внезапные галлюцинации. И каждый раз перед действом начинаешь  думать, сомневаться: «Да нет, он ведь не практик, он — мыслитель, у него нет хирургической хватки, он забыл, он не может», - и каждый раз убеждаешься в том, что ничего он не забыл и может. Он захватывает инициативу, и все, только недавно скептически улыбающиеся выходкам «этого странного чудака», позволившие ему командовать только под давлением Кадди или просто, чтобы «не связываться» и «лучше перетерпеть», уже через пару минут начинают смотреть на него не просто, как на предводителя — как на бога, беспрекословно подчиняясь с полуслова, с полунамёка. Словно все вдруг сделались его «утятами» - послушными и восхищёнными. И когда в очередной раз видишь, как Хаус, координирует действие пяти операционных бригад двух стационаров, вдруг понимаешь, что это не просто функционально, разумно, целесообразно и органично Это ещё и... Да. Красиво.
- Трансплантологи, вы готовы?
- Мы готовы, - узнаю голос в динамике: это Сэм Конрад из «Принстон Дженерал»
- Кардиохирурги, остры ли ваши скальпели?
- Веселитесь, Хаус? - это Оуэнн, он ассистировал на моей собственной кардиотрансплантации, а Хауса недолюбливает, поэтому тон ворчливый. -  Мы готовы. Подключаем АИК.
- Первая нефрохирургия? Старлинг?
- Готовы. Ждём.
- Вторая нефрохирургия? Дженнер, как там наша звезда? Ты уже спел ему колыбельную?
- Пою, - невозмутимо откликается главный в команде анестезиологов Уилки Дженнер, его ассистент Сабини следит за показаниями приборов, «жонглирует» шприцами сама Ней.
- Офтальмологи, ваша готовность никого особо не интересует...
- Мы готовы, - мягко сообщает Хелен Варга, человек абсолютно бесконфликтный, относящийся с приязнью ко всем, включая Хауса. - Не волнуйтесь так, доктор Хаус — всё должно получиться.
А ведь Хаус и правда волнуется — как так вышло, что Варга расслышала это раньше меня в искажённом переговорным устройством голосе?
- Твоими бы устами, - хмыкает Хаус, но видно, что он рад её поддержке. - «Ау. Принстон Плейнсборо? Ваша отмашка?»
- Жизнеобеспечение отключено, - говорит Кадди. - Мы приступили.
- И право торжественно перерезать ленточку предоставляется...
- Хаус!
- Ладно, режь сама. Время пошло! - и, цокая языком, изображает тиканье механических часов.
Он не видит меня, потому что я не хочу, чтобы он меня видел — мой наблюдательный пункт практически у него за спиной, а вот Орли меня хорошо видит и пытается что-то спросить глазами. Я прижимаю палец к губам.
- Правая почка отделена, - говорит Конрад.
- Нефрохирургия-один, Старлинг, ваша почка отделена. Готовьтесь принять.
- Ложе готово. Давайте.
- Не забывайте засекать время событий. Мы идём на рекорд.
- Левая почка отделена, - сообщает Конрад. - Хаус, вена коротковата — анатомическая аномалия — предупредите там своих.
- Чейз, слышишь?
- Да, слышу. Ничего, Мы оставим, сколько сможем.
- А что, - сварливо вмешивается своим писклявым голосом Корвин, - на дооперационном этапе этого понять никак нельзя было?
- Почка уже у нас, - сообщает Старлинг. - Мы начали. Всё засекается, Хаус, не сомневайся.
- Ложе готово, - снова Чейз. - Где машина? Уже две минуты...
И тут же я вижу, как по коридору быстрым шагом идёт парень в синей униформе с красно-белым контейнером. Впечатление такое, что он мгновенно трансгрессировал сюда из «Принстон-Плейнсборо», но, конечно же, его просто доставила машина перевозки — всего-то несколько кварталов. Кивнув на ходу Хаусу, он скрывается за стеклянной дверью блока
- Наша почка на месте, - возвещает Хаус, выждав секунд пять. - Контейнер в предоперационной. Чейз, ты слышишь? Получил посылочку?
- Получили. Уже работаем. - откликнулся с готовностью Чейз.
- А что там с сердцем, Сэм? Проблемы?
- Трансплант для офтальмологов, - встревает с той же линии женский голос.
- Хорошо, спасибо. Мы готовы, - в голосе Хелен снова та необходимая толика теплоты, которая делает обычных женщин немного богинями — как Марту Чейз, например.
- Конрад, что с сердцем? Почему долго? Что там за невнятные ругательства от вас?
Только теперь я понимаю, что Хаус прослушивает все операционные не только когда ведущие хирурги говорят в свои микрофоны, и их голоса усиливают для нас динамики. Значит он слышит какофонию голосов, позвякиваний, шороха компрессоров АИКа — целую симфонию подготовленного оркестра, которым дирижирует. Наверное, в ней непросто разобраться.
- Наша почка вшита, - сообщает с ноткой самодовольства Старлинг.
- Конрад, ты какого... не отвечаешь? У тебя проблема, Конрад? Что там за разрыв? Вы что, вену порвали? Конрад!
- Извини, Хаус, задумался, - наконец, откликается Сэм. - Думал про ипподром: на кого поставить сегодня в последнем забеге. У Веги, вроде, шансы лучше, но ей уже всё-таки седьмой год — для кобылы это возраст.
Я едва удерживаюсь от смеха — Сэм Конрад с этой выходкой про бега довольно похоже передразнивает манеру самого Хауса. И в то же время я чувствую облегчение: будь причина заминки серьёзной, он бы не шутил. Конечно, понимает это и Хаус, поэтому только добродушно ворчит:
- Будешь хулиганить — выпорю. Совсем вас там Кадди распоясала. Всё-таки, что у вас случилось? Или хочешь поговорить о том, почему ты не хочешь об этом говорить?
- Почка вшита, - возникает в динамике голос Чейза, и Орли вздрагивает и поднимает голову.
- Сердце готово, - наконец, говорит Конрад. - Пришлось немножко подлатать — порвали нижнюю полую вену, но всё-таки не критично близко.
- Оуэнн, - окликает Хаус. - Конрад говорит, что что-то отрвал от сердца — будете вшивать, проверьте комплектацию.
- Говорите яснее, - голос Оуэнна сердит. - Ложе готово. Вы же не станете...
- Просто будь осторожнее с нижней полой веной, чувак.
- Доктор Хаус, мы закончили, - раппортует Хелен — так мягко и даже интимно, словно на сидание его приглашает. -  Прошло вроде нормально.
- Умница, Варга. Ты — лучшая. Оуэнн, пример для подражания перед вами. Не копайтесь дольше, чем позволяет регламент нашего флешмоба.
Я уже знаю, что время выполнения всего комплекса операций очень важно для Хауса. И знаю, что последними закончат кардиохирурги. Но я должен всего лишь дождаться окончания трансплантации почки у Харта.
- Вы даже координировать такую сложнейшую операцию не можете без ваших штучек, Хаус, - ворчит Оуэнн. - Сердце у нас. Мы приступили.
- Как там нижняя полая вена, зануда, не очень тебя расстроила?
- Справлюсь.
Довольно долго длится молчание, и Хаус тоже молчит, опустив голову и даже не пытаясь заглянуть в нашу операционную. Наконец, в эфир снова прорезается Старлинг:
- Реципиент экстубирован, на окрик реагирует, простейшие команды выполняет. Сейчас немного подождём — и будем выводить в ОРИТ.
- Спасибо, Старлинг, - говорит Хаус — слышать от него «спасибо», да ещё громко, в микрофон, по меньшей мере, странно.
И почти сразу Чейз:
- Мы закончили. Экстубируем, - и ещё через пару минут. - Пациент глаза открывает, на окрик реагирует, простейшие команды выполняет.
- Спасибо, Златовласка.
- На здоровье, - добродушно откликается Чейз.
Большая часть работы выполнена — остаются только кардиохирурги, и Хаус смотрит на часы, уже прикидывая, как скоро закончат и они. Всё идёт по плану, и во время все пока тоже укладываются. Колерник, Чейз, Корвин и Ней выходят из операционной, на ходу разоблачаясь — я знаю, что Дженнер и Сабини будут с Хартом пока не наступит время выводить его в ОРИТ.
Орли просто поворачивает голову и смотрит. Он не задаёт вопросов, не бросается врачам навстречу, но выражение его глаз красноречиво.
- Он пришёл в сознание. Теперь снова уснул — это нормально, - спокойно и улыбчиво говорит ему Чейз. - Почка выглядит обычно, кровенаполнение хорошее — всё должно получиться.
«Слишком хорошо всё идёт», - мелькает у меня опасливая мысль, и, словно отвечая ей, Оуэнн вдруг говорит, что трансплант они вшили, но завести не могут.
Его голос кажется спокойным, но в воздухе начинает накапливаться напряжение, как электричество перед грозой. Головы хирургов поворачиваются к динамику, словно операция идёт прямо там, за чёрным бархатом, покрывающем мембрану. Я слышу взволнованный голос Кадди — она пытается что-то советовать, но Хаус резко и не без пренебрежения останавливает:
- Ты-то хоть не мешай!
- Разряд! - командует Оуэнн. - Ещё!
- Без эффекта.
- Ну что же нам, обратно на АИК?
- Разряд!
- Есть ритм! - говорит кто-то из команды, и я понимаю, что уже все слушают операционную кардиохирургов.
Но не успевает пролететь облегчённый вздох, как у них снова разражается катастрофа.
- Оксигенация падает!
- Тромбоэмболия!
- Гепарин!
- Кровит анастомоз.
Всё равно, что раскачивать маятник. Я знаю: у меня было то же самое во время последней операции. Но здесь шов на аорте.
Я невольно придвигаюсь поближе, забыв о своём режиме инкогнито. Ведь первый же эксперимент — и такой облом.
«Ну давай, Оуэнн, не сдавайся!Давай ещё!»
- Десять миллиграмов в сердце.
- Ставь плазму.
- Давление...
Хаус молчит, положив подбородок на рукоятку трости — только ноздри раздуваются выдавая возбуждение. Суета у кардиохирургов становится всё более сумбурной, всё более отчаянной, и вдруг её, как ножом обрезает.
- Время смерти... - говорит Оуэнн — и называет то самое время, в которое должны были уложиться. То время, которое должно бы обозначать триумф, а будет обозначать провал. Для всех пяти бригад, для Кадди, для Хауса. Хаус выглядит спокойным, но я знаю цену этому спокойствию. Никто так тяжело не переживает неудачи, как он.
- Спасибо всем, - с горечью говорит он в микрофон. - Вышло просто классно: был один труп — стало два.
- Это не так! - вдруг вмешивается Кадди. - Ты считаешь, как пессимист, как пораженец. У нас два реципиента получили шанс на здоровую жизнь, два обречённых человека. Время нахождения почек вне организма было минимальным, у них очень приличные шансы. ТЭЛА — серьёзное осложнение, на кого-то падает смерть. Из-за этого нельзя всю идею одномоментной множественной трансплантации признать неудачной. Я всё равно буду её защищать на конференции.
- Сначала, - хмуро говорит Хаус, - пойди позащищай её перед родственниками кардиореципиента. Всё, леди и джентльмены, наш репортаж закончен. Отстегните ремни — стюардесса принесёт напитки.
Из операционной вывозят Харта, и Орли пристраивается рядом с каталкой, все потихоньку расходятся по своим местам, а меня вдруг дёргает за рукав Корвин.
- ТЭЛА, понял, Уилсон? Это та же самая, которая за тобой приходила. А забрала бы тебя, не вернулась бы к этому. Можешь считать, что за него спрятался.
От неожиданности я теряюсь. Что это он, хочет, чтобы я почувствовал себя виноватым? Зачем? И вопрос срывается с губ прежде, чем я успеваю подумать:
- За что ты меня ненавидишь, Корвин?
- А за что тебя любить? - немедленно с воодушевлением подхватывает он. - За твой рак, что ли? У тебя ведь, кроме этого рака, страха и лицемерия больше ничего и нет. Во всём ты среднячок, серость, тусклое пятно. Любезный, скучный, как домашний тапок. Похотливый...
- Послушай, что я тебе сделал?
- А что ты мне можешь сделать? Ты за всю жизнь никому ничего не сделал — ни плохого, ни хорошего — так, гнил помаленьку... И дальше будешь гнить, благодаря мне.
И он поворачивается и уходит с таким презрением, словно ещё немного — и плюнул бы. Да я и без того чувствую себя оплёванным. Сначала Триттер, потом Кир... Значит, они кое в чём правы. Хотя... кое-что я могу-таки сделать. Лишать жизни людей — вот я что могу. Пробовал. И снова собираюсь.
- Не бери в голову, - вдруг раздаётся над ухом знакомый голос с неизживаемым австралийским акцентом. - Кир просто всё ещё бесится из-за гепатобластомы Триттера. И не только...
- Неважно, Чейз. Он правду говорит.
- Никакой он правды не говорит — ты сам это прекрасно знаешь. И, кстати, про гепатобластому... Я же видел, ты был уверен в своих словах, не хотел говорить, но и промолчать не мог, особенно когда Блавски прямо спросила.
- Я просто должен был по-другому думать. Мне должно было быть легче допустить казуистику, чем вашу халатность, а я предпочёл поверить статистике, а не людям. Опять пошёл за какими-то дурацкими мёртвыми правилами и наплевал на живых. И всегда так делаю.
- Ну, зачем ты себе врёшь? Все знают, что ты — сама тактичность, и стоит ли из-за одного раза...
- Не одного, Чейз. Ты просто не видишь, не знаешь. Я — не сама тактичность, я — само лицемерие. По-другому называется, понимаешь...
- Да перестань ты! - с неожиданным выплеском досады перебивает он. - Вот уж в чём Марта, точно, права: ты свою самокритичность возвёл в фетиш и упиваешься ею.
- Марта говорила с тобой обо мне? - ахаю я.
- Ей пришлось, - Чейз вдруг быстро ослепительно улыбается. - Я её к тебе приревновал — показалось, между вами что-то происходит. Ну, твоя репутация в отношении женщин для тебя не новость, а то, что между вами какое-то электричество, простым глазом видно. Я же не мог подозревать, что ты её в духовники выбрал.
- Это она тебе сказала?
- Это я вывел логическим путём. Это ведь у вас давно началось, ещё с твоей первой операции, когда ты её своим медицинским представителем назначил? Именно её.
- Да мне так Хаус посоветовал.
- Ну, и правильно. Хаус плохого не посоветует. В общем, мы поговорили, я понял, что зря завёлся. И понял ещё кое-что, кстати.
- Что?
- Про Кира... Ну, ты же видишь, какой он — весь в комплексах, как рождественская ёлка в бусах. Он ведь гордый, независимый, он классный хирург — ты сам знаешь. Тяжело быть таким крутым, а одеваться в универмаге «Дональд Дак». Его же никто не воспринимает всерьёз.
- Зачем ты мне всё это говоришь?
- Хочу, чтобы ты понимал. У Хауса всё время болит нога — и ты видишь, какой он. Думаешь, Киру легче?
- Чейз, я так не думаю, но...
- Он никогда не будет на твоём месте. Блавски не захочет переспать с ним, Хаус не пожмёт ему руку, как равному — он останется для всех всего лишь смешным и жалким карликом с уникальными способностями, цирковым уродцем, которого нельзя воспринимать всерьёз. Он просто чертовски тебе завидует.
- Почему именно мне?
- Потому что ты для Хауса, для Марты, для Ядвиги — свет в окне. Потому что тебя любят без особых усилий с твоей стороны. Потому что он хотел бы быть на твоём месте, и готов заплатить за это самую высокую цену.
- О, господи! - я не могу удержаться от неестественного, какого-то дурацкого смеха — а что мне ещё остаётся?
 - И он злится на тебя за то, что ты всего этого не ценишь и считаешь себя неудачником.
 На это я молчу и растерянно тру пальцами лоб. Никогда не чувствовал себя так глупо.
 - Я не знаю, что тебе сказать на это, Чейз...
 - Ничего не говори. Просто не обижайся на Кира.
 - Я постараюсь не обижаться, Чейз, просто... Просто я боюсь, что... он заблуждается. Просто я боюсь, что все они могут вскоре возненавидеть меня, а я... я себя уже давно ненавижу.
 - Подожди, - настораживается Чейз. - Почему ты так говоришь? У тебя что-то случилось?
 - Да нет, у меня всё... под контролем. Скажи ему... Слушай, Чейз, скажи ему, что он ошибается на мой счёт. Я ценю... Я очень ценю. Я знаю, что мне никогда не расплатиться. И с ним тоже... Прости меня за гепатобластому. Я виноват. Надеюсь, Лейдинг не сможет ничего нарыть против вас.
 Чейз смотрит на меня подозрительно и недоверчиво качает головой:
 - Уилсон, ты меня пугаешь. Ты так говоришь, словно опять собрался в Ванкувер бежать... А ты не собрался, кстати, в Ванкувер бежать? Ты зачем снялся с мониторирования?
 - Не знаю. Может быть, мне придётся. Чейз, пожалуйста... Мне уже очень некогда, ты загляни в ОРИТ — как там у Харта дела? Видишь, я не в халате...
 - Ну, ОРИТ — и не операционная.
 - Давай-давай, загляни, - нетерпеливо подталкиваю его в плечо.
 Он уходит и через минуту возвращается:
- Он ещё спит. Моча начала отходить по катетеру.

Э в т а н а з и я
Больше задерживаться нет смысла. Я забрасываю сумку на плечо. Мотоцикл на парковке. Правда, до темноты я уже, скорее всего, не успеваю. Ну и что? Не ездил я ночью? Стейси в отдельной палате хосписа, я могу сразу к ней пройти — никто не остановит, не помешает — такие уж там порядки. Заведение частное, небольшое. Я смогу быть с ней. Сколько она захочет, сколько понадобится. А потом... не хочу ничего думать про «потом». Вообще не хочу задумываться, потому что если задумаюсь, если промедлю - не смогу.
Шлем болтается на рукоятке руля. Тот самый, «крэйзи баттерфляй». Мотоцикл новый, но это опять «Харлей-Дэвидсон», и опять чёрный с зелёным. Я — потаскун в отношениях с женщинами - в отношениях с мотоциклами оказался однолюб, почти пуританин. Мне не нравится хаусова «Хонда», слишком крикливая, слишком легкомысленная, не нравится «Сузуки» Колерник, хотя сама Колерник на «Сузуки» - зрелище, ласкающее глаз, не нравится тяжёлый, неповоротливый «БМВ» Вуда, не нравится даже нововозрождённый «Мустанг», на котором периодически лихачит, подражая обожаемому боссу, Чейз. Будь «Харлей» женщиной, не задумываясь предложил бы ей свою фамилию, но — увы — могу в качестве ласки только протереть мягкой фланелью сверкающую эмаль и наполнить бензобак. Кстати, запасная канистра не помешает — надо вместе с сумкой пристроить её на багажнике. Сюрприз — на крышке бензобака наклейка — дневной павлиний глаз. Невольно улыбаюсь. Это недавняя игра «подари Уилсону бабочку», в которую включились почти все наши сотрудники. Я нахожу бабочек в самых неожиданных местах: на своей кофейной кружке в кабинете, на папках с делами, на оставленных в шкафчике туфлях. Уже не помню, кто это начал, но каждый раз очередной неожиданный «подарок» заставляет меня ощутить тёплый пушистый шарик благодарности, прокатывающийся от солнечного сплетения к горлу, как будто мне лишний раз, дружески хлопнув по плечу, напомнили о том, что я жив и буду жить.
А вот Стейси скоро уже не будет. И никакие бабочки ей не помогут. Дёргаю ногой стартер, поворачиваю ручку газа — пошёл...
Можно ехать медленно, осторожно и осмотрительно. Тише едешь — дольше будешь.Тогда ты — законопослушный член уличного движения, отрада полицейских и воплощённая безопасность. Но можно и рвануться с места, подняв лёгкий вихрь дорожной пыли, сразу выйти на форсаж и лететь, обгоняя собственный крик, оставляя где-то позади короткий выдох и очередной удар сердца, сиротливо повисший вне миокарда. Можно входить в поворот, почти не сбавляя скорости, укладывая мотоцикл на бок так, что гравий чиркает по щитку, и снова выправляя критический крен на прямой, и песчинки пляшут бешеный танец по пластику очков, и встречный ветер, поднятый тобой самим, выжигает пощёчинами по щекам невидимые иероглифы «вечность» и «бессмертие», и, что ещё более ценно, обрывает и уносит все осторожные мысли, всю неуверенность, все сомнения, все опасения, и я уже не старина Джеймс Уилсон, доктор с грустными глазами и виноватой улыбкой, не слюнтяй и тряпка Джеймс Уилсон, у которого от нерешительности верхняя губа слегка вздёрнута, как у зайца, словно всё время хочет заговорить, да решиться не может, не карусельная лошадка Джеймс Уилсон, которая умирает по кругу, и презирает себя по кругу, и боится по кругу, и сливает раз за разом своей очередной «день сурка» - я Джей-Даблью Уилсон, «крэйзи баттерфляй», я — Кайл Кэллоуэй, раздолбай и сволочь, огненный ангел смерти с сумкой, до краёв полной морфия, пролетающий по хрупкому мосту над самой преисподней, и сзади гроздьями обрушиваются в воду чёрные джипы, в которых гады, посмевшие лишить покоя и радости моего друга Хауса. Бывшего моего друга Хауса потому что он не простит мне. Не простит! Не прости-и-ит!!!
Железнодорожный переезд, ощетинившийся металлическими щитками. Я дышу тяжело, словно сам был мотоциклом и летел, не чуя под собою ног, то есть колёс. Сердце выпрыгивает из груди. Нет, так нельзя, надо успокоиться, не то я просто не доеду. Уже темнеет, нужно осторожнее. Вдруг приходит непрошенная фантазия — что-то вроде видения: мотоциклист, скоропостижно умерший в седле, всё ещё сжимает мёртвыми руками руль. А мотоцикл несётся вперёд, ещё не выведенный из равновесия и несёт на себе своего мёртвого седока... Сыпануло крупными каплями пота — я вытер лоб рукавом куртки, снова опустил на лицо очки. Хорошо, что снялся с мониторирования — представляю себе, какую бы сейчас кривулю изобразил мой личный датчик.
Поезд, ради которого закрыли переезд, наконец, показался вдали. Сначала он выглядит стоящим, словно нарисованным в дальнем конце рельсовых путей, с белым туманным облачком света вокруг. Но гул нарастает, и силует его механической глазастой фарами физиономии увеличивается в размерах стремительно, как в кошмарном сне, сразу хлёстко ударяя по глазам, по ушам, ошеломляя грохотом и ветром, и вагоны начинают мелькать с головокружительной скоростью, заставляя невольно отшатнуться. И длится это всё-таки долго — так, что успеваешь заскучать. А смолкает относительно резко, словно не затихает гулким эхом, а, обрезанный тупым ножом, падает, только не вниз, а вверх, отдаваясь где-то в верхушках насаженных вдоль дороги пирамидальных тополей отдалённым гулом.
Щитки опускаются — можно двигаться дальше. Но полёт уже прерван, и я просто еду. Как следствие, целый воз сомнений, беспросветных мыслей и дурных предчувствий. Сумерки сменяются темнотой, фонари вдоль шоссе словно световая завеса от наступающей со всех сторон тьмы, и в душе у меня такая же тьма, от которой завесой одно только чувство долга. Я обещал. Чёрт побери, зачем я обещал? Я больше не «крэйзи баттерфляй» - я — бабочка-однодневка, случайно не умершая до наступления ночи, одинокая и маленькая под звёздным небом на пустом шоссе, ведущем в хоспис, называющийся, если мне не изменяет память, «Светлый дом». «Светлый дом», «Ласковый закат» - всё это ложь. Дом, в который приходят умирать, не светел, и закат не бывает ласковым — он полон боли, и страха, и чувства вины — да, и чувства вины тоже, я знаю, потому что у каждого за спиной остаётся неправильное, несделанное, ворох ошибок и просто неудачных дней, несостоявшихся отношений, недосказанных фраз, а солнце всё ниже и, главное, отдаёшь себе отчёт в том, что больше его не увидишь.
Я вспомнил один такой закат, заставший нас с Хаусом во время нашего безумного ралли на покрытом летней травой холме. Мы просто остановились перекусить и выпить пива, наши мотоциклы валялись рядом, без подножек, словно им тоже захотелось отдохнуть, и всё было спокойно, и солнце было красным, как давлёная клубника во взбитых сливках кучевых облаков. Я смотрел на него, впитывая всей кожей его прощальную красоту, вдыхая её своими уже немного сдавленными опухолью лёгкими, и мне было так хорошо. Нет, мне, действительно, было хорошо, без дураков, и я сам не понял, откуда вдруг взялись эти слёзы, но я не просто заплакал, как плачут от хорошей музыки — я зарыдал, уронив свой буттерброд и своё пиво, и оно, журча, вытекало из горлышка, пока испуганный Хаус сначала домогался у меня, что со мной, а потом, обняв за плечи, просто молча ждал, пока я перестану. И только тепло его ладоней на плечах, так явно напоминавшее мне о том, что я ещё жив, наконец, заставило меня успокоиться, а окончательно рука, сжавшая мне сердце, разжалась только в отеле, где сразу три девушки, нанятые Хаусом, заласкали меня до судорог, и я отрубился, наконец, и спал, пока утреннее солнце не ударило мне по глазам наглым разубеждением в том, что закат значит что-то кроме просто окончания дня.
Вывеска «Соммервиль» выплыла из предутреннего тумана предсказуемо, и всё же неожиданно. Прежде, чем разыскивать сам хоспис, я зашёл в какой-то открытый, несмотря на ранний час, бар. Как оказалось, здесь вообще никогда не закрывают — хмурый невыспавшийся парень у стойки протирал стаканы.
- Я просто подожду здесь несколько часов, - сказал я ему, протягивая купюру. - Ничего не нужно. Я нездешний, остановиться негде, но у меня назначена встреча. Позже. Я посижу часов до восьми-девяти?
- Ну, и откуда такой ранний гость? - вяло поинтересовался он.
- Из Принстона.
- Я слышал, как ты подлетел, треща, как чёртова саранча. Всю ночь, что ли, стрекотал?
- Вроде того.
- А к кому приехал? - парень разговаривал без энтузиазма, но, молча, протирать стаканы, по-видимому, было ещё скучнее.
- В хоспис, - у меня не было особой причины скрытничать.
- Навестить кого?
- Старую подругу.
- СПИД?
Похоже было, в «Светлом доме» содержатся большей частью больные ВИЧ.
- Рак, - сказал я.
- Сколько ей?
- За пятьдесят.
- Ну, это немного.
- Немного, - согласился я.
Мы помолчали.
- Лови, - он вдруг бросил мне ключ. - Поднимешься на второй этаж, комната направо. Не уснёшь, так хоть ноги вытянешь. В восемь разбужу.
Я снова полез в карман, но он остановил меня:
- Наплюй, всё равно пустует — не сезон.
Комната оказалась в стиле, претендующем на кантри — плетёные кресла, узкая деревянная койка, бамбуковые жалюзи, фикус в кадке. Я, действительно, с наслаждением вытянулся на жёстком матрасе, закрыл глаза — и сразу замелькало передо мной серое покрытие шоссе с мазками разделительной полосы, побежали по сторонам огни. Спать я не спал, но, наверное, немного «уплыл», потому что стук в дверь прозвучал словно из другого измерения.
- Поспал? - спросил участливо парень.
- Ага, - соврал я. - Спасибо тебе огромное. Может, ещё подскажешь, где тут этот хоспис - «Светлый дом», кажется, да?
- Не ошибёшься. Поезжай до конца улицы — упрёшься в него. Белое такое здание с большими окнами. Да там и вывеска есть, если что.

Насчёт больших окон парень точно не соврал - окна были просто огромными  - вся стена, как сплошное окно. Я вошёл в светлый вестибюль, и увидел широкую лестницу, уводившую наверх. Я подумал, что, наверное, «Светлый дом» нужно понимать буквально — день не был солнечным, но обилие света поражало глаз.
Стойка рецепшен имела место быть, но за ней я никого не увидел. Охраны тоже не было  — невольно вспомнились слова Стейси: «С проникновением проблем не будет». Её комната находилась в левом крыле — это я тоже знал. Здесь были не палаты. как в «Ласковом закате», а комнаты — это показалось мне немного лучше. Двадцать второй номер — когда-то мне нравилось это лебединое число. Больше уже никогда нравиться не будет.
Я постучал. Изнутри мне ответил хриплый голос: «Незаперто» - и я вошёл.
Она снова изменилась — всего-то несколько дней прошло, а она так изменилась. Полулежала в подушках, худая, серая, к руке присосался тонкий шланг капельницы, соединённый с автоматическим дозатором.
- Вот и ты, Джеймс, - задумчиво проговорила она, глядя мне в лицо странным потусторонним взглядом. - Вот и ты...
Я понял, что никогда не смогу сделать того, о чём она просила.

ХАУС

- Мне кажется, ты напрасно решил считать это неудачей, - сказала Блавски, когда мы остались в кабинете наедине — то есть, это когда я попытался остаться там наедине с собой, а Блавски вторглась на мою суверенную территорию, как бессовестный оккупант и начала к тому же утешать меня — глупо и неуклюже.
- Ну, конечно, - съехидничал я. - Считать смерть кардиореципиента неудачей — это просто чёрная неблагодарность судьбе. Неудачей была бы смерть всех пятерых реципиентов, включая офтальмологических.
- Мы уложились в нужное время.
- Просто пристрелить его было бы ещё быстрее.
- Это не единственная кардиотрансплантация в программе. Результаты не могут быть блестящими всегда.
Ах, да — ещё Уилсон. Это она про него , потому что третье вшитое сердце в программу не вошло — парень пал жертвой гипердиагностики, и лимфома у него не подтвердилась.
- Харт вообще не онкологический, второй реципиент страдает множественными доброкачественными фибромами, он влез в исследование со скрипом, у кардиореципиента была красивая пролеченная базалиома, он подходил по всем параметрам... Ладно. К чёрту исследования, к чёрту параметры. У нас был живой человек, ожидавший пересадки сердца, ожидавший плановой вообще-то операции, а теперь мы имеем вместо него холодный труп. Нет вру, пока ещё тёплый труп. И ты это хочешь назвать удачей?
Несколько мгновений она молчала, потом снова начала убеждающе:
- Мы хотели подтвердить полезность как можно более кратковременного пребывания транспланта вне тела. У нас два живых нефрореципиента, за которыми мы можем наблюдать, и два офтальмореципиента, уже показавших прекрасные результаты. Нам есть, что представить на конференцию, есть, под что просить финансирование. Неудачи бывают у всех, и смерть больного с самой идеей трансплантации у онкобольных не связана.
В общем, обычное бла-бла-бла. Банально. Так Кадди могла бы говорить, да и сколько раз говорила, когда у меня случались проколы. Такое впечатление, что Блавски вообще старалась ей подражать на своём ответственном посту с тех пор, как они начали по долгу службы довольно тесно общаться. Иногда меня это даже немного забавляло, как в игре «найди десять отличий». Не сейчас. Я слушал и молча злился, пока вдруг не сорвался, неожиданно даже для самого себя:
- Ты свихнулась со своей конференцией! Тебе плевать на всё, кроме конференции, плевать на всё, кроме финансирования! И уже давно. Ты из классного психиатра превратилась в плохого бухгалтера, превратилась настолько, что даже в движениях души твоего бойфренда разобраться не можешь — вот всё, что осталось от твоего профессионализма!
Блавски побледнела. И как всегда, когда её лицо становится молочно-белым, каштановые волосы на этом фоне просто вспыхнули огнём, а зелёные глаза сделались кошачьими, флюоресцирующими.
- Это твоя больница, Хаус, - тихо, очень тихо, в контраст моему срыву, проговорила она. - Это твоё исследование. Я работаю на тебя. Я твой главный врач — и только, у меня нет контрольного пакета, мне ничего здесь не принадлежит. За два года — всего за два года — мы выросли почти втрое, «Двадцать девятое февраля» признана одной из ведущих клиник штата, что для филиала вообше неслыханно, ты процессуально самостоятелен, ни единой строчки бумажной волокиты не написал, ни единого цента не потратил на судебные выплаты,  ты занимаешься любимой диагностикой практически без ограничений, занимаешься научной работой вне сроков и обязательств. Если ты себе думаешь, что это всё падает тебе с неба, то я не плохой бухгалтер — я просто отличный бухгалтер, ни разу не потревоживший тебя никакой проблемой. Если мы получим финансирование, мы сможем мониторировать не пятерых, как сейчас, а около сотни человек, и это всё будут результаты. Если мы получим финансирование, мы сможем закупить препараты для химиотерапии новейшей разработки и в достаточном количестве, и Уилсон не умрёт через два-три года от очередного метастазирования, и я не умру тоже. Если мы получим финансирование, мы сможем делать несколько кардиотрансплантаций в год и приглашать пациентов — в том числе, и в педиатрию, и они уже не будут умирать у нас на столе. Поэтому да — я свихнулась на этом финансировании, коль скоро оно стоит десяток-другой живых жизней У нас работает гнотобиология и иммунологическое отделение, мы сами ставим на совместимость, никуда не отсылая и не ожидая по нескольку дней, у нас есть возможность проводить гемодиализ и перитонеальный диализ. У нас хирургия лучше, чем у Кадди, и не только по кадрам, но и по оснащению. У нас чёртов гистоархив и лучшая онкология в штате. У нас диагностическое отделение, твоё отделение, пользуется «правом первой ночи» на всех аппаратах, какие только придуманы для этого. У нас штатный специалист по роботехнике, которого нет даже в Нью-Йорке. А вот психиатрического отделения, заметь, у тебя так и не появилось, и как мне поддерживать квалификацию, консультируя только стероидные психозы? А теперь скажи мне, Хаус, как ты думаешь: почему я тяну эту лямку даже не за «спасибо», потому что «спасибо» от тебя не дождёшься, а просто так, за здорово живёшь? Может быть, ты прав, и я действительно, свихнулася, стараясь облегчить жизнь одной неблагодарной скотине, которая меня даже другом-то — и то не считает?
Она выговорилась и отвернулась к окну, оставив мне созерцать только вздрагивающие под тонким свитером лопатки.
Я выждал с пол-минуты:
- Блавски...
- Что, Хаус?
- Рыжая, не реви — это стало входить у тебя в привычку, а тебе не идёт — слышишь?
- Ну да, - всхлипнула она. - Я, когда реву, только об этом и думаю, идёт оно мне или нет. Просто обидно, Хаус... Я сама себя чувствую какой-то опереточной марионеткой, а тут ты ещё. Всё из-за «А-семь» - если бы ты не свалился тогда, я никогда бы не стала главврачом. А теперь, Кадди говорила, ты хочешь переподчинения клиник. То есть, опять: хочешь ты, а париться буду я. И все, между прочим, понимают, что по сравнению с Кадди я — пустое место. И я, между прочим, это тоже понимаю, но делаю хорошую мину при плохой игре ради твоих имперских амбиций.  Не думала только, что ты будешь меня этим попрекать.
Я промолчал, с одной стороны чувствуя глубокую неправоту её слов, с другой не находя бреши в их логичности.
Несколько мгновений мы молчали — то есть, я, действительно, молчал, а она шмыгала носом. Потом шагнула к моему столу и, открыв ящик, принялась бесцеремонно шарить в нём:
- Чёрт тебя побери, Хаус! У Джима, между прочим, салфеток — полон стол.
- Потому что утирать слёзы и сопли его прерогатива — не моя. Держи, - я кинул в неё начатой упаковкой. - Сезонная аллергия на твоё счастье... Ты врёшь, Блавски: на самом деле и конференция, и финансирование, и переподчинение тебе сейчас до лампочки, а по-настоящему волнует тебя гипотетическая женщина, с которой у Уилсона гипотетический роман. Ты подозреваешь, что у неё красивые титьки, а у тебя на этот счёт комплекс неполноценности — вот почему ты сейчас хлюпаешь носом и переводишь мои чихательные амортизаторы, а не послала меня доброжелательно и равнодушно туда, куда мне и дорога после того, как я психанул на тебя за то, в чём ты ничуть не виновата. За это извиняюсь, кстати.
- Тебе надо пройти курсы обучения извинениям, - она чуть улыбнулась. - Но, в общем, ты прав, Хаус, и этой конференцией и всеми нашими экспериментами я, наверное, просто пытаюсь отвлечься. Ты уже был у нас? Нашёл дневник?
- Нашёл, - я поморщился. - Пустой номер. Записки романтичной панды. Размышления о жизни и смерти, об ответственности врача, о тяжком долге принятия решений, стихи, сопли и нытьё. Ни о чём.
- А телефонный разговор?
- А вот это интереснее. Откуда был звонок, я узнал, и он был не с мобильного телефона, а со стационарного.
Блавски присвистнула и подалась ближе:
- Ну?
- Центр паллиативной терапии в местечке «Соммервиль» - где-то километров четыреста-пятьсот отсюда. Если напрямик, да на мотоцикле — часов шесть-семь езды, за день туда-сюда обернуться — не проблема. А если при этом летать так, как «бешеная бабочка», то и часа четыре, особенно если быстренько заправиться по дороге и не бояться задницу стереть. И один бог знает, сколько раз он этот путь уже проделывал.
Блавски в задумчивости прошлась по кабинету, обхватив себя за локти, постояла у окна, тронула пальцем «колюще-режущую».
- Думаешь, Джим завёл роман в хосписе?
- С него станется. И это кто-то из бывших, из его прежних знакомств — может быть, пациентка. Нужно получить распечатку разговора. Только сначала определись...
- Ну?
- Ты, действительно, хочешь знать? Некоторым секретам лучше оставаться секретами.
- Ты так не думаешь.
- Важно, как думаешь ты. Потому что то, о чём ты узнаешь, может тебе не понравиться.
- Оно не может мне больше нравиться оттого, что я о нём не знаю. Хаус...
- Что?
- Тебе о свадьбе с Орли Кадди сама сказала?
- Да. Испросила моего благословения. Спросила, не буду ли я против, - я тихо и грустно засмеялся своим воспоминаниям.
Мой смех, кажется, слегка удивил Ядвигу — она вскинула взгляд.
- А что вообще можно ответить на такой вопрос, Хаус? Здесь же ответ содержится уже в вопросе.
- Ну-у... Наверное, можно было сказать, что я против.
- Но ты так не сказал?
- Нет, не сказал.
- Почему? Ведь ты, действительно, против.
- Ты с практической целью спрашиваешь или решила всё-таки припомнить основную специальность и покопаться у меня в мозгу?
- С сугубо практической. Я хочу понять, что из раза в раз мешает человеку, отвечая на этот провокационный вопрос, сказать правду.
- Надеешься, что Уилсон его задаст?
- Надеюсь, что да. Потому что точно также что-то заставляет задавать этот вопрос.
- Всё очень просто, Блавски. Его задают, чтобы прикрыть задницу своей совести. А отвечают так, как отвечают, чтобы снять с себя ответственность.

УИЛСОН

- Последнее время, - с печальной полуулыбкой говорит Стейси, - я часто вспоминала первые месяцы нашего знакомства с Хаусом. Ты помнишь, Джим? Нашу поездку на озеро, например, где я, кстати, впервые увидела Грэга пьяным, а потом то рождество, и лыжи, и поход к «Вершине Мира» - ты помнишь?
- Я помню, Стейс.
- Это было хорошее время... Жаль, что оно так быстро закончилось. Жаль, что у меня всё так быстро закончилось... - у неё текут слёзы по щекам, но она, кажется, не замечает их. - Почему всё так... так грустно и несправедливо, Джим?
- Я не знаю. Стейс.
Мне кажется, она ещё не готова. Слишком много сожаления. Слишком много чувства, Слишком мало смирения. С другой стороны, можно ли вообще быть к этому готовой?
- Мне страшно, Джим. Мне так страшно... - она сжимает мою руку.
- Я знаю, Стейс.
Я не хочу утешать, не хочу отговаривать — вообще не хочу даже пытаться влиять на её решение. Я — только послушный исполнитель, механический человек без чувств, без мнения. Я просто губка, которая может впитывать и так же легко отдавать, я — прозрачное стекло без единой собственной мысли.
- Но я не хочу длить эту агонию, - всхлипывает она. - И боль... Я не хочу боли — я слишком часто видела, во что превращает людей боль...
Мне почему-то кажется, что она говорит о Хаусе.
- Ты будешь со мной до конца, Джим?
- Да, Стейс, конечно...
- Я всё продумала, - её голос делается деловитым, и я вспоминаю, что она всё-таки юрист, как-никак. - Не хочу, чтобы у тебя были неприятности. Я подписала отказ от реанимации и запрет на вскрытие моего тела после... после... - легко ли произнести эти слова «после моей смерти»?
- Тише, Стейс, всё хорошо, - говорю я и обнимаю её за плечи.
Она снова всхлипывает и, собравшись с силами, продолжает:
- Мне капают морфий, дозатор запаролен. Ты привёз то, что я просила?
- Да.
- Введёшь прямо в трубку. Даже если останется след прокола, никто ничего не заметит, мне уже вводили так лекарство. Ампулы можно разбить и выбросить в унитаз. Шприц положишь в карман. Никто тебя не заподозрит — просто остановка дыхания. Ты немного подождёшь и позовёшь на помощь. И всё. Здесь нет мониторирования, я так просила. Все бумаги подписаны. Всё в порядке. Всё сделано. Всё.
От этого её «всё» меня начинает бить озноб. Губы немеют, к щекам словно лёд приложили. Она истолковывает моё состояние по-своему — не к моей чести, надо признаться:
- Сюда никто не войдёт, никто ничего не узнает, не бойся. Ты просто приехал меня навестить. Я их нарочно предупредила о твоём приезде, потому что скрывать не стоит — вызовет подозрения.
- Я не боюсь, Стейси. Просто... это не так легко.
- Тебе посочувствовать, что ли, Джеймс? - и насмешка, рождаясь в глазах, в изгибе губ,  прорезает воздух, как молния, и я на миг проникаюсь, почему её когда-то так любил Хаус.
Я мотаю головой - «не надо мне сочувствовать» - и обнимаю её, осторожно прижимая к себе сделавшееся почти невесомым худое тело, и даже при таком прикосновении чувствую опухоль — её каменную твёрдость, её злобу. Я вздрагиваю, словно коснулся омерзительной твари вроде гигантского слизняка из фильма ужасов. Весь живот Стейси заполнен водой, непонятно, как она ещё дышит.
- Ты же сам видишь, - шепчет она мне на ухо, - что уже, действительно, пора...
- Стейс...
- Пора, Джим...

АКВАРИУМ.

Хаус смотрит на бумажную ленточку, выползающую из принтера, как на змею. С чувством, похожим на ужас. Этого не может быть. Это — ошибка, недоразумение. Он поспешно хватает, снова перечитывает... Никакой ошибки. У Стейси последняя стадия рака. А Панда опять решил поиграть в Аваддона — похоже, во вкус вошёл.
Теперь он бросает взгляд на часы. Если Уилсон выехал сразу, как закончилась операция Харта, то его уже ни за что не догнать. Между ними несколько часов, а на байке Джеймс летает, как на метле, намного его по скорости не сделаешь. С другой стороны, попробовать можно — ну, не кинется же он сразу совершать свою миссию. Такие вещи не делают с бухты-барахты, всё должно быть благопристойно, особенно если речь идёт о Уилсоне. Он, во всяком случае, дождётся утра, а если так, ещё не всё потеряно. Его собственный мотоцикл на больничной парковке, заправиться можно по дороге.
Приняв решение, нужно действовать. Он вскакивает со стула, тянется за тростью, но, дотянувшись, вдруг роняет её. Его сердце резко болезненно сжимается, пропускает удар, на какой-то миг становится совершенно ясно, что сейчас оно совсем остановится. Вцепившись побелевшими пальцами в крышку стола, он замирает, боясь шелохнуться, к горлу подкатывает резкая тошнота. Несколько мгновений он даже малодушно подумывает позвать на помощь, но потом вспоминает про нитроглицерин во внутреннем кармане пиджака. Таблетку под язык, спустя минуту — ещё одну. Становится чуть легче. Он физически ощущает, как уходит от него время, но сил нет двинуться. За грудиной, словно кто-то сжал его средостение в кулак и держит, мучительная, ноющая боль. Шаркая ногами, как старик, он кое-как добирается до дивана и ложится. Ещё одну таблетку. От нитроглицерина начинает мучительно болеть голова. Он лежит смирно, уткнувшись лицом в сгиб локтя. А время ощутимо уходит и уходит. Но вместе со временем начинает уходить, по чуть-чуть отпускать и боль, словно перетекая из сердца в голову, но там уже ничего, там не страшно — просто сосудистая реакция на вазодилататор. «Нужно ещё чуть-чуть полежать, - думает он про себя. - Всё обошлось. Нужно только ещё полежать минут пять, чтобы спазм совсем разрешился, и чтобы езда на мотоцикле не спровоцировала новый приступ. И, кажется, пора переходить на долгоиграющие нитраты...»

Как он мог заснуть? Хаус резко садится, блистер с остатками нитроглицерина падает на пол. Сколько же времени он спал? Сколько драгоценного времени он потратил впустую? Часы показывают половину четвёртого. Даже при хорошем раскладе, раньше девяти утра в Соммервиль не добраться. Он подбирает с пола упавшую трость и. опираясь на неё, поспешно покидает кабинет. Мотоцикл на стоянке и заводится с пол-пинка, улицы пустынны, и ничто не ограничивает скорость движения. Но всё равно у него ощущение, что он непоправимо безнадёжно опоздал.

Руки у Уилсона ходят ходуном. Ему и раньше приходилось такое делать, но чаще не своими руками — так, «случайно» невовремя, то есть, как раз вовремя, вслух сказанный пароль дозатора, «случайно» забытый на тумбочке флакон с викодином для Хауса — пациент ведь не проявлял суицидальных наклонностей — откуда он мог знать, «случайный» рассказ о машинке доктора Кеворкяна... Он старался не брать на себя ответственность в полной мере, оправдывая себя тем, что человеку всегда нужно оставлять выбор, а на самом деле просто потому, что иначе рисковал спятить. Он не боялся юридической ответственности — по крайней мере, до истории с чёрным джипом — он боялся, что начнёт думать, как убийца, до жути боялся этого, ещё не понимая, что уже думет, как убийца, потому что каков бы ни был мотив, убийство — есть убийство, и остаётся одно призрачное утешение, которое однажды на конференции вместо него, но по его запискам, озвучил Хаус - «мы все делаем это». Он говорил об узаконивании эвтаназии, и ему — вернее, Хаусу — сказали, что это смело. А если «смело» - читай «неправдоподобно».
Вскрывая ампулу, он порезался стеклом, машинально сунул палец в рот и снова оглянулся на Стейси.
- Не хочется умирать, - сказала она с такой готовностью, словно только и ждала его взгляда.
- Ты не готова. Мы можем не спешить, - с надеждой предложил он.
- Нет, не можем. Я готова. Джеймс. Ты просто соберись с духом и сделай всё, как надо. Ты обещал.
По его глазам она чувствует, что сказала что-то не то и быстро поправляется:
- Нет, не потому, что ты обещал, а потому что так будет правильно. Так будет лучше для меня, легче. Может быть, так будет намного хуже для тебя, но лучше для меня. Мне больно, слишком больно, и нормальные дозы с этим уже не справляются. И мне страшно. Ты всё равно не можешь отменить мою смерть, не можешь отсрочить её — сделай её хотя бы не такой мучительной. Ну сколько бы мне оставалось? Неделя, месяц... Месяц  боли и страха, а потом всё равно смерть. Давай пропустим этот месяц. Просто пожалей меня, Джеймс.
Она дрожит и плачет — в ней нет умиротворения. Жаждет смерти — и боится её. Опухоль огромная — наверное, уже сдавливает кишечник, мочевой пузырь. Асцит мешает нормально дышать — это слышно, видно. Уилсон сосёт порезанный палец и диагностирует, строит прогноз, планирует тактику — всё, как со своими привычными онкопациентами. Да она и есть онкопациент. Но ещё и друг. Ещё и женщина, которую любил Хаус. Редкий, исчезающий вид. Женщина, Которую Любил Уилсон — популяция, во много раз более многочисленная.
- Хорошо. Пожалуй, что я решусь тебе кое-что предложить, - вдруг говорит он совсем другим тоном. - Я не хотел тебе об этом рассказывать, не хотел дразнить ложной надеждой, потому что это всё пока экспериментально, на стадии разработки, но здесь, в Штатах, есть специалист, который применяет новейшую методику при очень запущеных случаях. Ты ему не подходишь, но если мы с Хаусом надавим, - он старается, чтобы его слова и тон звучали как можно правдоподобнее, ведь это то же самое, что плексигласовый мышиный дом в «Зелёной миле» Кинга, дом в Маусвилле. Потому что, думает он, как ни крути, мы все заслуживаем свой Маусвилль, а друзья для того и нужны, чтобы подарить его нам. Даже вопреки здравому смыслу, даже против патологического, как у Марты Мастерс, стремления всегда говорить правду, особенно когда всё очень серьёзно и очень плохо. - Понимаешь, Стейс, это технология локального воздействия высоких температур. Раковые клетки от них погибают раньше всех остальных, а значит, можно сделать всё абластично. Конечно, это опасно и того, что уже разрушено, не вернёшь, но я подумал: если ты готова умереть, то уж и рискнуть, конечно, готова. Давай так: я сейчас введу тебе небольшую дополнительную дозу, и ты поспишь, а я пока свяжусь с этим хирургом. Пока предварительно, конечно — без Хауса я не справлюсь. Давай, да? Ты поспишь, отдохнёшь от боли... Да?
Дерево надежды растёт быстро — Уилсон ни на минуту не забывает об этом. Она ещё не верит, здравый смысл ещё барахтается в ней, сопротивляясь, чтобы не идти ко дну, но надежда уже пустила корни, и её кривенький лживый бонсай кажется абрикосовым деревом,  на ветках которого уже набухают бутоны, готовые раскрыться в пышном цвету.
- Ты обманываешь меня, Джеймс, - из последних сил сопротивляется она этой надежде.
- Нет, что ты! Разве ты меня не знаешь — я никогда и никого так не обманываю. Я всегда говорю пациентам всё, как есть, вот и тебе я говорю всё, как есть: лечение непростое и опасное, шанс почти никакой, и я, возможно, ещё неделю назад, три дня назад не мог, не был готов взять на себя такую ответственность. Но сейчас-то я вижу, что ты на грани, ты всерьёз была готова умереть. Стейси, смерть ведь от тебя не уйдёт, а это — шанс. Давай, ты поспи сейчас, а я созвонюсь...
- Джеймс!
- Молчи, Стейс, не говори сейчас больше ничего. Я позвоню ему, обещаю. Всё будет хорошо. Всё у тебя будет хорошо. Ты же удачливая девчонка вообще-то, Стейси. А сейчас поспи немного. Поспи — ты устала. Ты так устала...
Его душат слёзы, и он тратит все силы на то, чтобы скрыть их от Стейси, уже накрепко сросшейся со своей расцветающей надеждой. С трудом, потому что руки дрожат и слабеют так, что шприц держать трудно, он прокалывает иглой трубку и вводит морфий... И дверь в комнату широко обличающе распахивается...

Ещё никогда Уилсон не был так близок к тому, чтобы самым банальным и непристойным образом описаться от страха. То, что вошедшим оказался Хаус, всё-таки, пожалуй, спасло его джинсы. Но не душу. Душа совершила побег в пятки с быстротой молнии.
- Хаус... - пролепетал он, слабея. - Как ты... - и замолчал, потерянный и виноватый.
Волосы Хауса были взъерошены больше, чем обычно, от него пахло ветром и бензином — верный признак мотоциклиста, только что расседлавшего «коня» и торопливо стащившего шлем с головы. Уилсон так отвлёкся на эту дедукцию, что почти забыл, где он и что происходит.
- Грэг... - угасающим голосом пробормотала Стейси, и Уилсон быстро посмотрел на неё, дёрнувшись, как от удара тока.
- Если тебе есть, что сказать, Хаус, - нервно поторопил он он, - говори скорее — я уже ввёл морфий, она засыпает.
Его била дрожь.
- Грэг, - шептала Стейси, закрывая глаза. - Хорошо, что ты приехал, Грэг... Джеймс сказал, меня ещё можно... попробовать... вылечить... Ты же поможешь? Ты же...
Отбросив трость. Хаус опустился на колени перед её постелью:
- Стейси... Что же ты творишь, Стейси... Что же ты...
Он был не такой, как обычно — совсем не такой. Уилсон вдруг с ужасом подумал, что вот именно этот Хаус и есть настоящий, а он все годы дружил с муляжом, с маской.
- Грэг...- ещё раз одним дыханием, уже во сне прошелестела Стейси, и её дыхание стало угасать, урежаться, исчезать...
В глазах Хауса метнулось невиданное — паника.
- Стейси! - позвал он так, словно надеялся призвать её из тех сфер, куда она уходила.
- Всё, - тихо проговорил Уилсон, всё это время удерживающий пальцы на её шее, там где чутко бьётся под кожей сонная артерия. - Больше не дозовёшься... Оставь. Это конец. Встретимся в Маусвилле... Ты слышишь, Хаус? - повторил он громче. - Она умерла. Всё.
Несколько мгновений ему казалось, что Хаус утратил связь с реальностью и вообще не понимает, что происходит. Он как раз решал, надо ли ещё раз повторить то, что он сказал, или попробовать донести это до Хауса как-то иначе, как вдруг Хаус, словно вспомнив о нём, поднял голову и пристально посмотрел ему в глаза. Это был жуткий взгляд — Уилсон почувствовал, как от него шевельнулись волосы на затылке и болезненно поджались яички.
- Ладно, - чужим, непохожим на свой голосом проговорил Хаус. Он попытался встать, но с первого раза не смог и протянул руку: - Помоги.
И это было тоже странно и непохоже на него — настолько, что Уилсон совсем стушевался и даже не сразу сообразил протянуть руку навстречу и, действительно, помочь Хаусу подняться с колен, так что рука Хауса на какое-то время одиноко зависла в воздухе. Наконец, опомнившись, Уилсон поднял его на ноги, протянул подобранную с пола трость.
- У неё был рак? - всё тем же, не своим, не похожим на свой голосом спросил Хаус, принимая свою трость холодными, как лёд пальцами — Уилсон почувствовал их холод, нечаянно коснувшись.
- Да. Яичники, - поспешно ответил он. - Последняя стадия. Хаус, она очень страдала, она...
Хаус жестом остановил его готовый прорваться поток оправданий и снова спросил:
- Когда ты узнал об этом? Давно?
- Не очень. Пару недель. Она просила помочь ей... Всё равно ей оставались считанные дни, - он так и не мог совладать с потоком слов, изнутри толкающимся в губы. Он был таким — ему можно было только или озвучить эмоции, или свихнуться. Свихиваться не хотелось.
Хаус смотрел тяжёлым взглядом, но больше не останавливал.
- Я подумал, что стоит дать надежду, наврал, что у неё есть шанс, что она просто уснёт, я не хотел, чтобы ей было страшно... - он чувствовал, что говорит всё это напрасно, даже очень напрасно, но не мог заставить себя заткнуться, словно внезапно охваченный словесной диареей.
Не мог до тех пор, пока Хаус коротко, но резко, не замахнулся своей палкой, и Уилсон проглотил последний слог, потому что понял в мгновение ока, что такой удар, если Хаус вложит в него достаточно силы, с хрустом сокрушит ему лицевые кости и заставит захлебнуться кровью, которая немедленно хлынет из всех пазух в горло. Он отшатнулся, сразу и сильно побледнев.
Хаус не ударил. Трость медленно опустилась, а Хаус всё смотрел на испуганного Уилсона, и его губы кривились в странной, не то печальной, не то брезгливой усмешке:
- В штаны наложил, Панда? Я бы тебе с удовольствием сейчас морду набил, но фонарь под глазом и юшка из носа сделают твою легенду «я ничего не делал — она сама» несколько зыбкой и неправдоподобной. Так что живи пока.
Он сгрёб с тумбочки пустые ампулы вместе с осколками и зашёл в туалет. Уилсон, приоткрыв рот, стоял и слушал, как там что-то шуршало и брякало, потом полилась вода и ещё через минуту Хаус вышел, на ходу застёгивая «молнию» на куртке и, не взглянув больше ни на него, ни на мёртвую Стейси, насвистывая какой-то легкомысленный мотивчик, заковылял из палаты, которая хоть и называлась здесь комнатой, всё равно по сути оставалась палатой.

Р е а к ц и я

- Бож-же мой, - недавно разбуженная Блавски еле удержала рухнувшего на неё Хауса и чуть не отшатнулась от резкого «факела». - Сколько же нужно было выпить, чтобы так...
- А я считал? - спросил он вполне разумно и вроде даже не пьяным голосом.
- Где ты был целые сутки? Тебя обыскались.
- По мне не видно, где я был?
- Ты же на ногах не стоишь! Где твоя трость? Где твой мотоцикл? Что вообще происходит?
Её встревоженный голос звенел у Хауса в голове, причиняя физическую боль.
- Заткнись, - поморщился он. - Не то пойду спать на улицу.
- Не вздумай. Давай куртку сюда. Да подожди ты, я помогу — сейчас «молнию» вырвешь. Иди ложись на диван. Я ухожу в больницу, дождись меня — слышишь, Хаус? Не вздумай никуда исчезать. Да ты вообще понимаешь, что я говорю? По-моему, у тебя уже в желудочках мозга бурбон.
- Поставь ведро на пол, если не хочешь отмывать блевотину, - попросил он. - Я постараюсь не промахиваться.
Она свалила его на диван, и он тут же отключился, только замычал, когда стаскивая с него кроссовки, она нечаянно потревожила больную ногу. Блавски поставила на пол таз, на придвинутую табуретку — кружку с водой, укрыла нежданного гостя пледом и — делать нечего — вынужденно поспешила в больницу: у Харта началась пароксизмальная аритмия, упало давление, и моча перестала отходить по катетеру — об этом за пару минут до прихода Хауса сообщил Чейз.
- Не знаете, где Хаус? - между прочим, спросил он.
- Не имею понятия. Я — ужасный главврач, Чейз: мои заведущие отделами тают не глазах. Сначала исчез Уилсон, теперь Хаус.
- Уилсона вы сами уволили, - напомнил он. - Теперь Лейдинг ходит грудью вперёд и сверкает перьями.
- Зря, - спокойно сказала Блавски. - Даже если Уилсон не вернётся к заведыванию, на его место Лейдинга я не поставлю. Скорее уж Мигеля. Или Рагмару.
Чейз почему-то засмеялся и повесил трубку.

По дороге Блавски волею случая узнала, в каком баре надирался Хаус — на парковке «Drunk stars» стояла забрызганная, что называется, «до ушей» знакомая «Хонда» с не менее знакомым шлемом на руле и притороченной к седлу тростью. Да и следовало искать бар поблизости — без трости Хаус далеко бы не дошёл. Зато, судя по брызгам на мотоцикле, приехал он издалека — в городе так не захлюстаешься. Блавски подозревала, что его отсутствие могло быть связано с отсутствием Уилсона, возможно, именно это обстоятельство и заставило его, напившись, отправиться не домой, а к ней. Блавски. Уж не случилось ли что-то с Джимом — он ведь мастер заставлять волноваться о себе... Да нет, будь что-то страшное, Хаус не стал бы её томить в неведении — сказал бы. Надо поскорее разобраться с делами, вернуться, во что бы то ни стало разбудить его, напоить кофе и выспросить, где он всё-таки был.
В больнице к Блавски навстречу сразу кинулся Чейз со стопкой документов — разрешений на проведение Харту всевозможных, и небезобидных, исследований. Аритмию купировали, но её причины пока оставались не совсем понятными, а Чейз жаждал ясности.
- У него уже был однажды сердечный приступ. Тяжёлый, с фибрилляцией желудочков — тогда, думаю, всё тоже началось со сбоя ритма. Это же Хауса идея: похожие люди — похожие хвори. Я хочу поискать дополнительные проводящие пути. Врождённая аномалия, которая при развивающемся атеросклерозе и малейшей слабости синусового узла стоит с электрошокером наготове, как спятивший полицейский, чтобы начать избивать сердце внеочередными разрядами.
- Метафоричность — стиль речи бывшей команды Хауса, - улыбнулась Блавски. - Вот только у Уилсона была аномалия транспланта, а не собственного сердца. А Таккер, насколько я понимаю, на Харта ни внешне, ни внутренне не был похож.
- А кто его знает! Харт внешне на себя внутреннего тоже не похож. Я хочу спровоцировать приступ и посмотреть, как себя поведёт многоканальная ЭКГ — разрешите?
- А сам Харт разрешит?
- Сам Харт пока загружен — пришлось купировать боль.
- И подождать, пока он разгрузится, нельзя?
Чейз обаятельно улыбнулся:
- Скажем так: нежелательно. Эмоциональную составляющую хотелось бы исключить — когда пациент без сознания, делать это удобнее.
- Ну, хорошо. Представитель Харта — Орли. Его и спрашивай.
- Я пытался поговорить с ним — он спрашивает, что по этому поводу думает Хаус.
- Ну, сейчас Хаус, пожалуй, думает, что в следующий раз бурбон пивом лучше не запивать.
- Он что, напился?
- И ещё как.
- А Уилсон?
- Что «Уилсон»? - насторожилась Блавски.
- Вы не узнали, где он?
- Почему именно я должна об этом узнавать?
- Ну, насколько я помню, он же — ваш мужчина.
- Я не оформляла на него патента, Чейз. Он мне не принадлежит. Если тебя интересует местонахождение Уилсона, сам ему звони и спрашивай. Я не буду этого делать по той простой причине, что меня оно не интересует.
- Сначала уволили, потом перестали интересоваться, - вслух задумался Чейз. - Похоже, сняли его с какой-нибудь грудастой красотки?
- Чейз, ты — верный выкормыш Хауса, - вздохнула Блавски. - Только не вздумай этим гордиться, потому что ты — только бледная его копия. Не твоё дело, кого и откуда я сняла. Валяй, провоцируй Харту приступ — хуже не будет. Я сама поговорю с Орли.

Орли, как и следовало ожидать, сидел в палате Харта и, подперев подбородок кулаком, исподлобья неотрывно смотрел на крепко спящего друга. Его лицо было озабоченным и хмурым. И очень усталым.
- Теперь уже всё хорошо, - сказала ему Блавски, мельком глянув на мочеприёмник. - А вам нужно пойти поспать, Орли - когда вы последний раз нормально спали?
- Я уже и не помню, - откликнулся он, не переводя взгляда. - Ну, вот почему на него сыплются все эти несчастья, доктор Блавски? Я, наверное, буду выглядеть идиотом, но я всё-таки спрошу: вы не думаете, что что-то вроде ангела-хранителя, действительно, есть у каждого человека? Если это так, то я даже день и час могу назвать, когда его ангел-хранитель отвернулся от него. А самое жуткое: у меня такое чувство, будто я этому поспособствовал.
- Вы накручиваете себя, - мягко сказала она, садясь рядом. - И, в любом случае, вы никак не могли этому поспособствовать.
- Он младше меня, - проговорил Орли, словно продолжая мысль. - На целых десять лет. И я люблю его... любил его, - поправился он, вызвав лёгкое удивлённое движение бровей Блавски.
- Эту дурацкую мысль он заронил мне в голову по-настоящему в Канаде. Может быть, тут и Бич виноват со своим оригинальным видением броманса главных героев, но... меня зацепило. Я ведь раньше ни о чём таком не думал, мне всё казалось естественным. А тогда я вдруг начал видеть подтекст в каждом слове, каждом жесте. Ну, и, конечно, повёл себя, как дурак.
- Подождите минуточку, - попросила Блавски. - Вы сейчас устали, расстроены и, возможно, не слишком хорошо себя контролируете. Вы уверены, что не будете сожалеть о том, что доверились мне?
- Сожалеть? Ну, это вряд ли. Я из тех, кому нужно выговориться, - улыбнулся Орли. - Но спасибо вам за вашу делиткатность. В общем, мне показалось, что мы с Леоном можем нечаянно выйти за общепринятые рамки. И это меня здорово испугало. Испугало то, что я почувствовал в себе, я имею в виду — не в Леоне. Я и к отношениям с Минной, с бывшей женой, попытался вернуться в значительной степени из-за этого. Мне хотелось... обезопасить себя, как-то защититься, создать алиби. А у Леона был как раз очень трудный период. Он и раньше жаловался на сердце — врачи вроде диагностировали аритмогенный вариант ишемии, когда ему ещё сорока не было. А потом этот инсульт на съёмках из-за аллергии. И он мне не говорил, что у него дикие головные боли больше недели. Раньше бы он непременно сказал мне, а тут смолчал. Когда я это понял, я...
- Вы ни в чём не виноваты. - сказала Блавски. - Это — болезнь. Заболеть просто от огорчения васкулитом и сосудистой недостаточностью нельзя. У вашего друга врождённая аномалия сосудистого русла, по всей видимости.
Орли усмехнулся с горчинкой:
- Нет, я виноват перед ним. Просто не в его медицинском диагнозе. Я беспокоился о том, что обо мне подумают, о том, что я сам подумаю о себе, и я ничуть не беспокоился о том, что чувствует Леон. А теперь я повторяю то, на чём обжёгся с Минной, с Лизой Кадди. Даже не отдавая полностью себе отчёта, что просто прячусь в этот чёртов брак от собственной ненормальности. И от Леона. Я должен был хотя бы поговорить с ним, но я всё время уходил от этого разговора, и продолжаю уходить. А сам он не из таких, кто заговаривает первым. Я всё думал: как же он изменился, стал раскрепощённее, более открыт. Мне в голову не приходило, что он не изменился, просто та душевная боль, тоска, неудовлетворённость, одиночество, наконец, которые он всегда держал в себе, превысили пороговое значение. Ведь и немой кричит от боли. А я даже сам себе способен признаться во всём, что вам сейчас наговорил, только тогда, когда Леон при смерти, а значит, не опасен. Ну и что, не скотина я после этого?
- Скотина, - спокойно согласилась Блавски. - Но он не при смерти. Приступ прошёл, операция тоже прошла успешно, трансплант функционирует, и у вас будет случай поговорить с ним начистоту, когда он проснётся.
- Вы же прекрасно знаете, что я этого не сделаю. Потому что, попробуй я это сделать, всем будет только хуже.
- А вы скажите ему всё. Всё, до конца. И тогда он вас поймёт, и хуже никому не будет. А потом точно также скажите всё Кадди.
- Неужели, вы рекомендуете правду, как панацею от всех сложностей?
- Нет. Но я не люблю половинчатости — язык держать за зубами можно только до той поры, пока его кончик не высунулся. А если стиснуть зубы, когда это уже произошло, вы откусите себе язык и умрёте от кровотечения. «Жаль, что Джим этого не понимает», - додумала она про себя.
- И ещё вот что, - сказала она. - Все приличия и долженствования ничего не стоют, когда вам, действительно, кто-то дорог. Но тот же, кто идёт на подлог, на кражу, на убийство ради любимого человека с лёгким сердцем, боится даже толикой общественного мнения поступиться ради того же самого. Вы — знаменитость, Орли. Конечно, это означает, что вы всегда на виду, но это и даёт определённую свободу — даже вздумай вы среди бела дня трахнуть Харта на крыше Белого Дома, общественное мнение вас простит.
- Я не хочу трахать его на крыше Белого Дома, - испугался Орли. - Я вообще не хочу с ним никакого интима. Вот видите, вы тоже понимаете всё совершенно...
- Однако, Кадди на Белом Доме вы решили трахнуть, чтобы доказать, что вы не гей, - перебила она. - И, боюсь, что Кадди загнали на крышу примерно те же чувства.
- И что вы этим хотите сказать?
- Что я хочу сказать? Орли, психиатры не любят давать советы — они предпочитают подвести самого человека к знаковому решению и предоставить ему самостоятельность. Но я сейчас отступлю от правил и дам вам совет.
- Ну? - поднял брови он.
- Этот совет, впрочем, и Кадди бы подошёл. Оглянитесь вы с ней вокруг, найдите пожарную лестницу и бегом, без оглядки убирайтесь с этой проклятой крыши, пока вся авиация Пентагона не прилетела навалять вам. Желательно, в разные стороны.

- Да, чуть не забыла, - спохватилась она, уже направившись к двери. - Вы — его представитель. Чейз готовит диагностический эксперимент, необходимый, но небезопасный. Нужна ваша подпись. Вот здесь, - и протянула ему папку.
Он подписался машинально, кажется, даже не успев сообразить, под чем подписывается.
- Вот как нужно работать, - через пару минут сказала Блавски Чейзу, кинув папку с подписью Орли перед ним на стол. - Ничего без меня не можете. Лишний раз прикрыть задницу — святое дело.

ХАУС

Давно так не напивался... Детский стишок: в глазах — мошки, во рту — кошки. У кровати, соответственно, тазик — Блавски предупредительно поставила. Умница Блавски. Вот и пригодился. Действительно, получается, что давно не напивался...
После общения с тазиком жить стало чуть терпимее. Прополоскал рот, сплюнул — кошки частично смылись. Если просто лежать и не шевелиться, даже не тошнит. Но в голове хаос — ядовитая паутина, клубок колючей проволоки. Смерть Стейси словно ударила меня в расслабленный живот, пока я ещё не успел напрячь пресс, и вот теперь хватаю воздух раскрытым ртом — ни вздохнуть, ни взвыть от боли. Уилсона, слава богу, не убил и не покалечил — был такой порыв. Как он, скотина, молчком, да тихой сапой... Ни словом мне не обмолвился. Друг, называется. Ведь знал, что для меня значит эта женщина. Хотя... А сам-то я знал, что она для меня значила? Горький привкус, что-то смутно-любимое, до боли далёкое, почти забытое, но при этом подспудно, на дне души, как сахар на дне стакана. Вернее, яд. Если схлебнуть очень осторожно, может, и не отравишься. Может, даже подумаешь, что яда вообще нет, и поболтаешь на пробу ложечкой. А потом, словно чёрт толкает под локоть, возьмёшь, да и хлебнёшь ещё разок... Я не знаю всех тех сопливо-литературных цветистостей, которыми принято расписывать своему психологу своё душевное состояние. У меня на всё только пара подходящих определений - «погано» и «дерьмово». И сейчас оба подходят. Лекарство от этого одно: напиться, но это лекарство я, вроде бы, уже принял, и не помогло, а дальнейшее повышение дозы — «экзитус леталис». Эх, Стейси-Стейси... «За что?» - трагически вопросил бы сейчас Панда-Уилсон. Я же и так знаю: ни за что. Так вышло, выпало, случилось. И у меня чувство опоздавшего на поезд, словно не успел доделать, договорить, долюбить её. А самое мерзкое то, что чувство это уже не уйдёт — знаю по Уилсону, который и сейчас ещё трахает Блавски, а думает об Эмбер. Нет, сука он всё-таки, Уилсон. Снова сыграл против меня. Есть у него это — не отнимешь. В самый острый момент, в самый решающий, больной, жёсткий, когда возникает реальная потребность опереться на всё время услужливо маячащее где-то под рукой плечо, это плечо внезапно уворачивается, и ты оказываешься с ушибленной задницей на голой земле, а Панда глядит своими бархатистыми грустно-виноватыми глазами и объясняет, что этот удар задницей об камни был тебе просто необходим — более того, он в какой-то мере определяет порядок во вселенной, и вообще затеян ради спасения мира и тебя самого в этом мире.
И всё равно, будь он сейчас рядом, мне бы, наверное, было легче — ну, по крайней мере, было бы, кого за пивом послать.
Что-то большое тёплое и пушистое вдруг пружинисто вспрыгивает мне на грудь — так неожиданно, что я не только вздрагиваю, но, кажется, даже вскрикиваю.
- Тьфу, скотина! Напугала...
Белая кошка с бульдожьей мордой, как и полагается чистокровным персам. Сара. Своего рода знаменитость, чуть не доведшая хозяина до острого психоза своими играми в привидения. Уилсон с ней нежен чуть ли не больше, чем с Ядвигой, кормит диетической пищей — у кошки диабет — колет инсулин по часам, может часами гладить по длинноворсым лохмам, да ещё нести какую-нибудь чушь вроде « ух ты, пуши-истая». Блавски, кажется, даже ревнует. Но в отсутствие Уилсона сама исправно заботится об этой иждивенке. Кстати, Блавски надо бы рассказать о подоплёке таинственных отлучек и странных телефонных разговоров Уилсона. Или... не надо? Вообще-то Панда, пожалуй, заслужил немного опалы. И даже не так уж немного, с-скотина... Странное чувство: вроде я и злюсь на него, злюсь до потемнения в глазах, а настоящей энергии злости нет — злюсь бессильно, жалко как-то. И в груди — не то снова приступ стенокардии собирается, не то слёзы поднимаются к горлу, не то опять сблюю сейчас. И ещё эта зараза ластится ко мне, бодает в плечо своей бульдожьей мордой и рокочет, как маленький моторчик — ей, похоже, наплевать, свой, чужой — лишь бы за ухом чесал. Чешу, а горло, как петлёй, всё туже перехватывает, перехватывает - и... значит, всё-таки это были слёзы... Ладно, чёрт с ними, всё равно никто не видит. А в книжках читал, что от этого даже бывает, что становится легче.

УИЛСОН

Попытка напиться до беспамятства, похоже, удалась на все сто. Память моя походит сейчас на использованный презерватив на полу. То, есть, понимаешь, глядя на него, что что-то было, но где, как и с кем, вспомнить не можешь.
Не делая поползновений изменить своё положение в пространстве, пытаюсь включить органы чувств. Итак, вокруг темно, не считая отдельных жёлтых проблесков, лежу горизонтально на животе на чём-то твёрдом и холодном — голый пол, как вариант, асфальт. Болит голова — сильно, саднит скулу и губы, которые ещё и распирает — такое впечатление, что я схлопотал. Кисть левой руки ноет — похоже, и от меня схлопотали. Холодно. Чертовски, надо сказать, холодно и мокро — это обстоятельство заставляет меня ускорить диагностический процесс. Куртки на мне нет. Представления о том, где она — тоже. То твёрдое, на чём я лежу, оказывается деревянной скамейкой. Лихо! Значит, я валяюсь на улице. Какой-то парк или сквер — словом, общественное место. Хорошо ещё, что темно, и никто не видит меня во всей красе. И фонарей поблизости нет — маячит свет где-то вдалеке, за деревьями. Дождь похоже только что кончился — рубашка на спине насквозь мокрая. А на животе — сухая. Я это обнаруживаю попытавшись подняться. Тут же в голову бьёт чугунной гирей, и меня выворачивает. Ну, я даю — самому смешно. Не подозревал за собой таких антиобщественных талантов: вдребезги пьяным валяться в парке под дождём. Или... стоп! Или не так уж вдребезги? Голова раскалывается, я пытаюсь пальцами нащупать самое больное место, и пальцы вляпываются в тёплое и скользкое. Кровь. Голова разбита. Может, я не так уж и пьян? Может, у меня сотрясение? Ни черта не помню — какие-то обрывки: темнокожий парень с ирокезом и серьгой в ухе, китаец в безрукавке с татуировками на плечах, цветомузыка, полуголая женщина, с которой я пытаюсь танцевать и обжиматься, деньги, которые я кому-то сую мятым веером, разбитое зеркало или, может, оконное стекло... Хобби у меня, что ли, такое — везде, где дотянусь, стёкла бить?
Машинально пытаюсь посмотреть на часы — никаких часов. И даже браслета монитори рования нет. Ни денег, ни кредитки, ни мобильного телефона, ни даже квитанции из похоронной конторы. Из всех ценностей — грошовая печатка на пальце и булавка для галстука, осиротевшая без где-то потерянного галстука, на планке рубашки, тоже осиротевшей без половины пуговиц. Карманы брюк вывернуты. По всему выходит, что мы повздорили с кем-то, потом меня стукнули по голове и обобрали. Дело обычное, но веселее от этого не становится. Один в чужом городе без единого цента, зато с разбитой головой, отшлифованной чьими-то кулаками физиономией, промокший и замёрзший. Одно, безусловно, в плюс — о Стейси почти не думается. Думается о том, что делать-то? Впрочем, первым пунктом покинуть чёртову скамейку и поискать хоть крыши над головой, не то вон, похоже, дождь снова собирается.
Кое-как я собираю в кучку разваливающееся тело и, сползши со скамейки, бреду, пошатываясь и мыча от дурноты. Пока вдруг чуть не падаю, наткнувшись на какой-то правильной формы камень. Чуть в стороне, кажется, ещё один такой же. Несколько мгновений соображаю, что это, и вдруг до меня доходит: никакой это не парк — это старое, запущенное кладбище, и вокруг меня — могилы. Не знаю, от удара по голове или от неумеренного употребления алкоголя, меня вдруг жестоко переклинивает, и я, который сам называл себя Хароном, который никогда не боялся мёртвых и только что, можно сказать, убил женщину, вскрикнув от ужаса, неожиданно для самого себя бросаюсь бежать, из-за темноты и мути в голове, не ориентируясь и тычась во все стороны, как чокнутый Тесей в зеркальном лабиринте. Несколько раз я, запнувшись, падаю, оставляю в кустах клочок нагрудного кармана но, наконец, меня выносит к металлической ограде из кованых прутьев, через которую я торопливо перелезаю, словно за мной гонятся восставшие мертвецы, норовя укусить за пятку.
Продираюсь ещё через какие-то насаждения и, слава богу, оказываюсь на освещённом асфальтовом пятачке перед автобусной остановкой. На длинной скамье сидит, потягивая косячок нетрезвая «ночная бабочка» лет восемнадцати.
- Привет, - небрежно роняет она вместе со струйкой пахнущего каннабисом дыма. - Ты из могилы выкопался?
- Типа того, - говорю и присаживаюсь рядом обхватив себя за плечи — меня колотит крупная дрожь, не то от холода, не то от нервов.
- Доллар есть? - всё так же, без особого интереса спрашивает она.
- Нет.
- Что, всё отобрали?
- Ага, всё.
Она вдруг протягивает мне мобильник:
- На позвони, пусть приедут, заберут тебя, а то ты тут простынешь, - и в её голосе вдруг проскальзывают заботливые интонации Ядвиги или Марты Мастерс.
- Спасибо, - говорю я прочувствованно, чуть не со слезами.
А кому я позвоню? Блавски? Она считает, что я утешаюсь в чужой постели. Хаусу? Подумать даже об этом страшно. Чейзу? Но он, наверное, всё ещё обижен на меня из-за моего поспешного заключения насчёт гепатобластомы — разве после этого я могу себе позволить тащить его за пятьсот километров. Марте? Она беременна.
И я разочарованно протягиваю телефон обратно:
- Возьми... Оказывается, мне некому звонить.
Она вскидывает глаза с удивлением:
- Так не бывает.
- Значит, бывает.
Она делает движение подбородком в сторону возможного появления автобуса:
- Тебе куда, вообще? Где твой дом?
- Не знаю...
- Что же, ты нигде не живёшь? Бродяга?
- «Бродяга», - повторяю я, словно взвешивая это слово — оно мне почти нравится.
Девушку это почему-то злит.
- У каждого должен быть кто-то, кому можно позвонить в трудную минуту, - говорит она сердито. - Или ты совсем гад?
- Наверное...
Моё смирение смягчает её гнев — она откидывается на спинку скамейки. Снова затягивается.
- Зря ты это куришь, - не выдерживаю я.
- Почему?
- Для здоровья вредно.
- А ты что, доктор?
- Типа того, - снова говорю я и криво усмехаюсь Впрочем, некриво усмехаться разбитым ртом всё равно не выйдет.
- Даже если ты расплевался со всеми на свете, - назидательно говорит моя случайная попутчица, - остаётся какой-нибудь запасной вариант — просто нужно вспомнить. Иногда это родители, иногда одноклассник. Который был влюблён в тебя в начальной школе. Ну, то есть, в твоём случае одноклассница.
Я вспоминаю Мелли Кэллоуэй. Вот интересно, что бы она сказала, завались я к ней пьяный, обобранный, в кровище и рубашке без пуговиц? А ведь когда-то меня реально пробивало, когда наши обтянутые джинсами коленки соприкасались. Глупые мы существа, люди, не тех идеализируем. А потом сами же нарываемся на своих иллюзиях.
- Стой, - вдруг вспоминаю я. - Ладно. Есть, кому позвонить. Дай-ка...
Навели на мысль её слова про запасной вариант. Не для того, чтобы она приехала и забрала меня — такое мне бы в голову не пришло, да и далеко ей. Сам не знаю, для чего. Просто чтобы услышать голос, никогда не называвший меня пандой или тряпкой. И, может быть, именно потому, что настолько сильно пандой и тряпкой я себя давно не чувствовал. Странно, что я помню номер. Впрочем он простой, как нотная запись — это Хаус говорил: «Нет ничего проще нотной записи — даже телефон запомнить легче по нотам». В нотных записях я разбираюсь, как баран в авангардизме, но телефон помню. А сколько сейчас времени, интересно? Одиннадцать? Двенадцать? Час? Плевать - на дежурном посту всё равно кто-то должен быть, а если вспомнить о том, что Айви дежурит каждую третью ночь, шанс довольно велик. Вдруг повезёт. Набираю номер, слушаю гудки... Щелчок:
- «Ласковый закат», - не повезло, но голос, кажется, знакомый.
- Мэг? Это ты?
- Я... Кто...кто это?
- Эван Уилсон. Я работал у вас в прошлом году.
- А-а, доктор Уилсон... Привет. Что-то случилось?
Закономерный вопрос — звоню среди ночи на пост дежурной сестры. Почему мне взбрело в голову, что это должна быть именно она? И почему мне взбрело в голову, что она обрадуется мне после того, как я внезапно исчез, слова ей не сказав? А интересно, что бы я ответил, спроси она меня так же: «Что-то случилось?» - «Да. Айви, кое-что случилось. Я убил бывшую женщину своего друга, и я теперь не знаю, как мне быть, и меня обокрали, и мне набили морду и разбили голову, и я сижу в чужом городе на остановке с малолеткой, которая любит косячки и жалеет меня настолько, что дала телефон позвонить, и моя любимая мне не верит, и правильно делает, и я снова бездомный, и я — не панда, я — карусельная лошадка»
- Я почему-то подумал, что сегодня может дежурить Айви.
- Айви? - как-то странно переспрашивает она.
- Ну да, Айви Малер. Разве она больше не работает?
- Вы что, ничего не знаете?
Она спрашивает так, что у меня немеют губы и щёки, и я невольно стискиваю телефон в руке так, словно рот ему хочу зажать.
- Чего я не знаю?
В трубке шуршание и потрескивание — не то дыхание, не то какие-то помехи.
- Айви погибла месяц назад, - наконец, говорит Мэг. — Её сбил байкер буквально в квартале от дома, когда она возвращалась вечером с работы. Молодой парень, совсем мальчик. Полицейские говорили, он был под действием каких-то стимуляторов, не справился с управлением, врезался в заграждение. Вылетел на тротуар как раз, когда она проходила. Массированное кровотечение — ничего не смогли сделать. Мальчика удалось спасти, а вот Айви...
Я опускаю телефон и ошалелыми глазами смотрю на тоже испуганно уставившуюся на меня девчонку. Она не слышала того, о чём говорила Мэг, но, должно быть, прочитала самую суть по моему лицу.
- Знакомая, - говорю я. - Хорошая знакомая. Она погибла месяц назад в Ванкувере. А я не знал...
- Ты любил её? - спрашивает девчонка, и голос у неё ещё испуганнее глаз.
- Не знаю... Нет. Какая теперь разница? Её сбил мотоциклист. Носятся, обдолбанные идиоты! С-сволочи!!! - вдруг срываюсь я в крик, а потом, качнувшсь вперёд, закрываю руками лицо и меня трясёт, потому что вдруг становится совершенно ясно, что Айви Малер убил я — недаром, речь шла об обдолбанном байкере. Это же я — обдолбанный байкер, и неважно, что меня месяц назад не было в Ванкувере. Я совершил это, нажав на плунжер шприца с морфием, и не имеет значения, как давно всё произошло — так стало только после моего решения убить Стейси. Не сделай я этого, Айви была бы жива. И тут же кристалльную правильность и чёткость этой мысли, как удар кнута, рассекает внезапным отрезвлением: что это? Да я, похоже, с ума схожу. Неужели наследственность настигла меня именно сейчас, сию минуту? Становится очень страшно.
- Ну ты чего? Ты чего? - моя случайная собеседница пытается погладить меня по голове — зашипев от боли, я отшатываюсь. Но боль слизывает страх — спасибо ей за это.
- Да у тебя черепушка разбита!
- Я знаю...
Давай хоть платок приложу — кровь ведь течёт, у тебя уже весь воротник перемазан. Может, тебе в больницу надо? Ты их знаешь хотя бы — тех, кто тебя..?
- Нет, не знаю. Сегодня первый раз встретил. Спасибо, кровь уже останавливается. Не надо мне в больницу - ссадина нестрашная, у меня просто плохая свёртываемость.
Издалека накатывает урчащий шум мотора. Автобус.
- Мне пора, - говорит она, бросая окурок в урну. - Ты как, идёшь?
- А куда этот автобус? - спрашиваю так, как будто мне это, действительно, зачем-то нужно.
- А куда тебе?
- Неаполь, - вдруг неожиданно для самого себя говорю я.
- Куда-куда?
- Неаполь, штат Флорида. Должно быть, хорошее место. Автобусы каждые пятнадцать минут.
Она смотрит на меня с растущим беспокойством.
- Эй, ты вообще в порядке?
- Как тебя зовут? - зачем-то спрашиваю я, уверенный, что она не ответит, но она отвечает:
- Элис
А автобус уже замер у неё за спиной и с шипением открыл старомодные — гармошкой — двери, словно впрямь запатентованный транспорт Альцгеймервилля. А ведь, если разобраться, должен быть неплохой город этот Альцгеймервилль — город, где родители молоды, и все любимые живы, где кудрявый мальчишка с велосипедом может дать мне покататься, и у него не болит нога ежеминутно, где у меня не чужое сердце, и где я не умею ещё мчаться на байке, обгоняя ветер, потому что мне наплевать, когда и как закончится путь.
- Иди садись, Элис, твой автобус уйдёт.
- А ты?
- А мой давно ушёл, - предсказуемо откликаюсь я. - Поезжай, со мной всё будет в порядке. Спасибо тебе.
Ещё с сомнением помедлив, она, наконец, еле успевает вскочить в автобус.
И я вдруг чувствую, что встреча с ней была зачем-то нужна мне сегодня. Она что-то изменила во мне. И, во всяком случае, я сообразил, куда можно пойти.

На поиски знакомого бара я убиваю несколько часов, начинает светать, но скучающий тип опять за стойкой — не спит он совсем, что ли?
- Привет, - говорю. - Ты что, совсем не спишь?
Он окидывает меня изучающим взглядом с грязных ботинок до разбитой макушки.
- Та, кого ты навещал, что, умерла? - спрашивает.
Проницательность, достойная Хауса.
- Откуда узнал?
- Ты не из таких, для кого в порядке вещей нарезаться в незнакомом городе до свинского состояния. Значит, неспроста - или с горя, или с радости. Вот только тому, у кого знакомые в «Светлом доме», радоваться особо нечему... Когда похороны?
- Завтра похороны. Не важно. Послушай, - говорю, - я тут у тебя мотоцикл запарковал — он на месте?
- Конечно. Что ему сделается под замком? Я его в сарай загнал, замок навесил — ждал, ты ещё вчера объявишься.
- Я объявился. Отопри, пожалуйста.
- Зачем он тебе в такую рань?
Вопрос почему-то выводит меня из себя.
- Какое тебе дело, зачем? Это же мой мотоцикл.
- Да никакого дела, но ты же пьян в лапшу. Как поедешь? И почему вообще с похорон хочешь смыться?
- Это твоё дело, да?
- Моё. Вот охранять твой драндулет я обязан не был. А не пустить тебя пьяным за руль как раз обязан.
- Парень, я знаю порядки. Я пил не здесь. Никакой ответственности на тебя никто не возложит.
- А совесть моя не в счёт, что ли? Ты в таком виде доедешь в аккурат до первого фонарного столба. Ты же на ногах не стоишь. Проспись — тебе же лучше. Ведь гробанёшься. Я серьёзно: не делай этого.
- Я не пьян, - говорю. - Меня по голове ударили.
- От тебя перегар на сто шагов во все стороны - «не пьян». И оттого, что по голове ударили, легче тебе что ли? Давай десятку — я устрою тебе люкс с ванной.
- У меня не то, что десятки — двух центов не наберётся. И я здесь один, без связи. Мне ехать нужно — мне тут даже пожрать не на что и в платный сортир не сходить — меня до нитки обобрали, не видишь, что ли? - злость охватывает меня всё сильнее. Я ему в глотку вцепиться готов.
- Всё равно байка пьяному не отдам.
- Проклятье! - грохаю кулаком по стойке так, что его стаканы подпрыгивают. - Мне в Принстон пешком идти, козёл?
- Легче, - говорит. - Не то я тебя в полицию сдам — там и проспишься.
Тоже вариант вообще-то. Но как вспомню унылую казёнщину таких учреждений, и гадкий запах ночлежки, и бесконечную бумажную волокиту... И залог за меня внести некому... Нет, не пойдёт. Полиция тоже сейчас отплатит мне за гепатобластому Триттера, раз уж настало для меня время таких расплат.
- Да пошёл ты! - говорю. Поворачиваюсь и выхожу, треснув дверью. Злость моя уже закончила школу и успешно поступила в институт под ником «бешенство». Я даже подбираю какую-то увесистую железяку у крыльца — должно быть, осталась от недавнего ремонта — и прикидываю, не отправить ли и это окно по привычному пути. Но тут мне на глаза попадается добротный каменный сарай, запертый на висячий замок. Кажется, здесь один такой. И, похоже, именно там томится в неволе мой бедный мотоцикл. Висячий замок — фигня. Условность. Одного удара хватает, чтобы он, сиротливо звякнув, распростился с дужкой.
С ленивого парня, как видно, слетает вся лень, когда он выскакивает на звук мотора с полотенцем на шее.
- Ублюдок! Да я тебе...
Но металлическая штуковина всё ещё в моей руке, и близко он не подходит.
- Прости меня, - говорю. - Правда, парень, прости — я тебе вышлю за замок и за номер, но мне, действительно, пора. Ты — хороший парень, просто не мешай, не то я тебе раскрою череп этой игрушкой.
Он замирает, приоткрыв рот, и я газую. И только уже сворачивая на улицу, бросаю железяку на землю, и она летит, ударяется о бордюр, высекая из него искры, и подпрыгивает со звоном.
- Не беспокой полицию, парень, - кричу я полуобернувшись и перекрикивая мотор. — Всё в порядке!

ХАУС

День проходит под знаком похмелья. Блавски возвращается с чёрно-белыми новостями: приступ у Харта был серьёзный, приступ сняли, но всё равно никто не знает, что это было и повторится ли ещё. Я неосторожно хмыкаю, и она на какое-то время превращается в Кадди:
- Тебе не кажется Хаус, что тебе пора работать? Дело-то прямо для тебя.
- Дело нормальное. Пациент надоел — я его третий раз диагностирую.
- Ну, конечно, валяться на моём диване с тазиком в обнимку куда как интереснее, - и снова в привычную ипостась Рыжей: - Ты, кстати, как себя чувствуешь? Может, примешь алка-зельтцер?
- Я уже принял сорбент и ввёл аскорбиновую кислоту с глюкозой внутривенно.
- Помогло?
- Помогло.
- А теперь, - говорит, - может расскажешь, что случилось?
- В смысле? Ну, я напился — тебе подробности нужны?
- Знаю я твои подробности: бурбон, херес, пиво — и в аут. Меня причина интересует.
- Причина элементарная: люблю бурбон, херес и пиво.
- Хаус! - её голос начинает опасно подрагивать. - Хаус, если ты хочешь иметь секреты, не хочешь ничего говорить — это твоё дело, твоё право. Ты только скажи мне: твоя пьянка как-нибудь связана с... с Уилсоном? - и в глазах появляется выражение выпрашивающей колбаску собаки.
Хороший вопрос. Связана ли моя пьянка с Уилсоном? Косвенно — да, а вот прямо... Что я пропивал: боль утраты или досаду от предательства? Да и было ли предательство? Может, я уже давно выдаю желаемое за действительное и строю себе иллюзии, будто Уилсон, принимая свои кашруто-обусловленные решения, считается со мной? Это же я говорю: «Мы — друзья», а он просто не спорит.
Но память тут же толкает меня под локоть и обзывает идиотом. Я вспоминаю чёрный джип, проламывающий хрупкие перила моста, и мотоцикл, который кружась на месте и жужжа, съезжает к краю настила и тоже плюхается в воду, вспоминаю вихрь снега из-под инструкторских лыж и это больное, отчаянно-весёлое: «Дав-вай!», вспоминаю прохладную ладонь на лбу: «Я решу твою проблему. Ещё раз: Я. Решу. Твою. Проблему», и влажные щенячьи глаза в полумраке коридора: «Люби меня сволочью — ведь никто этого не может — только ты...»
- Что ты хочешь знать? - я злюсь, и злость просачивается в мой голос раздражением. - Не вместе ли мы напивались? Нет.
- Хочу знать, почему ты пришёл ко мне, а не к себе, - ровным голосом отвечает Блавски.
- Дивана жалко или блевотину убирать не хочется?
- Блевотину сам уберёшь. И дивана не жалко. Но у каждого поступка есть чёткая причина. Ты пришёл ко мне, хотя не живёшь здесь, и я тебе не жена. Тогда почему? Самое существенное, что нас связывает кроме коллегиальности и дружеского расположения — Уилсон. Коллегиальности и дружеского расположения для того, чтобы ввалиться ко мне ночью пьяным, недостаточно — вот я и спрашиваю: что именно о Уилсоне ты хотел мне сказать ночью и почему передумал днём?
Ну что ж, в логике ей не откажешь. А у меня нет настроения играть в шарады, и я, хотя ещё минуту назад не собирался даже намекать, говорю всё, как есть:
- Мы виделись в Соммервиле. Уилсон эвтаназировал женщину, которую я когда-то любил. Последняя стадия рака. Я ничего не знал. Он не сказал мне, хотя наблюдал её несколько недель. Это не роман у него был, Блавски, зря ты подумала...

АКВАРИУМ

- Итак... - Хаус крутнул доску, и написанные чёрным маркером буквы предстали на всеобщее обозрение. - Пароксизмальная тахикардия — наш единственный симптом. Что вы тут понакорябали? Синдром Вольфа-Паркинсона — Уайта? Ерунда, увидели бы на ЭКГ. Последствия некроза? У него не было некроза — мы ликвидировали ишемизированный очаг до развития вторичных изменений. И всё равно увидели бы на КГ.
- Что угодно увидели бы на КГ, - сказал Чейз. - Я попробовал «прострелить» дополнительный путь возбуждения.
- Он не повёлся?
- Совершенно нет.
- Хуже всего, если она рефлекторная, - подала голос Марта, сидевшая на диване. - Тогда искать нам — не переискать.
- Что он получает?
- Анестетики, стероиды, антибиотики, нефропротекторы, антиаггреганты...
«Трах» - перед Чейзом на стол хлопнулся увесистый том фармакопеи.
- Лучше просто вычеркни, что он не получает. Карлик-Нос, ты о чём молчишь, красавица? Откуда у нас рефлексы на сердечный ритм?
Тауб вздрагивает и мгновение смотрит осуждающе. Но потом говорит:
- Желудок, средостение, плевра, лёгкие, позвоночник...
- Так, а тебе, похоже, надо анатомический атлас дать вычёркивать... Ну что ж, Карлик-Нос высказался. Чем нам поможет Карлик-Член?
Корвин вскидывает голову. В глазах Хауса голубой лёд — никакого сомнения: кто-то сообщил ему про выпады в адрес Уилсона. Хотелось бы надеяться, что не Чейз.
- Нужно лечить не болезнь, а больного, - говорит он так веско, как только может своим высоким писклявым голосом.
- Садись, два. Больного лечат мозгоправы, а мы почему-то пользуемся справочником МКБ, а не телефонным.
- А в справочнике МКБ не написано, что у больного с почечной недостаточностью могут быть отклонения в метаболизме, приводящие к пароксизмальной тахикардии? - не сдаётся Корвин. - Странно. В телефонном справочнике на это прямо указано.
- Садись, кол. Трансплант работает, моча отходит.
- Не отходила, - вставляет как бы между прочим Буллит, полируя ногти пилкой от «колюще-режущей».
- Потому что давление упало, - вмешивается Тауб.
- Ничего подобного. Позвал Орли, и когда вбежали, он был ещё в сознании. А мешок пустой, - неохотно от сознания того, что приходится поддерживать трансвестита проворчал Вуд.
- И где ты был с этим бесценным наблюдением прежде? - Хаус оборачивается к нему так резко, что его пиджак распахивается, обнажая обнявшихся на его груди и горланящих какую-то песню Шрэка и Осла. - Нет, Вуд, я серьёзно — наблюдение-то, действительно, ценное, жаль, что у тебя не хватило ума понять это. Значит так, - он делает шаг к доске и выводит на ней: «гипокалиемия».
Чейз издаёт разочарованный свист, и Хаус тотчас одёргивает его:
- Не свисти — денег не будет. У тебя-то уж точно. «Простреливать» дополнительные пути, не посмотрев элементарный анализ электролитов, граничит с головотяпством. Ты же не делаешь своей жене амниоцентез до результата фетопротеинов. Правда, ты и после результата не делаешь...
- Хаус, мы сейчас не мою беременность обсуждаем, - Марта невольно кладёт руку на живот, словно ставит между ним и Хаусом непроницаемый экран.
- Да? - вскидывает брови Хаус. - А надо бы её обсудить, если, конечно, тебе не безразлично, чем она закончится.
- Я получу результат мониторирования уровня калия, - стараясь спасти положение, хотя бы и вызывая огонь на себя, поднимается с места Тауб.
- Трансплант функционирует. - напоминает Буллит. - Если он вырубался на какое-то время, стоит подумать, почему.
- Бомбануло — и отпустило. Как стенокардия. Спазм приносящих артерий. - предполагает Корвин.
- Я уже слышал версию про врождённую патологию сосудистого русла. Простительно для психиатра.
- А если медикаментозно?
- Кто-то прописывал ему почечные яды?
- Мы знаем, что не прописывали реципиенту. Чувствительность почки может быть обусловлена медисторией донора.
- То есть, Чейз, ты хочешь сказать, что вместе с комитетом по трансплантации взял — и подписал пересадку непроверенной почки?
- Медкарта у донора была чистой. Но медкарта — это медкарта, а не карта подсознания. Он мог о чём-то забыть, умолчать...
- Соврать...?
- Ну, да, и соврать — почему нет?
- Виагра, например, не та штука, о которой будешь рассказывать каждому встречному, - подаёт голос Буллит.
- Ну, ты-то всем треплешься, - хмыкает Хаус.
- Я не принимаю виагру. А о том, что принимаю, не треплюсь.
- Эстрогены? - высказывает предположение Корвин.
- Соматотропный гормон? - копирует интонацию Буллит.
- Дети, не ссорьтесь. - одёргивает их Хаус. - Или уж ссорьтесь продуктивно. Как заглянуть мертвецу в подсознание?
- А доноров проверяют на виагру?
- Я боюсь себе представить, как могла бы выглядеть такая проверка.
- Почему не пошло сердце у кардиореципиента? - вдруг спрашивает Марта. И все поворачиваются к ней.
- Кто-то говорил, что от беременности женщины глупеют, - задумчиво говорит Хаус. - Или он врал, или ты не женщина. Чейз, бегом в морг к Кадди — кровь на симпатотоники и ингибиторы катехоламинов. Посмотрим балланс.
- У кардиореципиента?
- У обоих, чувак. Никаких предпочтений, перед ножом для вскрытий все равны — ты же врач! Значит так, - он смотрит на часы. - Свидание на том же месте в шесть, и приходите не с пустыми головами. А пока... кого я ещё не задействовал? Карлик слишком бросается в глаза, беременные женщины отпадают, значит, вы двое — проникновение со взломом. Обшариваем квартиры заинтересованных лиц, и, кстати, советую соблюдать политкорректность — спарринг «трансвеститы против гомофобов» может закончиться в обезьяннике. Таким исходом папа будет недоволен и, возможно, урежет вам жалование.
Буллит и Вуд угрюмо переглянувшись, синхронно встают.
- Сотри маникюр, - требует мрачный Вуд.
- Прими душ, - выдвигает тут же встречное предложение Буллит.
- Не хочу, чтобы меня приняли за твоего дружка.
- Не примут. У меня просто не может быть такого быдловатого дружка.
- Брэк! - Хаус взмахивает тростью, чуть не задевая любого из двоих. - Вы оба в равной мере имеете конституционное право  вызывать друг у друга тошноту. Но дело от этого страдать не должно. Пошли вон! Корвин, Триттеру нужна опора в виде маленькой тёплой детской ладошки. Я серьёзно: иди поговори с ним. Нужно начинать лечение, и оно не из приятных. Я бы Уилсона послал, но Блавски его уволила к твоей вящей радости, так что будешь теперь за него отдуваться.
Корвин, не возражая, сползает со стола и уходит с независимым и оскорблённым видом.
В комнате с Хаусом остаётся одна Марта. Хаус вертит в руках теннисный мячик, машинально постукивая им о крышку стола. Марта сидит прямо, застывшая в напряжённом ожидании — кажется, Хаус забыл о её существовании, но она и не напоминает о себе — просто сидит.
- А тебя-то я ничем и не занял, - наконец, заметив её, спохватывается Хаус. - Куда бы тебя припрячь?
- Не нужно меня припрягать, Хаус. Скажите лучше: что он натворил?
Она смотрит бесхитростно и прямо, и у Хауса под её взглядом холодеют и твердеют щёки:
- Кто?
- Уилсон.
Хаус отвечает не сразу, он молча стучит мячиком об стол, и всё его внимание сосредоточено на этом мячике.
- Ну, спрашивать, с чего ты взяла, что он что-то натворил, и делать удивлённое лицо я не стану, - наконец, говорит он. - Что ты знаешь?
- Ничего.
- Ничего?
- Я просто видела его пару дней назад. А сегодня я вижу вас. Беременные женщины, действительно, не глупеют, Хаус. Вы только скажите: он жив? Он в порядке — в смысле, ему не грозит тюремное заключение или что-нибудь ещё в этом роде?

Расскажи ему прежде кто-то, что можно заснуть не просто за рулём, а за рулём мотоцикла, Уилсон ни за что не поверил бы, но именно это с ним и случилось около полудня, когда дорога сделалась пустой и монотонной, солнце обесцветило и высушило её до белесой, а воздух дрожал не то от рокота мотора, не то от зноя. Он уже долго ехал в сонном оцепенении, машинально, с нулевой скоростью реакции, его хватало только на то, чтобы просто удерживать мотоцикл, но ангел-хранитель, которого, по мнению Хауса, и вовсе нет и быть не может, как-то уберегал его от встречных лихачей. Но потом вдруг оказалось, что мотоцикл — не мотоцикл, а велосипед, странный велосипед, на котором не надо крутить педали, и стрекотание мотора — на самом деле, стрекотание кузнечиков, которых полным-полно вокруг, а он, двенадцатилетний, катает на раме соседскую девочку. Волосы девочки развеваются и щекочут ему лицо, и мешают видеть дорогу, а девочка эта, может быть, Блавски, а может быть, Эмбер, или даже, может быть, Стейси Уорнер.
Откуда взялся кудрявый мальчишка на красном велосипеде? Одна штанина у него небрежно подвёрнута, чтобы не попала в цепь, а рубашка с коротким рукавом голубая, в цвет глаз. Он выехал, словно из тумана, хотя никакого тумана нет, и вдруг развернул свой велосипед поперёк дороги.
- Уйди! - испуганно крикнул Уилсон. - Уйди, Хаус. Я же сшибу тебя — останешься инвалидом.
- Сшибай! - крикнул Хаус, но не детским голосом, а своим — хрипловатым и по-взрослому низким. - Может, хоть это тебя отрезвит — ты же сейчас разобьёшься, дурак!
Он очнулся за секунду до падения — лишившийся управления мотоцикл летел в кювет. Уилсон дёрнул руль, стараясь выправить, вывернуться как-то, восстановить равновесие, но  уже ясно было, что не справится, и он, оттолкнувшись в то самое мгновение зависания в невесомости, за которым следует падение, вылетел из седла, закувыркался по склону вслед за своим несчастным «харлеем».  Его крепко приложило о землю, и он отключился на несколько секунд. Когда он очнулся, мотоцикл горел. Уилсон медленно сел и отполз подальше. Чёрный блеск корпуса скручивался чёрной стружкой сажи, лопнула камера колеса, мотоцикл корчило в огне, как человеческий труп. «Прости, - прошептал Уилсон, заворожённо глядя в огонь. - Прости меня...», - словно мотоцикл был живым существом, умирающим по его недосмотру.
Мысль о том, что он сам чудом выжил, пришла к нему позже, когда машинально ощупывая сново закровившую от удара голову, он сообразил, что был без шлема.
- О, господи... - сказал Уилсон и засмеялся плачущим смехом. Получалось, что даже во сне Хаус умудрился спасти ему жизнь.
Боли он не чувствовал — вернее, болело и ломило всё тело, кружилась голова, ныло и дёргало прокушенное псом запястье, жгло пустой, не считая вчерашней выпивки, желудок, но ничего не болело слишком сильно — так, чтобы заподозрить серьёзную травму. Он ещё посидел, ожидая, когда хоть немного отпустит трясучка адреналовой реакции, и встал на дрожащие ноги.
«Сегодня явно не двадцать девятое февраля, - подумал он. - Сегодня, наверное, двадцать десятое. Нет, двадцать десятое уже было - двадцать десятого я убил Стейси Уорнер смертельной дозой морфия, а сегодня двадцать одиннадцатое, и я ночевал на кладбище, и мне разбили голову, а я напился и угнал мотоцикл, а потом разбил его и сжёг. Я делаю успехи, и у меня, определённо, впереди двадцать двенадцатое»
Ему очень хотелось лечь и свернуться клубком, как ёжику. Он не панда — он ёжик, и он весь в колючках, как и полагается ёжику, только колючки направлены у него не во вне, а вовнутрь — он ёжик наизнанку.
Но он не стал ложиться — что-то подсказывало ему, что улегшись здесь, в пустой степи в кювете у такой же пустой дороги, можно больше и вообще не встать. Сколько он ехал? Часа три? Значит, Принстон уже недалеко — можно попробовать автостоп. Вот только его вид... Такого типа автостопом возьмёт только полиция. Надо хотя бы смыть кровь с лица и выстирать рубашку — тогда можно указывать на обгоревший мотоцикл и представляться жертвой аварии.
Он поплёлся туда, где, как ему смутно помнилось, видел между кустов какую-то водную гладь.
Это оказался естественный водоём, которому больше всего подошло бы определение «лужа», но с чистой водой. И очень холодной. Было ошибкой умываться в такой ледяной воде — остатки хмеля выветрились от неё, и Уилсон чуть не взвыл, осознав вопиющую нелепость ситуации и столь же вопиюшую нелепость всего своего поведения с того момента, как плунжер шприца протолкнул морфий в капельницу Стейси. К тому же, он понял, что на добросердечие попутных водителей рассчитывать не приходится.
- Господи, - шептал он, судорожно пытаясь отстирать от крови некогда светло-голубую рубашку. - Господи-господи, что я натворил! Я, кажется, совсем с ума сошёл...
Мокрую рубашку он надел, не высушивая — его затрясло от холода, но он решил, что день достаточно тёплый, и рубашка скоро высохнет - и, выбравшись на дорогу, побрёл пешком. Кстати, с автостопом вряд ли получилось бы — дорога так и оставалось пустынной, его никто не перегонял. Он брёл себе и брёл, не обращая внимания ни на время, ни на то, что ноги гудят и подкашиваются, и всё сильнее кружится голова. Это было похоже на снохождение: он переставляет ноги машинально, а в голове путаются мысли и видения, лишь чуть-чуть приправленные восприятием действительности: пыльной бесцветной дороги и уже  укладывающегося к вечеру зноя. «Куда я иду? - иногда словно спохватывался он, прерывая свою странную дремоту. - Ах, да, в Принстон...»
Впрочем, он мог бы с тем же успехом идти в любой другой город.
Забавно, но первым догнал его тоже мотоциклист. Молодой парень лет двадцати пяти, чем-то неуловимо похожий на покончившего с собой члена Хаусовской команды — Лоренса Катнера. Тоже смуглый, губастый, с тёмными, как вишни, глазами.
- С вами всё в порядке? Помощь не нужна?
- Мне нечем за неё заплатить, - прямо сказал Уилсон. - Не то я попросил бы вас довести  меня хотя бы до окраины Принстона.
- Вас что, на ходу из автомобиля выбросили? - с любопытством спросил мотоциклист, окидывая его взглядом.
- Я попал в аварию. Ну, то есть, не справился с управлением. Мой мотоцикл погиб, - он говорит о «харлее», как о живом существе, и это неожиданно подкупает парня.
- Ладно, мне, правда, немного не по пути, но... садитесь сзади. Не свалитесь? Вид у вас как-то «не очень».
- Нет-нет, я не свалюсь, можете не беспокоиться об этом, - обрадованно заверил Уилсон.
Он устраивается на сидении позади парня, и они срываются с места. Парень тоже ездит, не осторожничая, и на какие-то мгновения Уилсону вдруг кажется, что он за спиной Хауса, и мотоцикл этот — Хауса, и это Хауса он обхватил за поясницу и вдыхает запах его видавшей виды кожаной куртки. И разговор склеивается сам собой, прокручиваясь бесконечной лентой, как ещё в эпоху бабинных магнитофонов:
« - Ты же простишь меня, Хаус?
- За что?
- За смерть Стейси.
- Она бы всё равно умерла.
- Так значит... у нас всё хорошо?
- Ничего не хорошо, Уилсон, и ты облажался по полной.
- Но где? Как? В чём моя вина?
- А ты не понимаешь?
- Нет, Хаус, я... я сейчас не могу думать, не могу играть с тобой в намёки, у меня очень болит голова.
- Тогда ты безнадёжен.
- Я знаю, Хаус, знаю. Ты только не исчезай из моей жизни. Пожалуйста!
- Думай. Уилсон, думай. Всё в твоих руках».

К шести они, разумеется, собираются в диагностическом отделении, в кабинете Хауса — нет только Буллита и Вуда.
- Похоже, опасения Хауса сбылись, - замечает вслух Тауб. - Я звонил на телефоны обоим, и оба не отвечают — очень может быть, что, действительно, подрались и ночуют в обезьяннике.
- Или попались с поличным, когда осматривали квартиру, - вставляет Чейз. - Помнишь, мы как-то с Форманом...
- И Хаус немедленно «въехал в тунель», - подхватывает Тауб. - Ну, ещё бы не помнить! А потом у нас тоже отобрали телефоны — всё сходится. Ну а ты, Чейз, умудрился не попасться Кадди во время вскрытия?
- Я влез в окно, - Чейз улыбается озорной мальчишеской улыбкой.
- И что нарыл?
- Нечто не совсем понятное. У реципиента сердца — ничего. Повреждено само сердце. Там микроскопически острый некроз, но облажались трансплантологи, случился инфаркт интраоперационно или как-то ещё, по таким данным не скажешь. Ему может быть час, а может два, а может, три — у нас же искусственное обеспечение сердца было, так что временные рамки сильно размыты.
- Ну хорошо, а у донора? - Тауб чувствует за тоном Чейза недосказанность.
- А у донора странность, которая, может, и не странность. Мы же уже завели речь про катехоламины. Так вот: и метанефрины, и ванилилминдальная кислота у нашего донора снижены. Значит, и их предшественники — норадреналин и адреналин - снижены, а не повышены.
- Насколько существенно снижены?
- Настолько, что я счёл необходимым об этом упомянуть,Тауб. Но насколько это следует принимать во внимание в данном случае, я не знаю. Всё упирается в ту же проблему: наш донор находился на аппаратном жизнеобеспечении. Фактически был мёртв. Насколько при этом нарушается метаболизм, ни я не знаю, никто не знает.
- Есть же исследования...
- Наверное, есть. Про электролиты и оксигенацию, про сохранность тканей и скорость апоптоза. Про ванилилминдальную кислоту я не нашёл.
- Может быть, Хаус знает...
- Донор попал в аварию, - вслух размышляет Корвин. - Выброс адреналина должен был быть ого-го, какой... На искусственном жизнеобеспечении метаболизм, скорее, замедлится, чем ускорится. Пожалуй, ты прав, Роберт: низкий уровень ванилилминдальной кислоты — параметр значимый. При одном условии — ты же догадываешься?
- Конечно — не полный же я кретин. При условии, что сами катехоламины не повышены, то есть, их метаболизм до метонефринов и ванилилминдальной кислоты не замедлен.
- Ну и...?
- Понижены.
- И, стало быть, параметр, действительно, значимый.
- Ага. Вот только что именно он значит?
- Может быть, Хаус знает. - снова говорит Тауб. - Где он, кстати?
- И где Марта? - спохватывается Корвин.
- Хаус и Марта в процедурной, - неохотно отвечает Чейз. - Он уговорил её на повторный тест фетопротеинов.
- Иными словами, он таки-сагитировал её на амниоцентез с анализом ДНК?
- Тауб, в слове «фетопротеины» и «амниоцентез», разумеется, есть несколько похожих букв, но это ещё не значит, что речь идёт об одном и том же.
- Не держи нас за идиотов,Чейз. Он нажал — вы прогнулись. Он её и на аборт уговорит, что бы вы ни декларировали.
- Заткнись! - рычит Чейз. - Это не игра с Хаусом — это наш ребёнок. Что-то пошло не так, и мне плевать, прогнутый или выгнутый — я просто хочу, чтобы с ним всё было в порядке.
- Но это от тебя не зависит, - вмешивается невозмутимый Корвин. - Ты можешь решить только, быть или не быть этому ребёнку в зависимости от того, какой он. Каким он будет, ты не решаешь. И не строй себе иллюзий, будто амниоцентез даст это решение в твои руки.
- Ты против амниоцентеза?
- Я против подмены понятий. Диагностика — не лечение, и аборт — тоже не лечение. Ты просто делаешь выбор, готов ли ты принять ребёнка, какой бы он ни был или предпочитаешь искусственный отбор. Вы с Мартой решили, что выбор сделан, но теперь идёте на поводу у Хауса. Значит, или выбор не сделан, или вы строите себе иллюзии контроля. В первом случае — стоит поторопиться, время безопасного аборта уходит, во втором — вы просто тратите время — своё и Хауса.
- Знаете, что? - Чейз, подняв голову, смеривает каждого по очереди веским взглядом. - Отвяжитесь. Мне хватает проблем и без того, чтобы решать морально-этические дилеммы о правомочности принятия решений — будь то мной или...
Он не успевает договорить — в дверях показываетсяся Хаус в сопровождении Марты и начальницы. Увлечённый спором с последней, он не слышит слов Чейза, и Чейз благоразумно не продолжает, спешно проглотив окончание фразы.
- ...то, что пациентка числится за тобой. - сердито доказывает что-то Блавски, - вернее, за твоим отделением.
- А должна бы за тобой, - тут же перебивает Хаус. - Насколько я помню, эпилептический статус потому и называется эпилептическим, что наступает при эпилепсии, которую, согласно кашруту, относят пока ещё к психическим заболеваниям.
- Эпилепсия не подтверждена, и МКБ — ещё не кашрут.
- Так сделай ЭЭГ и подтверди.
- Почему бы тебе самому не сделать?
- Да с какой стати? Привезли её Буллит и Уилсон — при чём тут я?
- Но Буллит — твой подчинённый.
- А Уилсон — твой.Ну, во всяком случае, был твоим на тот момент. Прежде, чем его увольнять, могла бы побеспокоиться о том, кому достанется его припадочное приобретение.
- Я позаботилась. Она достаётся тебе.
- Она — не диагностический случай.
- Перестанет таковым быть, когда поставишь диагноз.
- Что-то случилось с женщиной из парка? - рискует спросить Тауб.
- Какое прекрасное имя - «женщина из парка»! - тут же воодушевляется Хаус. - Пусть это будет диагнозом или иди делать ей ЭЭГ.
- У неё эпилептиформный статус, - объясняет Таубу Блавски. - Только что удалось купировать.
- Эпилептический, - тут же поправляет Хаус.
- Эпилептиформный. Нет ЭЭГ — нет диагноза. А значит, она твоя.
- Так сделай ЭЭГ!
- Сам сделай!
- Вообще-то, для эпилепсии позднее начало, - с сомнением вслух замечает Марта.
- Тянули тебя за язык!
- Но токсигология чистая. Значит, или эпилепсия, или...
- Неопластический синдром, - подсказывает Корвин. - Потому что это не инфаркт и не инфекция.
Хаус притворно вздыхает:
- Где те золотые времена, когда я вёл за один раз только одно дело...
- Не владел клиникой, не зарабатывал в год больше средней банановой республики...
- Не пререкался с главным врачом, а спал с ней, - добавляет — снова на свой страх и риск - Тауб.
- Это намёк? - оба — Блавски и Хаус - оборачиваются к Таубу так порывисто, что он втягивает голову в плечи и оправдательно бормочет:
- В одну реку нельзя войти дважды. Я только об этом.
- Помнится, кто-то говорил о переподчинении клиник, - напоминает Блавски. - ты будешь вести десять дел сразу.
Хаус делает лицо плаксиво-несчастным, как у мультяшного бедолаги:
- Ну зачем ты меня пугаешь, мама?
- Чтобы ты рос бесстрашным и способным на ответственные шаги, мальчик мой, - веско изрекает Блавски, но, не выдержав до конца, фыркает смехом.
- Ладно, - наконец, сдаётся Хаус. Его палец, покрутившись в воздухе, утыкается в грудь Тауба:
- Ты. Иди и делай ЭЭГ. Остальные займутся нашим сердцем-обличителем, обличающем нас в том, что мы при пересадке почки где-то облажались.
- Вы что, Эдгара По начитались? - фыркает, как всегда, чем-то недовольный Корвин.
- Ну что ты — все последние дни я читал исключительно эпиталамы Сафо — ну, той, что лесбиянка по рождению, а не по испорченности натуры в отличие от... А кстати, где наша «сладкая парочка»? Где Буллит и Вуд?
- Они не появлялись. Я пытался с ними связаться, но они не отвечают.
- А ты почему ещё здесь, а не за электроэнцефалографом, ленивый гном? Будешь канителиться, пропустишь самое интересное, а я тебе потом нарочно не расскажу, кто взорвал сердце голливудской звезды. Чейз, ты уже знаешь, чем кочится кино? Освежевал трупы?
- И, кстати, знает ли Кадди о том, что ты их свежевал? - уже собиравшаяся триумфально удалиться Блавски внезапно передумывает.
- Ну-у... бумага, которую я предъявил в морге думала, что она за её подписью, - протягивая Хаусу распечатку своих изысканий, отвечает ей Чейз, и улыбка у него, как у кинозвезды.
- Подпись Кадди встала на преступный путь фальсификации? Кто вдохновитель? Впрочем, можете не говорить — вы оба на это способны — и учитель, и ученик.
- Все женщины это делают, - хмыкает Хаус. - Я про фальсификацию. Фальшивые волосы, фальшивые ногти, фальшивые ресницы, фальшивые груди... По-моему, фальшивая подпись вписывается в логический ряд. Да и зачем отрывать занятую бизнес-вумен от работы ради того, чтобы поделиться ничем не подтверждёнными предположениями?
- Брось шутить! - Блавски, наконец, сдвигает брови. - Если вы что-то нашли... Ты же понимаешь, что это очень серьёзно. Если что-то не так с донором. У нас было условие: чёткая ремиссия неоплазии реципиентов, без признаков онкопатологии при условно здоровом доноре. Условно-здоровый донор — это обследованный донор, у которого не нашли отклонений от нормы. Но если вы сейчас нашли отклонения от нормы, значит... Хаус, это, действительно, очень серьёзно.
- Для родных кардиореципиента это, определённо, очень серьёзно. Для адвоката Кадди — ещё серьёзнее. Но мы работали по готовому заключению.
- Я сейчас думаю не о том, как прикрыть задницу, Хаус. У нас два живых нефрореципиента. И у Харта пошло что-то не так. А второй?
- У второго был гипертонический криз — сняли. Он сейчас в порядке.
- Так, - Хаус смотрит в бумагу. - А сейчас кто мне скажет, дети, что общего между гипертоническим кризом и пароксизмальной тахикардией?
Марта, очевидно, включившись в роль школьницы, как на уроке, поднимает руку:
- И то, и другое может быть обусловлено преобладанием симпатических влияний над парасимпатическими.
- Бинго, ботанка! И что мы видим? Мы видим, что у нашего донора с симпатической системой отношения самые прохладные. По сути, наш донор при жизни был почти так же невозмутим, как и после окончания оной. То есть, у него имел место быть дифицит катехоламинов.
- И не было ни снижения давления, ни урежения пульса? - недоверчиво хмыкает Корвин.
- Как хорошо, что ты — хирург, - облегчённо вздыхает Хаус. - Там не надо думать — режь, да шей. Марта, о чём говорит низкий уровень катехоламинов, сочетающийся с нормальными проявлениями их влияния на сердечно-сосудистую систему?
- О высокой чувствительности катехоламиновых рецепторов органов-мишеней, - опережает её с ответом Блавски.
- Точно, рыжая! Я смотрю, ты ещё не совсем забыла медицину на командной должности. Итак, наш донор не страдал от дефицита адреналина, потому что сам дефицит адреналина был у него вызван высокой чувствительностью к нему рецепторов — врождённой, скорее всего. И как только мы поместили органы в среду с нормальной концентрацией адреналина — в тела реципиентов — началась свистопляска. Сердце отреагировало самым фатальным образом — наступила его остановка. Но и почки повели себя неадекватно — спазм сосудов запустил юкстагломерулярный аппарат со всеми отсюда вытекающими последствиями.
- Почему не сразу после пересадки?
- Потому что наши реципиенты немного истощились на операционный стресс, им было просто нечем засветить в глаз незванному гостю-транспланту. Так что, Блавски, Кадди ничего не грозит — по протоколу определять уровень катехоламинов у жертвы автокатастрофы она и не должна была, а заболевание, если это вообще можно назвать заболеванием, протекало бессимптомно.
- И что мы теперь будем делать? Мы же не можем изолированно обескатехоламинить пересаженную почку.
- А я думаю, можем, - кашлянув, говорит Чейз. -  Правда, так никто обычно не делает, но у нас и случай необычный. Вы помните, Хаус, как мы разобрались с отторжением транспланта у Уилсона.
- Когда вводили препарат интраперикардиально? - глаза Хауса останавливаются неподвижно и медленно наливаются глухой синевой. - Думаешь, здесь тоже сработает?
- Почему нет? Условия самые те: у нас висит чёртова прорва выпускников и катетеров. Нужно рассчитать дозу адреноблокаторов и постепенно понижать, пока не уйдём в ноль.
- То есть, оставить его с открытой раной на пару-тройку недель?
- Антибиотиками прикроем. Да может, и скорее получится — человек существо приспосабливающееся.
- Значит, контракт его опять псу под хвост? Мы же не отпустим на амбулаторию нефрореципиента с открытым животом?
- Позвони в Голливуд — может, переделают сценарий, и его героя уложат на больничную койку. Откуда я знаю, как он будет выкручиваться. Скажи ему, что единственная альтернатива... Да нет, ничего не говори — я сам скажу. Потешу свой сволочизм — у него забавно вытягивается физиономия при такого рода известиях.
- Хаус, - напомнила о себе Блавски. - А ты стопроцентно уверен в диагнозе? Потому что если ты не уверен в диагнозе... Стой! Что там такое? Или мне послышалось?
И в тот же миг селектор хрипнул и перепуганным голосом Венди проговорил:
- Доктор Браун, вы нужны в онкологии. У нас серебряный код.

Н е с т а н д а р т н а я  с и т у а ц и я
В штате больницы не числится доктор Браун — это условное слово, означающее, что кто-то из сотрудников подвергся серьёзной опасности, а добавленный «серебряный код» - это совсем плохо. Это значит, что напавший — кто бы он ни был — вооружён.
По вполне понятным причинам от остальных Хаус отстал, поэтому, когда он добрался до двери в онкологическое отделение, ситуация уже прояснилась: у пациента с гепатобластомой, как объяснила трясущаяся доктор Рагмара, присутствовавшая с самого начала нестандартной ситуации, наступило внезапное помрачение рассудка — он выскочил в общий коридор зоны «В», схватил первого попавшегося человека за шею и, угрожая пистолетом, затащил в угловую процедурную — ту, что с тамбуром. Кажется, это многозарядный табельный пистолет — она такие видела у полицейских... Охранник находился в приёмном отделении, поэтому среагировал слишком поздно, но тут Хаус сам виноват — слишком маленький штат обеспечения безопасности. Он уже вызвал полицию, но те хотят сначала связаться с непосредственным начальством Триттера. Требований пока террорист никаких не выдвигал и не исключено, что у него попросту поехала крыша.
- О, господи! - Корвин нервно потирал свои маленькие ручки и чуть ли не приплясывал от волнения. - Ведь я только несколько часов назад с ним говорил — он был адекватен.
- Так это ты его довёл до белого каления? - Хаус вопросительно поднял бровь. - Кого он там взял в заложники?
- Я не знаю, - Рагмара всхлипнула. - Мне показалось... мне показалось, что вас... Тот человек тоже был без халата.  Высокий худощавый мужчина. Он тоже прихрамывал, как и вы. Наверное, это посетитель...
Хаус сообразил, о ком речь, ещё до того, как увидел в коридоре отчаянно ковыляющего и держащегося за бок бледно-серого Харта.
- А ну пошли вон, на своё место, идиот! - рявкнул на него Хаус. - Ещё только вас тут не хватало! Рагмара, Марта, в палату его, и проверьте...
- Нет, я никуда не уйду, - Харт отшатнулся от протянутой руки Рагмары.
- Харт, не глупите. Вы свалитесь нам под ноги. Думаете, Орли от этого будет лучше? Вы же еле стоите.
- Вы что, не понимаете? - Харт тяжело дышал — ему, действительно, было трудно стоять. - Там Джим. Этот псих приставил ему ствол к голове. Откуда кому знать, что произойдёт в следующий момент, и не захочется ли ему спустить курок?
- Да вы-то чем поможете?
- Не знаю! Ничем. Но спокойно лежать в постели я не могу!
- Пойдёмте, - Чейз осторожно обнял Харта за плечи. - Пойдёмте, Леон. У нас тут такие происшествия — уже рутина, мы справимся. Пойдёмте — вы нам только помешаете, если потеряете сознание.
Харт яростно сбросил его руку.
- У вас же есть охрана. Делайте что-нибудь, чёрт возьми! Спросите хоть, чего он хочет — может, ему просто компот несладкий дали или морфия мало.
- Хорошо-хорошо. Я сейчас попробую с ним поговорить, - Блавски сильно побледнела, её глаза сделались совсем кошачьими на фоне этой бледности — настолько, что круглые человеческие зрачки выглядели неестественно и странно. - Я попробую, но вы вернётесь в палату, мистер Харт. И вы, девочки, лучше уйдите отсюда. Я попрошу его впустить переговорщика.
- Говори отсюда, - резко воспротивился Хаус. - Не дури — не лезь туда.
- Уходи, Марта, - нахмурился и Чейз. - Тебе нельзя волноваться.
- Мне только здесь нельзя волноваться, а там, - она махнула рукой в сторону уходящего коридора, - можно?
- Уходите. Ваши голоса могут его нервировать, слишком много людей, - распорядилась Блавски. - Пусть останется Хаус. И ты, Корвин. Чейз, уходи.
- Почему это Корвин останется, а я уходи? - обиделся Чейз.
- Потому что Корвин последним говорил с Триттером. Потому что в Корвина попасть труднее.
- А Хаус? У него площадь поверхности больше, и с Триттером он вообще не говорил.
- А без Хауса я боюсь, - честно призналась Блавски, потянулась и взяла Хауса за руку.
В этот миг за дверью крепости террориста что-то громко стукнуло, словно упал тяжёлый предмет, тут же грохнул выстрел и раздался вскрик.
- Джим! - завопил Харт, бросаясь к двери, но попадая в объятия сыгравшего на опережение Чейза.
- Куда? С ума сошли?
- Он убил Джима! - взвыл Харт. - Пустите, я сейчас сам его...
- Харт, успокойтесь. Ещё ничего не известно, а вы так себя точно убьёте.
- Чейз, Рагмара, и ты, как тебя там? Тащите его в палату и введите ативан. Марта, скажи, чтобы перекрыли коридор — там уже вся больница столпилась. Ну, Блавски, давай, давай — чего ты ждёшь?
- Мистер Триттер! - громко, но дрожащим голосом окликнула Блавски. - Вы слышите меня, мистер Триттер? Что происходит, объясните мне, пожалуйста — я главный врач больницы Ядвига Блавски, я могу решить любой вопрос. Зачем вы взяли заложника, чего вы хотите?
- Джим, ты живой? - крикнул всё ещё вырывающийся из рук Чейза Леон. - Джим, ты... - он вдруг задышал часто-часто и, схватившись за грудь, потерял сознание.
- Ох ты, чёрт! - Чейз перехватил обмякшее тело понадёжнее.
- А ты как думал? - фыркнул Хаус. - У него сейчас адреналин в кровь хлещет, как из брандспойта. Верни его в реанимацию и займись.
- Почему Орли молчит? - обеспокоенно спросил Корвин.
- Почему Орли молчит? - крикнула Блавски. - Если вы его убили, Триттер, полиция просто откроет огонь на поражение. Если он жив, пусть подаст голос.
И после мгновенной заминки раздался с трудом узнаваемый хриплый голос Орли:
- Что с Леоном?
- Вы не ранены? - спросила Блавски
- Нет. Что с Леоном?
Судя по источнику звука, они находились в правом углу, между дверью и окном, сразу за тамбуром. Стратегически выгодная позиция — от окна их прикрывал шкаф с медикаментами и перевязочными средствами, тамбур простреливался от и до.
- Вы пока поболтайте, - ехидно посоветовал Хаус. - Подумаешь: псих с пистолетом. Ещё чьим-нибудь здоровьем поинтересуйтесь.
- Мистер Триттер, - позвала Блавски, всё ещё в надежде на контакт. - Мистер Триттер, чего вы хотите от нас? Мы постараемся сделать всё, что в наших силах.
- Он не идёт на контакт, - прошептал Корвин.
Но в тот же миг Триттер вдруг ответил. Сначала громко захохотал, поперхнулся, закашлялся, потом, наконец, заговорил:
- Приятно диктовать с позиции силы. Значит так: во-первых, поставьте Хауса раком, снимите с него штаны, суньте в зад ректальный термометр, и пусть так стоит всё время переговоров.
- Это, конечно, стоило того, чтобы брать заложника, - проворчал Хаус. Блавски махнула на него рукой, отчаянно гримасничая — коридор из процедурной всё равно не просматривался.
- Хорошо, - сказала она. - Мы сделаем это, если вы хотите.
- А Хаус согласится? - насмешливо уточнил Триттер.
 Блавски посмотрела на Хауса умоляюще.
- А у меня есть выбор? - громко спросил он.
- Пожалуйста! - Блавски умоляюще сжала его пальцы. - Пожалуйста-пожалуйста, не зли его. Судя по этому его желанию, он совсем рехнулся.
Уголок рта Хауса дёрнулся:
- Да нет, не рехнулся. Я чего-то примерно в этом духе и ждал. Хотя...нет, в целом-то рехнулся, конечно... Что ему назначили?
- Цисплатин, доксорубицин и ифосфамид, - к чести Блавски, ей не понадобилось заглядывать в историю болезни.
- Значит, придётся менять, если его не пристрелят.
- Нет у тебя выбора! - крикнул Триттер. - Так что, подставишь задницу?
- А где этот кастрат Лейдинг? Его пациент развлекается. Между прочим, будь здесь Уилсон, вот этого всего не было бы.
- Хаус! - напомнил о себе террорист.
- Хаус! - снова воззвала Блавски, видя, что он колеблется.
- А куда мне деваться? Подставлю. Ты же, сука, дюжину лет терпел — уж уважу тебя! - крикнул Хаус. - Слушай, если это и всё, оно того не стоило... А кстати, почему не раньше? Видно, только перед лицом смерти ты становишься на что-то способен. Да и на что? Так, кнопку подложить училке...
- Замолчи, - зашипела на него Блавски. - Замолчи, ради бога, не дразни его! Он убьёт Орли — ты будешь виноват.
- Мне уже снимать штаны и вставать раком? - кротко осведомился он вполголоса.
- Понадобится — так и встанешь, - огрызнулась всё больше нервничающая Ядвига. Судя по первому требованию Триттера, крыша у него, определённо, покинула законное место, а если что и может быть опаснее, чем вести переговоры с террористом, так это только вести переговоры с сумасшедшим террористом.
Краем уха она услышала, что прибыла полиция.
- Вы — главный врач больницы, Ядвига Блавски? - спросил плотно сбитый крепыш в форме. - Ваша работа закончена. Дальше — дело специалистов, эвакуируйте людей.
- Я — психиатр по образованию, - тихо проговорила она. - У нас начал налаживаться контакт. Человек, захвативший заложника, возможно, невменяем. Это онкологический больной, он начал принимать тяжёлые препараты сегодня — возможно, индивидуальная реакция. Заложник — киноактёр Джеймс Орли, английский подданный, давно живущий в Штатах. У него здесь лечится друг и коллега, актёр Леон Харт.
- Мы всё это знаем, - кивнул полицейский. - И знаем, кто террорист. Пожалуйста, очистите коридор.
- Эй, ребята! - окликнул Триттер голосом настолько весёлым, что последние сомнения в его невменяемости отпали. - Там должен стоять раком с голой задницей один хромой тип, потому что если он всё ещё не стоит так, я отстрелю заложнику ухо.
- Спокойно! - крикнул полицейский. - Он стоит. Кстати, ему в таком положении будет тяжеловато оставаться — он же инвалид, с тростью. Может, позволишь ему уже выпрямиться?
Триттер злорадно заржал.
- Он верит, - шепнула Блавски Хаусу. - Он, точно, в психозе.
- И не видит коридора, что важнее, - шепнул Корвин — не смотря на распоряжение полиции, все трое не сошли с места.

- Чего вы ещё хотите, мистер Триттер? - снова громко спросила Блавски. - Если мы выполним ваше требование, вы отпустите заложника?
- Я хочу, чтобы ващ карлик меня прооперировал, - ответил из-за двери Триттер. - Хочу выздороветь.
- Всего-то ничего... - пробормотал Хаус, и Блавски удивлённо посмотрела на него: почудилось ей в его голосе сочувствие  или правда?
- Сам ты карлик, - буркнул Корвин.- У тебя же неоперабельная форма, придурок.
Но голоса он при этом предусмотрительно не повысил.
- Обещайте, - одними губами сказал полицейский Блавски. - Обещайте так, чтобы он поверил.
- Мы же и собирались, мистер Триттер, - начала она, но её перебил вдруг Хаус:
- Брось! - крикнул он. - Никто уже ничего не сможет сделать с твоей опухолью. Ты умираешь.
- Хаус!
- Хаус!
-Что вы делаете?
- Замолчи немедленно!
Триттер не отвечал довольно долго.
- Если вы не прооперируете меня, я отстрелю заложнику ухо, как и обещал, - наконец, крикнул он.
- Мистер Триттер, мы...
- Даже если ты его убьёшь...
Полицейский грубо схватил Хауса за руки — трость со стуком упала на пол, а Блавски постаралась зажать ему рот рукой. Он слегка цапнул её зубами за палец, пользуясь случаем, но она со злости крепко шлёпнула его по губам и перехватила иначе.
- Эй, Хаус! Ты же ведь не снял штаны? - почти весело спросил Триттер. - Надул меня, да?
- Молчи! Ради бога, молчи!
- Прогнуться не захотел и соврал, а сейчас почему не врёшь? Это же так просто: пообещать операцию, а потом, когда я отпущу заложника, прищучить — я же всё равно не смогу оперироваться, держа его под дулом. Почему ты не захотел мне соврать, обдолбанный доктор с креста? Я ведь и впрямь могу его пристрелить сейчас!
Даже если бы Хаус и попытался что-то сказать, ему не удалось бы — Блавски не реагируя на попытки кусаться, но зато выгнув ладонь, чтобы свести риск быть укушенной к минимуму, зажимала ему рот уже обеими руками.
- Мистер Триттер, - снова крикнула она. - Мистер Триттер, доктор Корвин должен осмотреть вас — вы же понимаете, что такую операцию...
- Да, ладно, - как-то слишком беззаботно перебил Триттер. - Всё я понимаю...
И тут же грохнул второй выстрел. Орли громко вскрикнул — и стало тихо.
- Господи... - прошептала Блавски одними губами, оставив Хауса.
- Триттер! - окликнул полицейский. - Мистер Триттер!
Никто не ответил.
- Значит так, ребята, - полицейский деловито обернулся. - Сейчас врываемся туда по команде, потому что...
Он не успел договорить — дверь, снабжённая фотоэлементами дёрнулась и разъехалась, пропуская еле переступающего — так, словно у него связаны ноги, бледного, как мел, Орли. Его светло-серая лёгкая куртка была забрызгана какими-то розовыми ошмётками. Все, находящиеся в коридоре, не исключая Хауса, словно в ступор впали, и только смотрели, как Орли медленно-медленно вышел к ним, постоял и — упал на колени.
- А где Триттер? - как-то глуповато спросил Корвин.
- То, что у него на куртке, - проговорил — тоже несколько замедленно — Хаус, - очень похоже на брызги из простреленного навылет черепа, так что вряд ли наш раковый шутник выйдет извиниться за то, что шутка затянулась.
Двое полицейских с оружием, очевидно, поврив Хаусу, скользнули мимо них в процедурную. «Чёйз прав,  - подумал Хаус. - Для нас подобные эксцессы становятся привычными. Более верящий в первично идеальное строение мира, пожалуй, назвал бы это кармой».
- Он мёртв, - донеслось из-за двери. - Весь череп разворотило.
Те, кого оттеснили из коридора, почувствовали, что опасность миновала — стали слышны их взволнованные голоса, кто-то пробежал по лестнице, кто-то вскрикнул, кто-то начал набирать номер на попискивающей клавиатуре мобильника. Полицейские уже звали кого-нибудь из хирургов и санитаров.
- Я — хирург, - сказал Корвин, привычно нахмурившись от привычного же смеривающего скептического взгляда. - Чего уставились? Даже он, - жест в сторону перевязочной, - это признавал, пока не вышиб себе мозги.
- Вы — хирург. Хорошо, - кивнул полицейский. - Тогда осмотрите тело, сделайте врачебное заключение — и отправим на вскрытие. Эй, в вестибюле, пропустите санитаров!
Но первая в коридор, едва оцепление расступилось, вбежала Лиза Кадди. Неизвестно, кто и когда успел ей сообщить о происшествии, но, во всяком случае, за те несколько минут, пока шли переговоры, она успела приехать и взбежать, цокая каблуками по неработающему эскалатору.
- Где Хаус? - резко спросила она у преградившего ей дорогу полицейского. - Кто кого тут у вас взял в заложники? Я — декан головной больницы, доктор Лиза Кадди. Мне только что сообщили о террористическом акте. Где Хаус?
- Всё в порядке, доктор Кадди, - официально проговорила Ядвига. - Один из наших онкологических пациентов в состоянии острого психоза, по всей видимости, взял в заложники мистера Орли. Но всё уже закончилось.
- Он застрелился, - сказал полицейский.
- А где Орли? Он цел? - Кадди беспокойно поискала Орли глазами. Он всё ещё оставался стоять на коленях, боком привалившись к стене и самостоятельно, пожалуй, не двинулся бы с места — всё ещё совершенно бледное, словно выцветшее лицо его потеряло всякое выражение, он словно спал с открытыми глазами, но его уже поднимали с колен подоспевшие с санитарами Ней и Тауб.
- Небольшой шок. С ним всё будет в порядке.
- Джеймс! - Кадди сделала к нему несколько шагов, но остановилась, встретившись взглядом с Хаусом. Хаус машинально трогал языком глубокую трещину на губе, закровоточившую после неласкового обращения с ней Блавски и, молча, смотрел.
- Почему у тебя губы в крови? - обеспокоенно спросила Кадди. - С тобой всё в порядке? - она поискала в сумочке упаковку салфеток. - Возьми. Вытри. Почему ты всегда попадаешь в истории, Хаус? Почему тебя, как младенца, нельзя оставить одного? Было безумием позволять тебе стать владельцем клиники — с самого первого дня твоего воцарения здесь один сплошной криминал.
- Да я-то здесь при чём? - наконец, не выдержал потока несправедливых обвинений он.
- Не спорь, ты всегда «при чём». Господи! Ну, как ты вытираешь! Ты даже этого не можешь сделать нормально. Дай-ка, - она отобрала салфетку и сама осторожно промокнула его трещину.
- Я поговорю с Орли, когда он проснётся, - сказала Блавски Таубу. - Ему нужна психологическая помощь. Положите его в палату, введите ативан... Где Чейз? Чейз, что там с Леоном?
- Мерцание сняли, гипертонию купировали, - Чейз предпочитал обходиться сухой терминологией. - Он в сознании, я уже сказал, что Орли жив.
- Ему, наверное, нельзя волноваться... надеюсь, ты...
- Я только сказал, что Орли жив. Как раз, чтобы он не волновался. Где Кир?
- Осматривает тело.

Хаус не вмешивался в исполнение полицейских и медицинских формальностей — он чувствовал себя слишком опустошённым для того, чтобы язвить и издеваться, а общаться в другом ключе не хотел. Впрочем, официальную часть привычно взяла на себя Кадди, и они перешли в Хаусов кабинет, как самый удобный, прихватив в качестве свидетельницы Рагмару. Тело Триттера осматривать он тоже не стал — мельком видел, когда его пронесли мимо под простынёй, свесившуюся руку, прядь волос, перепачканных красным, серые больничные тапочки.
- Прими нитроглицерин.
- А? - он обернулся, как разбуженный, и посмотрел на Блавски с недоумением. Ему казалось, что он остался в коридоре перед перевязочной один.
- Ты бессознательно потираешь грудь. Лучше прими нитроглицерин — я боюсь твоего сердечного приступа.
- А чего ты его боишься? Обычное дело: я достиг возраста манифестации ишемической болезни сердца, она и манифестировала. К семидесяти пяти — восьмидесяти обзаведусь диабетом, и у меня перестанет вставать даже на такие сиськи, как у Кадди.  Это я к тому, что на твои у меня и сейчас не встаёт.
Дежурная шутка про сиськи сделалась настолько привычной, что перестала хоть сколько-нибудь задевать. В конце концов, Блавски вынуждена была признать, что постоянные подколки Хауса на эту тему сослужили ей определённую службу в преодолении своих комплексов.
- Кадди любит тебя, а не Орли, - сказала она, помолчав.
- Я знаю.
- А ты? Ты разве не любишь её?
Он пожал плечами, но от Блавски этим было не отделаться.
- Ну? - прикрикнула она на него, как на лошадь.
- Я любил Стейси, а Стейси — меня, - сказал он. - Мы расстались. Дважды расстались, и это правильно. Твой Джим любил Саманту — свою первую жену. И она — его. Они расстались. Тоже дважды, и это тоже было правильно. Пока людей не принуждают силой жить вместе, всегда будет наступать такой момент, когда лучше расстаться. Ты сама это знаешь не хуже меня. Для нас с Кадди такой момент наступил. И, если ты в состоянии оценить иронию этого обстоятельства, тоже дважды.
- И по каким часам ты определяешь наступление этого момента?
- Отвяжись, Блавски. Меня сейчас не тянет на пустые разговоры, - он снова погладил левую половину груди и поморщился. - Тебе самой есть, с чем разбираться.
- Знаешь что? - Блавски поджала губы. - Пойдём-ка кардиограмму снимем.
- Нет, - отрезал он, закинул в рот таблетку нитроглицерина, похромал было к своему кабинету, но вспомнил, что он занят Кадди, и свернул в пустой сейчас кабинет заведующего онкологией.
Здесь было тесно и привычно. Уилсон в первый же год токружил себя любимыми мелочами вроде нелепых сувенирчиков, постеров, всяких канцелярских вещичек, и Лейдинг ещё не успел уронить на всё это свою тень — даже пахло в кабинете привычно: туалетной водой Уилсона и его лосьоном после бритья. Хаус с размаху плюхнулсся на диван, тоже привычно отозвавшийся ему кряхтеньем.
- Я так понимаю, разбора запущеного случая уже не будет? - спросил он, не поворачиваясь к двери, но зная, что Блавски пришла за ним. - Будет разбор причин срыва и суицида, который был — как парадокс, ещё более ненужное действо, чем разбор запущенности, которой не было.
- Почему же ненужное. Человек собирался лечиться, подписал согласие, начал терапию и вдруг покончил с собой — разве тебе не интересно? - спросила Блавски, усаживаясь на край стола.
- Вдруг? - хмыкнул Хаус. - Ты психиатр или где? Никакого «вдруга» там не было. Ему оставались недели мучений — кому это надо? Не Триттеру, это уж точно. Венец святого мученика не для него.
- Хорошо. Почему он просто не пустил себе пулю в лоб? Зачем весь этот цирк с похищением заложника?
- Не знаю... Может быть, действительно, острый психоз, а может быть... - он задумался, вертя в руках взятую со стола Уилсона заводную курочку. - Он ведь не врач, отношения к медицине не имел. Что, если ему нужны были доказательства собственной безнадёжности?
- Таким путём? Бред! Он так и так имел полное право знать всё о своём состоянии. Корвин всё объяснил ему. Да и Уилсон, ещё раньше.
- Ну, он, насколько я его знаю, не из тех, кто доверяет словам. Даже не из тех, кто доверяет поступкам.
- Тогда как он хотел убедиться?
- Так, как убедился — сравнить реакцию на предложение снять с меня штаны с реакцией на предложение прооперировать его. А пистолет, приставленный к голове Орли, обеспечивал чистоту реакции.
- И ты полез с ним откровенничать?
- Сама говоришь, он так и так имел полное право.
- Значит, по-твоему, его поведение было логичным и укладывалось в норму реакции?
- Никто не знает этой нормы, Блавски. Какая может быть норма реакции на известие о том, что тебе конец, но не сразу, а сначала пару месяцев помучаешься? Мы сами придумываем клише, под которое потом стараемся подгонять больных  Так что можешь внести теперь в графу «адекватная реакция на известие о скорой смерти от рака» вариант «схватить пронесённый под полой пистолет и угрожать кому-нибудь вышибить мозги».
Он подбросил игрушку на ладони, поймал, дважды повернул заводной ключик — и поставил на гладкую полированную поверхность стола. Курочка со стуком начала «клевать».
- Не знаешь, почему ему всегда дарят такие дурацкие игрушки? - спросил Хаус.

ХАУС

- Нелепые, - поправила Блавски. - Нелепые и милые, я бы сказала... - она взяла с полки маленькую плюшевую панду — подарок пацана с лейкозом, которому я сказал, что Уилсон обожает маленьких плюшевых панд, а потом получил заряд оптимизма и бодрости, присутствуя при вручении - подержала в руках, погладила большим пальцем. - Хаус, где он? Как вы расстались?
Как мы расстались? Я вспомнил, как он шарахнулся от меня, когда я замахнулся тростью. А ведь я чуть его не ударил. Если бы ударил, мог и череп проломить.
- Мы не особо встречались, чтобы расставаться, - буркнул я. - Так... перекинулись парой слов, и я сразу уехал. Думаю, что он остался заниматься похоронами.
- Почему он? Почему не ты?
- Потому что закапывать труп — дело убийцы. Почитай на досуге Раймонда Чандлера или хоть Рекса Стаута.
На это Блавски не ответила. Только зелёные кошачьи глаза сверкнули недобро.
- И ты непоследовательна, - добавил я злорадно. - Если ты  его выгнала и с работы, и из постели, на кой чёрт ты теперь пытаешься его контролировать? Я не уверен, что он захочет возвращаться сюда — у него ещё остался запасной аэродром в Ванкувере.
- Запасной стюардессы у него там нет?
- Я свечку не держал. Но если женщина знает о том, что у него шрам на груди, мне как-то сложно поверить, что этот предмет затрагивался в светской беседе на больничной конференции во время кофе-брейк.
Блавски слегка побледнела, но спросила мягко, даже проникновенно:
- И зачем ты мне его сливаешь?
- Я его всегда сливаю. Я — его, он — меня. Это основа кодоминирования в паре. Блавски, есть определённая порода женщин, которая сразу после спаривания пожирает самца — наподобие чёрной вдовы. Уилсону везло большей частью на таких, и он уже жёванный-пережёванный — вряд ли я смогу тут тебя чем-то удивить.

Так уж, видимо, устроен человеческий мозг, что за переполненными впечатлениями и событиями моментами всегда следует реакция. Ну, то есть сначала бурные обсуждения-ретроспекции по типу: «а он тогда...», «а я ему...», «а тут она говорит...», но потом всё стихает, наваливается усталость и опустошённость, почти апатия.
Но историю с Триттером даже никто и не обсуждает — слишком всё быстро, слишком всё нелепо. Полицейские ограничиваются официальным опросом, от которого я избавляюсь, заявив, что пришёл к театру военных действий последним — хромая нога, видите ли...
- У вас с Триттером, кажется, были личные неприязненные отношения? - интересуется коп.
- Ерунда. Несколько лет назад детективу Триттеру показалось, что я злоупотребляю викодином на работе. Но суд сказал, что мне можно. Слушайте, если бы его застрелил кто-то неизвестный, я бы ваши подозрения в отношении себя ещё понял, но, насколько я понимаю, он сам застрелился — неужели думаете, что это он из-за моей нелюбви? Нет, мне льстит, конечно, но почему-то кажется, что распадающаяся опухоль в животе — более веский аргумент против стремления дожить до глубокой старости.
Кажется, крыть было нечем, и меня отпустили. Если бы и собственные мысли могли отпустить меня так же легко! Нет, ну, в том, что Триттер, что называется, «слетел с катушек»,  у меня никаких сомнений не было — в его действиях явно недоставало ни логики, ни последовательности, но меня-то царапало именно то, в чём логика проявлялась — суицид обречённого на смерть, как закономерность. Тема, опасно близкая к другой, к эвтаназии. «Это — решение, которое никто не должен принимать в одиночку», - вспомнил я. Ох,Уилсон-Уилсон, клубок противоречий, плюшевый мишка-панда со стальным стержнем самого злокачественного упрямства, киллер-рецидивист с влажными щенячьими глазами, единственный человек, чья предсказуемость внезапно взбрыкивает в тот самый момент, когда уже уверился, что укротил своего мустанга и вчистую выиграл родео. Что же ты творишь? Что же ты декларируешь одно, а делаешь другое? Просто потому, что все врут?
Фразу о том, что будь здесь Уилсон, Триттер не стал бы играть в захват заложника, я сказал просто чтобы позлить столь недальновидную в кадровой политике Блавски, а сейчас вдруг подумалось, что в этой фразе была правда — Уилсон справился бы. Во-первых, заметил бы заранее, что пациент «пошёл вразнос» - он мог это, как мог заподозрить метастазирование просто потому, что старый негр вдруг перестал без умолку трещать о внуках. Во-вторых, он умел провести пациента над пропастью безумия, и камня не столкнув, мягко, по-Уилсоновски. Уболтал бы, опутал сетью надежды и отчаянья, отобрал бы табельный «глок», поменял фарм-схему и...ну да, и потащил бы к смерти самой длинной дорогой, собирая цветы и любуясь бабочками, пока рак, высунув волчий язык, стремглав галопирует по короткой. Потащил бы, как тащил всегда, откровенничая и умалчивая, признаваясь и обманывая, ободряя и успокаивая, утешая и поддерживая.
Про людей, нашедших своё призвание, говорят, что они «поцелованы богом» - я такое и в свой адрес сто раз слышал, и даже порой представлял себе смазливого женоподобного бога, бога-гомика из какого-нибудь языческого пантеона, целующего меня взасос. Так вот, этот крылатый гей, похоже, не обошёл и Уилсона, зря Корвин наговаривал на него — он и вообще-то был неплохой врач — умеренно-хороший, я бы сказал, врач — но вот онколог он был от бога, от всей своей вывихнутой и свихнутой натуры. Но про божеский  оцелуй ему в темя я знал всегда, а вот сейчас впервые задумался: не было ли и для Уилсона в его работе элемента игры? И если я торчал от «логик», не вштыривали ли его «миссии» с неизменным заданием: «Проводи больного до кладбища, избежав эксцессов типа «серебряный код»? Впрочем, «синий код» тоже плохое решение, вопрос только, считать в данном случае эвтаназию провалом миссии или просто другим уровнем?
Нет, в то, что Блавски всерьёз решила расстаться с ним, я ни на кончик мизинца не верил, зато прекрасно знал, что если так вдруг произойдёт, Кадди в свою очередь вцепится в него мёртвой хваткой, и он ничего не проиграет, даже если я не припомню оговоренный в его контракте «иммунитет». Вот только сам Уилсон мог повести совсем другую игру, и тут ассортимент вариантов превосходил самую смелую фантазию — от ухода в монастырь до вербовки в действующую армию плюс все промежуточные формы. И ещё над одним я задумался впервые — я задумался о том, что может чувствовать сам Уилсон, втолкнув полный шприц морфия в вену не постороннему человеку, не своей пациентке, а моей жене — пусть бывшей, но жене, и своей подруге, пусть бывшей, но... да нет, там-то почему «бывшей» - она оставалась его подругой, когда он нажимал на поршень. Представить мне всё это было непросто — для этого следовало превратиться в Уилсона. Но одно я понял совершенно чётко: мне бы ни за какие блага мира не хотелось сейчас на его место.
Прежде, чем идти домой, я отловил в коридоре Чейза, и только, увидев его, вспомнил о сегодняшних потерях в живой силе — два моих сотрудника канули в небытие, выполняя несложное задание, и до сих пор так и не выплыли.
- Я хотел спросить тебя, как дела у Харта...
- Он в порядке. Мы начали...
- Но потом передумал, - поспешно перебил я, чтобы не расслаблялся, думая, будто может навязать мне речь любой длины в ответ на простой вопрос. - Где Буллит и Вуд?
- Не знаю.
- Узнай.
- Зачем? - слегка ощетинился он. - Они — не мои сотрудники, а ваши. Мои — на месте. - и пошёл по коридору независимой походкой. Маленькая месть за давление на Марту.
- Чейз!
Он остановился вполоборота. Было заманчиво измерить его привязанность в градусах этого поворота или мгновениях повисшей паузы, но я не стал искушать судьбу:
- Пожалуйста, выясни для меня, куда подевались эти двое. Просто дружеская услуга человеку, который старше тебя и который, сказать по правде, здорово вымотался.Может быть, Тауб, наконец, дозвонился до кого-то из них...
Австралийцы — они такие. С этой породой надо действовать лаской — погладив раз-другой по шёрстке, можно из них верёвки вить.
- Спрошу, - кивнул Чейз.
-Я буду ждать в кабинете.
- Я позвоню. Идите домой, раз устали.
Можно было, конечно, и пойти домой, тем более, что я, действительно, устал, но я вернулся в диагностическое, в свой кабинет, уселся на стул и закинул ноги на стол. Никому не признался бы, что сидел здесь потому, что ещё не ушла Кадди.

АКВАРИУМ

Леон Харт уже привык к плохому самочувствию. Привык настолько, что забыл, как это, быть здоровым. Тошнота каждый третий день, перед диализом — нормально, слабость и головная боль — нормально, невозможность делать что-то из того, что привык делать изо дня в день — нормально. В чём-то он даже чувствовал себя в выигрыше — та неправильность, которой пугался и стыдился Орли, перестала быть вопиющей, встала в ряд с другими «неправильностями». Он не был больше ненормальным в глазах Орли — просто больным, просто нуждающемся в уходе, Орли, переживая за него, словно на время забыл свои метания и страхи по поводу нетрадиционности их отношений, перестал бояться дотронуться, перестал то и дело оглядываться на дверь — не сочтёт ли случайный наблюдатель, что они сидят слишком близко или, что рука его слишком надолго задержалась в руке Леона. Но надежда на успех трансплантации снова заставила его метаться, и, как следствие — предложение, сделанное Кадди. «Если я умру», - сказал Леон. Что ж, если он умрёт, этот ненужный, нарочитый, тягостный им обоим союз перестанет быть нужным. Он должен был это сказать — свобода Орли стоила того, чтобы за неё побороться.
В том, что Джеймс не любит Кадди, Леон не сомневался — его толкала на брак смесь желания создать себе алиби, подтверждающее статус традиционного гетеросексуала и чувство вины перед этой женщиной, с которой позволил себе однажды сблизиться в психиатрической клинике. Леон был в курсе их короткого романа, потому что он был единственным, кто приходил к Орли туда, принося нехитрые гостинцы — вредные, в потому желанные, фастфуды и пиво.
- Послушай, - сказал он Минне в первый же день после того, как отвёз случайно обнаруженного бесчувственного Орли в больницу, и там, в приёмном покое, узнал о том, что это был суицид, и ещё о том, что больного переводят в психиатрию. - Не будь сукой — навести его. Он ведь из-за тебя пытался покончить с собой.
- Не люблю слабаков, - ответила она, презрительно наморщив нос. Тогда, выждав ещё день-другой, он поехал сам — поехал, представляя себе, как всё может обернуться, и заранее холодея при мысли о предстоящем тягостном объяснении.
А Орли встретил его улыбкой:
- Решил навестить? Спасибо. Я не ждал.
Видно было, что его накачали, но не до беспамятства, а так, в лёгкий туман.
- Странно было бы, если бы ты ждал.
- Давай посидим на солнышке — я что-то всё мёрзну, - он передёрнул плечами. Действительно, на нём был тёплый свитер, несмотря на тёплую погоду, да ещё и голову он втягивал в воротник.
- Зачем ты хотел себя убить? - тогда прямо спросил Леон о том, что, оказывается, больше всего мучило эти три дня. - Так сильно её любишь? Жить без неё не можешь? За счастье стоит бороться, а ты — тряпка, и глотаешь таблетки. Ты возненавидеть меня должен, а ты улыбаешься, как блаженный. Неужели не понимаешь, как это неестественно и противно? Ты, действительно, слабак.
Орли повернулся и посмотрел на него в упор, и Леон впервые по-настоящему увидел его глаза: небесно-голубые, яркие, влажные от слёз, полные боли и грусти, но в то же время скрывающие — где-то глубоко на дне — терпкую нотку сарказма.
- Здесь одиноко, - сказал он. - Как на кладбище. Как будто у меня получилось, действительно, умереть. Здесь одиноко, а ночью ещё и темно. Поэтому я рад даже тебе, любовнику моей жены. А бороться за любовь можно с обстоятельствами. Если за любовь приходится бороться с тем, кого любишь, а ещё, не дай бог, с тем, кого любят вместо тебя — вот, с тобой, например, это может означать только одно: никакой любви нет, а скорее всего, и не было. Так что, если тебя привело сюда чувство неспокойной совести, можешь больше не приходить — ты ни в чём не виноват. Да, и спасибо, что спас мне жизнь — возможно, позже я ещё найду ей какое-нибудь применение, когда боль немного отпустит. Всё, Харт, пока. Визит вежливости можно считать состоявшимся.
И тогда — неожиданно для самого себя он спросил:
- Что тебе завтра принести? Что-нибудь вкусное? Почитать? Может быть, плеер?
- Значит, одного визита твоей совести мало?
- С моей совестью всё в порядке. Просто тебя здесь не меньше месяца продержат — подохнешь со скуки.
- Принеси мне немножко смеха, - тогда попросил он и без всякого стеснения признался:  - А то я уже устал плакать.
Он и принёс. Игрушку-хохотунчик, мороженое в виде спанч-Боба, губную гармошку. А ещё через две недели — известие о том, что расстался с Минной. «Она предложила остаться друзьями». Орли спокойно выслушал, серьёзно кивнул: «Но ведь инициатором был ты, верно? И это из-за меня?»
 «Вот ещё! - фыркнул он. - Давай, пей пиво скорее, не то выдохнется, да и санитар увидит».
«А ты не хочешь?»
«Ну, оставь пару глотков»
Из психушки он забрал его не домой, а к себе в гостиницу, и там узнал о существовании Лизы Кадди.
Вот только в одном Орли серьёзно заблуждался: Леон никогда не испытывал к нему сексуального влечения. Да, он влюбился в Орли фатально и безнадежно, бешено ревновал, злился и мучался, когда кто-то пытался сблизиться с Джеймсом больше, чем с партнёром по проекту, но секса с ним не хотел — для секса, в конце концов, годилась любая шлюха, а с Орли просто хотелось быть рядом, чтобы касаться плечом или рукой, чтобы вдыхать его запах — не резкий, парфюмерный, а больше похожий на запах ветра и солнца в летний полдень, чтобы слышать негромкий хрипловатый голос, то говорящий мягко, а то так же мягко поющий, смотреть на длинные пальцы на клавишах рояля или хоть на рукоятке трости, заснуть рядом на диване, устав от заучивания корявых монологов роли, и почувствовать сквозь сон, как Орли снимает с него очки и убирает со лба непослушную щекочущую глаза прядь. Впервые он почувствовал угрозу этому в Ванкувере, когда вдруг снова объявилась роковая Минна. Если бы он только мог думать, что всё дело в детях, он поднял бы все связи и отсудил у неё этих детей для Орли, но Леон чувствовал, что на самом деле проблема не в них, и даже не в самой Минне, а в нём и Орли. Теплота и нежность, которой хотел Леон, представлялись Орли проявлением чего-то запретного, стыдного, немыслимого. Сначала дистанция просто стала чуть больше, потом... потом у него случился инсульт, и Орли снова приблизился. Леон почти готов был надеяться, что почка не приживётся, но моча отходила исправно, и так же исправно стал отходить, отдаляться от него Орли. Но никогда прежде он и представить не мог, что смысл словосочетания «потерять Джеймса» может внезапно оказаться столь зловещим. Адреналин, как правильно заметил Хаус, полился ему в кровь широкой струёй при одной мысли о сумасшедшем, держащим свой ствол у виска Орли. И его новая почка снова захлебнулась этим адреналином.

Жжение в груди становится ярче, постепенно проявляясь, как переводная картинка, с которой осторожно скатывают пальцем пергаментный туман защитной плёнки. Харт уже знает, что это значит — его ударили дефибриллятором. Когда это делают не столь внезапно, под электроды подкладывают специальные салфетки — тогда боль меньше. Но у него , видимо, с салфетками возиться было некогда.
Доктор Чейз что-то поправляет на штативе с капельницей — кажется, меняет мешки. Почему-то сам, а не сестра.
- Что там? - пытается спросить он, но во рту так сухо, что звуков не получается. Язык прилипает, и его не свернуть.
- Это от атропина, - говорит Чейз. - Ополосните рот, - и подносит ему стакан с трубочкой.
- Что там? - повторяет он, уже более внятно.
- Там уже ничего. Мистер Орли жив и невредим, только перенервничал, его немного седировали и уложили отдохнуть. Когда действие седативных закончится, он придёт вас навестить. Вы пока отдыхайте.
- А этот...
- Мистер Триттер? Он был неизлечимо болен.
«Покончил с собой, - догадывается Харт. - Или убили при задержании. Кажется, это был пациент Уилсона, раковый. Джим, наверное, переживает...
- Попросите...доктора Уилсона зайти ко мне.
- К сожалению, не могу. Доктор Уилсон взял отпуск, он не в больнице, и даже, кажется, не в городе.
- Ах, да... - вспоминает Харт. - Он говорил мне — я забыл...

УИЛСОН

Когда я в третий раз попытался сказать, что он меня с кем-то путает, этот мордастый коп просто с оттяжкой врезал мне по пояснице. Тугая боль прокатилась по телу колючим тяжёлым булыжником, и я замолчал. Парня уже увели, а с меня, похоже, ещё причиталось.
- Ещё есть? - коп подбросил ампулу на ладони и поймал с самодовольной ухмылкой — жонглёр, блин!
- Где они у меня есть? - я уже потерял всякую сдержанность и готов был орать и кусаться. - Вы меня раздели, разули, чуть по локоть в задницу не влезли — где ещё они могут у меня быть. В желудке? Я по-вашему, полный идиот, чтобы ампулы глотать?
- Ты мне поговори! - погрозил он толстым пальцем. - Сколько лет работаешь с Пацанчиком?
- Я же уже сказал: я его не знаю. Попросил подвезти до окраины города — он подвёз. Это всё.
- А морфий?
- Господи боже! Я же тоже уже сказал — я врач, онколог, это медицинский препарат, он законно выписан для моей больной.
- Так это что, Пацанчик тебя вместо «скорой помощи»,что ли, вёз? - и заржал над своей шуткой, словно сказал невесть что весёлое.
И снова я вспомнил Хауса в то злополучное рождество, когда у них не заладилось с Триттером. Вот так же ни за что задержал его на всю ночь настырный коп, так же глумился, может, даже так же по почкам врезал — что, если с тех пор у него и начали формироваться камни в лоханке с приправой из вторичного пиелонефрита. Но у Триттера хоть мотив был — личная неприязнь, а у этого-то что ко мне?
Впрочем, я и сам понимаю, что ко мне «что-то» не у копа, а у провидения, потому что история со стороны выглядит чистой воды комедией ошибок.
 Нас тормознули на въезде в город — улыбчивый постовой с полосатой палочкой. Ещё когда он вразвалочку подходил к нам, я уже почуял неладное, а потом мой отзывчивый байкер, как выяснилось, носящий в миру кличку «Пацанчик», вдруг сорвался с седла и зайцем сиганул вбок. Но там уже заранее припарковался полицейский автомобиль — видимо, ждали. При обыске у Пацанчика вытрясли героин, а со мной сначала повели себя достаточно лояльно, когда я заявил, что просто попутчик и с парнем незнаком.
- Что у вас с лицом? - только спросил коп.
- Упал с мотоцикла на трассе. Я попросил этого человека подвезти меня, он согласился.
- У вас нет документов, - с нотками сочувствия в голосе пояснил полицейский. - Мы не можем подтвердить вашу личность, вы будете задержаны на сутки до выяснения.
И тут, видимо, чёрт потянул меня за язык:
- Послушайте, - обрадованно «сообразил я». - Это же совсем нетрудно, пробить по базе. У меня кардиотрансплантат, такие данные должны...  - и я поспешно прикусываю язык, но поздно — трансплантат-то у меня контрабандный, о чём я как-то не то, чтобы забыл, но не подумал. Он не прошёл по базе, и сейчас я подставлю не только себя, но и Хауса, и весь «Принстон-Плейнсборо».
И точно — полицейский лезет в базу, ничего там на меня не находит, и отношение ко мне тут же резко меняется.
- Пошутить захотелось?
- Он не шутит — у него шрам на груди. Ну ка, ваше настоящее имя, мистер?
- Послушайте, я вас прошу... я вас просто прошу, - бессмысленно лепечу я.- Я напился, меня обокрали, я попал в аварию, мой мотоцикл сгорел... Я ничего не скрываю.
- Ладно, разберёмся, - и щёлк наручники на запястьях. А там и ампула морфия явилась на свет божий, как нарочно. Как я не заметил, что она осталась в кармане джинсов — том, в котором надо бы носить карманные часы. Выходит, всё это время я так с ней и проходил, и даже ребята, обчистившие мне карманы в Соммервиле, её не заметили.
В машине полицейских меня стошнило, что в их глазах всенародным любимцем меня не сделало. Во всяком случае, высаживая, меня пихнули так, что я чуть не упал — оказывается, передвигаться со скованными руками очень неудобно. Пацанчик, ехавший тут же, презрительно поморщился, но хоть промолчал — спасибо и на этом. Пока мы шли длинным зелёным коридором — почему они, о, господи, у них всегда зелёные? - я ещё несколько раз пытался объясниться, и кончил тем, что меня угостили дубинкой.
Лязг решётки. Хорошо хоть, что не в общую кинули. Я совершенно разбит, в глазах туман, поясница тяжко ноет, голова кружится и болит, тянет отёчное после удара лицо. Холодно — я в одной изорванной тонкой рубашке без пуговиц. Ремень, шнурки — всё отобрали. Денег нет, звонить некому. Честно говоря, хочется скорчиться в углу и плакать от бессилия и несправедливости.
«Жизнь вообще несправедлива, - это Хаус в моей голове, вернее, внутренний голос, который почему-то, как автоответчик, записан с его тембром и модуляциями. - Кто тебе обещал, что будет по правилам?»
Время тянется, как резиновое. Я измотан, но даже глаз сомкнуть не могу — сижу, обхватив руками колени, таращусь в одну точку до золотых пятен в глазах. Через несколько часов выводят в туалет. Снова пробую воззвать к человеческому в моих строгих конвоирах:
- Послушайте, я вам не вру — я болен, мне нужно лекарства принимать — я без них тут загнусь у вас. Дайте хоть позвонить. Я имею право на звонок. Мою личность подтвердят.
Второй коп, видимо, по сценарию «добрый коп» - он снисходит до объяснений:
- Вы задержаны до утра — утром всё выяснится, и вас либо отпустят, либо предъявят обвинение. Тогда и сделаете ваш звонок. Пока ваша личность не установлена, вы не можете звонить.
- Это незаконно, - бессильно говорю я. - Вы причиняете вред моему здоровью. Человек, которому я готов позвонить, подтвердит мою личность — это достаточно уважаемый человек в городе, и, может быть, этого будет вам достаточно. Просто поговорите с этим человеком.
- Хорошо, - полицейский, остановившись у решётки, вытаскивает блокнот. - Скажите, с кем мне связаться — и я попробую.
-С деканом учебного госпиталя «Принстон-Плейнсборо», доктором Лизой Кадди.
Он набирает номер и долго извиняется за беспокойство, потом, воровато оглянувшись, протягивает трубку мне:
- Говорите, только быстро.
- Лиза, - голос у меня такой сиплый, что приходится откашляться. - Лиза, это Уилсон. Мне нужна твоя помощь — я тут в историю попал... Извини, ради бога, но мне сейчас не к кому больше...
- Говори по существу, - перебивает она. - Что с тобой случилось и чем я могу помочь?
Говорю по существу.
- Где ты? - спрашивает она. - Сейчас приеду.
Остаётся смиренно ждать, что я и делаю. Я благодарен Лизе за отзывчивость, благодарен копу за то, что дал позвонить, но это не значит, что мне сделалось хорошо и правильно. Ничего хорошего, вот что. Совсем ничего.

АКВАРИУМ

Орли появляется в палате часа через два, толком не проснувшийся, заторможенный, вялый. Его ощутимо шатает.
- Зачем ты встал? - Леон почти сердит на него. - Тебя же загрузили, ты спишь совсем.
- Просто хотел убедиться, что ты в порядке, - он тяжело опускается на стул у кровати. - Что это? Тебе вынули катетер? Не рано?
- Только мочевой выпускник вынули. Всякие шунты, канюли — на месте. Сказали, я большой мальчик, и пи-пи уже могу делать, как взрослый... Джим... страшно было?
- Ты знаешь, нет, - не сразу, замедленно откликается он, словно с удивлением. - Я почему-то был уверен, что он не выстрелит. Такое, чёрт его знает... режиссёрское чувство неправдоподобия игры. Помнишь, как я режиссировал пятый эпизод, с монашками и как мы всё время мучались с Джессом над этой достоверностью? Вот у меня и здесь было что-то похожее: я слышал слова роли, видел игру, а достоверности не чувствовал.
Орли пожимает плечами, словно удивляясь самому себе, и замолкает. Леон внимательно смотрит в его лицо: он плохо выглядит, и это не только седация от медикаментов. Словно где-то в душе у него засела очень болезненная, очень грязная заноза, и громко болит, отравляя каждую минуту этой непрекращающейся болью.
- Говори, - просит он, протягивая руку и сжимая холодные вялые пальцы Орли в своих.
- Зачем?
- Так надо. Не варись в собственном соку — это убивает тебя. Говори.
- По настоящему стало страшно, когда он повернул пистолет к себе, - послушно бесцветным голосом продолжает Орли. - Вот тут достоверно стало... - он судорожно вздыхает, и лицо у него такое, словно он хочет и заплакать, и засмеяться, и не знает, что выбрать. И снова он замолкает и прислушивается к своей занозе вместо того, чтобы вытягивать её.
- Ты говори, говори, - мягко подстёгивает Харт. - Тебе нужно выговориться, я знаю. Говори.
- Я не могу с тобой об этом говорить, - двойственное выражение его лица словно бы усиливается. - Тебе же нельзя волноваться, врачи сказали.
- Волноваться? Кой чёрт мне волноваться, если ты жив? Ты говори, рассказывай. Ты вспоминай всё ясно: его лицо, глаза, руку с пистолетом.
Новый судорожный вздох.
- Ты вспоминай, вспоминай, прокручивай перед собой. Выстрел. Его звук. Крови много было?
- Н-нет...Не знаю. Так, брызнуло что-то... Знаешь... похоже на арбуз... Как арбуз раскололи. Что-то красное, розовое, лохмотья какие-то... Неужели мозг похож на мякоть арбуза? Он ещё сколько-то стоял. Потом начал опрокидываться... А упал тихо, словно матрас или мешок с чем-то мягким... вытянулся... - Орли вздрагивает, и Леон гладит его ладонью по щеке:
- Правильно, правильно, думай об этом. Представляй. Тебе станет легче, когда ты это всё пропустишь через себя, переваришь... Думай и проговаривай... Как он лежал?
И снова Орли говорит — монотонно, тихо, опустив плечи. Ему хочется спать, но он не останавливается больше — говорит, говорит, говорит - уже не о Триттере, не о захвате заложника и самоубийстве, которому стал невольным свидетелем — просто о себе. О своих страхах и надеждах, о Кадди, о Хаусе, о планах на будущее, о съёмках — говорит, не умолкая, словно плотину прорвало, и постепенно в его голосе появляются живые модуляции, и всё это время Леон держит его руку, поощряя продолжать.
Через два часа в палату входит Чейз и останавливается в дверях, хмурясь. Орли спит, сидя на стуле, согнувшись в неудобной позе и положив руки и голову на постель Харта, Харт осторожно перебирает в пальцах его волнистые пряди, что-то негромко бормоча.
- Что... - начинает было Чейз, но Харт строго глянув на него, подносит палец к губам:
- Не мешайте. Мы, артисты, натуры тонкие — вам ведь не нужен постоялец в психиатрическое?
- Ну, не знаю... - Чейз позволяет себе улыбку. - Блавски была бы только рада — ей, по-моему прискучило на административной работе.
- А вы не могли бы, - тон Леона становится просящим, чуть ли ни заискивающим, - поставить здесь что-нибудь для него — кушетку, кровать?
- Не проблема.

- Ты знал, что эта голливудская парочка — геи? - спросил Чейз у Корвина, занося результат вскрытия в журнал.
- А я — гипофизарный карлик, - сказал Корвин. - Пока они не зовут тебя третьим, тебе нет никакого дела до их постельных предпочтений.
- Мне — нет, а Хаусу — есть.
Корвин хмыкнул и поднял брови вопросительно.
- Орли собирается жениться на Кадди.
- То есть, Кадди надеется убедить Хауса жениться на ней, убедив Орли в том, что он собирается на ней жениться?
- Ну-у... - протянул Чейз. - Видимо, где-то так...
- А что? Может и сработает. А Орли надеется убедить Харта выйти за него замуж, убедив в том, что замуж за него собирается Кадди?
- Гм... мне это и в голову не приходило. Хотя... нет, про «замуж» я бы не подумал — полагаю, в этой парочке первую скрипку играет не Орли.
- Даже не пытайся, парень, - рассмеялся Корвин, ставя под протоколом свою размашистую, словно старающуюся поспорить с его карликовостью, роспись. - В скрипках ты полный профан — где тебе отличить первую от второй... На. Можешь отдавать это заключение Лейдингу, и через час здесь будет независимый эксперт, а мы, наконец, можем пойти поесть — я умираю с голоду.
- У меня ещё дельце, - виновато проговорил Чейз, доставая телефон.
- Что за дельце?
- Буллит и Вуд. Они так и не вернулись — Хаус просил узнать, куда они подевались.
- Просил? - недоверчиво переспросил Корвин. - Ты ничего не путаешь? Именно просил?
- Представь себе, именно просил. Я попробую, хотя, по-моему дело безнадёжное. Они или в полиции, или... - он набрал номер Буллита и, услышав автоответчик, нажал «отбой». - Бесполезно. Сообщение я уже оставил, но он, похоже, так и не видел. Сейчас попробую ещё Вуду набрать...

ХАУС

Меня разбудило прикосновение к плечу — лёгкое, как нечаянно. Надо же, заснул. Теперь даже шевельнуться боюсь — ноги так и остались на столе, скрещенные в лодыжках, уже чувствую, что при попытке сменить положение взвою от боли.
- Так сладко спишь... - голос у Кадди странный, не то виноватый, не то задумчивый. - Даже обслюнявился...
- И ты разбудила меня, чтобы мне не было так сладко или спасая от дефицитарной сухости во рту?
- Разбудила, чтобы ты снял ноги со стола и хоть на кушетку лёг, пока можешь это сделать без эпидуральной анестезии. Ну-ка, - и сама распутала мои длинные конечности очень осторожно и мягко, как дипломированный специалист по уходу за парализованными детьми с низким болевым порогом. Я и пикнуть не успел, а её руки уже взялись за моё больное бедро, легко массируя, растирая, снимая спазм.
- Почему ты стала носить брюки? - неожиданно для самого себя спросил я. - Целлюлит?
Кадди закончила массаж, уселась напротив — ногу на ногу:
- Просто... там, где я сейчас работаю, нет хромого диагноста, вечно пялящегося на мою задницу.
- Ух ты! Я чуть не покраснел. Голливудские голубоглазые мачо, разумеется, на таких низменных материях глаз не задерживают — смотрят прямо в душу?
- Это моя-то задница — низменная материя? - возмутилась она. - Совсем ты, Хаус, охамел! - и вдруг наклонилась ко мне и вцепилась в губы поцелуем, словно вакуум отсос с накладкой. Ну, ничего не могу поделать: вакуум-отсосы — моя слабость. Всегда нравились их сдержанные строгие формы, тихий мурлыкающий стон мотора, прохладный мягкий латекс накладок, вкус... нет, это уже, кажется, не про вакуум-отсос.
- Я боялась за тебя, - выдохнула она мне прямо в рот. - Вспомнила, как ты диагностировал террориста в «Принстон-Плейнсборо», и испугалась. Ты же одержимый. Ты мог сделать что угодно, сказать, что угодно...
- Не мог. Блавски затыкала мне рот. И это не эвфемизм.
- Так это она тебе губы разбила? Молодец. С тобой только так и можно: рот затыкать, - и снова потянулась продемонстрировать на практике один из способой затыкания рта.
Я отстранился:
- Кадди, я не целуюсь с чужими невестами даже под омелой.
- Через раз? Потому что в ответ на первый поцелуй ты мне чуть миндалины не облизал.
- Ты меня вынудила, застала врасплох, сонного.
- И воткнула нож в спину?
Я поморщился:
- Нож в спину мне воткнуть есть кому и без тебя, к тебе я спиной уже давно не поворачиваюсь... Кстати, Стейси Уорнер умерла — я, кажется, тебе не говорил.
- Я знаю.
- От Блавски? Вы с ней прямо, я смотрю, подружками стали, она даже твой стиль руководства перенимает.
- Правильно делает, в своё время этот стиль себя оправдывал... Дурак ты, Хаус, - помолчав, беззлобно сказала она. - Мы с Ядвигой не подружки, а, скорее уж, подруги по несчастью — повезло полюбить двух таких кретинов, как ты и Уилсон.
- Что она тебе сказала?
- Сказала, что Уилсон был с умирающей Стейси, и ты за это чуть не убил его, а теперь и видеть не хочешь. Я примерно представляю себе, что там мог делать Уилсон, и что ты, так что мне этого было достаточно.
- И что ты теперь будешь делать? - спрашиваю этаким небрежным тоном.
- Сдам его властям, конечно. А ты что подумал? Дурак ты, Хаус! Ты же знаешь, как я относилась к Стейси. Что я буду делать? Молчать и горевать. Можно подумать, ты собираешься делать что-то другое.
Второй раз за несколько минут называет меня дураком, но я только облегчённо вздыхаю, и  говорю так же небрежно:
- Да я не о Уилсоне. Что ты будешь делать с Орли? Что, действительно, выйдешь за него? Глупо. Он-то чем виноват?
- А я чем виновата? У меня дочь растёт, Хаус, мне нужна стабильность. Я не могу жить от среды до среды и спать в двуспальной постели по диагонали. И я не становлюсь моложе, знаешь ли... А ты?
- Я? Ну, я-то молодею с каждым днём - так, глядишь, к рождеству перейду на грудное вскармливание. Ты мне грудь дашь?
- Перестань! - её глаза на миг вспыхивают настоящей злостью, но тут же злость стихает, и она говорит тихо, почти убито. - Неужели тебе никогда не было страшно думать об этом, Хаус? Ведь ты же ещё и калека, и какие бы деньги ты не заработал, есть вещи, которые за деньги не купишь, а без них никак не обойтись — тем более в старости.
- Ну, чтобы выносить подкладное судно, у меня есть Уилсон, - и слегка холодею от сомнения: всё ещё есть ли?
- А если ты его переживёшь?
- Тогда это будет значить, что куш сорвал он, и бесплатный судноносец в моём лице достанется ему.
Кадди помолчала, вдруг усмехнулась:
- Вот уж ни за что бы не подумала, что ты станешь выносить хоть за кем-то судно, - качает она головой.
- Запросто. Ты меня ещё не знаешь. Кстати, не исключено, что в этом и есть вся проблема нашего взаимонепонимания.
- Или, напротив, мы слишком хорошо понимаем друг друга...
Несколько мгновений мы просто молчим — наконец, это становится невыносимо.
- Кадди, - спрашиваю я, словно только что спохватился. - Что ты здесь делаешь?
- Целуюсь с моим бывшим. А ты?
- Думаешь, Орли не водит машину?
- Орли - нормальный человек, а не злой, как собака, гений-неудачник, запрограммированный портить всё, к чему не притронется. Ты, Хаус, реинкарнация Мидаса, только то, до чего ты дотронешься, превращается не в золото, а в черепки, обломки, пепел и золу.
- Слушай, ты пришла мне лекцию по прикладной психологии прочитать? Кстати, не знаешь, что это за зверь, прикладная психология?
Вместо ответа она снова тянется к моим губам, а я снова отстраняюсь:
- Полегче, миссис Орли, неужели не терпится стать глиняным черепком?
Знаю, что она не из терпеливых, и, если буду продолжать в том же духе, скоро я её дожму, выжму из этой комнаты, из больницы, из моей жизни. Так же как выжал однажды Стейси.
Не стоило мне сейчас вспоминать о Стейси — воспоминание словно стегнуло по глазам, и их зажгло, как от дыма. И — не выдержал, сорвалось с языка:
- Ну, чего стоишь над душой?
И она — как ждала:
- Я люблю тебя.
- Поди к чёрту, Кадди! - взрываюсь я. - Тебя жених ждёт-не дождётся, у тебя свадебное путешествие на Кипр, у тебя дочь, которой нужна стабильность и мир во всём мире. На двух стульях сидеть даже твоей обширной задницы не хватит. Пошла уже вон отсюда!
Ага! Сейчас! Так она и пошла. Даже глазом не моргнула.
- Как же тебя... корёжит... - говорит задумчиво, словно что решает про меня в уме.- Интересно, стал бы ты хоть вполовину так психовать, если бы Уилсон меня... как Стейси?
На мгновение пугаюсь фатальности в её голосе, ощущаю в сердце укол предчувствия, словно она может вот так взять — и призвать на свою голову. Бред и романтические сопли -  просто нитроглицерин так и не принял.
- Мимо ворот. Ты здорова, как племенная кобыла, а Уилсон хоть и усыпляет оптом и в розницу, но на своих условиях. И для чего вообще был этот словесный тур-де-форс?Опустилась до нечестной игры? Отлично. Следующий шаг — на панель, красавица.
Не уходит — обходит вокруг меня, держа взглядом, как опасного хищника, снова садится поотдаль, закинув ногу на ногу — Блавски, что ли, её этой позе научила? Между прочим, коленки тоже сногсшибательные — даже через брюки чувствуется.
- Знаешь... когда я думала, что ты умер, я всё равно, что тоже умерла с тобой. Мне Чейз позвонил, сказал, ты в каком-то заброшенном складе сгорел заживо, тело опознавали по зубной карте... Хаус, ты что делаешь?
А я сложил руки на гульфике, демонстративно прикрывая промежность.
- Защищаюсь. Ты же так и норовишь достать меня ниже пояса.
- Ниже пояса не обязательно бить, - говорит. - Можно и гладить, - и так тянет это «гла-а-адить», что гульфик начинает топорщиться и упирается мне в ладонь.
Снова спрашиваю прямо:
- Зачем ты это делаешь?
А она, как попугай:
- Я люблю тебя.
- Ты ломаешь меня. Гнёшь. Это твоя любовь?
- Мы все друг друга ломаем и гнём. Смирись.
- Чего ты хочешь?
- А ты?
Прикрываю глаза — боже, как я устал от всего этого: от боли, от разочарований, от самоубийства Триттера, от предательства Уилсона, от неё вот...
- Хочу необременительного секса по средам. Без обязательств. И спать. Прямо сейчас.
- Ладно, - говорит. Я даже просыпаюсь от неожиданности:
-Что «ладно»?
- Необременительный секс по средам. И спать. Прямо сейчас.
Прогнулась? Спрашиваю подозрительно:
- А Орли?
 В ответ жестоко, зло, по-самочьи:
- Перебьётся, - и снова вакуум-отсос впивается мне в губы.

Диван ужасно узкий и неудобный. Нога болит. Сердце болит. Душа болит. Хочется выть и рыдать, а Кадди делает всё, чтобы у меня это получилось. Да я недалёк. И так уже всё плывёт от слёз. От промежности мягко и горячо волны — в ноги, в руки — до самых пальцев, к горлу, к глазам, прокатываются по всему телу одна за другой, каждая последующая нестерпимее. На губах снова кровь — трещина же, а я кусаю, чтобы не стонать, не кричать. О, боже! О-о! О-ой, не могу уже-е... Кадди... Ка-адди... А...а...а-а-а!!!
- Тш-шшш! - обхватывает мою голову, снова целует, но уже не страстно, а нежно, так, словно мать утешает малыша — значит, я всё-таки орал, не сдержался... - Ты спать хотел. Спи. Я буду рядом.
- Кадди... Кадди, зачем мы так?
- Мы с тобой идиоты, Хаус. Мама была права: только мы и можем друг друга выдержать. Не буду я втягивать в это Орли — он, действительно, ни в чём не виноват.
- Кстати, хотел спросить... Твоя мама...
- Умерла, - перебивает она поспешно. - Инфаркт. Знаешь, я рассорилась из-за этого со своей сестрой: я тогда лежала в психушке — ну, ты знаешь — и она даже не сообщила мне. Боялась, что мне станет хуже. Представляешь, Хаус? Я не была на похоронах собственной матери, я ещё два месяца, целых два месяца не знала, что она умерла. Ты не представляешь, как я жутко разозлилась. Сначала...
- А потом? - я спрашиваю напряжённо, потому что для меня это важно.
- А потом я подумала: для меня она была жива ещё целых два месяца. Сестра лишила меня возможности проститься с ней, но зато подарила целых два месяца неведения. Это немало. Сказать по правде, это — роскошный подарок... О чём ты думаешь, Хаус? Утебя странное лицо.
- Я — идиот, - говорю, садясь и приводя в порядок одежду. - Клинический идиот... Иди домой, Кадди. Спасибо тебе. И... до среды?
- До среды, - соглашается она, чуть усмехнувшись.
Дождавшись, пока она выйдет, вытаскиваю из кармана телефон, но тут же в дверях нарисовывается Чейз — так сразу же, что я нисколько не сомневаюсь: нашу оргию с Кадди он застал, незамеченный, поспешно ретировался и выждал, пока мы закончим. Умный мальчик. Почтительный сын.
- Правильно, детка, - говорю. - Видишь, что мама с папой трахаются, иди к своим игрушкам.
- Я дозвонился Вуду, - по-обыкновению, мои судорожные подколки он игнорирует. - Они заехали к Буллиту покормить собак, а те на них бросились.
- Собаки нашей судорожной клиентки из парка?
- Да. Теперь их усыпят. Специальную службу уже вызвали. У Вуда рваная рана на руке, у Буллита чуть яйца не отгрызли. Его оперировали в Центральной Окружной, скорее всего, это надолго — понадобится пластика.
- Хочешь сказать, ещё немного — и сбылась бы его мечта?
- Ну... она почти сбылась. Вуд говорит, собаки выглядели не совсем нормально. Возможно, бешенство. Вакцинацию им обоим начнут, не дожидаясь результата — рекомендовали и хозяйке её провести.
- Чёрт! Надо разыскать Уилсона.
У Чейза вытягивается лицо:
- Точно. Я и забыл: его же тоже покусали.

АКВАРИУМ

Звонок в дверь, раздавшийся посреди ночи, редко означает добрую весть. Впрочем, если ты — главный врач больницы, постепенно превращающейся в серьёзный онкоцентр, это не так уж необычно, но всё-таки Блавски идёт к двери с заколотившимся сердцем.
- Кто там?
- Ядвига, открой, это я — Лиза.
Кадди? Вот уж неожиданность! Кадди ни разу ещё не переступала порог её дома.
- Что случилось? - от волнения она распахивает дверь поспешно и преувеличенно широко - похоже, после всех этих волнений, начинают сдавать нервы. На Кадди серый брючный костюм и строгая блузка. Сумочки нет, зато в руке ключ от машины.
- Мне только что позвонил Джеймс...
Она даже не включается сразу и глупо переспрашивает:
- Какой Джеймс?
- Да Уилсон, конечно — какой ещё. Ты что, не проснулась?
- Зачем... откуда он позвонил?
- Сидит на окраине города в каком-то обезьяннике. Хочу сейчас поехать, разобраться на месте. Но он говорит, что почти раздет. Ночь холодная — у тебя же наверняка найдётся что-то из его вещей. Ну, там свитер, толстовка...
- Почему он сидит в обезьяннике? Ничего не понимаю!
- Я тоже не очень-то поняла. Какие-то наркотики, связь с дилерами... Может быть, поедем вместе? Что? Нет? Ты не хочешь?
Блавски трясёт головой так, что рыжая грива рассыпается по плечам.
- Не хочу. Мы с ним расстались. И я не хочу снова во всё это впутываться.
- Впутываться? Во что впутываться? Постой! Это ещё почему вы расстались?
Больше всего Блавски хочется ответить: «Не твоё дело!» - и захлопнуть дверь, но она не хочет выглядеть законченной хамкой и, тем более, Кадди — начальница. К тому же, она говорит, что Джим почти раздет.
- Подожди, я поищу его куртку.
- Почему вы расстались? - не отстаёт Кадди — проходит за ней в комнату, к шкафу и глаз не спускает, как конвоир, пока она, нервничая, роется на полках в поисках ветровки. - Он тебе изменил? Ты его с кем-то застала? Нет, Уилсон вообще-то способен на адюльт, но мне почему-то кажется... Так что, правда?
- Нет, - неохотно роняет Блавски, чувствуя, что от настырной Кадди всё равно просто не отделаться. - То есть, я думала, что да, но нет. А теперь это уже не имеет значения.
- И как это может не иметь значения?
- Не знаю... Я подозревала, потом узнала, что ошибаюсь, и — ничего не почувствовала. Это как выгорание. Я просто устала от...
- От чего? - в голосе Кадди удивление, которое раздражает Ядвигу и заставляет продолжать нежеланный разговор. - От отношений?
- В первую очередь, от этого человека, видимо. От его масок, от его пантомим. От того, что я вообще не могу ничего разглядеть в нём, как в зеркале. Он только отражает. Словно окутан постоянным облаком лжи и притворства. Даже в сексе...
- Что, имитирует оргазм? - в голосе Кадди против её воли прорезаются нотки Хауса.
- Даже и не имитирует. Словно занял пару сотен долларов и вынужден отдавать.
- Ты что же, думаешь, он больше не любит тебя?
- Любит. И это — худшее. Потому что любит он меня рассудочно и по привычке.
- Да... знакомая история, - вздыхает Кадди.
- Что-что?
- Я говорю, что слышала это уже. От Бонни, от Джулии, от Саманты. Теперь вот от тебя.
- Ты о его жёнах говоришь?
- Джеймсу надо бы было родиться на востоке, где принято содержать гарем. Только, думаю, ты, Блавски, в гарем бы не пошла — в этом проблема, да?
- Не знаю...
Кадди тяжело вздыхает:
- Ты дурака валяешь, Блавски. Уилсон — хороший парень. Славный парень. Добрый, ответственный, порядочный.
- Он — тёмный насквозь.
- Я думаю, это влияние Хауса.
- А я думаю, что если бы не влияние Хауса, он давно бы захлебнулся мраком. Хаус — самый позитивный человек в мире, и если бы не он...
- Кто — Хаус? Это Хаус — самый позитивный человек в мире? Да от него боль расходится, как взрывная волна, ломая всех, кто подвернётся.
- От Хауса? Да он сам аккумулирует чужую боль, это он спасает Уилсона от него самого столько, сколько не живут.
- Хаус - Уилсона? Это Уилсон спасает его от него самого и его сволочной натуры.
- Не от чего, потому что Хаус никогда не имел сволочной натуры. Он жертвует собой каждый раз до последнего, для каждого пациента, даже незнакомого, даже неприятного, и он никогда не предаст. В отличие от Джима.
- Что? Уилсон, по-твоему, предатель? Да Уилсон в жизни не предавал никого, кроме самого себя. И то ради Хауса.
- Да плевать мне, предатель он или не предатель! - Блавски вдруг с размаху швыряет найденную ветровку на пол. - Я люблю его, и не могу быть с ним. Просто не могу!
- Есть предложение, - вдруг с непонятным выражением лица говорит Кадди. - Давай меняться бойфрендами, Блавски. Я уже искала Уилсона в Орли, а ты, кажется, предпочитаешь Хауса? Ну, что? Меняемся? - она наклоняется и, подняв ветровку, выжидательно смотрит на раскрывшую рот Блавски.
- Ты... - наконец, обретает та дар речи. - Ты что? Ты... серьёзно?
- Есть ещё вариант шведской семьи... Двое на двое, и по вторникам меняемся партнёрами.
- Лиза...
- Расслабься, дурочка, - фыркает Кадди. - Я пошутила. Мне нужен Грэг, тебе — Джеймс, хочется думать, что и мы им небезразличны. Поэтому, что бы мы на этот счёт не навоображали себе, всё равно всё рано или поздно вернётся на круги своя. Просто нажми на паузу и на всякий случай помни, что иногда она получается долгой.

Дорога длинная, но улицы пусты, и Кадди едет быстро. Что там на самом деле произошло с Уилсоном, она старается не гадать: когда нет под рукой глины, не из чего лепить кирпичи — кажется, Конан-Дойл. Но ей не нравится сама вопиющая неправильность ситуации. Уилсон переменился. Несколько лет назад «я — в тюрьме, забери меня» - могло исходить только от Хауса. И что бы там Ядвига не говорила, результат их взаимного влияния налицо: Хаус владеет набирающей обороты онкоклиникой, Уилсон сидит в «предвариловке» за наркотики, Хаус руководит первоклассными врачами, Уилсон гоняет на байке, закинувшись «спидухой», Хаус с мятых рубашек перешёл на серые и голубые водолазки, так подходящие к его цвету глаз, Уилсон... Уилсон тоже перешёл на водолазки, хотя раньше ни за что не позволил бы себе появиться в таком виде на работе. Но... не обменялись же они, в самом деле, натурами? Что вообще происходит?
 Полицейский участок — невзрачное здание казённого вида, внутри зевающий дежурный. Он не слишком приветлив, но Кадди умеет быть убедительной, когда хочет:
 - Простите, но это нужно решить именно сейчас, офицер. Ваш задержанный на сложной непрерывной терапии, он испытуемый в исследовательской программе, нарушение протокола повлечёт убытки. Нет-нет, это, определённо, какое-то недоразумение, я готова подписать все необходимые бумаги для поручительства. Конечно, он обязуется не покидать пределов штата до окончания разбирательства.
 После недолгого сопротивления, нескольких звонков и небольшой бумажной волокиты, полицейский сдаётся и приводит Уилсона. В первый момент Кадди пугается его вида: рубашка разорвана и в крови, лицо бледное и почему-то мокрое, у виска и на скуле — цветущий кровоподтёк, волосы взъерошены, грязный бинт на запястье промок кровью и сукровицей, разболтался и засох безобразным зловонным браслетом, костяшки пальцев левой руки сбиты в кровь. Но главное — взгляд. В нём совершенно чужие, незнакомые тоска и безграничная усталость, за которыми — и это, пожалуй, самое худшее - всё-таки бледной тенью, почти призраком, прячется прежний, привычный взгляд Джеймса: тёплый, карий, с косинкой, виноватый и ласковый, просто родной, и от этого диссонанся Кадди перекручивает в душе, заставляя выдохнуть с сердцем:
 - Господи! Да что с тобой стряслось?
 Разбитые и подсохшие корками губы трогает лёгкая улыбка:
 - Долго рассказывать... Меня отпускают с тобой?
 - Да, слава богу. Куда тебя отвезти? Ночь на дворе.
 - В «двадцать девятое февраля», - почему ей кажется, что он имеет в виду не только и не столько название больницы. Он слегка прихрамывает — похоже, что ему больно двигаться.
 - Ты в порядке? Что у тебя с лицом?
 - Упал с мотоцикла.
 - А с рукой?
 - Собака покусала.
 - Нет, я об этом — она слегка касается корочки на пястнофаланговом суставе, и Уилсон смотрит на свою руку с любопытством первооткрывателя.
 - Не помню. Кажется, дрался...
 - Кажется? Ты что, был невменяем?
 - Просто пьян.
 Он говорит небрежно, равнодушно, но Кадди чувствует за этим равнодушием скопившийся крик и боится прорвать нарыв неосторожным замечанием. Только кротко просит:
 - Надень ветровку — я привезла.
 Просовывая укушенную руку в рукав, Уилсон морщится и на мгновение задерживает дыхание - видимо, рана воспалилась, чистые укусы через столько дней уже так не болят.
 - Я тебя не узнаю... - всё-таки качает головой Кадди, открывая ему дверцу машины. - Что с тобой, наконец, происходит — я тебя совсем не узнаю, Джеймс!
 Такая же лёгкая улыбка, но только теперь с налётом сарказма:
 - Ничего, не загоняйся. Я и сам себя не узнаю.
 Кадди заводит мотор и выруливает из переулка, косясь на своего пассажира. Хочется расспросить, вытрясти хоть что-то кроме этой не то улыбки, не то усмешки, но ей по прежнему страшно того, что может выплеснуться из него на самом деле. И, кроме того, попросту жалко напирать — Уилсон выглядит таким измученным, с трудом удерживает глаза открытыми и то и дело трёт пальцами висок с той же яростной настойчивостью, с которой Хаус обыкновенно растирает больную ногу.
 - А где твой мотоцикл? - решается на ещё один вопрос Кадди. - Ты же на мотоцикле был.
 - Сгорел. Так жаль... - но и это «жаль» с полнейшим равнодушием.
 - Как, то есть, «сгорел»? - пугается она.
 - Свалился с откоса, ударился о камень, искра в бензобак — и сгорел, - отрывисто говорит Уилсон.
 - Господи, Джеймс! Ты же мог погибнуть!
 Пожимает плечами — и снова морщится от боли. А потом вдруг спрашивает — совсем другим тоном, живо и остро:
 - Лиза, где ты взяла эту ветровку?
 Кадди немного теряется от этой перемены, но отвечает честно:
 - У Ядвиги Блавски на квартире.
 - Заезжала к ней? Сказала, что за мной? Что я — в камере?
 - Да... Разве это было нельзя говорить?
 - А она?
 - Ничего. Дала мне ветровку.
 - Ничего... - повторяет он задумчиво и, поджав губы, отворачивается к окну.
 Кадди рулит, мучаясь чувством вины. Ей кажется, она должна что-то сказать, давно должна была что-то сказать Уилсону — что-то сильное, важное, что-то, что может сразу расставить все точки над «i», но слов не находится. Она только говорит:
 - Всё образуется, Джеймс, - и, оторвав одну руку от руля, не глядя, треплет его по колену.
 - Мне не на что жаловаться, - быстро отвечает он, по прежнему отвернувшись. - Но... ничего не образуется. Ты просто не понимаешь. Проблема во мне, а не во вне. А от себя мне не убежать... - и добавляет всё с той же усмешкой, словно про себя, а не вслух: — Даже обгоняя ветер...
 Кадди молчит, зная, что уже раскупорила джинна. И, действительно, через несколько мгновений Уилсон продолжает говорить, по-прежнему упорно глядя в окно, словно за ним невесть что интересное:
 - Для меня есть в жизни работа, дружба с Хаусом, отношения с Блавски и, пожалуй, всё. Большего я не нажил. Ну, с работы Блавски меня уволила, с квартиры прогнала, а Хаус, кажется, готов убить, как только я ему попадусь на глаза. Нет, есть ещё люди, которые мне небезразличны, которых я... которых я, наверное, люблю, но в жизни одних - меня нет и даже не может быть, а другие... другая... она погибла. Что мне осталось в итоге? Рак в ремиссии, чужое сердце — пока сохранное, и браслет мониторирования... Хотя нет, браслет я же снял... — вот теперь она узнаёт его полностью — говоря, привычно поджимает и покусывает губы, заламывая невесёлые ямочки на щеках, чуть трясёт головой в вечном отрицании, а при словах о браслете вдруг прорезается его особенная, больная, как бесслёзный плач, щемящая улыбка.
 - Ты — паникёр, - говорит Кадди, тоже качая головой, но глаз при этом не отводя от дороги. - Всё поправимо. И с работы тебя никто по правде не уволит, а если и уволит Блавски, я сама возьму тебя с радостью. И Хаус не выкинет тебя из своей жизни — просто не сможет. А Блавски... ну, что Блавски — тут просто нужно время. Ты устал, Уилсон и, кажется, заболеваешь, да? - снова, не глядя, протягивает руку и касается его лба. - Ну конечно, горячий. Тебе нужно руку обработать, вымыться, выспаться, поесть. Всё наладится — не впадай в депрессию.
 - Останови, - говорит он. - Не то заблюю тебе салон. Меня тошнит.
 Кадди притормаживает у каких-то кустов, он вываливается из машины, торопливо отстегнув ремень, но его вовсе не рвёт — он просто стоит, повернувшись к ней спиной, запрокинув голову, и вдыхает, глубоко и жадно, ночной воздух — даже с расстояния и в темноте она видит как ходит под ветровкой его грудная клетка. Постояв так, он возвращается в машину, пряча глаза, и остаток дороги молчит, по-прежнему глядя в окно. А Кадди почему-то кажется, что там, у обочины, стоя к ней спиной, он попросту плакал.
 Она притормаживает у больницы, предлагая:
 - Может, ты у меня переночуешь?
 - В отделении.
 - Джеймс...
 - Ничего, не волнуйся за меня, поезжай. Спасибо тебе, Лиза.
 Но она всё ещё медлит, не чувствуя уверенности:
 - Уилсон, послушай, мне кажется тебе не стоит...
 - Я же сказал: высади меня здесь, - он снова резким движением дёргает ремень и, освободившись, не выходит, а, скорее, выскакивает из машины. Но тут же, чувствуя, что был неоправданно груб с ней, снова виновато улыбается:
 - Со мной всё в порядке - не волнуйся, поезжай. Тебя Рэйчел ждёт.
 - Но... Джеймс, ты уверен?
 - Конечно. Мне так будет лучше. Ещё раз спасибо тебе. Правда, я очень благодарен — ты сорвалась по первой просьбе...
 - Ну, а как же... Мы ведь всё ещё друзья?
 - Мы? А, ну да... конечно, - его улыбка становится немного натянутой.- Всё-всё, ты сделала всё, что нужно. Ты мне помогла. Уезжай.
 Всё ещё сомневаясь, Кадди трогает с места и, только отъезжая, вдруг вспоминает, что ничего не сказала ему о Триттере.

 УИЛСОН

 Странное чувство возвращения домой, словно отсутствовал не трое суток, а годы. Свет задних огней машины Кадди исчезает за поворотом, и мне остаются чёрные кусты, силуэт которых привычен, как тень от торшера на стене спальни, и подсвеченная вывеска. Ноги меня уже не держат, а в теле каждая клетка, кажется, налилась тупой и нудной болью. Хочется прямо здесь лечь на траву ближайшей клумбы и не то уснуть, не то умереть. И идти по-прежнему некуда. Хотя, и Кадди — не вариант. Дочка там её ещё...
 Ладно, переночую в отделении на диване — у меня в кабинете довольно удобный диван, если Лейдинг ещё его не выкинул...
 И тут — сюрприз. Хаус, ради экономии на охране, поставил дверной замок с введением пин-кода. Я помню чёртов код и пытаюсь ввести, но он раз за разом выдаёт: «неверный набор, поробуйте снова». Похоже, за время моего отсутствия код почему-то сменили. Странно. Не думаю, что только ради того, чтобы не пустить вовнутрь бывшего завонкологией, значит, у них там что-то произошло - просто так коды на входе не меняют, это хлопотно: всем сообщить, всех обзвонить, да ещё на первое время оставить дежурного, потому что кое-кто непременно забудет или потеряет.
 Что же мне делать? Звонить Блавски? Хаусу? Чейзу? На пост дежурной сестры? И тут вспоминаю, что я и без телефона. Ну не колотить же ногами в дверь, как забулдыге, которого жена не пускает после вечеринки в пабе, хотя, выгляжу, по правде сказать, соответственно, тем более, что я вроде как уволен, а узрев в каком я виде, обратно меня, пожалуй, и не возьмут.
 Отойдя на несколько шагов, стараюсь посмотреть на окна квартиры Хауса — в принципе, попаду камешком в стекло, и если он дома... ну, да, тогда он, возможно, швырнёт в меня чем-нибудь увесистым из окна. И попадёт - он меткий. Но окна тёмные. Или спит, и тогда, определённо, швырнёт, если я его разбужу, или его вообще нет дома.
И тут я вдруг вспоминаю, что на лестнице жилой зоны есть окно, расположенное довольно низко. Крючок там плёвый, а если мне удастся его открыть, я попаду, по крайней мере, внутрь здания. Обхожу угол, озираясь по сторонам, как квартирный вор, выламываю на клумбе жёсткий сухой стебель и подступаюсь с ним к окну. Странно, что Хауса до сих пор не обворовали — задача оказывается, и в самом деле, несложная. Теперь перелезть через подоконник — и вниз, на нижнюю площадку, откуда эскалатор вверх, в отделение, по ночному времени почти пустое. Повезёт — останусь незамеченным. Но проклятый коп всё-таки хорошо приложил мне дубинкой — поясница ноет, и это мешает аккробатничать. Всё-таки без потерь перелезаю через подоконник и оказываюсь на гулкой лестничной клетке. Здесь темно, и здесь уже пахнет больницей — запах, который раздражает и пугает пациентов, но ласкает обоняние умиротворённым покоем врачу или медсестре.
Но почему-то вместо того, чтобы спуститься в отделение, я медленно поднимаюсь к двери в квартиру Хауса.
Дверь незаперта. Приоткрыв её, я вполголоса окликаю: «Хаус!», - готовый каждое мгновение отпрянуть и сбежать по лестнице, если он, например, вздумает запустить в меня своей палкой. Но в квартире совсем тихо и, кажется, пусто. Помедлив в дверях, я потихоньку проскальзываю внутрь и, выждав ещё несколько мгновений, окончательно убеждаюсь в том, что хозяина дома нет. Щёлкаю включателем. Яркий свет заливает дом моей мечты: светлые стены, почти белый, цвета слоновой кости орган — камерный, конечно, но всё равно наикрутейший, светлые же шторы на окнах, широкий диван, бабочки на стенах, огромный плазменный экран - я ещё подумывал устроить здесь три Дэ — кинотеатр — Хаусу из-за ноги не приходится много путешествовать в реале, а так просмотр превратится хотя бы в иллюзию путешествия. Впрочем, Хаус такое может и отвергнуть — иногда он бывает излишне щепетилен к суррогатам.
Здесь на всём отпечаток личности Хауса — его инструменты, его диски, его журналы, его запах, его брошенная на диване футболка, его кроссовки на полке под вешалкой, его очки на журнальном столике, его маркеры, его леденцы в ярких обёртках — фруктовый микст  «только давай без смородины, парень», его мотоциклетный шлем — чёрный с белыми и зелёными полосками. От меня здесь — только светлые шторы и бабочки. Хоть Хаус и говорил мне столько раз: «это твой дом» - никакой он не мой. И на диван я присел на самый краешек, как случайный прохожий, странник. Присел просто потому, что на ногах стоять уже не могу. Ноет спина, ноет голова, дёргает болью руку. И о том, куда он путь держит, это странник-идиот не имеет ни малейшего понятия...

АКВАРИУМ

Под бормотание маленького портативного телевизора Хаус несколько раз проваливается в сон - последний раз надолго. Сквозь обрывки сновидений он слышит шум мотора и успевает удивиться полуночнику, притормозившему у больницы, но полуночник, немного помедлив, уезжает, а до Хауса доходит, наконец, что ночь более, чем посередине, и надо бы встать, выключить телевизор, по которому ночной вольнодумный и вполне себе «жёлтый» канал вещает какую-то криминально-новостную чушь, и идти домой. Но когда он протягивает руку к тумблеру, его рука зависает на полужесте, потому что на экране в кювете искорёженный сгоревший мотоцикл, одно колесо которого отлетело и видно совсем близко, и на его колпаке, словно случайно присела, переводная картинка — бабочка — маленький обрывок их больничной добродушной и ласковой игры-ритуала с первым пациентом первого серьёзного исследования «сочетания трансплантации с новообразованиями в целях подбора оптимальной долгосрочной терапии».
«Мотоцикл, на котором передвигался второй задержанный, обнаружен в нескольких километрах от места задержания обоих подозреваемых, - вещает диктор. - Возгорание, по всей видимости, наступило в результате аварии, причиной которой послужило механическое повреждение, причинённое умышленно. Сомнительно, что его владелец один из задержанных, и мотоцикл, скорее всего, числится в угоне. Базы данных в настоящий момент проверяются, но несомненна связь этой аварии с имевшей место накануне кровавой разборкой между группировками наркодилеров за влияние в юго-восточной части города. Следствие по делу продолжено... А теперь небольшой перерыв на рекламу. Оставайтесь с нами!»
«Что за чёрт! Какие наркодилеры? Во что опять влипла эта безумная панда?» В душу Хауса закрадывается подозрение, что все годы, проведённые вместе, он сильно недооценивал авантюрность тихони-Уилсона. Впрочем, могло быть и так, что мотоцикл у него угнали. И хорошо, если он просто зазевался, а если, скажем, стукнули по голове и бросили валяться где-нибудь в кустах без сознания или... или мёртвого? - от этого предположения на миг темнеет в глазах. Но тут же страх отступает, зато накатывает злость: «Ну почему я всегда должен изводиться из-за этого идиота?». И тут же совесть напоминает на ухо, похлопав жёсткой рукой по плечу: «А он мало из-за тебя изводился, когда ты совал ножи в розетки, вводил себе запредельную дозу инсулина, забавлялся диагностикой под дулом пистолета, прыгал с балкона и беседовал с призраками на горящем складе? Просто время платить по счетам» - «Я уже, кажется, переплатил. Пора бы потребовать сдачи». - «А как сосчитать?», - вздохнул призрак совести по-человечески понятливо и невесело.
Экран гаснет, повинуясь щелчку кнопки: «выкл.», и Хаус — в который уже раз за сегодня — пытается набрать знакомый номер, но телефон Уилсона мёртв. Что ж, раз уж взял мобильник в руки, даже самому себе лучше наврать, что кроме Уилсона есть и ещё заботы. Он набирает Вуду:
- Это Хаус... Что, правда, ночь? Да ладно тебе... Можно подумать, что ты, сачкуя целый день, ни разу подушку не придавил. Как там дела у нашего оборотня из мальчика в девочку и обратно? С «обратно» теперь проблем не появится?
- Хотелось бы надеяться, - голос Вуда сонный и недовольный.. - Пока у него проблемы с кровопотерей — повреждён крупный сосуд, ткани развороченны, развился ДВС-синдром. Я дал ему кровь — оказывается, у нас группы совпадают, чтобы свёртываемость поправить, и уже после этого третий пакет переливают
- Бог мой! Да как же ты решился сделаться единокровным родственником трансвестита?
- Бросьте издеваться, Хаус! Он тяжёлый. Проклятый пёс ему изнутри бедра всё до костей вырвал. Вряд ли удастся сделать, как было, так что готовьтесь подарить ему старую трость.
Вуду не видно, как его собеседник темнеет лицом и крепко сжимает губы.
- А тебе? - уже совершенно серьёзно спрашивает он. - Ты сам-то в порядке?
- Ерунда, пара швов. Я умею обращаться с кусаками разного типа, - немного хвастливо говорит Вуд. - Это, кстати, отличает нормального мужика от мужика в сетчатых чулках.
- Подожди. Вам антирабическую сделали?
- Сделали пока одну, дальше будет после секции псов.
- Так их забили?
- Пришлось. Хозяйка, пожалуй, расстроится.
- Оставайся с Буллитом столько, сколько надо, - сделавшись серьёзным,приказывает Хаус. - Понадобится — вытирай ему слёзы. Или, если тебя с души воротит, скажи, и я пришлю замену.
- Обойдусь, - буркает Вуд. - Он всё равно без сознания, а бабьи кружева с него срезали.
- Бабьи кружева? Постой, он что, носит кружевные стринги? Серьёзно?
- Нет, - ворчливо отрезает Вуд и нажимает «отбой»

Тогда, тяжело опираясь на трость, Хаус, наконец, ковыляет к двери на лестницу, в зону «С» - домой.
В плохие дни он ходит к себе через улицу, не преодолевая несговорчивые ступени, но весь вечер собирался дождь, и вот, наконец, собрался — шелестит по карнизу, мелко щёлкает по листьям, так что Хаус, передёрнув плечами при мысли о мокрых каплях за воротником, решает воспользоваться внутренней лестницей — вот какого чёрта Уилсон и там не поставил эскалатор? Эта мысль, однако, вызывает не раздражение в адрес Уилсона, а чувство признательности к нему — да, не поставил, но тот, другой эскалатор, поставил, и вообще, это Джеймс создал «Двадцать девятое февраля», вложив в неё и любовь, и время, и последние деньги. Для него.
Если бы он пошёл через улицу, он, наверное, заметил бы свет в окнах и успел подготовиться, а так он чуть не выронил трость от неожиданности, войдя. Из короткого широкого коридора с аркой гостиная, как на ладони, и он сразу видит, что на широком диване посреди комнаты, безжалостно опалённый электрическим светом, как был, в кроссовках и куртке, скорчившись, подтянув колени к груди и закрыв ладонями лицо, измученный, весь в синяках и ссадинах, спит Уилсон.
Несколько мгновений Хаус просто стоит в дверях не двигаясь, ощущая, как камень — целые горы камней — скатываются с его души, и невидимая рука, так и не выпускавшая весь вечер из кулака сердце, медленно разжимается, пока вдруг не понимает, что его раздражает — просто бесит — то, что Уилсон спит, закрыв руками лицо. Он делает несколько шагов к дивану и останавливается, глядя на Уилсона сверху вниз.
Пыльно-серые пряди на голове Уилсона слиплись от засохшей крови, на скуле — вернее, на той её части, что видна из-под рук - багровеет кровоподтёк, яркий на бледном фоне, кисти рук — в ссадинах, под ногтями грязь, подозрительно похожая на запекшуюся кровь. И ещё Хаусу кажется, что Джеймсу очень холодно — недаром же он весь съёжился, сжался в комок. Он протягивает руку, и ещё не донеся её, ощущает исходящий от Уилсона сухой жар, как от электрообогревателя.

От прикосновения Уилсон вздрагивает и, испуганно распахивает глаза.
- Хаус...
И тут же просит, криво улыбаясь:
- Только не надо меня прямо сейчас бить, ладно? И так всё болит...
Мгновения молчания. Контакт глаз. Напряжение, нарастающее до звона в ушах, до немого крика. И длиннопалая рука Хауса нерешительно зависает в воздухе, а потом опускается на голову Джеймса, словно ребёнка, гладя по волосам - осторожно, не задевая раны. А голос - хриплый, непохожий на обычный голос Хауса - соглашается, покладисто и мягко, без тени насмешки:
- Ладно... Ладно, Уилсон, я не буду тебя бить прямо сейчас...
И ещё молчание. Теперь глаза Уилсона закрыты, густые брови, которые и всегда-то кажутся чуть-чуть нарочитыми, нагримированными, сейчас ещё и трагично надломлены, как у вечно печального пьеро, ресницы дрожат. В какой-то момент вслед за ними начинают дрожать и губы, и снова Хаус всё так же мягко останавливает его:
- Не надо... Всё хорошо. Ты всё сделал правильно...
- Конечно, я всё сделал правильно, - отвечает Уилсон, не открывая глаз, и тон его точно такой же, как во время памятного разговора о смерти в автомобили, припаркованном у кафе за пять месяцев до смерти - «конечно, я не хочу умирать!» - Хаус узнаёт интонацию беспомощного вызова, тихого крика. - Только ты зря думаешь, будто мне от этого легче.
Хаус не отвечает, потому что он так не думает.
- Пойди в ванну, вымойся и переоденься, - говорит он вместо этого, всё так же мягко и серьёзно. - Давай, а то от тебя козлом воняет... Пойдём, я дам тебе пижаму в цветочек — специально для тебя покупал, как знал, что понадобится.
Про цветочки Уилсон пропускает мимо ушей. Ему смертельно хочется спать, и он бы никуда не пошёл, но Хаус настаивает:
- Вставай-вставай, амиго. Знаешь, сколько стоит химчистка диванов? Уилсон, вставай, - трясёт за плечо. - Тебе нужно, как минимум, раны промыть, у тебя гнойное воспаление мягких тканей запястья — хочешь синовит и неподвижность сустава? Ну давай, давай, подъём! Успеешь выспаться. И потом, это нужно делать в постели, как человек, а не как бездомный кот - у двери на грязной тряпке.
- Какая тряпка? - вяло пытается он протестовать. - Шикарный диван...
- Диван ничего, а вот шмотки между ним и тобой — грязные тряпки. Притом, вонючие. Ты что, под забором в них валялся и все отправления туда отправлял?
- Вроде того. В той части, что про забор, - Уилсон кое-как сползает с дивана и бредёт в ванную.
 Нейромоторные связи у него сейчас ни к чёрту, и Хаусу приходится вести его на чётких командных установках: «снимай куртку», «наклони голову», «смывай пену», «садись сюда», «давай руку».
Срезанный бинт летит в мусорное ведро, Хаус пинцетом с зажатым в нём марлевым шариком придавливает края ранок, шипит перекись водорода...
- Больно, - тихо говорит Уилсон, чуть вздрагивая.
- Терпи. Сейчас закончу. Старые врачи засыпали такие ранки меркурохромом. Как это ни странно, кое-кто умудрялся избежать ампутации. Люди в те времена были грубее, но крепче, они не пасовали перед несчастными сапрофитами из собачьего рта.
- Ты не хочешь говорить о главном... - с упрёком вздыхает Уилсон, когда Хаус накладывает повязку и почти силком поднимает его на ноги.
- Сейчас с тобой бессмысленно говорить о главном. Ты ничего не соображаешь и до смерти хочешь спать. Иди ложись.
- Странно, что ты не выгнал меня...
- Не странно. Это — твой дом. Я могу сто раз захотеть тебя убить, но выгнать тебя отсюда не захочу. Иди уже, ложись — я знаю, что ты можешь жевать свою мочалку часами, но я не собираюсь потакать тебе и найду лучшее занятие, по крайней мере, до восьми часов... Давай, падай сюда! Нет, стой! Выпей ещё вот это.
- Что это? Что ты мне даёшь? - Уилсон щурится, потому что рюмка с чем-то коричневато-красным немного расплывается перед глазами, а он хотел бы рассмотреть. Но не успевает — Хаус попросту вливает содержимое ему в рот — на языке вязкий сладковатый вкус.
- Хочешь проконтролировать мои назначения? -насмешливо говорит Хаус и вдруг снова зарывает пальцы в его ещё мокрые после санобработки пряди. И Уилсон перестаёт думать о том, какую отраву его заставили проглотить, а думает о том, что если прислонить к ладони Хауса затылок, то необязательно самому удерживать голову. И глаза тоже можно закрыть. А момент, когда ладонь сменяет мягкая прохлада подушки уже остаётся за пределами его сознания, как и укол иглы в плечо — в ответ на последний он только издаёт слабое протестующее мычание.
- Спи-спи, - говорит Хаус. - Антибиотик. Спи.

Он засыпает крепко, но сон ему снится неласковый: почему-то снится, что это у Хауса рак, и он, Уилсон, снова должен делать эвтаназию, а он никак не может поверить, что это всерьёз — Хаус ведь наркоман, у него и рак может оказаться ложью, уловкой ради того, чтобы получить свою дозу. Но, мучаясь и сомневаясь, Уилсон всё-таки набирает шприц, а в следующий миг ручная крыса Хауса — Стив Маккуин Второй (он же братец Чейз) - вдруг кидается и, вцепившись зубами в его запястье, виснет на нём. Самое страшное, что глаза у неё при этом вполне себе человеческие, женские, и Уилсон их словно бы где-то видел. «Крыса может годами хронить обиду и вынашивать планы мести, - звучит у него в голове так отчётливо, словно кто-то включил под черепной коробкой видеозапись мыслей. Но нападает всегда внезапно, не рыча, как собака, и не дёргая хвостом, как кошка».
Боль от крысиного укуса адская, а проклятая тварь, как вцепилась, так и болтается, не разжимая зубов.
- Хаус, убери эту тварь! - повышает он голос. Пожав плечами, Хаус протягивает руку к палке и наносит один, но жестокий удар — он сбивает крысу на пол, следующий удар сплющивает беднягу Стива Маккуина, делает его похожим на кусок несвежего меха, а Хаус поднимает трость снова и снова бьёт. Хрустят крысиные косточки, мелкими брызгами брызжет кровь
- Что ты делаешь? Зачем?! - кричит Уилсон. - Я не этого хотел!
- Чего ты орёшь? - удивляется Хаус. - Это же эвтаназия — разве ты не её хотел?
- Нет! Нет! Не надо!
- Ну, чего ты орёшь? Успокойся, тише...
Сон рвётся мутными клочьями, и становится виден утренний полусвет в комнате. Он весь в холодном поту, и его трясёт.
- Тише, тише, - Хаус подносит к его губам стакан. - Пей. У тебя гипогликемия, поэтому тебе снятся кошмары. Пей — станет легче.
Уилсон машинально глотает. Оказывается, что в стакане тёплое молоко с мёдом.
- Ты подогрел? - изумляется он.
- Ну, не из холодильника же тебя поить — ты простужен насквозь. Пей.
- Хаус...
- Ой, я тебя умоляю: не обмазывай меня розовыми соплями твоей признательности — воздашь материальными благами, когда очухаешься. Давай-давай, допивай до конца.
Он допивает молоко и снова засыпает. Часа через три встаёт, шатаясь, добредает до туалета и, вернувшись, опять валится в постель. Хаус ещё колет его — он чувствует это сквозь сон. Спит, спит, спит без конца — весь остаток ночи, весь день и всю следующую ночь. Просыпается только наутро от голода и чувствует, что рука жёстко фиксирована — что-то медленно капает в вену из мешка, закреплённого на стационарном штативе. Инстинкт ориентирования заставляет оторвать голову от подушки и оглядеться.

УИЛСОН.

Во-первых, утро — сквозь щели в шторах из приоткрытого окна пробивается отчётливый розоватый свет, но ещё тихо. Значит, часов пять-шесть. И это явно не то утро, что должно идти за вечером моих злоключений, а, видимо, уже следующее. Ничего себе я поспал - больше суток!
Я в спальне квартиры Хауса. На его широченной кровати — для человека с хроническими болями, порой пол-ночи ищущего удобное положение, чтобы заснуть, узкая кровать неприемлема, и это всегда учитывается при покупке мебели. На мне, действительно, пижама и, действительно, зараза, в цветочек — мягкая, тёплая, удобная, новая, но... цыплячье-жёлтая в незабудочку. И где только он разыскал такую взрослого размера — неужели открылась швейная мастерская при гей-клубе? Впрочем, памятуя о пандах и бабочках, похоже, завёл постоянного мастера инпошива исключительно, чтобы разыгрывать меня и издеваться в своё удовольствие — с него станется. Глаз у него хороший, может и без примерки заказывать. Вот только мысль об этом не возмущает, а заставляет меня глупо и счастливо улыбаться.
К руке тянется тонкий шланг капельницы, рука привязана к планке кровати довольно хитро — чтобы оставалась неподвижной, но при этом не затекала. Что написано на мешке, лёжа, разглядеть не могу, но система - «двустволка», или, как такие называет Хаус - «шейкер», потому что сделаны специально «для смешивания коктейлей».
Сам Хаус крепко спит рядом, на другой половине кровати. По нему видно, что планировал только прикорнуть — полностью одет, разве что кроссовки скинул — в носках, и даже часы на руке. На прикроватном столике с его стороны непогашенная лампа — значит, заснул ещё до света - и целый ворох коробок из-под ампул, самих ампул, вскрытых и полных, одноразовых упаковок из-под шприцев и флексюль, пустых мешков для внутривенного введения. Похоже, здесь даже не больничная палата — целый блок ОРИТ на дому. Венчают весь этот бардак две оранжевые коробочки из-под викодина — одна пустая, другая только-только начатая.
Поскольку меня больше не трясёт, и я в сознании, по всей видимости, что-то питательное он мне тоже прокапал — глюкозу с аскорбиновой кислотой, а может, и протеиновую смесь. Что ещё? Антибиотики — наверное, не меньше двух, чтобы рука зажила, и ещё чтобы дело не кончилось пневмонией. Какой-нибудь тканевой протектор — для скорейшего заживления разбитой физиономии. Обезболивающее, успокоительное — это само собой. Стероиды, которыми я пренебрегал в последние дни, и которые нельзя бросать под страхом феномена отмены. Ну, ещё просто какой-нибудь полиглюкин для восполнения жидкости. В общем, получается довольно много, и значит, он лечил меня и ухаживал за мной, пока я спал, как сурок, все эти сутки с хвостиком.
И, кстати, на здоровом запястье, за которое я притянут сейчас к конструкции кровати во избежании выдёргивания иглы — снова привычной тяжестью браслет дистанционного мониторирования. Кошусь на него: датчик времени сброшен на ноль - мыло-мочало, начинай сначала. А чего я хотел? Исчез на трое суток, оборвав все кривые, как гнилые нитки, хотя больше, чем на сутки, нельзя по условиям наблюдения. Мне теперь ещё и за это влетит — в первую очередь от Корвина, который прямо заинтересован в результатах. Ну, и от Ядвиги, конечно, как от главврача, если не сочтёт недостойным мараться разговором со мной.
Впрочем, всё это второстепенно. На первом месте всё равно у меня мёртвая Стейси, и лучше бы я не трезвел и не высыпался, потому что с ясной головой думать о ней просто невыносимо, да ещё и эта крыса из моего сна... Я вообще не любитель крыс, но к Стиву как-то притерпелся. Он уже старый, можно сказать, патриарх. Всё время, пока мы с Хаусом мчались на мотоциклах от моей смерти, обгоняя ветер, заботу о начальниковом питомце благородно взвалил на себя его тёзка.
Но сейчас крыс опять воцарился в просторной клетке с колесом и имитацией дерева, и Хаус суёт ему туда кроме обычного корма крысиное лакомство — сырные шарики, злаковые палочки — а иногда, старательно оглядываясь, чтобы никто не заметил, даже нежничает с ним, называя «усатой мордой» и давая сахар из губ. Как он ни осторожничал, а я однажды засёк, но ехидничать не стал — не то было настроение. В любом случае, Хаус ни за что не убил бы Стива палкой, разве что усыпил бы при какой-нибудь неизлечимой мучительной хвори, но и то так, чтобы крысюку было не больно. Так с чего же мне явился такой нелепый кошмар, и почему, несмотря на всю его нелепость, я лежу и упорно пытаюсь искать в нём скрытый смысл? Неужели из-за мелькнувшего слова: «эвтаназия»?
Пока я лежу и размышляю, на столике у Хауса противным электронным писком взрывается будильник. Не открывая глаз, Хаус делает стремительный, но со сна крайне неуклюжий выпад рукой в его сторону, и будильник летит на пол, увлекая за собой всю стеклянно-бумажную пирамиду. На полу звенят, разбиваясь ампулы, а он резко садится с энергичным, как не спал вовсе:
- Твою м-мать!!!
- Хаус... - говорю жалобно, потому что он проснулся раздражённым, и невыспавшимся, и нога у него, наверное, болит, как сто чертей, а я сейчас и без того достоин крепкой выволочки и уже не умираю от дурноты и усталости, как накануне, чтобы её отложить.
- Ну, что? - он оборачивается ко мне, но лицо — боюсь верить своему счастью — ничуть не злое. - Оклемался? Приступ «кайлкэллоуизма» закончился у тебя?
- Это не было приступом «кайлкэллоуизма», - тем не менее, возражаю, как упрямый осёл.
- Знаю. Это был приступ: «поделоммнечтоменяниктонелюбитизма». Извини, я кажется «идиот» пропустил после «не любит».
- В Соммервилле ты готов был меня убить, - говорю. - Я видел это по твоему лицу, когда ты замахнулся палкой... - а может Стив из моего сна - я сам? А что? Кусаю руку, несущую облегчение, а потом получаю палкой по башке — всё сходится. Но почему такие знакомые женские глаза?
- Не за что мне тебя убивать. Ни тогда, ни сейчас. Ты исполнил свой долг перед Стейси. Как её друг, как мой друг, как онколог, наконец... Я тебе благодарен должен быть. Даже за твою ложь. Особенно за ложь.
- Так... - говорю несмело, - у нас всё хорошо?
- У нас всё хреново, - возражает он так, что у меня на миг занимается дыхание, но тут же, к моему облегчению, добавляет. - Но между нами — если ты об этом — нормально. Давай, я отвяжу тебя от распятия, и мы пойдём прикончим жертвенного агнца, пока до него не добрался твой предок Авраам. Ты взял на себя волю Авадонны, еврей. Тебе нужна искупительная кровь жертвенных младенцев.
Знаю, что он всё ещё не до конца обуздал свою досаду, тем более, приправленную скорбью — не так спроста её и обуздаешь, но всё-таки мне не по себе от столь явной агрессии.
- Пожалуйста, - прошу, - не шути так.
Когда это он выполнял мои просьбы? Но, наверное, сегодня что-то с магнитными полюсами земли, потому что он отводит взгляд чуть ли не виновато:
- Ладно, не буду больше. Пошли завтракать.


- Ну, наворотил ты дел, - говорит Хаус за завтраком, зловеще качая головой. - Исследование, считай, запорол, мотоцикл разбил, с наркомафией связался, Блавски выбесил, Стейси отравил. С работы тебя уволили, полиция тобой интересуется. Что ты им будешь говорить? «Ах, я был не в себе, потому что только что совершил убийство — это ж тяжко для моей тонкой душевной организации, хотя, с другой стороны, пора привыкнуть — не в первый раз»? Как ты будешь выкручиваться, Уилсон?
Вот так, всего несколькими словами расчленил труп и разложил передо мной прямо на столе — так что мне теперь и кусок в глотку не лезет. Опустив голову, дрожащими пальцами крошу кусок хлеба и молчу. А что тут скажешь?
- Да, я чуть не забыл, - спокойно добивает меня Хаус. - твой Триттер умер.
До меня не сразу доходит смысл фразы. Сначала проходит волна протеста — почему это Триттер «мой» - и только потом я понимаю, что именно сказал Хаус.
- Как умер? Почему? Когда? - а в голове уже защёлкал автомат посмертной диагностики, перебирая возможные причины летального исхода на этом сроке: острая печёночная недостаточность; прободение желчного пузыря; кровотечение из варикозно расширенных вен?
- Пулевое ранение головного мозга. Сначала поиграл во взятие заложника с Джеймсом Орли в главной роли, а потом разворотил себе башку из табельного пистолета. Труп в нашем морге. Лейдинг пишет на тебя кляузу по этому поводу — в карте нет отметки о консультации психолога. Будет разбирательство на внутрибольничном уровне, если никто Кадди не стукнет, но пряников всё равно не жди - Корвин с радостью на тебе отыграется за гепатобластому.
Я вспоминаю: да, действительно, я не показал Триттера психологу, хотя процедурал этого требует, коль скоро больному сообщают о том, что его заболевание смертельно. Понадеялся на дотошность Блавски или благоразумие Триттера? Сейчас я уже и сам себе не отвечу на этот вопрос. Виноват дважды — как лечащий врач и как зав отделением. С другой стороны, я уже уволен — чем ещё им меня наказать? - с удивлением ловлю себя на том, что думаю про Хауса и Блавски «они», как будто бы объединил их. Объединил против себя.

Почему, чёрт возьми, я, сделав всё как надо, захлёбываюсь безысходностью и виной? Почему мне снова одиноко, холодно и пусто, несмотря на то, что пижама в цветочек никуда не делась — вот она, на мне? И флексюля ещё стоит в локтевой вене, и значит забота Хауса — реальность, а не продолжение сна про Стива Маккуина Второго. Но ведь и во сне он защитил меня, убив крысу. Это же не может ничего не значить? Может быть, дело в том, что не я его, а он меня? Неужели я боюсь — смертельно боюсь — того, что Хаус перестанет нуждаться во мне, что уже перестал? А ведь он, действительно, перестал во мне нуждаться — я заметил эту перемену в нём давно, только всё боялся отдать себе отчёт, в чём она состоит. Как я бросился за ним в Ванкувере! А он снисходительно позволил мне броситься. Пожалел. Как пожалел и прошлой ночью, когда я приполз к его порогу, как побитая собака. И все наши отношения с некоторых пор - под знаком жалости. Как же я не понимал такой простой вещи! Они оба уже давно заменили любовь на жалость, и ни я, ни сами они этого сразу-то и не заметили. Вот откуда это презрительное пренебрежение, вот откуда эта намертво прилипшая ко мне кличка «панда». И вот почему она меня так коробит — а я и не понимал...
Хаус ещё что-то говорит о разбирательстве, о Триттере, о прерванном из-за меня исследовании, а я снова чувствую себя ёжиком — хочется свернуться, сжаться в комок, и оставаться так долго-долго, выставив колючки, чтобы никто даже не попытался погладить.  Но проблема-то в том, что я — ёжик наизнанку, и чем туже комок, тем больнее впиваются колючки в моё собственное тело. Делаю, что могу — упираюсь лбом в холодный пластик стола, руки замком охватывают затылок, ноги под столом тоже скрещены в лодыжках и зацеплены друг за друга — неприятие, заслон, я пресекаю любую попытку вторжения, я уже не ёжик, я — броненосец.
- Стремишься принять позу эмбриона и залезть обратно, мамочке в вагину? - холодно насмешничает Хаус, наблюдая за мной, как естествоиспытатель.
За что он так со мной? Я же, по сути, сделал за него грязную работу. Это был его пропуск в ад — не мой. Это моя жалость. Зачем он всё так переворачивает? Он же сам сказал, что я прав. А сейчас? Ведь он практически забавляется моей реакцией, моим отчаянием, смеётся надо мной, снова и снова напоминает о чёрном джипе, словно тупой иглой ковыряет где-то в нервном сплетении. Мне же больно! Почему он, понимающий в боли больше всех на свете, не чувствует, как больно мне сейчас? В чём я виноват? В чём я опять виноват перед ним? Перед ними всеми? «Дурак, - говорит мне на ухо мой внутренний голос. - Ты просишь жалости и тут же обижаешься на неё. Это, по-твоему, последовательно?» Врёт, как и все врут — я не жалости хочу. И, уж тем более, ничего не прошу, а если бы мог получить просимое...
...Помню, что это была забытая богом африканская деревня. Миссия «Врачи без границ». Хаус оказался там только благодаря своему упрямству — как инвалид, он не должен был ехать с нами. Если бы его обязывали, он увильнул бы всеми правдами и неправдами, но тут ситуация была обратной, его отговаривали, и, конечно же, он упёрся и поехал. Помню, что накануне прошёл дождь, и ночь была очень душной, но к рассвету чуть заветрело, и стало, по крайней мере, чем дышать, отчего и сон, тревожный и поверхностный в духоте, сделался куда приятнее. Как вдруг в него начало исподволь вмешиваться раздражающее гитарное треньканье, пока я, наконец, совсем не проснулся. Занималось очень раннее утро. Настолько раннее, что жара только набирала силу, только готовилась расплескаться по палаточному городку. Я помотал головой и полез из палатки, которую мы с Хаусом делили на двоих, и в которой в настоящий момент я находился один, а соседняя постель остывала, смятая и скомканная, так что угадать источник треньканья не составляло труда. Там, кстати,  было ещё четыре палатки, не считая амбулаторной — большой рейд повального обследования и вакцинации населения отдалённых пунктов — но накануне все работали, не покладая рук, и теперь попросту спали, уставшие. Хаус бы тоже спал, если бы не больная нога, а так я увидел его сидящим на запасном колесе нашего грузовичка в шортах из обрезанных по колено джинсов, словно хиппи, и в пятнистой безрукавке, как и ожидалось, с гитарой, принадлежащей, кстати, вовсе не ему, а врачу-инфекционисту из штата Мен. Он вертел колки и противно тренькал, подстраивая струны. Я вылез раздражённый и злой, но сразу как-то стушевался, увидев из-под размахрившейся кромки его шорт дорожку грубого перекрученного келоида. Обычно он следил за тем, чтобы шрам не был виден, но сейчас короткая штанина сбилась вверх — думаю, он только что растирал свой рубец, стараясь унять боль.
На шорох моего появления он обернулся и — уже почти машинально - шевельнул ногой, поправляя штанину, и рубец его с облегчением нырнул под синий деним, а я приготовился к обычной пикировке, но он вдруг спросил, легонько похлопав по обшарпанной деке гитары:
- Тебя это разбудило? Не выспался?
Помнится, я чуть язык не проглотил от удивления — ни до, ни после не слышал я у Хауса такого мирного дружелюбного тона.
- Чет Эткинс делал это гораздо лучше, - сказал он. - Но ты послушай. Я хочу, чтобы ты по-настоящему услышал, а не просто подрожал барабанной перепонкой. Послушай, Джеймс, - не так уж часто он называл меня по-имени, и это «Джеймс» прозвучало у него по-особенному, как-то, я бы сказал, проникновенно, почти интимно, и я почему-то заволновался.
Я обошёл его и сел перед ним в двух шагах прямо на выцветшую от солнца траву, и он чуть улыбнулся мне глазами прежде, чем начать играть — впрочем, возможно, его просто рассмешил мой заспанный и взъерошенный вид.
Вот об этом я и попросил бы несуществующего джинна или несуществующего бога, представься мне такой случай. Я бы попросил, чтобы снова было раннее утро, копящийся где-то у горизонта зной, и чтобы Хаус в обрезанных джинсах и кроссовках, в пятнистой майке держал гитару на коленях и готовился играть для меня «как Чет Эткинс», и чтобы сказал мне: «Послушай, Джеймс» - и улыбнулся глазами.
Иногда я вспоминаю об этом маленьком эпизоде, как вспоминал бы о красивом сне, как представляю белый рояль и белую штору. Мне кажется, жизнь — длинный пассажирский поезд, вагоны которого набиты заботами и проблемами, болезнями, отношениями, приязнью и неприязнью, звонками родителям, подарками на рождество, учёбой, бегом по утрам, укусами собак, раковыми пациентами, женитьбами и разводами, книгами, завтраками, отпусками, пончиками в буфете, морозными вечерами, клёнами и врачебными конференциями. За окнами — всё то же самое, но уже из чужих жизней, и там длинноногие актрисы голливуда, НАСА и аэропорт Хитроу с его туманами, водопад Виктория и египетские пирамиды, мифы о русской угрозе и война в Ираке. Но есть совершенно особые мгновения, как короткие переходы над вагонными стыками из тамбура в тамбур, когда ты ощущаешь движение своего поезда подошвами и видишь — пусть в щель — не отделённую пыльным стеклом, а совершенно живую, прохладную, разноцветную, пахнущую дождём осень. Мгновения счастья. Это — мотоцикл, входящий в поворот так, что наколенник сухо чиркает по покрытию, это спуск со снежного трамплина в Ванкувере, когда руки Хауса вцепились в куртку, и его крик становится горячим ветром где-то между волосами и воротником, это вздувшаяся штора на окне, и блики солнца на крышке органа, это волейбол на озере Онтарио, это смеющаяся мне в губы Эмбер, это пестрядь бабочек на стенах операционной, и это щелчок переговорного устройства в сканерной, и голос Хауса: «Ты чист, амиго, молись Санта Кирьяну». И это перебор гитарных струн на рассвете в двух милях от африканской деревни - такие мгновения, про которые я даже забываю, что не сам намечтал их, что они, действительно, были, хотя в тот же вечер Хаус и владелец гитары из штата Мен буквально раздели меня в покер, и Хаус оскорбительно ржал и издевался, утверждая, между прочим, что человеку, состоящему в третьем по счёту браке, ещё и в карты везти просто не может.
Так вот если бы я мог потереть свою лампу и вызвать джинна, я попросил бы у него хоть памятью задержаться в тамбуре, потому что действительность всегда грубо вламывается в него, как проводник или дорожная полиция и: «Проходите, док, здесь останавливаться не разрешается».
- Ты как, меня вообще слышишь? - Хаус протягивает руку и встряхивает меня за плечо.
- Слышу, - говорю. - Я и не останавливаюсь.
- О чём это ты? Заснул, что ли? Очнись, Уилсон! Укус в руку — первая степень опасности, хуже только в лицо. Я говорю: можно бы начать вакцинацию до результата, но мне твоё согласие нужно.
А он о чём? С трудом соображаю: ах, да, собаки... Те два пса, из парка, напали на Буллита и Вуда. Буллита, кажется, здорово порвали.
- Их усыпили?
- Думаешь, достали мозг для анализа из живых?
- Да с чего вообще решили, что они бешеные? Домашние псы...
- Немотивированная агрессия. Если не назначить беседу с психологом, как правило, заканчивается посмертной трепанацией черепа.
- Слушай, перестань меня уже пилить, - пока прошу. - Главврач сейчас Блавски — не ты.
Он даже не слушает. Прикидывает вслух, задумчиво:
- А может, ты на это и рассчитывал? В конце концов, Триттер уже больше нуждался в Хароне, чем в Асклепии... Что его ждало? Боль, отчаяние, страх... Стоит ли жить ради этого пару месяцев?
Нет, ну это уже запредельно.
- Заткнись, твою мать!!! - рявкаю — и кулаком по столу. Не стоило этого делать — рука взрывается болью. Не помню, о чьи зубы я её повредил, но повредил, видимо, качественно. Мычу от боли, прижав конечность к животу. И снова Хаус бесстрастно наблюдает за мной, как естествоиспытатель. Никак не пойму, что он решает, вот так глядя на меня. А ведь что-то решает...

ХАУС

Странное чувство: вроде бы знаю этого типа, сидящего напротив меня, как облупленного, и внешне вполне себе узнаю. А вот внутренне — ничего не понять, сплошной туман. Минуту назад смотрел с болью, чуть ли не затравленно, и вдруг замечтался — прикрыл глаза, губы тронуло грустной улыбкой. На онейроид смахивает — правда, отдалённо. Выпал из реальности. Насильственно возвращённый в неё, вдруг озверел на то, что в прежние времена, вернее всего, просто пропустил бы мимо ушей, не принял всерьёз, отмахнулся бы с досадой: «Да пошёл ты, Хаус, с твоими вечными издевательствами — без них тошно». А тут по-настоящему психанул, в крик. Это что значит: я угадал - у него уже развился комплекс доктора Кеворкяна, и он понял, что я колю его на этот комплекс? Или комплекса как раз нет и психанул за то, что я посмел заподозрить в нём этот комплекс? А что мне ещё подозревать, если он так переменился за какие-нибудь год-полтора? Как будто вообще разучился наслаждаться жизнью, получать от неё удовольствие. Ангедония какая-то просто. Да и не только. Реакции непредсказуемые, эмоции вроде и не сильные, но внахлёст, как у беременной-первоходки с грузом несовершенных лет за плечами. И снова скорчился в позе эмбриона — руку ушиб, разбивая мою мебель. И, кажется, сильно ушиб — не было ли там, что называется «априори», растяжения связок? Судя по ссадинам на костяшках, поработать этой рукой ему пришлось всерьёз. Труд не созидательный, а разрушительный — он ведь тоже труд. Ещё неизвестно, что тяжелее. А судя по ссадинам, разрушения были причинены приличные. Тоже, кстати, новость: доктор Уилсон — пьяный дебошир и драчун. Всё, что мне вчера понарасказали полицейские — на грани кошмарного сна с элементами экшена и хоррора: от угона мотоцикла со взломом до участия в сбыте казённого морфия. То есть, я понимаю, что морфий был припасён для Стейси. Вот только почему остался — быть не может, чтобы Уилсон не рассчитал точно, он же король обезболивания, это признаёт весь персонал обеих наших больниц. И, уж коль скоро осталось, почему не сбросил? Не избавился? Совсем инстинкт самосохранения отказал? А не подсел ли мой единственный и неповторимый друг-онколог снова на «спид» и не припас ли морфий для себя в качестве «тормоза», когда припрёт? Очень напоминал он, когда я нашёл его на своём диване спящим, отходняк после «забега». Включая светобоязнь. А что? Разве маловероятно? А сам я разве преминул бы? Или, может, я решил, что нажать на плунжер шприца, повернуть тумблер аппарата жизнеобеспечения, распаролить морфиновый дозатор — всё равно, что высморкаться? Это Уилсону-то? И не у таких мозги переклинивало. А при переклинивании мозга в ход идёт всё, что под рукой — от бурбона до героина, по себе знаю.
Потом: как же я, дурак, не замечал, что он всё худее и худее. На стероидах-то. Что же он принимает на самом деле? Принимает, грубо нарушая протокол исследования... Да ладно, хрен с ним, с исследованием — с Уилсоном-то что происходит? И не с кем проконсультироваться по-настоящему: психиатрия — единственная в медицине область, где я совершенно не силён, Блавски будет пристрастна, к Нолану я сам не пойду, а психиатр из больницы Кадди настолько не может меня выносить, что в любой просьбе откажет. Да и не доверяю я ему, если уж честно. Поискать по другим больницам?
- Просто спроси, - вдруг говорит он.
- Что? - переспрашиваю, как будто не расслышал.
- Ты пытаешься что-то выяснить обо мне, - терпеливо растолковывает Уилсон, снова делаясь похожим на Уилсона. — Как всегда, сложно и окольно. Просто спроси — я отвечу.
- И ты мне соврёшь.
- Может быть, - легко соглашается он. - Но тогда у тебя будет ещё материал для твоей головоломки. Будешь думать, почему или зачем я соврал — будет нескучно.
- Что с рукой? Растяжение?
- Это вопрос?
- Это предположительный диагноз. Дай взглянуть.
Внимательно рассматриваю протянутую руку: кожа над суставами — в лохмотья. Не просто дал по зубам, несколько раз это проделал. А может быть, и не по зубам, а по кирпичной кладке, например — если декоративное напыление крошки, примерно так и получается. Подношу его руку ближе к глазам — точно: какие-то частицы, похожие на кусочки цемента, так впаялись в струп, что не вымылись в ванной.
- Что ты там разглядываешь? - спрашивает нетерпеливо, но руку не отнимает. Спохватившись, ощупываю:
- Так больно?
Морщится, но говорит:
- Нет.
- Вот видишь. Ты даже в такой мелочи врёшь.
Он в ответ качает головой:
- В мелочи соврать проще. Спроси о главном.
- Ладно, - соглашаюсь я спросить о главном. - Ты в порядке?
- Что ты имеешь в виду? Здоровье?
- Я врач, - говорю. - Диагност. Говорят, неплохой. Зачем бы я стал спрашивать тебя о том, что и сам могу посмотреть? Я не здоровье - я тебя имею в виду.
- Я не в порядке, - говорит он. - Я убил твою жену.
- Ты помог совершиться неизбежному без лишней боли и без лишних страданий.
- Ну а ты-то зачем врёшь? Ты же так не думаешь — просто щадишь меня. Ты меня жалеешь. Ты даже сам не понимаешь, какое это дерьмо, твоя жалость.
- Я не из жалости так говорю. И я не жалею тебя — тебя не за что жалеть. Ты знал, что будешь не в порядке, но ты сам сделал этот выбор. Если человек убивает — ракового больного, мерзавца, которого просто нельзя не убить, плод в материнской утробе, да хоть бездомного пса, обречённого на смерть так и так - он не может быть и в порядке, и человеком одновременно.Ты это знаешь, и всегда знал — ты же не идиот. Значит, взвалил на себя этот груз сознательно. Ради Стейси, ради меня, может быть, где-то даже ради себя, ради своей спокойной совести. За что же мне тебя жалеть, за выбор?
- Спокойной совести? - он вот-вот расхохочется. - По-твоему, это проявление спокойствия совести — то, что я вот здесь, перед тобой, с разбитой головой и набитой мордой, растерянный, расколотый весь на чёрт знает, какие мелкие осколки, не имеющий понятия, как мне вообще жить с этим, хоть и проспал больше суток, и мысли по идее должны были хоть в видимость порядка прийти. Это — спокойная совесть, ты говоришь?
Приподнялся с места — злой, с сузившимися глазами, весь перекрученный ярым неудовлетворением.  Он же не может без епитимьи, сам готов придумывать её себе, потому что отсутствие наказание — самое страшное наказание для его вывихнутого эго. Ну, кто-то задолбил ему в детстве эту мысль: быть счастливым стыдно, заботиться о себе стыдно, понимать свою правоту — стыдно. Человека избавить смертью от страданий — дурной поступок, стыдно, должен быть наказан, не избавить — тоже дурной поступок, тоже стыдно и тоже должен быть наказан. А не быть наказанным — опять и дурно, и стыдно. Может, поэтому он и не может никогда даже из двух йогуртов выбрать в буфете? Может, зря я не двинул его палкой там, в Соммервилле, не выбрал чёртов йогурт за него? Конечно, мог бы покалечить, но эту неудовлетворённость я бы из него выбил. Нет, не стоило — тогда точно покалечил бы: был слишком зол за его обман, за молчание. Кадди мне всё перевернула своим рассказом про мать. Ведь в самом деле, со Стейси мы уже лет десять не общались, и не узнай я ничего, она бы была для меня ещё долгие годы живой и здоровой, без рака, горьковато-сладким воспоминанием, телефонным номером, на который можно позвонить — понятно, что не сделал бы этого ни за что — но сознание самой возможности грело бы, стабилизировало мир. То, что обдавало бы ледяным холодом Уилсона, могло греть меня.
Человеческая мысль течёт быстро. Уилсон ещё только подался ко мне, ещё был на конце этого движения, а я уже прокрутил весь монолог и принял решение. Нужно только было быть точным — лучше всего в угол челюсти, чтобы не выбить зубы, и пониже — не в висок. Так, вполсилы, без членовредительства, но и достаточно для того, чтобы не заподозрил, будто я шучу с ним. Ему хватит — у него и так ноет лицо, болит голова — достаточно, чтобы оценить. Вот так, чуть в сторону, чтобы вывести из равновесия, чтобы упал, но не зацепился за стул, не ударился головой об угол. Йес-с!
Всё как по нотам: он откидывается назад, летит на пол, опрокидывая стул, ударяется затылком — это, пожалуй, лишнее при сотрясении — но несильно, мягко, стул амортизирует падение выгнутой спинкой, да и извернуться он успевает. В сознании, хотя и ошеломлён. Ещё не вставая, со стоном хватается за голову — на пальцах кровь, но чуть-чуть, настоящего кровотечения не началось. И вот при виде этой крови вспыхивает, наконец, в глазах долгожданное захлёстывающее возмущение:
- Ты... ты...
- Что ты принимаешь?
- Ты...
- Не я, а ты! Ты что принимаешь? Лёд? Кислоту? Ты хорошо подумал, смешивая это со своей фармсхемой?
Он молчит, а я протягиваю руку:
- Вставай.
Цепляется, пачкая меня своей липкой кровью. Встаёт. Снова щупает голову. Приходит в себя. Я мою руки под кухонным краном, оставляю воду течь для него. Он подходит, тоже моет руки, тщательно, как перед операцией, вытирает палец за пальцем и, похоже, готовит какую-то сокрушительную обличительную речь в мой адрес.
- Легче? - спрашиваю.
Смотрит на меня с удивлением. Потом с ещё большим прислушивается к себе. И совсем уж удивлённо сознаётся:
- А ты знаешь... и правда легче.
- Хлопья с молоком будешь? Тебе поесть надо обязательно — не будь тупым, ты же вот-вот снова погрузишься в блаженство гипогликемии со всем прилагающимся букетом прелестей: от гневливости до отключки. И ты мне не ответил.
- Метамфетамин, - говорит, как выплёвывает.
- Старый добрый «лёд». Так я и знал. Закинулся ещё до того, как к Стейси вошёл или постфактум?
- Я просто не справлялся...
- Ты просто берёшь на себя больше, чем можешь поднять. Никак не пойму, мазохизм у тебя так проявляется или это завышенная самооценка... Уилсон, ты есть будешь или через клизму тебя кормить? Я вполне владею этой техникой, если что, а питательные смеси достать вообще раз плюнуть.
- Ты мне душу выворачиваешь наизнанку и хочешь, чтобы я аппетит сохранил?
- Ну, я уже перестал выворачивать твою душу, тем более, что и выворачивать-то не стоило — одна скука: метамфетамин.
- Викодин веселее?
- Викодин не плющит меня так, что я нарываюсь на пьяные драки и угоняю мотоциклы.
- Тебе напомнить, что делает с тобой викодин?
- Сейчас вообще не обо мне речь. Ты — мой пациент, а не я твой.
- Напомни об этом, когда буду очередной рецепт тебе выписывать.
И, оставив последнее слово за собой, принимается за хлопья. Значит, отлегло, наконец. В который уже раз ошибаюсь с ним: зуботычины словесные его только загоняют в депрессию, ему нужно самому говорить, а не слушать — уши у него закрыты, как у одной из тех трёх пресловутых обезьян, словно надеется на «кика-дзару», как панацею от мирового зла, а вот хороший удар по зубам — сплошной тоник, то, что доктор прописал.

Наше появление на утреннем летучем совещании у Блавски наполняет меня качественным «дежа-вю». Потому что, не поведя бровью, она говорит Уилсону, что «посторонних попрошу удалиться» - и всё такое. Но это уже не тот Уилсон, которого я привёз из Ванкувера. Этот Уилсон похоронил свой «день сурка» под горой «спида» и снова убил во благо. Этот Уилсон знает, что перестал кончать в постели, а она не заметила. Наконец, этот Уилсон только что получил от меня в челюсть, и как ни аккуратен я был, там у него теперь тёмное пятно — в довесок к кровоподтёку на скуле и разбитым губам. Это, знаете ли, привлекает взгляды, и все уставились на него, как на внезапно вошедшего с улицы песочного человека.
- Я тебе не изменял, - говорит Уилсон громко, не обращая внимание, на то, что он в фокусе взглядов всех наших пяти заведующих отделениями, не считая меня и Ней. Лейдинг, Чейз, Тауб, Куки и Кэмерон смотрят, приоткрыв рты — ну, приоткрыв рты, четверо -кроме Чейза, пожалуй, тот и не такое видал. - Какого чёрта, Блавски? Всем понятно, что ты меня выставила из ревности, а не из-за конференции. Хватит уже врать!
Он не может не понимать, что это — объявление войны, но он, мне кажется, знает, что делает. Потому что вялый мир, как занятие сексом при несварении желудка, может тянуться до бесконечности, пока не понимаешь, что ничего — ни рвоты, ни семяизвержения - не воспоследует, и тогда приходит самое время или принять рвотное, или виагру, чтобы хоть что-то из тебя вылилось.
- То есть, - ледяным тоном говорит Блавски, - тебе мало застрелившегося пациента, самовольного прогула и прерванного исследования? Ты утверждаешь, что моя ревность — единственный мотив твоего увольнения?
- Это всё произошло уже после того, как ты объявила мне о моём увольнении.
- Хочешь жалобу на меня подать? - слегка побледневшая Блавски смотрит, словно обливает его льдом. - О том, куда это тебя заведёт, подумал? Посиди и подумай. Об аптечном журнале, например, об отношении из полиции, о том, что ты уже проходил по такому делу в две тысячи шестом, если я не ошибаюсь.
- Ладно, я подумаю, - говорит Уилсон всё ещё с вызовом. - Но я посижу и подумаю здесь. И не смей меня гнать — я вложил в эту больницу половину души, не меньше.
И он усаживается на своё привычное место, а я не могу понять, нравится он мне таким или тревожит ещё больше.

Они возвращаются к прерванному разговору, а речь идёт ожидаемо о Триттере, гепатобластоме и «серебряном коде». И тут старается Лейдинг. Он — тоже ожидаемо — говорит о том, что консультация психолога могла бы предотвратить трагедию, о предвидении влияния стресса и о безалаберности Уилсона, как лечащего врача и как заведующего, не настоявшего на консультации, и бла-бла-бла, и бла-бла-бла...
- Ну ладно, - встреваю я. - Уилсон, конечно, халатный тип, которому не место — и всё такое. Ну а ты сам? Получил же полномочия — почему не назначил консультацию?
- Да я подумать не мог, что она уже не назначена, - без зазрения совести врёт Лейдинг.
- То есть, карты больных ты не читаешь от слова «совсем»? Ладно. Другой вопрос. Уилсон, сколько диагнозов рака у тебя впервые установлено за последний месяц?
- Девять, - отвечает, даже не задумавшись.
- Сколько из них проконсультировано психологом?
- Двое.
- Почему же? Разве правила не предписывают консультации психолога?
- Предписывают в случае необходимости.
- Так почему же остальным семерым не назначил?
- Не видел необходимости, - буркает он, ещё не совсем понимая, куда я клоню. Не понимает и Блавски.
- Сколько раз за последний месяц у нас возникало положение под грифом «серебряный  код»? - спрашиваю я у неё. Вопрос, конечно, риторический, но она отвечает:
- Ни разу.
- Ещё не хватало, - сплёвывает потихоньку суеверная Ней.
- Тогда третий вопрос: если из девятерых онкологических психолога не приглашали к семерым, с чего ты взял, Лейдинг, что в данном случае консультация непременно назначена? И — это уже не вопрос, это так, наблюдение: Уилсона не было три дня, и за это время в онкологии произошло нападение и самоубийство больного. А вот теперь уже вопрос: а так ли разумно оставлять без него онкологическое отделение, Блавски, если за месяц его присутствия семеро не проконсультированных психологом больных ни разу не устроили ночь длинных ножей, а меньше, чем через три дня после его отъезда и оставления за главного доктора Лейдинга, здесь бурно вспыхнул боевой «квест» со стрельбой и захватом заложника?
- Мы поговорим об этом позже, - нажимает голосом Блавски.
- Хорошо, мы поговорим об этом позже, - легко соглашаюсь я и так многозначительно киваю головой, что Лейдинг ёжится и втягивает голову в плечи.
- Сам случай гепатобластомы у взрослого стоит статьи, - продолжает совещание Блавски. -  К сожалению, мы не смогли довести его до конца и получить больше материала, но, я думаю, на несколько строчек наскрести удастся. Кто возьмётся? Я бы не хотела гонки за пальмой первенства, поэтому давайте вопрос об авторстве и соавторстве решим сразу. Хаус, тебя я не спрашиваю — твой стиль оскорбителен, а язык настолько цветист, что последнюю публикацию, кажется, выдвинули на премию Хола Клемента. Итак... Кто?
- Я, - вызывается Чейз, выбрасывая вверх руку с двумя сжатыми вместе пальцами. - Заодно и докажу, что она была во время той полостной операции «in situ».
- Хорошо, пиши, только не филонь — публикация будет нужна до конца следующего месяца. Пусть Куки тебе поможет с препаратами.
- Пусть Уилсон мне поможет, - говорит Чейз. - Как соавтор.
- Уилсону я приказывать ничего не могу — он уволен. Проси в частном порядке — я не возражаю, - ровным голосом говорит Блавски.
Чейз всем корпусом разворачивается к Уилсону, обливая его, как печеньку глазурью, широкой дружелюбной улыбкой:
- Уилсон, я прошу тебя в частном порядке: помоги мне со статьёй, как соавтор.
И Уилсон не может сдержать ответной улыбки, хотя по-прежнему напряжён и натянут:
- Без проблем, Чейз.
- Хорошо, с этим решили, - останавливает их обмен улыбками Блавски. - Теперь по поводу переподчинения... Проводившийся эксперимент по одновременной трансплантации нескольким реципиентам органов от технически живого донора оказался непоказательным в силу недообследованности этого самого донора. Вины в этом ничьей нет, разве что обстоятельства сложились не в нашу пользу, но родные умершего кардиореципиента предсказуемо подали в суд. Оперировала бригада «Принстон-Плейнсборо», донор тоже их, и, естественно, претензии — к ним. Наш реципиент, слава богу, пока в порядке, и он — весьма влиятельное лицо, насколько вы знаете. Для переподчинения это обстоятельство — наша козырная карта. Вопрос в том, воспользуемся ли мы ею. Что мне скажут заведующие? Лейдинг?
Я догадываюсь, почему Блавски начала именно с него, но выражение лица у неё нечитаемое. И Лейдинг блестяще оправдывает её ожидания:
- Я думаю, такой шанс просто грех не использовать. Переподчинение, в любом случае, как мне кажется, только вопрос времени — мы идём в гору хотя бы потому уже, что выбрали одно из самых перспективных направлений в медицине. Но если это переподчинение произойдёт уже в этом году, до утверждения бюджетных приоритетов, так будет удобнее, и это даст нам необходимые средства на доводку тех же экспериментальных фармсхем, за который так ратует наш уважаемый доктор Хаус — пусть бы и в стиле Хола Клемента, - позволяет он себе корректно пошутить.
- Уилсон, ты, конечно, всё равно здесь уже не работаешь, - говорит Блавски всё с тем же нечитаемым выражением лица. - Но, может, скажешь и ты своё мнение для комплекта? Лейдинг — твой сотрудник, он, мне кажется, всё объяснил разумно и рационально? Или ты будешь и тут спорить?
- Конечно, буду, - тихо говорит Уилсон, не поднимая глаз. - Уволишь ты меня или оставишь, я всё равно на это не пойду, и никому не позволю. Это подлость по отношению к Кадди, и подлость по отношению к её врачам.
- Та-ак, - мягко тянет Блавски. - Вряд ли Хаус тебя одобрит. Ну, а кто ещё так думает?
Кэмерон и Тауб просто поднимают руки, только Тауб отводит глаза, а Кэмерон смотрит в лицо начальнице пристально и вызывающе. Чейз изгибает губы в скептической ухмылке, означающей примерно следующее: «зачем задавать глупые вопросы, на которые сама знаешь ответ?»
- В принципе, мне кажется, так все думают, - пожимает плечами Куки. - У головной больницы неприятности, и филиал не будет кататься на чужих костях по этому поводу.
- Вот как? - Блавски старательно изображает бровями удивление. - Хаус?
- Да хватит уже, - говорю. - Всё всем и так понятно. Пошли дальше — у нас сегодня операции есть?
- Две запланировано, - Чейз косится в свой блокнот. - И обе на утро.
- Тогда расширенная диагностика после двух здесь. Надо решить, наконец, что нам делать с припадочной. Потому что последние сутки принесли нам новую информацию.
- Нам не только это нужно решить, - неохотно говорит Блавски. - У нас грядут кадровые перестановки в онкотерапии, и два случая на разбор. Конференцию мы, благодаря неотложным делам Уилсона, благополучно слили, эксперимент, если не кататься на костях клиники Кадди — тоже, потому я хочу знать, что мы будем реально иметь к Новому году кроме пары статей. Диагностика, Хаус, это святое, но администрирования — тем более, научного - не отменишь просто потому, что это не так весело. И у тебя обход... Уилсон, останься на разговор, остальные, спасибо, свободны.

УИЛСОН

Я невольно передёргиваю плечами, предвидя этот разговор, и слежу глазами, как открывается и закрывается дверь, выпуская по одному Лейдинга, Тауба, Кэмерон, Ней, Куки,Чейза и Хауса. Кэмерон, Ней и Чейз сочувственно оглядываются на меня, Чейз даже задерживается в дверях, но Хаус лёгким тычком трости в поясницу выносит его.
- Надоела мне эта игра в главного врача, - ни к кому не обращаясь, вдруг со вздохом говорит Блавски. - Странное чувство последнее время: как будто всё вокруг ненастоящее, а хочется чего-то сильного.
- Мы лечим рак, - тихо говорю я. - Это — слабо?
- Мы лечим рак так, как будто играем в «танчики» или «варфейс». Как будто это какой-нибудь забавный квест, и весь наш выигрыш — лишнее время на таймлайне.
- Ну... в принципе, так и есть.
- А если ты чувствуешь, что проигрываешь, можно нажать кнопку «новая игра»...
- Нет, вот этого как раз нельзя. Только кнопку: «выход».
- Значит, ты ездил в Соммервиль, чтобы нажать кнопку «выход»? - вдруг спрашивает она, понизив голос.
На это я не отвечаю — вздыхаю и ладонью ерошу волосы.
- Как ты только мог решиться на такое! - она качает головой со смешанным чувством восхищения и осуждения, и я никак не могу понять, чего в её словах больше, первого или второго.
- Я — онколог, - говорю я так, как будто это должно всё объяснять.
Некоторое время она молчит, потом спрашивает — снова совершенно неожиданно:
- Мне Хаус говорил, что когда умирала та твоя девушка, Эмбер Волакис, ты сам отключил прибор жизнеобеспечения?
Чёрт! Зачем он ей рассказал об этом? И зачем сейчас она хочет об этом говорить?
- Да.
- Сам, своей рукой остановил насос? То есть, вот просто взялся вот этими пальцами за тумблер и перевёл в положение «выкл.»?
- Да.
- И при этом ты не почувствовал себя убийцей?
Вот так. Это, кажется, и называется: время собирать камни. Она хочет знать? Или она хочет осудить? Или... что она вообще хочет? Снова на меня наваливается усталость, как будто и не спал больше суток. Но я тогда чувствовал себя убийцей не из-за Эмбер. И — сильнее других чувств — меня топил страх, что я могу быть убийцей, что я снова смогу стать убийцей, и я ненавидел Хауса за свою слабость, и за его слабость, и за его силу — вообще, жуткая каша тогда была в голове. Но главное, что я понял: труднее всего прощать другому свою вину. И когда я это понял — а понял я это после диагностической загадки Хауса с «умерщвлённой» отцом китайской девочкой - стало легче.
- Я не помню, что тогда чувствовал.
- Ты врёшь, Джеймс, снова мне врёшь.
- Да, Ядвига, вру, потому что...
- Неважно, почему. Я больше не могу так. Я тебя люблю, Джим, но я не могу быть с тобой, не зная, что ты прячешь. Ты — мастер маскировки, и достиг таких высот, что у тебя уже нет своего лица, мой белый клоун, - и с невыразимой печалью протягивает руку и гладит меня по щеке.
- Не надо, - невольно вырывается у меня с тихим отчаянием. - Не делай этого! Не сейчас!
- Не будем отрезать хвост по кусочку, Джим. Лишняя боль.
- Это верно, - говорю.- Лучше сразу треснуть собаку обухом по голове — и проблема хвоста отпадёт сама собой.
- Вот видишь, ты шутишь, - говорит она, чуть улыбнувшись. - Значит, справишься, - и вздыхает так грустно, что у меня сердце щемит. Так безнадёжно, что я не могу ничего возразить, только прошу, пряча глаза:
- Пожалуйста, не отнимай у меня хотя бы онкологию. Хотя бы больницу.
- Да кто же может у тебя её отнять? - снова вздыхает так, как будто сожалеет, что никто не может, и она сама не может. - Иди, родной, работай, - и говорит так, что я даже при всём желании не могу найти насмешки в этом слове «родной».
Выхожу — и натыкаюсь на Хауса. Он, видимо, ждал меня здесь всё время нашего разговора.
- Уилсон! - окликает он, видя, что я собираюсь проскользнуть мимо. - Уилсон,ты... что с тобой? Выглядишь так, будто вот-вот упадёшь. Что она сказала? Пойти заступиться за тебя?
- Вот ещё! - говорю. - Вот ещё, не хватало. Всё у меня нормально, Хаус. Насчёт увольнения она пошутила. Отделение моё.
- Ну... значит, всё в порядке?
- Всё в полном порядке, Хаус. Только удавиться хочется — сил нет. Может, напьёмся вечером?
- Без проблем.
Насчёт «без проблем» это он неправду говорит — проблемы есть. Проблемы всё в той же моей фармсхеме, в эксперименте, в несовместимости с алкоголем пары препаратов для постоянного приёма, не говоря уж об антибиотиках. Но — плевать. В конце концов, не для соблюдения же протокола мне теперь жить. Хотя для чего ещё, пока придумать тоже не могу.

АКВАРИУМ

- Ты зачем сюда пришёл? Ты зачем лезешь в то, что тебя не касается? Только напортишь...
Хаус плюхнулся в кресло, привычно бросив трость на пол под правую руку.
- А ещё есть, что портить?
Блавски, обхватила себя руками за плечи, не поворачиваясь от окна. Хаусу вдруг подумалось, что и Уилсона он часто заставал в такой позе — в тюрьме из собственных рук, открещивающимся от всего, отгораживающимся выставленными локтями. И голос Блавски звучал, на первое впечатление, равнодушно и устало, на второе — напряжённо до нулевой риски, после которой может унести и в минус, и в плюс.
- Думаешь, ты сейчас скажешь несколько слов, и всё сразу изменится, как по мановению волшебной палочки? - спросила она, вроде насмешливо, но, как ему показалось, с тщательно завуалированной надеждой. - Так не бывает.
- Правда не бывает? А как же те мерзавцы, которые под личиной психологов и психотерапевтов утверждают, что бывает, да ещё и дерут за это бешеные бабки?
- Не знала, что ты метишь в психотерапевты...
- Я просто решаю свои проблемы. Бездомный и брошенный Уилсон — большая проблема, он будет торчать в моей квартире, пить мой бурбон, ныть и мешать мне смотреть телевизор. Я хочу знать, стоят ли твои душевные муки моих.
- А если решишь, что не стоят?
- Упакую его в коробочку, как младенца — подкидыша, и пойду искать другую добрую душу. Лучше бы, конечно, если бы к ней прилагались роскошные сиськи и возможность иметь детей. На это он может клюнуть.
- Попробуй, - пожала плечами Блавски.
- Ну, нет, я так не играю, - капризно надул губы Хаус. - Ты слишком легко сдаёшься, а я ещё даже во вкус спора с тобой не вошёл.
- Ну, хорошо. А если я попробую доказать тебе, что мои душевные муки стоят твоих?
- Продолжу компанию противников разводов — начну марши протеста и гнусавые призывы к супружеской верности. Может быть, даже нарисую и повешу над входом в амбулаторию плакат — что нибудь вроде: «Не разбивайте кардиотранспланты!» или «Каждому раковому жениху — отдельную раковую невесту!» И начну скандировать эти лозунги у дверей комитета по переподчинению клиник. Но ты так и так в выигрыше: тебе полагается бонус - бокал битого стекла с гравировкой: «А ведь я тебя предупреждал».
Да, вспомнила Блавски, он, действительно предупреждал. Они ехали за телом его матери, он был с жестокого похмелья,  а Уилсон спал. И он, действительно, сказал ей, что будет второй акт, который измотает их обоих, просил подумать, стоит ли...
- Я оказался прав.
- Ты всегда прав. Это становится скучным.
- Почему бы тебе не попробовать меня опровергнуть? Может быть, станет веселее.
- Хаус... ты же не понимаешь. Я люблю его, просто...
- Просто не можешь выносить — я это как раз понимаю. Все его женщины говорили мне то же самое: он милый, он очень полезен и удобен, но... вызывает тошноту. Совсем, как наша фармсхема, которой мы из-за этого не можем как следует козырнуть на ближайшем медицинском шабаше. Хуже всего, что они говорили об этом не только мне, но и ему. А универсальный клей в таких количествах дороговат.
- Я заплачу за клей. Ты зачем сюда пришёл-то?
- Вообще-то, я пришёл подписать план научной работы — его почему-то полагается согласовывать с главными врачами. А поскольку, номинально, ты — главный врач...
Повисла короткая пауза. Блавски снова мотнула головой, рассыпая рыжие волосы.
- Хаус, я не вру, не притворяюсь, не играю — я и в самом деле люблю его.
- И зачем ты повторяешь это, как упрямая ослица?
- Не... упаковывай его... в коробочку. Дай мне немного времени. Я, может быть, просто запуталась, может быть, у меня вообще неверные представления. Может быть, это нормально для любимых — не доверять друг другу, врать друг другу, скрывать друг от друга своё прошлое, свои замыслы, свои переживания. Может быть это нормально, что ко мне среди ночи приезжает за его курткой Кадди, потому что он, видите ли, арестован и позвонил ей. Не мне, не тебе — ей. И она же — ты должен почувствовать самый смак ситуации, Хаус — убеждает меня в том, что я его недооцениваю. А теперь он, оказывается, ездил, чтобы... - Блавски сжала губы, чтобы не договаривать, но Хаус и так понял, что она имеет в виду. - И он почти ничего не скрывает, хотя меньшее, что ему грозит за это — делицензирование. Если не тюремный срок. И проделывает он такое, оказывается, уже не в первый раз. И не во второй. И даже не в третий. И я могу только подозревать, что ещё у него за его тёмной и мутной душой. И возвращаться он, кстати, по-моему, тоже не собирался. Так что, я должна делать вид, что между нами всё хорошо? Всё в порядке?
- Это вопрос? Ты серьёзно рассчитываешь, что я отвечу на него?
- Да если бы хоть кто-то мог ответить на него!
- Ну, и что бы ты делала с этим ответом? Последовала бы ему?
- А зачем, Хаус? Зачем притворяться и лгать? Чтобы уподобиться Джиму с его витринным способом общения с окружающим миром?
- Витринным? - попробовал новый термин на вкус Хаус.
- Ну да. Освещённая витрина, в которой всё разложено по образцу, в демо-версии, ради внешнего вида.
- А какого чёрта ты стоишь и пялишься на витрину, если тебе нужно внутрь? А может быть, ты и не собиралась ничего покупать в этом бутике, Блавски? Ты стоишь перед витриной и воображаешь себе всё, что угодно — от тайн Мадридского двора до тайн общественного сортира. А может, тебе попросту вообще лень заходить?
- А если на дверях замок?
- На поверхности, Блавски. Твои метафоры сегодня мельче паркового прудика. Если на дверях замок, подбирай отмычку.
- Хаус, открывание двери отмычкой называется «взлом». Есть другой термин: «несанкционированное вторжение». Это уголовщина, а не любовь.
- Тогда попробуй просто постучать. Толцыте — и отверзется вам.
- Не отверзется, - вздохнула Блавски. - Давай сюда бумагу, - и немного нервно поставила в правом нижнем углу размашистую подпись.

УИЛСОН

Больничные коридоры все похожи — разве что цвет стен немного другой и барьерчик регистратуры с прозрачным пластиком, а не открытый, как у нас.
- Доктор Буллит? - переспрашивает симпатичная блондинка в изящном куцем халатике открахмаленном до жестяного грома. - Да, совершенно верно. Триста шестая палата. Можно пройти по коридору направо, лифт на третий этаж.
А лифт даже и выкрашен, как наш.
Палата маленькая. У функциональной кровати на табурете сидит Вуд в круглых очках, придающих его немного бульдожьей физиономии комизм гротеска, и читает спортивный журнал. Кисть перевязана бинтом. На кровати очень бледный, потускневший Буллит. Глаза закрыты. Спит.
- Привет, - окликаю шёпотом. - Как он?
- Привет. Слабый. Всё время спит. Очень много крови потерял. Да и наркоту получает — больно ему.
- А ты?
- Да мне-то что сделается! Странно, что ты пришёл — разве вы друзья?
- Нет.
- Ну а чего? Я же отзвонился Хаусу.
Пожимаю плечами: в самом деле — чего? Что-то ищу, нащупывая в темноте по неуловимым штрихам. Почему-то чувствую себя виноватым. А это значимо. И напрасно Хаус смеётся надо мной, над моим чувством вины. Оно у меня сейсмически чуткое, но погрешности почти нет, и если я ощущаю пусть даже тень вины за что-то, значит — большая или малая — но она есть. А здесь мне почему-то кажется ещё и очень важным нащупать причину, важным не только для меня, как будто кому-то угрожает опасность из-за того, что я не понимаю, как будто то, что Буллит лежит сейчас такой бледный — реализованная часть этой опасности.
- Вуд, как всё произошло?
- Обыкновенно. Собаки были заперты в сарае — он понёс им миску, псы бросились. Я не заходил, ждал снаружи. Услышал крики — вбежал. Один из псов повалил его и драл. Я ударил ногой. Сильно. Вырубил пса. Тогда бросился второй. Вцепился в руку. Я схватил что подвернулось — палку какую-то, там много барахла было, в сарае, тоже треснул. Пёс отскочил, я схватил его, - кивок в сторону спящего Буллита, - выволок кое-как наружу. Быстро, пока псы не опомнились. Заложил щеколду. Пока останавливал кровь, он потерял сознание. Болевой шок, кровопотеря. Я позвонил. Всё.
Действительно, обыкновенно...
- Псов забили?
- Конечно.
- А хозяйка знает?
- Не знаю. Хаусу сообщил я, Блавски — ветслужба. А уж сказали они ей или нет, не знаю.
- Что там по бешенству?
- По первому тесту вроде чисто, ждём повторного. А тебе прививки начали?
Качаю головой:
- У меня слишком много противопоказаний. Пока только иммуноглобулин. Мне что-то не думается, что они бешеные, Вуд.
- А что тебе думается? Что они от природы злобные?
Тихое, как вздох:
- Нет...
Он даже глаз не открывает — только сухие губы с усилием шевелятся:
- Ретриверы... от природы... не з...лобные...
Вуд оборачивается на это шёпот-дыхание, как уколотый:
- Проснулся? Ну как ты? Получше? Может, попить хочешь? А тут вот Уилсон пришёл к тебе. Спрашивает, как ты... Все о тебе без конца спрашивают — надоели уже.
Я смотрю во все глаза — и не узнаю Вуда. Как бережно поддерживает голову Буллита, когда тот слабыми губами ловит носик поильника, как мягко говорит с ним, как поправляет одеяло, стараясь навесить его воздушным коконом над больной ногой и пахом, чтобы не травмировать даже самой малостью, не добавить боли. Почему вдруг туман застилает мне глаза при виде этой неожиданной заботливости?
- Мы все — идиоты, Вуд. Ты знаешь об этом?
Он не знает и не понимает меня. Хмурится недоумённо:
- Почему это мы все идиоты?
- Нипочему. Извини, это я не тебе.
- Эй, Уилсон, с тобой всё в порядке?
- Да. Просто если бы я был Богом, устроил бы всё по другому.
- Без кусачих собак? - шёпотом улыбается Буллит — но глаза всё равно закрыты.
- Брось, кусачих собак не бывает. Бывают кусачие люди, и они плохо влияют на собак.
- Ты устроил бы мир без кусачих людей? - смеётся Вуд.
- Я не позволил бы людям лгать.
- Ну и дурак. Хорош бы был твой мир в таком случае. В первый же день все передрались бы до смерти — и всё кончилось бы.
- А что, правда — всегда зло?
- Чаще зло.
- Молодец. Теперь понимаю, почему Хаус взял тебя в отдел, а я-то всё голову ломал, что он в тебе нашёл.
- Не пойму, ты меня хвалишь или оскорбляешь?
- А не было бы в мире лжи, понял бы.
- Не было бы в мире лжи — не было бы тебя, Уилсон. Ты — одна сплошная ложь. Интересно, мог ли лживый бог создать мир без лжи. Так, чисто гипотетически...
Это же не Вуд говорит со мной — это та самая панда с голосом Хауса, которую я признал своим внутренним эго.
- Эй, Уилсон, с тобой всё в порядке?
Тряхнув головой, прихожу в себя:
- Просто задумался. Всё пытаюсь вспомнить: где я видел эту женщину раньше.
- Хозяйку собак?
- Да. Почему-то мне кажется знакомым её лицо.
- Может быть, она уже лежала у нас?
- Может быть...
Пока еду до «Двадцать девятого» февраля, этот мучительный вопрос так и висит над душой: почему она кажется мне знакомой? Где я её мог видеть? И вид Буллита не радует. Наш парень-трансвестит реально плох. А ещё думается о людях вообще, об их отношении друг к другу. Странное дело: почему для того, чтобы осознать любовь к ближнему своему, нужно, чтобы обстоятельства загнали этого «ближнего» на самую грань? Вуд, не выносивший Буллита, ухаживает за ним с нежностью старшего брата — даже, скорее, старшей сестры - когда Буллит завис в позиции «ни жив, ни мёртв». Орли, кажется, наконец, разобрался в том, что чувствует к Харту, когда у Харта осталась одна почка, да и та не своя. Хаус бросается сказать последние слова любви Стейси, промолчав десять лет, когда уже морфий введён в вену. А я сам?
Тряхнув головой, чтобы мысли рассыпались, как мозаика, стараюсь сосредоточиться на дороге. Нужно прибавить скорость — и так уже опаздываю. Обход Хауса — забава, которую жалко пропустить, тем более в собственном отделении. Это — фишка «Двадцать девятого февраля», заведующие отделами обходят время от времени своих и чужих, подмечая ошибки друг друга, а то и подбирая материал для своей темы, для своего исследования. Ввёл это, кстати, не Хаус, и даже не Блавски — идея принадлежала Корвину. «Забавный обычай, напоминает мне о далёкой родине, только ходить нужно толпой и мешать друг другу. Это весело — порождает склоки, жизнь бьёт ключом, можно подсиживать друг друга, опускать в глазах начальства. Заведующим иногда до смерти хочется друг друга уесть — у них будет шанс это сделать. А как сладка месть, когда настанет твой черёд!» Странно, но Хаус внезапно повёлся. И уговорил Блавски. 
Приезжаю в самый раз. Инициативная группа — Блавски, Хаус, Куки, Ней и Кэмерон — как раз ныряют в наше онкологическое крыло. На Хаусе белый халат — уже ради одного этого стоит посетить его обход. За все годы работы в соседних кабинетах видел его в таком халате от силы раз... ну, чтобы уж совсем не соврать, двадцать. Не больше. И последние десять — вот на этих обходах. Кстати, этот халат на нём — тоже с подачи Корвина. «Ты не должен иметь привилегий — это нечестно». «Но у тебя-то есть привилегии — ты недомерок, - сказал Хаус насмешливо. - Это так возвышает в глазах жалостливых любителей котят, вроде Кэмерон и Куки». «А у тебя хромая нога, - отбил Корвин. - Это тоже вызывает жалость, да ещё и и не смешно». «Ну, я тоже могу надеть кроссовки с морковками», - хмыкнул Хаус, но вместо этого надел халат.
Присоединяюсь к компании вместе с врачами своего отделения. Мигель докладывает пациентов — кратко, по существу, как нравится Хаусу, как нравится мне, выделяя только самую суть.
Сначала взрослые палаты. Умирающий негр — Хаус не останавливается перед ним — бесцеремонен, как обычно: ему неинтересно и плевать на умирающего негра. Парень, поступивший с олигодендроглиомой, уже лечился у нас несколько лет назад, ещё в «Принстон-Плейнсборо» по поводу лейкоза. Стойкая ремиссия после пересадки костного мозга.
- Годится в программу, - говорит Хаус, полуобернувшись к Блавски. - Запиши его данные, - приказывает, как будто это он главврач, а не она. Да все понимают, что по сути так и есть.
Мужчина, стонущий от дурноты. Он на химии и плохо её переносит. Тут Хаус задерживается, берёт из рук у Ней медкарту и бесцеремонно черкает в ней, в довершении говоря Мигелю, силящемуся заглянуть ему через плечо:
- Вы — идиоты.
Четвёртый — юморист и пройдоха Нейл Лирни. У него нет одной ноги — костная саркома, удалена правая почка, а сейчас лимфосаркома, по поводу которой он уже получает успешную терапию и, хоть и медленно, но верно выходит в ремиссию.
- Просто я родился под созвездием рака, - говорит он Хаусу, ухмыляясь. - Значит, и помирать буду тоже под ним. Но не в этот раз — так уж я решил.
- Лейкоцитоз? - спрашивает Хаус через плечо.
Я называю, и он удовлетворённо кивает головой:
- Да, вы правы, мистер Лирни, похоже, что не в этот раз, - и переходит к следующему пациенту, поступившему без меня. Этот тип настораживает меня не как врача — как обывателя: смотрит волком, и в глазах нехороший блеск несогласия — с врачами, с жизнью, с диагнозом, с божьим промыслом. Лицо серое, словно присыпанное пеплом. Диагноз ещё не установлен — впереди обследование. «Жалобы на тянущие боли в левом подреберье, - докладывает Мигель. - Диастаза повышена. Проба на алкоголь - отрицательна Температура при поступлении фебрильная, снизилась самопроизвольно Диагностический случай». Я знаю, вижу, что Хаусу скучно делать обход в онкологии, где вся интрига в том, чтобы угадать «в этот раз» или «не в этот раз». Но теперь он оживляется. «Диагностический случай» - это тизер, это означает, что может сделаться интересно. Хаус присаживается на кровать, пальпирует живот.
- Ну, что, вы тоже под созвездием рака родились или выбрать вам другой зодиак, по вкусу?
- Сука, - тихо говорит ему больной. - С тобой тоже кто-нибудь так пошутит.
- Кто тебе сказал, что я шучу, идиот? Твой диагноз пока под вопросом. И, если тебе интересно, я бы на твоём месте предпочёл рак панкреонекрозу, это не так больно, - и надавливает пальцами на живот так, что больной несдержанно вскрикивает и пытается ударить его по руке.
- Низкий гемоглобин, - говорит Мигель.
- Вижу — не слепой. Поставь пока седацию — мистер Рак Под Вопросом не в духе, а потом возьмёте образец на цитологию. Данные — мне. Что там у вас дальше? Женщины и дети? Веди, Овидий.
- Я - Мигель, - напоминает Мигель.
- Боишься, что с Овидием перепутаю? - изгибает бровь Хаус. - Не бойся, тебе не грозит. У Овидия волосы светлее.
Я, не удержавшись, фыркаю смехом, и он тотчас резко оборачивается ко мне:
- Чего ржёшь? Это, между прочим, твой сотрудник.
- Мигель — очень хороший врач, - заступаюсь я. - Но читает только специальную литературу.
В женском отделении — мягкая и тихая, как солнечный вечер, Рагмара, она и о пациентках говорит, как о подругах, родственницах, смущённо улыбаясь необходимости говорить о них в третьем лице. Говоря, касается ладонью плеча пациентки или мягко и покровительственно поправляет прядку волос. В этом она немного похожа на Блавски, но она такая всегда и со всеми, а Ядвига бывает разной.
- Молли может подойти для исследования, - говорит Рагмара о давным-давно знакомой мне пациентке с обезображенным ожогами лицом. - У неё была пластика тканей с использованием донорского материала, а сейчас меланома. Стадия самая начальная, вечером её посмотрит доктор Чейз и будем планировать на радикальное удаление.
- Хорошо, - кивает Хаус. - А здесь у нас что?
Пациентка тоже, как и «мистер Рак Под Вопросом», новая, я её ещё не видел, принимала Рагмара. Красивая, но очень истощённая брюнетка. Всё ещё пытается следить за собой — лёгкий макияж, губы подкрашены, причёска, но под тональным кремом, как очертания зданий из тумана, проступают морщины и та патогномоничная серота, которая ясно говорит о четвёртой стадии. И Рагмара подтверждает:
- Рак яичников. Четвёртая стадия. Симптоматическая терапия. Мы её положили на подбор обезболивания, будем переводить в хоспис.
- Меня ждут в «Светлом доме», - просто говорит она, чуть улыбаясь. - Это хоспис в Соммервилле. Там я напишу мою последнюю картину.
Я вздрагиваю так сильно, что роняю медкарты детского отделения. Присаживаюсь на корточки, собираю их и не могу отвести глаз от ярких кросовок Хауса — он, как обычно, стоит с опорой на левую ногу, щадя правую, тростью вдруг пододвигает одну из упавших карт ближе к моей руке. Хочется поднять голову, но знаю, что встречусь с ним взглядом, и удерживаю себя от такого опрометчивого порыва. Снова выпрямляюсь — листы в руках вздрагивают и не хотят укладываться в обложки, мнутся.
- Сэнди — художница, - говорит Рагмара, ласково касаясь руки женщины.
А «Сэнди» звучит так похоже на «Стейси».
- Дальше, - говорит Хаус. - Здесь всё понятно.
Дальше детское отделение, и там я сам говорю о своих «лысых уродцах», как их называет Хаус. Нино отяжелел. Мы планируем перевести его в отдельную палату — вообще-то дети содержатся у нас не как взрослые, а в прозрачных отделениях с низкими перегородками, где вроде все вместе — им так веселее, а нам проще за ними наблюдать. Но если наблюдать за кем-то становится мукой и для наблюдаемого, и для наблюдателей, мы переводим его в другую палату, с непрозрачными стенами. Сегодня настала очередь для Нино, и об этом я говорю Хаусу, а о том, зачем мы переводим в таких случаях в отдельную палату, он и сам знает. У остальных всё неплохо, и обход уходит в хирургию. Я с ними не иду — остаюсь около Нино. Мальчишка уже истаял настолько, что больше там, чем здесь. Пальцы на руках совсем прозрачные — мне кажется, что я вижу сквозь кожу течение крови по сосудам.
- В другой палате мама сможет оставаться с тобой на всю ночь, - стараюсь я отыскать хоть какие-то плюсы в его огромном минусе.
- Мама хочет родить себе другого мальчика вместо меня. Вряд ли она захочет всё время быть здесь... Доктор Уилсон, я ведь уже скоро умру?
- Никто этого не может знать, Нино.
- Все знают. Сэм говорит, что в отдельную палату переводят перед смертью.
- Твой Сэм болтает ерунду. Тебя переводят в отдельную палату, потому что тебе нужно больше спать, и чтобы другие дети не мешали тебе шумом. Ведь когда ты спишь, тебе не больно?
- Нет. Я бы хотел всегда спать, только не так, как умереть, а чтобы видеть сны.
- Так и будет, Нино, - убеждённо говорю и поспешно убираюсь из его палаты. Спасаюсь бегством. Пока заполняю и просматриваю карты — меня ведь три дня не было — входит Лейдинг.
- А ты, я вижу, снова в фаворитах? Давай, поделись секретом, какое ты знаешь волшебное движение языком, что тебе всё сходит с рук?
- Отстань, Лейдинг, не мешай, - говорю. - Тебе это движение всё равно не освоить.
- Нет, ты не заводной, - говорит, плюхаясь на диван, на привычное место Хауса. - Тебя из себя не выведешь — не стоит и пытаться. Вообще-то Блавски права - как зав, ты тут круче всех. Я её решение одобряю, да и не люблю я, честно говоря всю эту канцелярщину - как практик.
- М-м? - мычу, не поднимая головы от записей. - Зелен виноград?
- Как думаешь, Хаус спит с ней?
- С кем?
- С Блавски. Она же у него за марионетку — на верёвочке: как он скажет, так она и спляшет.
- Не спит.
- Ты так думаешь или знаешь?
На этот раз поднимаю голову:
- Послушай, тебе делать нечего? Я ведь найду сейчас, чем тебя занять.
- Да нет, подожди... Я вот о чём, - он вдруг придвигается ближе. - Мальчишка этот — Нино...
- Ну?
- Ну вот сам смотри — сколько он ещё протянет? Дни. И каждый этот день — боль. А мы продлеваем ему жизнь нашими лекарствами — получается, мучаем его. Как ты думаешь, Уилсон?
- Что думаю? О чём?
- Ну... - придвигается ещё ближе и понижает голос. - Ты же ведь уже делал это раньше? Это же правильно, милосердно. Ты делал это раньше, Уилсон? - и вдруг:
- Ты зачем ездил в Соммервилль?
Холодом прошивает меня от макушки до пяток. Этот Хаус! Он и не пытается скрывать. Не говорит, конечно, прямо, но таким, как Лейдинг, прямо и не нужно. И, значит, уже поползли слухи...
- Знакомую в хосписе навестил.
- Рак?
- Рак.
- И что? Умерла?
- Да.
- При тебе?
- При мне.
- Помог ей умереть?
- Сама справилась. И Нино не надо подгонять — лучше подумай, как нам эти дни обезболить мальчишку, чтобы он с матерью побыл.
- А-а, - говорит. - Ну ладно... - и уходит, разочарованный.
Я должен немедленно поговорить с Хаусом. Судя по времени, обход давно закончился, диагностика ещё не началась, и, скорее всего «Великий и Ужасный», улучив минутку, релаксирует в своём кабинете за чашкой кофе с пончиком — то и другое приносит ему заботливая Венди, умудряющаяся делить свою заботу поровну между главврачом и его заместителем.
Но когда я захожу в кабинет, я вижу, что предположение моё справедливо только в первой его половине: Хаус, действительно, релаксирует, но без кофе и пончика. Солнце светит прямо в незашторенное окно, воздух накалён, и этого достаточно, чтобы моего невыспавшегося друга глухо вырубило прямо у стола. Он спит, положив голову на руки, даже похрапывает, и на виске его пот, склеивающий редкие кудрявые пряди и сбегающий дорожкой по щеке в полуседую щетину, и рот расслабленно полутоткрыт. Ящик стола наполовину выдвинут. Невольно бросаю взгляд — старая добрая привычка выведывать и вынюхивать друг за другом, как полагается настоящим друзьям — и вдруг холодею, несмотря на душную до липкости жару в кабинете. Это блистеры из-под «коротких» нитратов, с небрежностью частью ополовиненные, частью пустые, а частью — только начатые. Один, два, три, семь, девять, двенадцать. Чёрт! Да он их, похоже, горстями глотает!
Присаживаюсь на корточки, чтобы разглядеть поближе. Сроки выпуска и годности говорят за себя. Прямо отсюда, с корточек, всматриваюсь в спящее лицо Хауса. Во сне, без своего панциря иронии и едкого сарказма, он кажется беззащитным. И — парадоксальным образом — моложе. Морщится от подбирающегося солнца. Нужно задёрнуть шторы. Я уже не хочу говорить о том, зачем пришёл. То есть, может быть, позже, а сейчас просто хочу быть с ним, свидетелем его случайного полуденного сна. Может быть, это — тот самый тамбур, о котором я уже думал. Несколько минут, даже, может быть, мгновений...
Именно мгновений, потому что он вдруг открывает глаза:
- Ты какого чёрта здесь забыл, Панда? - голос хриплый со сна. Ошалело трёт лицо и, наверное, даже не ждёт ответа.
- Любуюсь твоим запасом нитроглицерина, - холодно говорю я. - На маленькую войнушку хватит.
- Он вкусный, - говорит. - И освежает дыхание. Ты же мне викодин зажимаешь — должен я замену подыскать?
- Брось дурить. У тебя нестабильная стенокардия — ежу понятно. Тебе нужно стент ставить, а не нитроглицерин пачками жрать. А ты, я думаю, даже ЭКГ ни разу не снял, хотя уже была клиническая на высоте ишемии — мало тебе, кретин?
Он в ответ зевает широко-широко, как собака или волк, даже не пытаясь прикрыться, демонстрируя мне ротоглотку вплоть до входа в гортань, и язык загибает по-волчьи и  головой трясёт.
- Даже если ты сейчас ушами захлопаешь, - говорю, - всё равно я не впечатлюсь настолько, чтобы отстать. Пошли на кардиограмму и УЗИ.
- Ну, ма-а-а...
- Прямо сейчас, Хаус. И я приглашу кардиолога на консультацию. И только попробуй от него прятаться в туалете или душе.
- Ладно, - неожиданно говорит он. - Потешу тебя, так и быть. Пошли. А то ты вон, я смотрю, расцвёл весь от возможности поиграть в ангела-хранителя меня. Что, надоело быть спасаемым, потянуло в спасатели? Больше ничем такой душевный подъём по поводу моей стенокардии объяснить не берусь.
- Ну, ты и сволочь! - говорю в полном бессилии. Снова он меня раздел, разул и пустил голым бегать на потеху своему «я всегда прав».

Ни ЭКГ, ни УЗИ, слава богу, ничего криминального не выявляют. Фракция выброса для его возраста и образа жизни вообще великолепна. Коронарографию я, конечно, прямо тут не делаю, но косвенных признаков привычной ишемии нет. Скорее спазмы, чем тромбоз.
- Ну что, - лениво спрашивает он. - Наигрался в доктора?
- Всё неплохо. Значит, много психуешь — отсюда нитроглицерин.
- Ну, из нас двоих психуешь пока ты. Тебя, интересно, все пустые блистеры так бесят или у тебя только на нитраты охотничья стойка. А то сходи, посмотри сколько противозачаточных пьёт Рагмара — может и её пообследуешь?
Вот же сволочь глазастая — а ведь я старательно скрывал, что симпатизирую Рагмаре. Значит, углядел. Но поглядывать на симпатичную девочку — это одно, а обследовать её на предмет противозачаточных, знаете ли, совсем другое.
- Хаус, - возмущённо, но пока негромко, говорю я. - Рагмара мне нравится просто как врач, между нами ничего нет.
- Может, и зря? Я видел, как она на тебя смотрит. Неужели, не возникало искушения приволокнуться?
- Я люблю Блавски.
- Забавно. Она мне почти то же самое говорила, только про тебя. Непонятно, почему вы с такой синхронностью мыслей спите по разным квартирам.
- Хаус, - я повышаю голос. - Хаус, не начинай.
- Ты со своей неземной любовью, кстати, думал, кажется, опять в Ванкувер свалить после Соммервилля?
- Ерунда. С чего ты взял?
- Да просто хакнул твой комп. А как я, по-твоему, оказался в «Светлом доме» через четверть часа после тебя? Ты справлялся о ценах на авиабилеты и погоде в Ванкувере перед самым своим паломничеством в «Светлый дом». А прикольно у тебя выходит: «Светлый дом», «Ласковый закат» - прямо вояж по миру безнадёги, но ты и в аду найдёшь, пожалуй, тёплую женскую грудь, как минимум, третьего размера. Конечно, Блавски помрёт от зависти — ну, что она может противопоставить роскошным сиськам Айви Малер? У той же коса, когда вперёд перекинута, параллельна полу Но ты всё-таки определись, что тебе важнее, пышная грудь или... что там у Блавски? Коленки?
- Айви Малер погибла, - говорю я.
Он мгновенно перестаёт ёрничать, словно я отрезал его сарказм вместе с кончиком последней шутки. Только спрашивает — серьёзно и хмуро:
- Давно?
- Недавно.
- Как ты узнал?
- Пытался позвонить ей из Соммервилля. Сказали, её сбил мотоциклист. Насмерть. Ты знаешь, Хаус, в том, что это был именно мотоциклист, мне видится какая-то жестокая ирония. Как будто я сам запустил ситуацию подобия...
- Не блажи. Ты тут не при чём. Разве что врал ей о своей любви, которой не было.
- Да я и не врал, - говорю упавшим голосом, потому что, в самом деле, не врал. Так, жалостливый секс, пилюля от одиночества. Она — одна, я — один. - Я просил её предохраняться, потому что продолжения, скорее всего, не будет.
Да и почувствовал-то я при известии о её смерти не боль утраты, а только очередной сгусток пустоты в моей пустеющей вселенной.
- Ну а не врал, - говорит Хаус. - Тогда, тем более, не виноват... Есть хочешь?
Это не просто предложение пойти в буфет — это приглашение к тёплому дружескому разговору, даже, может быть, просто трёпу не о чём — тогда разговаривать будут наши глаза. Я молча киваю, и он, отодрав присоски датчиков от груди, надевает футболку... вот сюрприз: с пандой.
- Хаус, ты мою футболку спёр?
- Подумал, тебе пригодится слепок моей ауры. Ты загрустил.
- Ты же смеёшься над этими пандами, ты... Я понял: у тебя ломка, если ты не можешь ничего спереть из моих вещей, а мои джинсы тебе малы, куртка слишком тёплая, а на всех остальных вещах у меня теперь твоими стараниями или панды, или бабочки, или цветочки.
- Ещё слоники и крокодильчики, - напоминает он. - На трусах. Но это уже не я виноват. Представь, я запал на твоих зверюшек, так что решил представить кандидатуру для зачисления в фетишисты. Должен прийти в твоей футболке, трусах и носках — одолжищь? Те, беленькие, с бомбошками?
Мне его болтовня ни о чём, но факт в виде серой футболки с напечатанной пандой выглядывает из-под расстёгнутого ворота мятой голубой рубашки. Значит, это не галлюцинация, и Хаус, действительно, нацепил мою гринписовскую футболку — после того, как уже давным-давно высмеял и картинку, и лозунг - вдоль и поперёк.
- Чего ты на меня уставился, как стажёр ЦРУ? - спрашивает он. - Мои футболки закончились. Чистые закончились, я имею в виду — такое прозаическое объяснение тебя устроит?
- Устроило бы, если бы ты с него начал. И у меня есть просто белые футболки.
- Белый меня полнит, - говорит он. - Так ты идёшь в буфет или решил объявить голодовку в поддержку национальных меньшинств в текстильной промышленности?
- Иду. Ты же без меня питаешься только хлопьями, бурбоном, ди орахисовым маслом — ещё с голоду помрёшь.
- Ты томатный суп забыл, - говорит он.

В буфете — вернее сказать, в больничном кафе - мы устраиваемся за столиком в любимом углу, который Хаус называет «Наблюдательный пункт», потому что отсюда виден весь зал, и его можно обозревать, почти не бросаясь в глаза остальным. Буфетом пользуются и персонал, и пациенты, которым не назначено спецпитание, а время обеденное, и здесь сейчас людно.
Через три столика от нас я вдруг вижу Харта и Орли — Харт в инвалидном кресле, всё ещё обвешанный катетерами и выпускниками, но уже не такой бледный, и отёки почти сошли. Орли что-то читает ему вслух с отпечатанных листов — что именно, не слышно,но Харту читаемое явно не очень нравится — он усмехается без особенного добродушия и качает головой. Заметив нас с Хаусом, яснеет лицом и приподнимает руку в приветствии, тогда и Орли поворачивается к нам и широко улыбается, но не заговаривает — далеко.
Я вдруг думаю: а стал бы он так же приветливо улыбаться, если бы узнал, что три дня назад я убил Стейси Уорнер, а полтора года назад — четверых в чёрном джипе? И, может быть, Айви Малер под колёсами мотоциклиста погибла ради нарушенного мною равновесия добра и зла, как плата за тех четверых? Мне кажется, не стал бы.
За соседним столиком молча и сосредоточенно питается Чейз. Он нас тоже заметил и тоже кивнул, но больше ни взгляда — Чейз прекрасно чувствует, когда, где и насколько желательно его присутствие. В таких вещах он не ошибается. Не то, что его друг Корвин — я даже беспокойно оглядываюсь, нет ли его поблизости.
- Ну, что там Буллит? - спрашивает вдруг Хаус.
- Откуда ты...
- Брось. Я тебя не первый год знаю. Как он?
- Плох. Объём крови восстановили, но показатели низкие, в себя почти не приходит. И боли. Пока нет никакой уверенности, что смогут сохранить ему ногу — там ангиологи буквально всё по клочьям собирали, анастомозы тромбируются — в общем, весёлого мало.
- Сегодня в полдень получили предварительный результат анализов на бешенство.
- Я знаю. Вуд говорил.
- Да, похоже, что собачки чисты, и значит, мы с тобой правильно сделали, что не начали эту тягомотную антирабическую эпопею. А вот только с чего они кинулись на нашего нетрадиционно-ориентированного коллегу? Ну, ладно, на тебя — защищали хозяйку. Но он-то им пожрать нёс.
- Буллит сказал, лабрадоры-ретриверы не злобные собаки. Возможно, их натаскивали специально. Эта Сэнди Грей — одинокая женщина, ну, может быть, она боялась нападения, воров, насильников, и воспринимала собак, как орудие защиты.
- Кстати, о Сэнди Грей, - вдруг говорит Хаус. - Я хотел выписать её — и не выписал.
- Почему? У неё снова были судороги?
- Нет, приступов больше не было, хотя диагноз по-прежнему неясен, но мы худо-бедно сошлись на последствиях интоксикации неизвестным ядом стрихниноподобного действия. Она посещала вечером накануне припадка какой-то экзотический ресторан, ела какую-то экзотическую рыбу, так что, в принципе, всё возможно. Но сегодня утром одна из подопечный Ней — никак не запомню их имена — застукала твою подружку за очень странным монологом. Знаешь, когда ко мне наведывалась Беспощадная Стерва в качестве галлюцинации, просто сил не было не отвечать ей. Но я вывернулся, навесив на ухо фурнитуру от мобильника, чтобы все думали, что я говорю по телефону, когда на самом деле я говорил со своим материализованным подсознанием. А вот на Сэнди Грей никакой аппаратуры не висело, а она, тем не менее, превесело щебетала с несуществующим собеседником... Ну, хорошо: не весело щебетала, но выглядела, как человек, слышащий голоса.
- И что теперь? Планируешь её в «Принстон-Плейнсборо»? В психиатрию?
- Зачем? У нас свой психиатр без дела болтается. Агрессии она не проявляет, пристёгивать к кровати я нужды не вижу.
- Думаешь, эндогенный психоз?
- Или что-то пожирает её мозг, так что мои ненаглядные, за вычетом трансвестита и гомофоба, пошли брать вторую серию проб, а ты посмотри ещё раз томограммы — вдруг, где за камнем рачок притаился.
- Хорошо, Хаус, я посмотрю. Хаус...
- Что? - его интонация меняется вслед за моей.
- Ты же понимаешь, если кто-то узнает, что я делал в Соммервилле, это будет означать для меня...
- Полную задницу, да? Я догадываюсь.
- Когда-то давно, когда я хотел всего-то лишь только поднять этот вопрос, ты вырубил меня и спрятал мои штаны, чтобы я не погубил карьеру.
- Ты тогда разозлился.
- Сгоряча. Потом я понял, что ты защитил меня, как настоящий друг.
- И...?
- Ты сам говоришь, что хакнул мой комп.
- И ещё телефон.
- Да. Но или Лейдинг тоже сделал это, или ты сказал ему, как сказал Блавски. Или Блавски сказала ему. Или, может быть, кто-то из вас сказал Кадди, а уже она — ему. В общем, кто-то протрепался всем, и я теперь как кошка на горящей крыше... - всё это я говорю очень тихо, чтобы исключить возможность подслушивания.
- Кадди — не идиотка, она умеет кое-что сопоставлять. Блавски я, действительно, рассказал, как есть. В твоих же интересах — она думала, ты к любовнице рванул. Но ты же не думаешь, что любая из них могла поделиться с Лейдингом. В любом случае, когда ты вернулся из своего вояжа с бланшем под глазом и разбитыми пальцами, а потом, когда к Блавски явился полицейский с отчётом о твоих похождениях, думаю, не один Лейдинг озадачился. Марта уже подходила ко мне справляться, скоро ли тебя посадят, и принимают ли в окружной тюрьме в качестве передачи пирожки с повидлом.
- Я понимаю, что тебе дико смешно всё это, но пирожки в окружной, действительно принимают - не просить ли напечь?
- Пусть думают всё, что угодно. Доказательств ни у кого никаких нет. Просто держи себя в руках. Ты при одном слове «Соммервилль» карты рассыпал. Для убийцы-рецидивиста у тебя жидковаты нервишки.
- Хаус, замолчи!
- Все, кто тебя хорошо знают, чуют, что ты где-то нашкодил — сам себя так ведёшь. А если у человека голова на плечах, выводы сделать недолго. Твоё счастье, что Лейдинг — клинический идиот.
- Но он знает. Я уверен. Это не просто догадки. Может быть, ему ещё нужно подтверждение, но у него не просто догадки на руках. Он знает.
- Да подожди ты истерить, Уилсон. Может, он... - и замирает, осёкшись.
- Что?
- Вот чёрт! Быть не может! Неужели? - хватает палку и быстро хромает из буфета — так быстро, что я едва поспеваю за ним. Проносится по коридору в свой кабинет, с ходу подцепляет тростью мусорную корзину из-под стола.
Вообще-то мусор у нас выбрасывают регулярно, во время уборок, но офис «Великого и Ужасного» - территория неприкосновенная, и без его личного благословения ни один уборщик до мусора не дотронется. Они и пол-то здесь моют, как минное поле тралят — с оглядкой, и только если хозяин — точно известно — в другом крыле. Так что из опрокинутой корзины вываливается целая гора мятой бумаги и пластмассовых флакончиков — кстати же, и недавно пропавший из моего собственного кабинета косорыленький пластмассовый зайчик — подарок девочки, недавно умершей от саркомы почки.
- Я думал, ты их сразу в унитаз спускаешь, - укоризненно говорю я, указывая на зайчика.
- Нет, после той истории с билетами я зарёкся всяукую дрянь в унитаз спускать, - отговаривается он машинально и бездумно, перекапывая мусор тростью. - Ну да, всё точно. Вон та бумажка от поп-корна — долгожительница, и, кстати, уборщикам нужно вставить: выносят помойку раз в неделю.
- Они тебя боятся — стараются заходить пореже. В других кабинетах выносят через день — потом, сам знаешь, у нас штат неквалифицированного персонала урезан твоими молитвами.
- О-о, ну, дождались — в тебе опять заговорил администратор. Сделай доброе дело, администратор, помоги калеке собрать всю эту хрень обратно в корзину, а то, сам видишь, неквалифицированного персонала не дождёшься.
- Да что ты там искал?
- Что искал, того нет. Я же сказал тебе, что хакнул компьютер — помнишь?
- Ну?
- Я тогда сделал распечатку и разговора, и запросов по сайтам, а потом смял всё и бросил в мусорку. Сейчас их нет. Значит, кто-то вытащил. При желании по ним можно вычислить, кто, где, кого и как. При очень большом желании, но у того, кто здесь рылся, видно, и было немаленькое.
- Ты что, их хотя бы помельче порвать не мог?
- Не до того было. Да и не ждал, что кто-то полезет в мусорку за компроматом на тебя.
- Думаешь, Лейдинг?
- Почему нет? Он тебя ненавидит.
- За что? Из-за Ядвиги? Но это же он её бросил, предал — не она.
- За что? - Хаус насмешливо приподнял бровь. - Да за то же, за что и Корвин. Считает тебя большим куском дерьма, чем он сам, и недоумевает, почему тебя все любят, а его — нет. Думает, что здесь с твоей стороны какой-то подвох.
- Откуда знаешь про Корвина?
- Сам вижу. Ты, кстати, помнишь рождественскую открытку, которую я привёз тебе в Ванкувер?
- Конечно, помню. Из лучших воспоминаний, - я невольно улыбаюсь. - Но ведь это... это сочувствие, поддержка, если хочешь, коллегиальность — нельзя воспринимать всерьёз.
- Нельзя. Но это и неважно. Два человека не подписали эту открытку — Лейдинг и я.
- Ты подписал.
- Да, когда увидел, что и Корвин её подписал. А он тебя даже не знал тогда.
- Сейчас не подписал бы.
- Подписал бы. И дело не в том, что ты — ангел с крыльями или чего-то заслуживаешь. И «кусок дерьма», конечно, сильно сказано, но и «кусок сахар» не про тебя. Вот они все и ломают голову, в чём подвох — Корвин, Лейдинг, покойный Триттер. Даже, может быть, Блавски.
- К чему ты всё это говоришь сейчас?
- К тому, что ты, похоже, тоже ломаешь над этим голову.
- Ну... может быть,и ломаю. Не исключено.
- А я знаю ответ.
- Ну? - вскидываю на него взгляд недоверчиво.
- Знаю, - говорит он, и вдруг улыбается — так, как улыбается раз в десять лет — та самая улыбка, обещанная мне получасом раньше в простом вопросе: «Есть хочешь?». - И Чейзы знают. Оба. И Кадди. Ты — не сахарный пряник, Уилсон, но тебе не наплевать. Ни на кого. Может, ты и кусок дерьма — я, впрочем, так не думаю — но для тебя любой кусок дерьма — человек, и ты будешь выкладываться по полной, если можешь для него что-то сделать — например, отдать кусок своей печени. Или помочь умереть. Это не разные вещи — это одно и то же по сути: безумство для человека, который тебе даже не родственник, даже не друг, по большому счёту. Ты не можешь отказать никому, только не потому что ты — слюнтяй и тряпка, а потому что это — твоё. Твоё предназначение, если хочешь. Твоё милосердие. Твоё естество. Это ты сам. А вот потом, совершив это безумство, ты, как слюнтяй и тряпка, начинаешь пережёвывать сопли, и делаешь это триста шестьдесят пять дней в году так основательно и напоказ, что про двадцать девятое февраля за это время большинство просто забывает. Я — помню... А теперь пошёл вон отсюда, и не бойся Лейдинга — чтобы он ни говорил, у него нет ничего кроме догадок из мусорной корзины.

АКВАРИУМ.

- Я хотел тебе сказать...
- Я хотела тебе сказать... - начинают они одновременно и, смутившись, одновременно же замолкают. Потом смеются.
- У нас, точно, родство душ, - говорит Орли.
- Понимаешь, Джеймс... - Кадди кусает губы — видно, что ей трудно говорить.
- Если бы не это родство душ, мы, наверное, не оказались бы одновременно в одной и той же психиатрической клинике. Очень может быть, мы бы там вообще не оказались.
- Да, я как раз об этом хотела с тобой поговорить. Понимаешь, я...
- Вот ещё интересная закономерность, - он буквально не даёт ей слова сказать. - Мы оба оказались там из-за неумения обуздать наши чувства к любимым. Разве не удивительно?
- Да, это, действительно, просто удивительное совпадение, - торопливо соглашается она.
- Вот я и подумал... - и вдруг его глаза становятся для неё глазами Хауса — в них отражается привычная для глаз Хауса боль. - Я подумал, если известия о смерти этого человека хватило, чтобы свести тебя с ума, вызвать депрессию, отбить желание жить, должно быть, он значит для тебя... довольно много?
Но Кадди качает головой, полуприкрыв глаза:
- Это — совсем другое, Джеймс. Не то, что ты думаешь — ведь ты сейчас говоришь не только о любви, о сексе, но и о супружестве — ведь да?
- Да, - он слегка вздрагивает, словно она внезапно схватила его холодными пальцами — вздрагивает от страха, что ошибся. - В основном, конечно... да.
- Нам с ним никогда не стать мужем и женой — я отдаю себе в этом отчёт. Мы не совершим такой ужасной ошибки. Честно говоря, я именно поэтому... потому...
- Согласилась на дурацкую авантюру с нашей свадьбой? - наконец, одним ударом расставляет он все точки над «i», и Кадди вздыхает с огромным облегчением:
- Я боялась, что ты меня не поймёшь. В какой-то момент я подумала, что, может быть, покой и стабильность стоят больше, чем голое чувство, к которому они не прилагаются. Я ничуть не обманывала тебя, Джеймс, и я бы изо всех сил постаралась быть хорошей женой.
- Я тоже изо всех сил постарался бы быть тебе хорошим мужем — лучшим мужем, чем мог стать для Минны. Это та женщина, которая... из-за которой...
- «Для него она всегда оставалась Той Женщиной», - вдруг цитирует Кадди.
- «Скандал в Богемии»? В детстве просто зачитывался, - он улыбается. - Но нет. С некоторых пор Минна перестала быть Той Женщиной, и наша последняя попытка сблизиться напоминала больше всего гальванизацию трупа. Но... ты понимаешь, зачем я её предпринял?
- Затем же, зачем и я? - высказывает свою догадку она.
- Да. Что-то вроде самообмана, попытка навязать самому себе то, что принято, то, что вроде бы верно, вместо того, что по-настоящему нужно.
- И в чём не отдаёшь себе отчёта, - подхватывает она, но на этот раз качает головой Орли:
- Отдаёшь. Просто это непозволительная роскошь — жить для себя и в полном ладу с собой. Так не бывает. И, выбирая из двух зол, мы в конце концов, выбираем третье — жить напоказ, скрывая, давя в себе, затаптывая изо всех сил то, что могло бы нам дать минуту горького счастья. Мы жертвуем им, потому что боимся горечи и выбираем пресные дни, один  за другим, один за другим, как будто собрались жить вечно, сами не отдавая себе отчёта в том, что такая вечность -худшее, что может случиться с человеком. И любой ад по сравнению с ней — благо.
- Ты говоришь, как будто читаешь готовую роль, - уличает она.
- Какая разница, если при это не лгать? Ещё вчера мы собирались обречь себя читать готовые роли всю жизнь до старости.
- Боже мой! - она зажала виски ладонями, заодно удерживая готовые рассыпаться от этого движения пряди, и снова покачала головой. - Я понимаю, о чём ты говоришь, Джеймс, и я не могу не согласиться с тобой, но на что же мы, отказываясь от чтения готовых ролей, обрекаем себя теперь?
- Как это «на что»? На экспромт. Поверь, я знаю, о чём говорю: экспромт — всегда богаче, чем убогое втискивание в амплуа. А если говорить о любви, она, мне кажется, вообще не терпит готовых диалогов. Даже простого распределения ролей. Любовь всегда немного агрессивна — ты этого не замечала?
- Агрессивна? - переспрашивает она с невесёлым смехом. - О, да, пожалуй. Пожалуй, я могла бы утверждать, в таком случае, что Хаус, действительно, любит меня. Я не могу забыть его глаз, когда он вломился в мой дом на машине. Человека с таким выражением глаз стоит бояться. Если бы Рэйч была в комнате, играла на полу, он убил бы её. Если бы Уилсон стоял хоть немного ближе к дорожке, он убил бы и Уилсона. Но самое жуткое: это не отрезвило бы его. Он был в те минуты, как сам сатана, и это я выпустила из него такое. Вот что заставило меня уехать — не злость, не обида — страх. Не хотелось быть в роли вызывающей дьявола.
- А сейчас? - мягко спросил Орли.
- Не знаю. Любой здравомыслящий человек сказал бы мне, что я совершаю глупость, безумство, снова и снова наступая на одни и те же грабли. Я несу ответственность перед дочерью, и мне иногда становится страшно: неужели я — просто похотливая сучка, которая выбирает главным стимулом  секс с человеком, не думающим ни о ком.
- Но на самом деле ты так не думаешь, ведь правда?
- На самом деле я думаю, что, может быть, сама виновата. Его спровоцировало то, что он расценил как предательство с моей стороны — я обещала... говорила, что буду с ним, не пытаясь менять и ломать его, но, кажется, это где-нибудь вне волевой сферы. Жажда влиять, жажда исправить мир. Я почему-то вообразила, что мне удастся проделать со взрослым человеком то, что его отец не смог за девятнадцать лет. Он сам заставил меня в это поверить, прогибаясь, как каучук, под моим давлением. Казалось, его не тяготит, казалось, это ему почти нравится. А теперь мне кажется, мы просто играли в отношения: каждый исполнял свою роль, и исполнял старательно, но фальшиво, потому что сама роль, взваленная на себя каждым из нас, уже была фальшива.
- И звёздный состав не спас проекта бездарного режиссёра? - улыбнулся Орли. - Мне это тоже знакомо.
- Да и наша с тобой предстоящая свадьба, согласись, всё-таки в большей степени была игрой... Но теперь я больше не хочу ни во что играть.
- Скорее, дустом, - подумав, сказал Орли.
- Что-что? - Кадди показалось, что она ослышалась. - Ты сказал «дустом»? Почему дустом?
- Лекарством от тараканов. Ты пыталась вылечить своих, я — своих.
- Я пыталась... надеялась как-то организовать свою жизнь. Мы не всегда поступаем так, как хочется.
- Вот и напрасно. Жизнь — не работа, и в ней надо поступать только так, как хочется.
- И кто мне это говорит?
- А разве я сказал, что всегда всё делаю, как надо? Гораздо чаще я делаю как раз как не надо. Я — слабый человек, Лиза, в каком-то смысле даже более слабый, чем могу себе позволить без ущерба для... для тех, кто... кто... Ну, кого это касается, я имею в виду.
- Для тех, кто тебя любит? - понимающе переспросила она. - У тебя появилась другая женщина, Джеймс?
Орли потёр лоб в замешательстве:
- Н-нет... То есть... Видишь ди, теперь не знаю, поймёшь ли ты меня. Я — не гей.
- Гм... я бы с меньшей вероятностью поняла бы тебя, скажи ты, что ты гей, - попыталась она пошутить, но брови Орли шевельнулись нетерпеливо, и она передумала развивать шутку, только вопросительно посмотрела на него, побуждая продолжать.
- Я не понимал, не мог определиться, - он словно оправдывался перед ней, но тон его оправдывающимся не был — он говорил твёрдо. - Я всё думал, чего же я в самом деле хочу, и это казалось мне предосудительным, диким, пока я... В общем, я понял в какой-то момент, что именно так и правильно. Я хочу проводить всё своё время рядом с Леоном.
- Ты хочешь...
- Я хочу жить с Леоном Хартом.
- Ты хочешь жить с Леоном Хартом и при этом ты не гей? Извини, Джеймс, я что-то не понимаю...
- Ну, я ведь и сказал, что ты едва ли поймёшь... Это не совсем обычно. У каждого возникают примерно одинаковые ассоциации при этих словах. Но я не в переносном - я в буквальном смысле говорю «жить». Я хочу просыпаться утром, брести, полусонный, в ванную комнату и сталкиваться с ним в дверях, хочу, засыпая, просить его сделать звук телевизора потише, хочу приходить домой и видеть его в спортивных штанах, с коробкой хлопьев и непричёсанного в кресле перед экраном, хочу подвозить его на машине до студии, переругиваясь из-за сгоревшего омлета или выкипвшего кофе. И ещё я хочу, чтобы он тоже приходил домой туда, где я живу. Ну, то есть, чтобы приходить туда, где я живу, как раз и значило для него «домой».
- Гм... Ты описал мне типичную семейную жизнь, и при этом ты всё-таки уверен, что не гей?
- И при этом у меня нет к Леону никакого сексуального влечения, и тошнит от одной мысли попробовать заняться с ним сексом. Нет, ты пойми меня правильно: я и не евнух. Да и Леон тоже не евнух. Но это же просто... для этого не обязательно вступать в отношения. Обычно считается, что брак цементируют дети. Ну что ж, у него нет детей, мои — выросли — без этого цемента брак, основанный на «так принято» рухнет, как ничем не закреплённая кирпичная кладка. Кому-то отдавит ноги, а кому-то и голову размозжит — зачем же городить такую непрочную постройку? В конце концов, институт платных секс-услуг ещё никто не отменял.
- Ну что ж... - Кадди пожала плечами. - Тогда, боюсь, вам придётся выделить из вашего семейного бюджета расходную статью на проституток.
- Ничего, - усмехнулся Орли. - Актёры на телевидении неплохо зарабатывают. На проститутках мы не разоримся.
- Подожди. Я всё-таки не могу поверить, что ты говоришь серьёзно... Ты решил... вы решили жить вместе, несмотря на опасность сплетен? Джеймс, это очень серьёзный шаг. Даже не знаю, предостерегать ли тебя или радоваться за тебя.
- Врач-психиатр — ваш главврач — помнится, сказала мне, что актёр на пике популярности может себе позволить заниматься сексом на крыше Белого Дома. Молва простит ему любую экстравагантность, пока он востребован. А если и не простит... Знаешь, Лиза, со временем я стал всё больше склоняться к тому, что правильнее выбирать то, за что тебя не простят окружающие, нежели то, за что сам себя не простишь.
- И наша свадьба как раз подпадает под последнее определение, - понимающе покивала она.
Он снова улыбается— молча и обезоруживающе. Что-то в его улыбке напоминает ей Уилсона — такого, каким он был прежде, Уилсона До Рака, и Кадди вдруг приходит в голову, что Уилсона можно попробовать заполучить в союзники — может быть, даже в посредники их непростых отношений с Хаусом. «Нужно быть с ним откровенной, - думает она. - Может быть, даже рассказать про психиатрическую лечебницу. Джеймс оценит и проникнется сочувствием, если только она сможет быть откровенной настолько, что он не заподозрит подвоха.
- Почему именно сейчас? - спрашивает она у Орли.
- Что?
- Этот разговор. Ты избегал меня эти дни, а теперь... просто пришло время?
- Да. Собственно... просто пришло время нам уезжать. Завтра Леону вынут трубки, а послезавтра — самолёт.
- Вы с ума сошли! - пугается она. - Нельзя так сразу — это просто опасно. Его нужно понаблюдать ещё прежде, чем...
- Всё уже оговорено, - останавливает он её. - В Эл-Эй у него будет личный врач, хороший нефролог.
- Хаус сам отличный нефролог.
- Я знаю. Это он и порекомедовал нам доктора Орейро.
- Но почему... зачем так спешить?
- Причин много, - не сразу отвечает он. - И я мог бы говорить о них до вечера, но главная, пожалуй, та, что мы уже слишком вросли в «Двадцать девятое февраля», и расставаться уже трудно, а вскоре будет невыносимо. Мне будет больно расстаться с тобой и с Хаусом, Леону будет больно оставить доктора Уилсона. Мы превысили статус просто пациентов, я не хочу дождаться, пока провидение отомстит нам за это. Так что наш разговор получился очень своевременным.
- А если бы, - говорит она, кусая губы, - я не разделяла твоих взглядов на нашу свадьбу, свободу личности и всё такое? Ведь ты бы всё равно уехал,правда? Или... или ты не смог бы? Зная, что для меня это всё — всерьёз, что мне это нужно, ты что, не уехал бы?
- Я думаю, мне повезло, что это и для тебя не всерьёз, - без тени шутливости говорит он. - Как и тебе, я думаю, повезло с тем, что это не всерьёз для меня. Отношения, основанные на чувстве вины могут быть очень прочными, но они — мучительны. А Хаус... - он не успевает закончить — их прерывает писк пейджера Кадди.
- Извини, - говорит она, мельком взглянув на экран. - Мне нужно идти. Обещай, что увидишься со мной перед отъездом.
- Хорошо, обещаю.
Она поворачивается, чтобы уйти, но в последний момент оглядывается, застигнутая какой-то внезапной мыслью:
- Джеймс, а Леон Харт знает о твоих планах - ну, насчёт ванной комнаты и статьи бюджета на проституток? Я не хочу тебя отговоривать и пугать, но, видишь ли, не все мужчины могут делать различия между...
- Любовью и сексом? Это потому что Адам побоялся доесть своё яблоко, и то, что вполне открылось Еве, осталось для него на уровне смутных интуитивных догадок. У нас всё будет хорошо, Лиза.

Их разговор с Хартом состоялся немного раньше, когда, вернувшись из буфета, Леон сначала долго лежал с закрытыми глазами — он всё ещё очень уставал, и Орли отговаривал его настаивать на выписке, а Бич, беззастенчиво пользуясь услугами мобильной связи, подстрекал к этому, стремясь оправдать немалые вложения в проект «Доктор Билдинг» спонсоров.
- Но не ценой же твоего здоровья! - психовал Орли. - Ты не можешь сниматься прямо сейчас.
- И не собираюсь, речь пока идёт только об озвучке. Да брось, старик, мы не можем терять эту работу, не можем позволить себе загубить такой проект.
- Если тебе станет хуже...
- Мне не станет хуже. С чего? Почка функционирует, эти... как их? - катехоламины выровнялись. Всё у меня нормально.
Он всё время твердит, что всё у него нормально, он в приподнятом настроении, но Орли  видит некоторую лихорадочность этого веселья. Иногда ему кажется, что он понимает причину: Леон боится возвращения к обыденности, к привычной жизни, к съёмкам. Боится тех изменений, что произошли в нём и между ним и Орли. Здесь, в больничной палате, всё предельно просто: меняют катетер, и рука Орли в руке Харта, сжатая им до боли, потому что самому Харту чертовски больно, и он нуждается в поддержке. Но здесь, в больнице Хауса, боль понимают и уважают все её проявления и все способы анестезии. К ней чутки. Девушки-медсёстры никогда не поленятся лишний раз заглянуть в палату: «Вам больно? Доктор назначил обезболивание по требованию. Вас обезболить?» Обезболивание по требованию — хорошая фишка. Почему этого не принято требовать в обыденной жизни — у друзей, у любимых? Почему бы не прийти в половине восьмого вечера с бутылкой пива и не завалиться на диван: «Мне больно. Обезболь меня, друг». Почему Харт никогда, ни разу не сделал так, когда ему было по-настоящему плохо? Орли как-то и не привык замечать боль Леона — сам-то он довольно заметно для чужих глаз страдал из-за развода с Минной, из-за грозящей хромоты, из-за своего провала на концерте в Луизианне. Леон же был всегда ровным, беззаботным, весёлым, открытым. Орли понятия не имел о том, что он, оказывается, мучался чувством вины из-за брата. И рассказал-то он, наконец, об этом не ему, старому другу, а первому встречному — этому странному доктору Уилсону, у которого в глазах выражение живого сочувствия и вины склонно вдруг пугающе сменяться такой угрюмой ожесточённостью, что куда там Хаусу!
- Леон, если ты не хочешь... Никто не заставит тебя продлевать контракт — прерывание его по болезни, как форс-мажор, должно обходиться без выплаты неустойки. У тебя же хороший адвокат...
Длинная удивлённая пауза.
- Почему ты решил, что я не хочу? Мне нравится эта работа.
- Ладно. Тогда скажи честно: что не так? Тебе нравится работа, нравится идея вернуться к ней поскорее, а что тебе не нравится? Чего ты боишься? Я вижу, что ты как на иголках. Может быть, ты просто не готов к выписке, может быть тебе...
- Я боюсь, что там ты снова уйдёшь.
Орли осекается на полуслове. Фраза Харта словно мягко ударяет его в поддых — не больно, но не вздохнуть, а Леон смотрит прямо и открыто, не пытаясь отводить глаза или отворачиваться.
- Я больше не умираю, - говорит он. - Ты свободен выбирать без зазрения совести, как тебе дальше строить отношения со мной. Можем ограничиться открытками к Рождеству. Можем остаться приятелями, проводящими пару вечеров в неделю за совместной выпивкой. Можем выглядеть так со стороны. Тебе же важно мнение других, мнение всех. А останься мы на одной квартире, это мнение предсказуемо. Я хочу большего, но я приму то, что выберешь ты... Мне придётся принять.
- Зачем ты так говоришь? - Орли пытается с мягкой укоризной похлопать его по руке, но Леон руку отдёргивает:
- Иди думай.
Думать ему не о чем. Хороший пинок не помешал бы, и он даже знает, где раздобыть этот встряхивающий пинок.

Хаус — где бы записать — занят самым необычным для него и самым похвальным, с точки зрения Уилсона, делом: оформлением медицинской документации. Правда, проделывает он это в кабинете Уилсона, не менее прилежно мешая хозяину, но нельзя же требовать всего и сразу. Пристроившись на диване и положив бумаги на жёсткий подлокотник, Хаус пишет, пока в какой-то момент у него не начинает невыносимо остро зудеть между лопаток. Причём, как он ни стебётся в душе, так и так обкатывая тему превращения в ангела вследствие зашкаливающей добродетельности, зудит не по-детски — так, что невозможно терпеть, аж слёзы наворачиваются на глаза, и он ёрзает, пытаясь потереться об спинку дивана и, наконец, сдаваясь и наплевав, как это будет выглядеть для Уилсона и какую даст пищу для подколок, заламывает руку за спину, стараясь достать до зудящего места, но достаёт только до его периферии, что делает зуд ещё мучительнее.
- Не то комар укусил, - говорит он Уилсону, - не то крылья растут. Да и пора бы уж им - это десятый эпикиз, между прочим, не считая описания дизайна исследования и анкет... Кстати, возьми свою, заполни.
- А мыться не пробовал? Хотя... твоё усердие заслуживает награды, - с тяжёлым вздохом Уилсон сползает со стула и, страдальчески морщась, словно его заставляют не на шутку потрудиться, делает пару шагов до дивана, на котором Хаус, измученный невозможностью почесаться, как следует, уже исполняет что-то из кама-сутры. - Где чешется? Здесь?
- Ф-ффссс... а-а-а... - Хаус выгибает хребет, напоминая этим очень худого и обдранного кота. - Пониже... Обещаю не подавать в суд за сексуальное домогательство даже, если под пиджак полезешь.
- Под пиджак? Так, что ли?
- О, да-да-да, там... М-мм... хорошо-о!
Он извивается, крутя поясницей и сладострастно стонет. И как раз в это мгновение дверь распахивается, впуская Орли...

Орли вошёл, бегло постучав и не дождавшись ответа — он торопился перекинутся с Хаусом парой слов — и замер, ошеломлённый увиденным. Пожалуй, застань он этих двоих за взаимной мастурбацией, он не мог бы смутиться больше. Должно быть и Хаусу пришла в голову та же ассоциация, потому что он открыл прижмуренные от наслаждения чесанием глаза и завопил:
- Нет-нет, между нами ничего серьёзного — просто он немного помог мне пальцами, как в лагере бойскаутов.
Уилсон пунцово вспыхнул до корней волос, но не удержался — фыркнул смехом.
- Иди отсюда, - сказал ему Хаус вместо «спасибо», впрочем, судя по тону, «спасибо» подразумевалось. - Иди-иди, у меня срочная консультация — о смысле жизни в однополом браке.
- Это вообще-то как бы мой кабинет, - с возмущением, по шкале на «тройку», напоминает Уилсон, тем не менее, безропотно направляясь к двери.
- Ладно, разрешаю пока поиграть в моём. Только не объедайся шоколадом и не смотри телевизор до ночи... Стоп! - окликает он Уилсона уже шагнувшего за порог и грозит ему пальцем. - Маркеры не трогать, цветных рож на белой доске не рисовать.
- Да на черта мне сдался твой кабинет, - ласково говорит Уилсон. - Найду я, где задницу преклонить.
Из глаз Хауса вдруг исчезает улыбка
- Запиши себе последнюю фразу для памяти, - советует он. - У тебя на этом месте тёмное пятно, провал.
Едва ли это возможно, но при его последних словах румянец Уилсона становится гуще, и он выходит как-то излишне резко.
- Знаете... - задумчиво говорит Орли, и мягкая улыбка трогает его глаза и губы. - Кажется, я начинаю понимать, за что вас не любят.
- Просто завидуют. Красоте, в первую очередь, разумеется.
- Вы видите всех насквозь, правда? Во всяком случае, вам так хотелось бы думать, и у вас даже есть некоторые основания.
- Я льщу себе? Отнюдь. Когда старина Рентген только ещё подходил к патентному бюро, я уже с тамошней секретаршей... ну, вы понимаете? Надо бы мне было иметь такое зрение, - вдруг, перестав шутить, с горечью говорит он. - Чтобы разглядеть проклятый тромб, пока он не наделал дел здесь, - он кладёт ладонь на правое бедро.
- Неужели ваша боль в ноге определяет всё? - недоверчиво спрашивает Орли, тем не менее уважительно косясь на обтянутое джинсами бедро. - Разве так бывает?
- Если вы сомневаетесь, значит наши парни знают своё дело. Но вы не о моей ноге пришли говорить — вам нужен совет, которому можно не последовать, если он не совпадёт с тем, что думаете вы, или последовать, если совпадёт, создав при этом иллюзию непричастности и безответственности.
- Снова демонстрируется свои рентгеновские способности? - усмехается Орли невесёлой усмешкой.
- Это как раз несложно и без рентгена. Завтра у Харта выписка, завтра же у вас самолёт — об этом я знаю. Через полчаса здесь будет по служебной надобности Лиза Кадди. У вас не так много времени на принятие окончательного решения. Хотя... я даже догадываюсь, до чего вы там додумались. Но только у вас не получится удержать монету на ребре, Орли. Если вы захотите делить с Хартом все завтраки, ужины и телепередачи, рано или поздно окажетесь в его постели. Ну, или он в вашей — кому тут будет принадлежать инициатива, вопрос случая: какой-нибудь слишком тоскливый вечер, слишком много виски, а работницы секс-промышленности некстати устроили забастовку.
- Но ведь вы делите квартиру с доктором Уилсоном? - Орли наклоняет голову к плечу.
- О! О! Туше! Какой блестящий и неожиданный ход в нашем диспуте! - издевается Хаус. - Теперь я должен либо смутиться и признаться в мужеложстве, либо опровергнуть собственные слова. А вот я не сделаю ни того и ни другого, и не вижу противоречия. Я ведь сказал «вам не удастся», я не говорил «мне не удастся». Уилсон и Харт — не совсем одно и то же. Да, Уилсон спит на моём диване, и он будет там спать столько, сколько сочтёт нужным.  Это его дом. Так же, как и мой. Но это не наш дом.
- Кривите душой, - тотчас «ловит» его Орли. - Вы не назвали бы диван своим, если бы считали, что доктор Уилсон имеет на него право. Вы оказываете ему милость хозяина, позволяя ночевать в своей квартире. А можете и не позволить. Я бы так не хотел. Но неужели это непременно означает в конце концов оказаться в одной постели со спущенными штанами?
- Вы сможете и отказать. Но после этого кто-то из вас тоже станет называть диван, на котором спит другой, своим.
- Вы сегодня в роли оракула? - кажется, Орли совсем недоволен разговором, даже раздражён.
- Не в первый раз. И имейте в виду, что мои предсказания, как правило, сбываются, потому что они — не предсказания, а предвидения.
- Но что же мне тогда делать?
- А вот это, мистер артист, уже провокация. Хотите готовый рецепт или даже уже красиво упакованные таблетки? Могу предложить викодин — забористая штучка. Да вы и сами знаете.
- Про викодин я знаю. Он лечит, но не исцеляет. А это уже сами знаете вы.
- А вы больны? Хотите исцелиться? Тогда женитесь на Кадди и не морочьте мне голову.
- А если я не хочу исцелиться?
- Тогда вам всё равно будет больно.
- И чтобы не было больно, единственный способ — никого не подпускать к «своему» дивану, жить параллельно, не пересекаясь?
- Ну, во всяком случае, я другого не знаю.
Орли всплескивает руками и легонько хлопает по бёдрам — так похоже на Уилсона, что Хаус невольно улыбается:
- Но вы же опять кривите душой, - восклицает он возмущённо, почти обличительно. - Вы не можете просто параллельно сосуществовать с доктором Уилсоном в одной квартире — я вам не верю. Вы же с ним близкие люди. Это  простым глазом видно.
- Настолько близкие, вы имеете в виду, что он чешет мне спину под пиджаком? Хотя впустить его под рубашку даже для нашей близости было бы перебором.
- Ерунда. Почесать спину можно кому угодно просто из любезности.
- Да? - ухмыляется Хаус. - Как раз снова чешется. Се ву пле, господин актёр! Ну, чего уставились. Валяйте-валяйте. Проявите человеколюбие — зуд мучительный, просто с ума сводит.
На лице Орли проступают красные пятна — он не может понять, чего в самом деле хочет от него Хаус, а Хаус шевелит плечами и старательно изображает, как сильно чешется у него спина.
- Это нечестно, - наконец, выдавливает из себя Орли. - Вы нарочно пытаетесь меня на что-то спровоцировать, но я сам не понимаю хорошенько, на что и зачем.
- Вот в этом и разница. Вы воспринимаете мою просьбу, как ход в шахматной партии — это признак чужака, такой же, как запах посторонней собачьей мочи на помеченной территории. Уилсон увидел бы только мой зуд.
- Но-но! - Орли грозит ему пальцем. - Вы врёте уже третий раз за один разговор, доктор Хаус. - С такой прелюдией доктор Уилсон тоже бы крепко задумался, какого рода этот зуд. Несмотря на ваш пакт о ненападении.
- Чушь! У нас с ним, скорее, пакт о нападении. И даже если задумался, всё равно допустил бы, что это — просто зуд и постарался облегчить мне его, даже зная, что, возможно, покупается или попадает в ловушку. В этом разница.
- Между отношениями вашими и Уилсона и вашими и моими — да, но с Хартом мы... в общем, никакой разницы — ему я бы тоже почесал без задних мыслей.
- Верно. И в один прекрасный день он вам скажет, что у него страшно зачесался член.
- Да почему? Почему вы всё время сводите...
- Это вы сводите, - резко перебивает Хаус. - Иначе не было бы ваших сомнений, не было бы этого разговора. Ведь это не я пришёл к вам с вопросом, как мне оставить ночевать Уилсона и не прослыть геем. Да потому что ни мне, ни ему это в голову не приходит. Конечно, мы не чужие люди — тут вы правы. Но вам наш опыт не подойдёт. Наш статус давным давно определён. Он статичен. Он принял заданную форму, при которой никто не пытается залезть другому в штаны не просто потому, что это не-залезание входит в контракт.
- Так вы считаете... - теперь Орли уже пунцового цвета, у него даже глазам горячо от прилива крови.
- Что Леон Харт не ходит в часовню молиться: «Святый боже, укрепи мою волю, чтобы мне не трахнуть лучшего друга». Вот только не понятно, вы больше боитесь или больше надеетесь на то, что у отца небесного на ваше заявление времени не хватит.
- Вы... вы просто... - Орли вскочив на ноги, хватает воздух, как рыба, открытым ртом. - Да вы просто сволочь!
- А вот этого я ждал, - спокойно говорит Хаус. - Кстати, в Хаусвилле, на принятом официальном языке эта фраза означает: «ты прав»... Сядьте, Орли, расслабьтесь, подышите поглубже, не то вас удар хватит... Хотите воды?
Орли послушно плюхается на диван, на его лбу выступает пот.
- Я знаю: заглянуть правде в глаза нелегко, особенно если эта правда о себе самом, - сочувственно говорит Хаус. - Но радикальное лечение всегда лучше паллиатива — вам любой паршивый онколог скажет, а у нас здесь всё-таки почти онкология.
Орли смотрит на свои пальцы, они почему-то мелко дрожат.
- Я... - с трудом, запинаясь, говорит он. - Хочу касаться его, чувствовать тепло. Я был бы счастлив засыпать в его объятьях. У меня сжимается сердце, когда он просто берёт меня за руку. Но я... Послушайте, Хаус, хотеть быть к человеку близко, вплотную — это всегда означает хотеть оказаться в нём или ощутить его в себе? Тогда я, наверное, урод. Я не хочу с ним секса, - он качает головой, и видит, что предметы дрогнули и потеряли свою чёткость оттого, что у него щиплет в глазах.
- Спасибо, - тихо и серьёзно говорит Хаус.
- За что? - непонимающий взгляд мокрых глаз.
- Вы впустили меня очень далеко. Я умею это ценить. Поэтому готов отблагодарить вас реальным советом, без дураков. Оставайтесь с Хартом. Снимите квартиру, засыпайте иногда в его объятьях, чешите ему спину под пиджаком — кстати, усиливающийся кожный зуд может быть в его случае признаком уремии, не забывайте об этом. И не ждите каждую минуту, что он полезет вам в штаны, но если — вернее, когда — это произойдёт просто вспомните наш сегодняшний разговор и не отталкивайте в ужасе его руку. Мы слишком боимся наших сокровенных желаний, это мешает нам быть счастливыми... Да, чуть не забыл: если такая потребность возникнет у вас — лезьте смело, скорее всего, он вам не откажет. Но даже если и откажет, не делайте из этого трагедии — хотеть быть к человеку вплотную близко не всегда означает хотеть быть в нём. И футболку с надписью «я — гей», кстати, на работу носить необязательно... А теперь можете снова назвать меня сволочью.
- Доктор Хаус! - Орли молитвенно складывает руки лодочкой у груди, на его лице чувство вины стирает следы слёз.
- Не вздумайте извиняться, не разочаровывайте меня. Кстати, - он вдруг, шевельнув плечами, сбрасывает пиджак и расстёгивает рубашку.
В глазах Орли к непониманию примешивается недоумение. Он читает гринписовский лозунг, и его глаза расширяются.
- Это футболка Уилсона. Последний слой, своего рода презерватив между мной и рубашкой, так что говоря о допуске «под рубашку» я блефовал. Мы, как видите, настолько близки, что я ворую его бутерброды и его шмотки — это к вопросу о «своём диване», но под рубашкой у меня всё равно была ещё футболка.
- Вы же надели её, не предвидя, что Уилсон будет чесать вам спину? - ухмыляется Орли.
- Значит, это воля провидения, что ещё круче. Сам бы я обошёлся и без футболки. В случае с Уилсоном, я имею в виду. И никаких поползновений за десять лет. Так что, может, вы вообще зря напрягаетесь. А сейчас всё-таки... пожалуйста... под левой лопаткой... Прямо терпеть сил нет!

Не вижу я никаких высыпаний, кожа нормальная. Может, это что-то психогенное?
- Брось! Ты слишком сексуальна, чтобы быть переодетым Уилсоном. Столько ферромонов тебе бы за раз не продали.
- Ладно, я возьму скарификат на микроскопию, если хотите.
- Ещё кровь — общую и на биохимию. Вдруг у меня, наконец, печень полетела.
- Проявилось бы хотя бы субиктеричностью.
- О, так ты доктор? В жизни бы не подумал!
- Как хотите. Мэйн, кровь на трансаминазы, мочевину, креатинин, ЦРБ. Да, и систему свёртывания.
- А в чём дело? Я не умею сворачиваться пушистым клубком, как твои котята?
- Нет, но у вас кровоизлияния под жгутом.
- Это от антикоагулянтов.
- Много пьёте?
- Только по праздникам, но я же себя контролирую.
- Я про антикоагулянты.
- А-а, а то я подумал... Постой, так ты про антикоагулянты?
- Хаус, прекратите паясничать! Вы принимаете зверские дозы антикоагулянтов — зачем?
- Затем, что тромбоз коронарных артерий — это больно и не круто.
- Тромбоз коронарных артерий?
- Это тебя в Хоувэле научили повторять последнюю фразу собеседника?
- Хаус, это может быть не кожный зуд. У вас же серьёзные проблемы с сердцем.
- Ну, как бы острый коронарный приступ в анамнезе — это проблемы с сердцем, да?
- Острые коронарные приступы. Не один. Ведь не один же?
- Три.
- Клиническая смерть?
- Три.
- Внутрисосудистый лизинг тромба?
- Ага.
- Хаус, вы идиот!
- М-м?
- У вас нестабильная стенокардия, а вы превращаете свою кровь в воду и надеетесь, что всё обойдётся.
- И — ты знаешь,- подмигивает Хаус заговорщически, - всё и обходится.
- Любая случайная рана — вы кровью истечёте. А может, и раны не потребуется: язва, эрозия, камень в мочеточнике... Неужели нельзя заняться собой так, как предписывает медицина: нормально обследоваться, определить резерв коронарного кровотока, поставить, если нужно, стент...
- Провести полгода на больничной койке, - подхватывает Хаус. - Слишком скучно. Уилсон, кстати, прогнал меня сегодня через пару тестов — ничего такого, что внушало бы опасения.
- Вы прекрасно знаете, что нужен функционгальный тест.
- Обвешаться датчиками и побегать по беговой дорожке или покрутить велосипед? Кэмерон, я не могу бегать или крутить педали — сечёшь?
- Существуют фармакологические тесты, - Кэмерон неумолима. - Ваш зуд может быть спровоцирован рефлексом с коронарных артерий, как видоизменённая боль.
- А можно мне для ноги тоже видоизменённую боль?
- Вы говорите, зуд сделался сильнее?
- Да.
- Это говорит об ухудшении, если речь, действительно, идёт о коронарном кровотоке. Ну хорошо, мы проведём дилатационную пробу, и если она окажется положительной...
- И если она окажется положительной?
- Тогда я звоню в «Принстон-Плейнсборо», и они кладут вас в кардиологию, - безапелляционно заявляет Кэмерон. - Готовьте дилатационную пробу, Мэйн.

УИЛСОН

Летние сумерки длинные, и я долго не зажигаю свет в кабинете. Снова наваливается душащая тоска, и я в который уже раз пересматриваю листы назначений, чтобы хоть чем-то себя занять. Исправленная Хаусом схема химиотерапии, несомненно, лучше — почему я сам не догадался? Почему, наконец, свою поддерживающую не исправил так же ещё две недели назад? Ну, ведь один принцип несовместимости. Почему Хаус увидел сразу, а я, который на этом съел не одну собаку — целую свору — не разглядел, не понял простейшего биохимического несоответствия, когда полезный эффект взаимно гасится, а высвобожденная конкурентная группа вступает в схватку с серотонином на рецепторах несчастного не на жизнь, а на смерть? Ну ладно, ладно, лучше поздно, чем никогда. Значит, вот это я больше не пью, здесь увеличиваю дозу, а вот это будет в инъекционной форме, и не с утра, а на ночь. И я разгружу рецепторы и снова начну светиться от счастья с новой порцией эндорфинов. А пока что, старый добрый «спид»? Ну, нет, с амфетаминами пора кончать. Конечно, они вызывают душевный подъём, повышают работоспособность, но какой ценой! И... не будешь же жрать этот «спид» вечно, а стоит только остановиться, накатит отвратительная ломка — не физическая, без боли, без выворачивания суставов, без жара и соплей, но зато в облаке беспросветной тоски, щедро приправленной иррациональным страхом. Страхом смешным, детским, когда вдруг начинаешь чувствовать затылком постороннее присутствие кого-то в кабинете — всё отчётливее, всё явственнее, так, что боишься обернуться, а потом, наконец, оборачиваешься рывком с заколотившимся сердцем и — никого.
Стук. Меня подбрасывает над стулом, хватаю воздух ртом, как рыба.
- Можно, доктор Уилсон?
Это Мигель. Выглядит озабоченным, хмурится. Он неплохой врач, а я — не Хаус, я прощу незнание Данте ради больных.
- Что у тебя, Мигель?
- Вы в порядке, доктор Уилсон?
- Зашёл об этом спросить?
Что-то я чересчур раздражён — похоже, в Хауса превращаюсь. Вот и Мигель заметил — в глазах появилась растерянность.
- Не обращай внимания — головная боль. Что у тебя?
- Может быть, вам принести афедитаб или...
- Нет, - снова чрезмерно резко. Нужно смягчить, даже стратегически нужно, не выдать себя, не то он сейчас же настучит Хаусу. Любой настучит, даже из моих — это его больница. Это вот мне на него не стучат, когда он гасит нитроглицерин пачками, а аспирин — блистерами, обо всём приходится узнавать самому.
- Извини, Мигель, ничего не нужно, я уже принял таблетку. Скажи, с чем ты пришёл?
- Этот новенький парень, диагностический больной из второй палаты...
- Ну?
- Мне не нравится, что он всё время околачивается возле мальчишки.
- Какого мальчишки?
- Нино. С середины дня, как только его перевели, он сидит у его кровати.
- Стой! Зачем сидит? Почему? Кто позволил?
- Да вроде ничего плохого не делает, развлекает его, книжку читал, разговаривали...
- Мигель, ты с какой луны упал? Что мы знаем про этого человека, чтобы подпускать его к умирающему ребёнку на весь день? Ты своему сыну позволил бы общаться неизвестно, с кем?
- Ну, поэтому я и пришёл к вам, - и его тон вслед за моим теряет дружелюбие, становится вызывающим.
- Блавски диагностического смотрела?
- Нет ещё. Она у Хауса, у припадочной из парка.
- Ладно, хорошо, я сам.
Это всё-таки лучше, чем сидеть в пустом и сумеречном кабинете, шарахаясь от каждого стука.
Детская «интенсивка» у нас крайняя к лестнице, до неё идти мимо других палат. Коридор длинный — по нему даже планировали движущуюся ленту, но потом передумали — показалось, небезопасно. Из застеклённых дверей падает свет, от простенков — тени. Зебра. Иду, стараясь наступать на свет и перешагивать тени, как в детстве старался на наступать на трещины в старом асфальте. Их было много на дороге, ведущей в школу и синагогу — по сторонам росли могучие тополя, они и взламывали постепенно асфальт своими корнями.
- Джимми!
Останавливаюсь с разгону, как будто грудью налетел на невидимый шлагбаум.
Он сидит на подоконнике, что правилами запрещено, но он, как Хаус, любит нарушать правила, и если он теперь физически может взобраться на подоконник, почему бы не посидеть на нём.
- Ты не заходишь...
- Извини, Леон, я хотел, правда. Столько дел навалилось за эти три дня, пока меня не было, да ещё и...
- Да ты же врёшь! - перебивает он. - Я же вижу, когда ты врёшь. Ты меня избегаешь.
Я тяжело вздыхаю — кажется, больше избегать в ближайшее время не получится.
- Меня завтра выписывают. Вечером самолёт, - он говорит отрывисто и, кажется, волнуется. - Я не знаю, увидимся ли мы вообще ещё с тобой.
- Я знаю, что ты завтра выписываешься. Выписка же планируется, Блавски зачитывает на утреннем совещании.
- И что, тебе совсем нечего мне сказать?
Я снова тяжело вздыхаю.
- Мне есть, что тебе сказать, Леон. Может быть, я поэтому и избегал тебя сегодня. Мне многое нужно тебе сказать, но... понимаешь, тебе не нужно, чтобы я это сказал. Так будет проще нам обоим. Мы ведь вряд ли ещё увидимся, да и не хотелось бы — ведь это будет означать, что у тебя что-то с трансплантатом не так. Это же, единственная причина, которая может заставить тебя снова прилететь в Принстон.
Губы Харта трогает усмешка:
- Себя ты за причину считать отказываешься?
Качаю головой:
- Я просто похож на твоего брата. Это — маленькая причина. Даже не повод. Если бы у Кадди с Орли что-то получилось, я, может быть, сохранил какую-то нить связи с тобой... Но вообще-то так всё гораздо лучше.
- Вычеркнешь меня из своего сердца, и я сделаю то же самое? - его усмешка становится злее, но говорит он фальшиво, преувеличенно — актёрствует, и я не хочу попадать ему в тон.
- Нет. Просто простимся и расстанемся.
- И ты предпочитаешь заочно?
- Вообще-то да. Заочно было бы лучше.
Всё ещё удерживая на губах усмешку, он наклоняет голову, по-детски болтает ногами. И спрашивает, не поднимая глаз.
- Это ведь не потому, что ты...привязался ко мне?
- Именно поэтому. Слезь с подоконника, Леон — в поясницу надует. И мне, действительно, пора. Удачи тебе.
И ухожу. И чувствую затылком его задумчивый взгляд. И даже знаю, что когда он так пристально смотрит, его правый глаз отклоняется немного к носу.
И тут же забываю о нём, потому что Нино в палате нет.
- Сестра! Кто там сегодня на посту? Где мальчик?
- Он был в палате.
- Когда он был в палате? Как давно вы его видели?
- Может быть, пошёл прогуляться?
- В его состоянии не до прогулок. Он слабый, он не вставал. Чёрт вас побери! Где вы шляетесь, когда должны быть на месте?
Она обиженно поджимает губы:
- Мне что, и в туалет не отойти? Здесь не тюрьма и не грудничковое отделение. Взрослый мальчик...
- Бегом по отделению! А этот... как его... - с трудом вспоминаю фамилию пациента с волчьими глазами, в котором уже заподозрил похитителя и педофила, - Брайли... он в палате?
- Тоже нет.
- Господи! Этого ещё не хватало! Объявляйте по селектору, чтобы перекрыли выходы — у нас чрезвычайная ситуация. Пропал ребёнок.
Что-то стали слишком частыми в больнице эти чрезвычайные ситуации. Что это, плата за сокращение штата охраны или просто карма Хауса притягивать все нестандартные ситуации, как магнитом, заразившая от него и его больницу?


АКВАРИУМ

- Добрый вечер, - Блавски присаживается у кровати пациентки. - Моя фамилия Блавски, доктор Блавски. Я — главный врач больницы. Вы уже знаете, что ваших собак, к сожалению, пришлось усыпить?
- Да, - голос пациентки словно бы немного отсутствующий. Это настораживает, но это — ещё не диагноз и не подтверждение галлюциноза. Тем более, что она тут же интересуется:
- Ваш сотрудник... которого покусали — как он?
- Пока неважно, но опасности для жизни уже нет.
- Это хорошо, я рада. Не хотелось бы несправедливости.
Последняя фраза звучит немного странно, и у Блавски словно загорается маячок: тут что-то есть по её специальности.
- По-вашему, - тут же задаёт она уточняющий вопрос, - нападение собак может быть и справедливым?
- Конечно. Например, когда кто-то мучает или дразнит собаку, её нападение очень справедливо.
Это звучит совершенно логично, но уже следующая фраза заставляет Блавски опять насторожиться.
- Справедливость цепляется за справедливость, поэтому они тоже должны были быть умерщвлены. Это как качание весов. Не одна из чаш не должна остаться вверху или внизу. Весы должны быть в равновесии. И всегда находится кто-то, кто присмотрит за ними — ты же не сомневаешься в этом?
У Блавски нет твёрдой уверенности, но ей кажется, что пациентка в последней фразе обращалась не к ней.
- Вас навещают посторонние люди? - спрашивает она.
- Кто именно? О ком вы говорите?
- Не знаю. Может быть, ваши знакомые, друзья...
- Они же живые — им некогда, им нужно жить, - и снова очень странный ответ.
- Тогда вас, может быть, навещает кто-то из тех, кто уже умер? - Блавски осторожно, наощупь начинает наматывать нить беседы на клубок диагноза.
- А разве вас они никогда не навещают? Кажется, это называется, воспоминания, да? - и она смеётся её непонятливости, но в глазах у неё при этом слишком много хитрости.
- А ваши воспоминания никогда не разговаривают с вами? - снова спрашивает Блавски. - Вы не слышите посторонние голоса в своей голове или, может быть, во вне? Никто ничего не шепчет вам на ухо?
- Эй-эй! - пациентка грозит ей пальцем. - Слышать голоса в голове — это нехорошо, ведь правда? Я не сумасшедшая.
- Этого никто не говорит. Вы же видите: я не говорю вам ничего такого.
- Снова ловите меня, доктор? - улыбка становится ещё хитрее. - Как я могу видеть, говорите вы или нет? Мы воспринимаем речь слухом, а не зрением. Впрочем, я могла бы понять по шевелению губ — очень немногие умеют говорить, совсем не шевеля губами.
Сигнальный маячок в голове Блавски уже сияет на полную мощность: психическое заболевание тут есть. Пациентка, возможно, видит галлюцинации и слышит голоса, но предпочитает скрывать болезненные проявления. Почему? Боится лечения психотропными препаратами? Боится осуждения, предвзятого отношение, которое у обывателей нередко возникает к психически больным? Или голоса велели ей помалкивать и строют втихаря какие-то планы?
- У вас раньше бывали судороги? - меняет тему она, соображая про себя, что теперь можно попробовать поискать её по базе данных, связаться с врачом, если она прежде лечилась у кого то.
- Нет, никогда, - слишком поспешный, словно бы даже испуганный ответ. Лжёт? Да, похоже, что лжёт. Зачем? Ответ на этот вопрос может стать ключевым, но додумать мысль Блавски не дают — тонким раздражающим зуммером резко заливается её пейджер и, едва взглянув на экран, она подскакивает как ужаленная: серый код. Нестандартная ситуация. «Господи, - с досадой думает она, поспешно выскакивая из палаты. - Скоро нам придётся ввести стандарт нестандартных ситуаций».
И проблема опять в онкологии.

УИЛСОН

- Нашли?
- Нет, доктор Уилсон. Судя по всему, в здании их нет.
- Придётся сообщать матери.
Кстати, в отношении матери Нино, пожалуй, был прав: занятая своей второй беременностью, та, кажется, уже списала неизлечимо больного сына в «невосполнимые потери». Просто я знаю, как другие сидят у кроватей на неудобных стульях, сутками не уходя не только поспать, но и помыться, и мы ставим им кушетку в палату и пускаем в больничный душ. Мать Нино навестила его утром и обещала прийти завтра. Чертовски не хочется сообщать ей, что мальчик исчез в неизвестном направлении — возможно, в компании педофила, но делать нечего, придётся.
Впрочем, сначала в полицию. Подхожу ради этого на пост дежурной сестры.
- Что, собрался объявлять план-перехват?
Насмешливый голос. Стоит, поигрывая тростью, небрежно облокотившись о стойку регистратуры.
- Умирающий ребёнок пропал. Это смешно?
- Ещё как. Вот когда пропавший ребёнок умер — тогда не смешно.
- Самое время каламбурить, Хаус.
- Просто забавно наблюдать, как ты бесишься, пока твоя пропажа нюхает цветочки в больничном парке.
- Что-что?
- Видел в окно. Не отсюда — с той стороны.
- И ты молчишь, пока мы тут с ног сбиваемся? Скотина!
- Не стоит благодарности, - саркастически фыркает он.
- Что произошло? - налетает на меня возбуждённая, с горящими глазами, Блавски. - Я думала, опять кто-нибудь заложника взял. Что тут такое? Охранник говорит, что ребёнок пропал. Наш пациент?
- Кажется, он уже нашёлся, - говорю и, бросив ещё один убийственный взгляд на Хауса, кидаюсь к лестнице.
У нас хороший больничный садик. Небольшой, но аккуратный, и деревья посажены густо, а ограда так заплетена диким виноградом, что мы совсем отгорожены от улицы. На неё выходят окна верхних этажей, а нижний - сюда. Помню, я очень просил Венди при строительстве не повредить этот оазис, и она не подвела — все груды кирпичей и бетонные блоки громоздились с другой стороны, под окнами, а здесь осталась зелёная глушь — я ведь для Хауса старался сохранить этот «приют мизантропа», да ещё и с видом на живописную лужу, которую мы с гордостью именуем «пруд». Там, дальше, калитка в большой парк — туда, где играют дети, куда с удовольствием ходят на прогулку наши пациенты, те, кому разрешена прогулка.
Я увидел их на скамейке как раз у пруда. Нино бросал что-то нашей достопримечательности — серым городским уткам. Это «что-то» он доставал из бумажного пакета, который держал наш угрюмый пациент с волчьими глазами, а Брайли обнимал его за плечи, наклоняясь низко, к самому лицу мальчика. И вдруг в какой-то момент он оставил кулёк, взял лицо Нино в ладони и принялся целовать. Меня перемкнуло. Подлец воспользовался беспомощностью ребёнка, навешал ему на уши китайской лапши, а теперь облизывает, потакая своим животным инстинктам. Не зря он мне сразу не понравился.
- Что вы тут вытворяете, чёртов извращенец?! - рявкнул я. - Кто вам позволил уводить ребёнка из палаты? У вас нет ни совести, ни... - и осёкся, потому что Брайли повернулся ко мне, и я увидел его глаза. Не приведи господи мне когда-нибудь ещё увидеть такое выражение глаз. Мне они и с первого-то взгляда показались слегка похожими на волчьи, а сейчас в них, определённо, застыла самая тёмная звериная тоска.
Нино, напуганный моим окриком, вздрогнул и, прижавшись к своему спутнику ещё теснее, немо уставился на меня чуть ли не со страхом.
- Всё в порядке, сынок, - проговорил глухим бесцветным голосом Брайли, тихо и ласково прижимая к себе умирающего малыша, - Доктор Уилсон не сердится. А вы... послушайте, вы! Неужели вы все настолько испорчены, что больше ни о чём помыслить не можете, кроме похоти? И чего вы орёте? Видите же, вы его напугали своим криком. Я никого не похищал. Он просто соскучился по солнцу, по воздуху, я вынес его погулять и покормить уток.
- Вы... целовали его... - пробормотал я, как-то совсем уж глупо. Сама мысль о том, что Брайли мог иметь в виду развратить Нино, при виде выражения, застывшего в его глазах, казалась мне теперь злой и нелепой.
- А это уже преступление? - хмыкнул он. - Небось, по себе судите, да? У вас только одна причина может быть целовать детей. Ну, валяйте, кричите: «Караул!Полиция!»
- Это не преступление, - раздался за моей спиной спокойный голос Блавски — она подходила в сопровождении Боба — нашего единственного охранника, не считая ночных сторожей. - Но это нарушение больничного распорядка, мистер Брайли: вы ушли с малышом гулять, никого не предупредив, вызвали тем самым большой переполох, когда его хватились, оторвали людей от работы. Вы — взрослый человек, неужели вы не можете хотя бы вчерне предвидеть последствия своих поступков? Посмотрите, как он устал — в некоторых случаях даже обычная прогулка может оказаться очень утомительной. Это не здоровый ребёнок, от чрезмерной нагрузки могут возобновиться боли, упасть давление — неужели вы думаете, что мы держим мальчика, как в тюрьме, в палате интенсивной терапии просто потому, что нам так нравится? Да и вам расширения режима пока никто не прописывал. Прошу вас, вернитесь к себе и передайте мальчика мистеру Смиту, чтобы он тоже отнёс его в палату.
Брайли, немного ошеломлённый её напористым выговором, безропотно позволил охраннику взять мальчика. И тут до сих пор молчавший Нино вдруг жалобно заплакал и потянулся к угрюмому пациенту:
- Папа, не уходи! Папочка! Не отдавай меня!
Не только я, но и Блавски, кажется, растерялась. Не растерялся Брайли.
- Ничего, сынок, иди с дядей Бобом, - мягко проговорил он. - Я к тебе зайду и расскажу конец истории, прежде чем ты уснёшь.
- Почему он называет вас «папа»? Вы что, представились ребёнку его отцом? - с непонятным выражением спросила Блавски, едва Боб унёс мальчика на безопасное расстояние. - Зачем?
Насколько мне было известно, отца своего Нино никогда не видел. Два года назад его мать вторично вышла замуж, вышла не слишком удачно, и отчим невзлюбил чужого ребёнка, не то ревнуя к нему жену, не то просто неспособный любить не своё. Будучи человеком неглупым, он старательно сдерживался, но раздражение из голоса убрать не мог, а дети — все дети и, в особенности, раковые дети — очень чувствительны к таким вещам.
- Вам что, жалко немного моего внимания для ребёнка? - ожесточённо прошипел Брайли. - Что-то я не видел, чтобы его мать сидела у кровати днём и ночью — я её сегодня вообще не видел. Ему жить осталось несколько дней — что за беда, если он даже поверит моей брехне и хоть на миг почувствует себя любимым, прежде чем умереть? Или вы ради дерьмовой правды готовы последнее отнимать у мальчика? Да пошли вы все! - он махнул рукой и заковылял прочь настолько быстро, насколько позволяло ему состояние.
Блавски повернулась ко мне. Выражение её глаз было растерянным.
- Наверное, он прав: мы сами испорчены, - похоже, она, ещё подходя, слышала слова Брайли.
- Ты-то при чём? - огрызнулся я. - Это я испорчен. Я всегда подозреваю измену и думаю о худшем.
- Упрекаешь меня?
- В чём? Я сам начинаю ненавидеть людей, которым сделал больно. Свойство слабых натур.
- Раньше ты легче прощал слабости... Ты стал жестоким.
- Никогда я ничего не прощал. Я — злопамятный, просто трусливый.
- Джим!
- Ядвига, не надо. Мне достаточно больно, не добавляй, - повернулся и пошёл прочь. Потому что побоялся не совладать с собой, а ведь это был случай помириться с Блавски. А я не смог. Шёл и чувствовал, что если сейчас не закинусь каким-нибудь успокоительным, меня накроет так, как в жизни не накрывало.
А в вестибюле был отбой тревоги, и Боб Смит рассказывал что-то медсёстрам, смеясь — наверное, о том, как этот идиот Уилсон поднял волну и чуть ли не в ФБР кинулся за подмогой, когда просто добрый парень из онкологии вынес паренька-смертника в парк, подышать чистым воздухом вместо затхлого, пропахшего медикаментами больничного, да уточек покормить. Ужасное преступление века, киднеппинг. Ха-ха-ха!
Я проскользнул вестибюль по стеноче, а у палаты Нино увидел, наконец, его мать — тоненькую женщину с тусклой, даже необычно тусклой для её восточной национальности, внешностью и огромным, не по сроку раздутым, животом. Она разговаривала с Лейдингом, а тот держался, словно птица-павлин, весомо и значимо роняя скупые покровительственные слова:
- Вы не можете ему помочь. Вам нужно думать о живых — вы нужны семье. Поверьте, здесь для мальчика делают всё, что надо.
Очевидно, он попал в резонанс её собственным желаниям, и женщина обрадованно соглашалась, кивая головой.
- Лейла, - негромко окликнул я женщину. - Послушайте меня: Нино осталось жить не больше недели. Скорее всего, меньше. Если вы будете эти дни находиться при нём неотлучно, вам будет тяжело, и я знаю, что вам нельзя волноваться, что мой совет противоречит рекомендациям ваших гинекологов, но будет лучше, если вы останетесь с Нино до его смерти и проводите его с любовью. Не для Нино будет лучше — то есть, и для него тоже, но я сейчас о вас говорю. Он очень скоро уйдёт, а вы останетесь жить. И если вы оставите его сейчас одного, если вы его не проводите, не отпустите, то и он не отпустит вас, оставаясь всё время рядом немым укором за то, что вы предали его. Вы будете жить дальше в обнимку с этим чувством, и сделаете несчастной и себя, и мужа, и своего второго ребёнка. Я знаю, понимаю, как вам тяжело, но иногда это очень важно, принести себя в жертву ради своего дела, ради какой-то высокой цели, в вашем случае — ради покоя последних минут вашего умирающего сына. Впрочем, решать вам, - сказал и пошёл по коридору к кабинету, а Лейдинг смотрел мне вслед и осуждающе качал головой, словно я при нём только что по неопытности нарушил все законы врачебной этики и деонтологии.
Дни! Ловко я пообещал им дни. Ухудшение началось стремительно, этим же днём, сразу после вечернего чая. Брайли отирался поотдаль, но при матери к палате не приближался, однако, именно он первым и позвал сестру, заметив сквозь неприкрытые жалюзи, что мальчика, кажется рвёт, а его мать, вскочив со стула, бестолково мечется по палате, задеваая приборы животом. Оказалось, мальчик, как говорят циничные ургентники, «крованул» из расширенных вен пищевода. Брайли испуганно закричал, призывая на помощь — и понеслось. Система свёртывания у таких больных капризна, её повело вразнос, как маятник, Лейдинг с выпученными глазами заметался по палате, ничего не слушая, рассыпая назначения направо и налево, не давая себе ни секунды подумать, лишь бы не оставаться в неподвижностии, персонал засновал туда-сюда на глазах окаменевшей от ужаса Лейлы с капельницами, катетерами, пакетами крови и дефибриллятором. Собственно, и сновал-то он из-за Лейлы. Когда Блавски сообщили о кровотечении и потере сознания, она только спросила:
- Мать здесь? Имитируйте активность, раз уж начали. Теперь она надеется — протащите её через это до конца, не обрезайте ножом.
И мне, заодно с Лейдингом, пришлось сделаться непосредственным участником событий, несмотря на то, что я чувствовал себя марионеткой в театре абсурда, оказывая видимость реанимации больному, которому реанимация не показана из соображений абсолютно неблагоприятного прогноза на ближайшие часы.
Но и Лейдинга можно понять. Я сам не стажёр, не сопляк, не первый год работаю, а всё равно, когда сердечко Нино перестало биться и на мониторе побежала зазубренная фибрилляция, руки сами потянулись к электродам, и я еле совладал с собой под рыдание и крик матери: «Сделайте что-нибудь!Ну, сделайте же что нибудь!»
- Время смерти... часов... минут... По протоколу так положено: вслух называть время смерти. Иногда это — отмашка для трансплантологов, иногда — просто расписка в своём бессилии, сигнал к окончанию реанимации — то же, что на операции финальное «спасибо всем» ведущего хирурга. Принято благодарить операционную бригаду, и порядочный хирург никогда не забудет. Как не забудет лечащий врач или реаниматолог назвать время смерти. «Спасибо всем, больной умер». Теперь всё внимание на мать ребёнка. Теперь ей нужнее.
- Простите, больше ничего нельзя было сделать... - и: - Мы сейчас уберём трубки, вы сможете побыть с ним...
И вдруг тихий голос пациента Брайли от двери:
- Лейла...
Она оборачивается, как ужаленная:
- Даг!

АКВАРИУМ

В диагностическом отделении доктор Хаус, хромая, подошёл к окну и приоткрыл его, впустив крепкий букет запахов городской летней ночи — аромата из парка, сырости остывающего прудика-лужи и немного бензина и выхлопных газов с недалёкой проезжей части Гаррисон-стрит.
- Вот такая история, - Блавски, обхватив себя руками за плечи, словно ей сделалось холодно, хотя ночь была тёплой, даже душной, нервно прошлась туда-сюда по кабинету. - Он и в самом деле его отец. Разошлись давным-давно, Нино ещё года не было. Никаких связей не поддерживали — он случайно увидел её в больнице, когда она навещала Нино, и узнал. Жуткая сказка получилась, Хаус.
- Да нет ничего в этом жуткого, Блавски. Жутко другое — то, что пацан умирает, даже до первого поцелуя не дотянув, а куча взрослых дядей и тёть с дипломами ни хрена сделать не могут. И вся наша научная работа пока — так, плевок в мировом океане.
Хаус настроен мирно, философски и грустновато — может быть, из-за звонка Кадди: «Завтра Орли уезжает, мы посидим в кафе — это последний вечер. Ничего не изменилось, но нам есть, что сказать друг другу, а другого случая не будет». «Почему ты решила, что мне нужно об этом знать?» - спросил Хаус. «Не знаю, почему. Это — порыв. Можешь на досуге вооружиться ножом и вилкой и препарировать мои мотивы — займёт тебя на какое-то время».
- Похоже, это он и передал сыну по наследству предрасположенность к онкологии — у них вся мужская линия вымерла от рака. Хаус, почему мы выбрали для клиники именно этот профиль?
- Многоходовая манипуляция Уилсона. Сначала создать клинику, подарить её мне, а потом дёргать за ниточки до тех пор, пока я не переделаю эту клинику в милый его сердцу онкоцентр.
Блавски изумлённо останавливается и даже рот приоткрывает.
- А ты знаешь... похоже на правду.
- Ещё как похоже.
- И... тебя это не задевает?
- Не-а. Во-первых, потому что я давно его вычислил, во-вторых, потому что я не против: исследование и рака, и трансплантологии — интересные вещи, и, в третьих, потому что это всё равно моя клиника — помнишь, я говорил тебе про красный велосипед? Допустим, мне подарили его и попросили на нём привозить с почты газеты — разве эта просьба умаляет ценность велосипеда?
- А если тебе только затем и купили, чтобы ты привозил газеты?
Не губы — одни глаза Хауса трогает улыбка.
- Нет. Не только... Да и вообще, идея про газеты и почту пришла, я думаю, позже.
- Ненавижу эту болезнь! - вдруг говорит Блавски с досадой и даже злостью. - Язва желудка, пневмония, даже инфаркт — честные ребята, вваливаются, пачкая паркет и горланя, как пьяные студенты. Конечно, дряни от них не меньше, но там хотя бы всё по честному. А эта мерзость вползает тихой сапой, поднимает голову, когда не ждёшь, да и потом, даже если поймал за хвост, даже если справился, всё равно как дамоклов меч над тобой, сколько бы лет ни прошло. Чуть что где не так, и уже думаешь: а не метастазы ли? Не можешь выкинуть из головы, как приговорённый на отсрочке. И онколог, как тюремщик при Ганнибале Лектере — он вроде и бог-вершитель, и не может ни хрена, потому что заключённый запросто натянет на себя чужую кожу и ему же язык откусит. Как Джиму... От такого у кого хочешь крышу снесёт. А потом снова быть с ними, впитывать всё это, утешать, пропускать через себя из раза в раз... И всё равно ждать своей очереди.  А ещё провожать. Вести за руку, чтобы передать смерти из рук в руки... А ещё ошибаться.
- Сама же видишь, как ты нужна ему, - говорит Хаус, помолчав.
- Не знаю... Мне сейчас нечем ему помочь. А Лейдинг опять пишет кляузу. И ведь вот же знает, что подсидеть Джима ему не удастся, но у него уже, видимо, вид спорта такой. Пишет, что Джим был груб, давил на мать мальчика, вынудил её находиться в палате в момент констатации смерти, хотя реанимация должна проводиться при закрытых дверях. И, что самое противное, формально он прав.
- Я же там не был, - в интонации «поясни».
- Реанимация для матери и проводилась, вообще-то реанимировать смысла не было. Но он не тихо стал уходить. Пристойности, грусти — этого ничего не получилось. Рвота, кровь, она визжала: «Сделайте что-нибудь!», хватала за руки Джима, Ней, Лейдинга. Лейдинг, кстати же, первый и повёлся — он ведь терпеть не может брать на себя ответственность ни за «да», ни за «нет». А потом было уже поздно просто ставить точку — я сама сказала им имитировать.
- Ну, и как она?
- Плохо. Началась отслойка плаценты. Пока перевели в «Принстон-Плейнсборо». Джим сидит на телефоне, ждёт звонка. И, конечно, винит во всём только себя.
- Ты с ним говорила?
Блавски качает головой:
- Марта говорила.
- Это хорошо, что Марта. Это, пожалуй, даже лучше, чем ты.
Блавски усмехнулась.
- Но Кир Корвин тоже с ним говорил. А без этого, думаю, он бы легко обошёлся.

УИЛСОН

Быстрые, частые шаги, похожие на детские, почему-то наполняют душу мгновенным и иррациональным ужасом, и я, вздрогнув всем телом, оборачиваюсь.
- Корвин! Господи! Как вы меня напугали!
- С чего это ты такой пугливый? Совесть неспокойная? - Корвин привычно карабкается на стол, и я машинально помогаю ему, подвинув стул, хотя коротышка-хирург — последний, кого бы я хотел сейчас видеть.
На реплику его я не отвечаю — просто возвращаюсь на своё место и бесцельно кручу в пальцах телефон. На мой последний звонок — минут десять назад -  раздражённая дежурная акушерско-перинатального отделения сказала, что я мешаю работать, и что она сама позвонит Блавски, когда появится что-то определённое.
- Плохо? - задавленно спросил я в телефон.
- Плохо. Кажется, придётся рожать. Мы вводим гормоны, параллельно пытаемся ослабить схватки, но не успеваем ни то, ни другое. Не звоните больше — я не забуду отзвониться, когда будет понятно, чем кончилось.
Корвин усаживается на столе поплотнее, смотрит насмешливо. «Собирается развлечься за мой счёт», - догадываюсь я, и вдруг вспыхивает такая острая ненависть к этому уродливому недомерку, что хочется схватить его и хорошенько швырнуть об стену или об угол стола. Хочется настолько, что невольно сжимаю кулаки и ложусь на них лбом. Плевать, пусть пялится, пусть говорит, что хочет — просто не отвечать. И держать себя в руках. Пожалуйста, боже! Держать себя в руках! Не забывать, что ты уже убийца, не подтверждать статуса.
- Зачем ты устроил для неё этот спектакль? - Корвин возится на столе, усаживаясь поудобнее. - Мальчишка был безнадёжен, его следовало отпустить по-тихому. Что, захотелось слаболюбящей мамочке на «стыдно» надавить? У тебя получилось. Она скинет второго и запомнит, что стоило бы крепче любить первого.
Скрипучий голос, бесцветная интонация. И всё это почему-то кажется очень знакомым. Неожиданно для себя, я вдруг понимаю, откуда знаю, помню, именно эту манеру ронять слова, как капли лакмуса в раствор, ожидая, когда изменится окраска. Иногда очень похоже со мной говорит Хаус. Говорит, когда его снова начинают мучать сомнения, до конца ли ему верен лучший и единственный друг, останется ли рядом, не смотря ни на что, как далеко ещё до черты и вообще, есть ли она, и тогда он начинает свою, хаусовскую, лакмус-титрацию, капая по капле оскорбления, обиду, раздражение, насмешки, делясь болью, делясь неприятием, и внимательно следя, чтобы не перелить, нащупывая границу, за которую нельзя... Господи! Неужели и Корвин? Ну, а он-то что? Ему зачем?
- Наверное, сладкое чувство, - продолжает Корвин, и его писклявый голос режет уши хуже женского визга. - Думаешь, отчего врачи идут на эвтаназию? Из сострадания? Шалишь! Просто хочется сыграть в бога, подержать чужую жизнь в кулаке. Несколько секунд триумфа, но потом приходит время платить по счетам. Реанимация — то же самое: адреналин хлещет в кровь, электроды в руках, как живые, сами тянутся к груди, а в мозгу свербёж: «Ведь я бог сейчас. Самый что ни на есть — держу в руках жизнь, да не свою — чужую, хотя и свою держать тоже очень круто, знаешь? Ты знаешь, я уверен». А знаешь ли ты, почему я -таки взялся тебя оперировать, Уилсон? Боялся, знал, что шансы ниже плинтуса, всё, что было во мне светлого, убеждало не делать — я же был почти уверен, что ты у меня на столе останешься. А совладать с этим желанием сыграть в творца-демиурга не смог. Так приятно было чувствовать, что ты на кончике моего ножа. Чуть шевельну скальпелем не так — и всё, мойра  оборвала ниточку. И ведь никто даже не упрекнёт — наоборот, сочувствовать будут: смерть на столе. Круто, да? Чего молчишь?
- Круто, - говорю.
Злости больше нет, в груди снова ощущение провала. Знаю, что просто небольшой и почти безопасный всплеск пары экстрасистол, но фантазирую, будто это сердце Таккера потихоньку пытается высвободиться из опутавших его сосудов и нервов, перегрызть анастомозы, как чужая собака, привязанная в сарае, и смыться как-нибудь через глотку, через рот, шлёпнуться на пол кровавым плевком. Не хочу представлять это себе, отгоняю, но оно всё равно лезет исподволь, как навязчивая песенка.
- Ну а есть и другое, - вдруг снова говорит Корвин, и тон у него уже не тот, и даже, вроде бы, голос сделался ниже. - Есть ещё чувство ответственности за пациента, и ты впрягаешься и везёшь. И даже если весь мир против, и тебе враги тогда и жена его, и ребёнок, и мать с отцом. Потому что они все по ту сторону границы, а здесь — только ты и он. И тут ты уже никак не бог, но проблема в том, что бог — тоже по ту сторону границы... - он помолчал, поболтал ногами в уже порядком побитых «зайчиковых» кроссовках и вдруг хлопнул меня детской своей ладошкой по плечу:
- Шёл бы ты домой, Уилсон — не всё ли равно, где звонка ждать и себя поедом есть? Мы — врачи — все в какой-то степени убийцы. Не надо думать, что ты — особенный. И не надо строить себе иллюзии насчёт вольно и невольно — чушь, бред. Я же тебе говорю, нам нравится держать в руках чужие жизни. С детства. Вот сам скажи: ты в детстве мухам крылышки отрывал? Играл в мушиного бога?
- Повелителя мух, - поправляю я.
- Что?
- Его имя «Повелитель мух».
- Стой, замри! - вдруг восклицает Корвин, как в детской игре. - Понял! Ей-богу, понял. Ай, да я! Не мухи, ведь так? Бабочки. Ну, Уилсон, ну? Давай, колись: ведь бабочки? Ты с ними сыграл в сатану?
- Откуда ты... - я чувствую щеками холод и знаю, что побледнел. - Я ведь и думать забыл, в голове не держал — так откуда же ты...
- О, хо-хо-хо! Йо-хо-хо! - заливается Корвин. - Скажи своей Ядвиге, что она мне в подмётки не годится — я тебя вычислил.
- Ну да, я злодейски умертвил в детстве бабочку, - говорю. - Что дальше?
- А ничего, - вдруг спокойно, словно и не орал и не ржал минуту назад, говорит он и становится опять серьёзным. - Не хочешь — не рассказывай, твой крест. Суть-то не в этом. Суть в том, что всё, что возвышает нас над серой массой муравейника, придаёт нам значимости прежде всего в собственных глазах. Это — круто, это — драйв, но уж зато и платить приходится по счетам. За мух, за бабочек — мелкой монетой. За людей — и суммы посерьёзнее. И не всегда заранее знаешь, что тебе по карману. А не ошибаться всё равно не получится — сам знаешь, бог ошибается не меньше нашего — возьми вот хоть меня, ну, чем не богова ошибка?
- Вы? Вы, доктор Корвин, хирург-виртуоз, врач от бога. Какая же вы ошибка — просто узкофункциональное творение господне, - говорю я, слегка издеваясь, потому что представляю себе, как этот тип сидит в своих кроссовках с морковками и отрывает лапки мухе — большой, с котёнка.
На это он как-то странно нехорошо прищуривается, наклонив голову к плечу:
- А в нос не хочешь? «Узкофункциональное»! Это ты — узкофункциональное творение, заточен слёзы давить, как луковица, а я — широкого профиля — и портной, и пахарь, и саксофонист... Чего вылупился? Поговорка такая у русских, означает как раз широкий профиль большого мастера. Четыре фута, полтора дюйма весь мастер — куда уж больше! - и вдруг замолкает, стиснув зубы и сжав кулаки, и на его детском кукольном личике проступает такая боль, такая чёрная тоска, что мне перехватывает горло.
- Доктор Корвин... - неловко бормочу я. - Да ладно вам с этими мухами — мало ли, кто в детстве лапки мухам отрывал...
- Заткнись!
Затыкаюсь. Отхожу к окну, слышу, как он спрыгнул со стола. Мелкие лёгкие шаги. Крикнул в коридоре кому то, кривляясь: «Бон суар», и эхо отразило его детский голос, снова окатив меня волной страха, потому что на долю мгновения показалось, как будто ему кто-то откликнулся — маленький и бесплотный. Но тут же и вполне материальный женский голос мягко отозвался:
- Спокойной ночи, Кир. Не ждите меня, меня подвезёт мистер Орли — ему по дороге.
Марта Мастерс. Вернее, Марта Чейз, но я, как и Хаус, не могу привыкнуть к её новой фамилии. Шаги ближе, слышу несколько невнятных слов, и в ответ голос Блавски — значит, и Ядвига ещё здесь. Наверное, тоже ждёт известий из «Принстон-Плейнсборо-клиник». Скорее всего, и Хаус тоже ещё не ушёл в квартиру — дремлет в кабинете в любимом кресле. Бессоница — его старая подруга, привычная настолько, что уже не раздражает, и вот этими дневными-вечерними-утренними «перехватами» он добирает свои законные шесть с половиной в сутки в розницу, есди не удаётся оптом.
- Ждёшь? - Марта подходит близко, останавливается у плеча — дыхание задевает мне волосы.
- Да. А ты иди домой — тебе нельзя переутомляться, да и малышка тебя заждалась, наверное.
- Малышка с радостью отдохнёт от моих наставлений в компании папы и Кира.
Оборачиваюсь — она без халата, в свободном сером платье, и уже кое-что заметно, хотя не очень.
- Ты из-за этого? - догадываюсь я. - Потому что речь идёт о беременной, и там всё плохо? Марта, послушай...
- Нет, - перебивает она. - У меня всё будет хорошо, и я не из-за этого — я из-за тебя.
Взгляд требовательный, пожалуй, даже проницательный, и я теряюсь:
- А что я? Я — в порядке.
- Ты не в порядке. У тебя умер больной, его мать вот-вот потеряет ребёнка — ты не можешь быть в порядке.
- Я часто теряю больных.
- Но не так.
- А что, собственно «не так»? Всё было совершенно закономерно. Кровотечение могло начаться завтра или послезавтра, могло начаться не кровотечение, а что-то ещё — это было бы уже неважно.
- Тогда почему ты сидишь здесь?
- А где мне сидеть? У Хауса? Я не в том настроении, чтобы отбивать ёжиков.
- Что-что? - она неожиданно смеётся. - Каких ёжиков?
- Я хотел сказать «мячи», но в последний момент подумал, что у Хауса мячи больше похожи на ёжиков.
- Так ты что, и спать здесь собираешься?
- Нет, вот спать я как раз пойду к Хаусу.
Снова тихий смех:
- Во сне он ёжиками не бросается?
Невольно тоже улыбаюсь в ответ:
- Нет. Во сне он спит.
- Ну, иди и ты. Поздно уже. Они с ней могут до утра провозиться.
- А ты так и не согласилась на амниоцентез? - вдруг спрашиваю я.
Она, чуть вздрогнув, смотрит на меня пристально. И отвечает не сразу:
- Не знаю.Я думаю.
- Слишком долго думать тебе нельзя уже.
- Но я, правда, не знаю, Джеймс. Иногда мне кажется, что всё хорошо, и все эти страхи — просто пустышки, но иногда... А с другой стороны, я всё равно не могу представить, как я смогу, если... ну, если анализ покажет какую-нибудь патологию... Джеймс, тебе ведь случалось помогать человеку уйти, правда?
Господи! Да что они все, сговорились, что ли! Но Марте не ответить или солгать я не могу.
- Мне приходилось, да. Незавидный жребий, но онкологам всем иногда приходится. Когда боль невозможно терпеть, и морфий не помогает, а впереди ни единого просвета, тогда просто хочется, чтобы всё кончилось поскорее.
- Ты так говоришь, как будто у тебя это тоже было. Говоришь, как будто ты не по эту сторону, а по ту...
- Было. Когда я очнулся после операции — после первой операции, и первая мысль была о том, что я выжил, что всё получилось, а потом мне сказали, что мне разомкнули кровеносную систему на аппарат... Как дубиной по голове. Я тогда психанул — ты помнишь — а потом лежал и не мог забыть о том, что у меня больше нет сердца. Если бы не Хаус, я бы, наверное, задохнулся от тоски, и мне всерьёз хотелось умереть, я бы благодарен был тогда тому, кто помог бы мне, потому что самому решимости никак не хватало.
- Но ведь это было бы ошибкой.
- Потому что мне удалили опухоль, она оказалась операбельной. А я сейчас говорил о безысходности тех, кому нельзя не только помочь, но и жизнь продлить на сколько-нибудь существенный срок.
- Если ребёнок может родиться и выжить, если так предопределено, какое право я имею вмешиваться, каким бы он ни был? Ведь так можно до абсурда дойти: сначала подавай нам только здоровых, потом — ещё и красивых, потом — здоровых, красивых и умных. Мы ведь не на базаре капусту выбираем — это плоть от плоти, кровь от крови.
- А что говорит Хаус?
- Хаус? - она словно немного удивляется. - Я думала, ты спросишь: что говорит Чейз...
- Нет, что говорит Чейз, я и так знаю. Впрочем, я, наверное, знаю и что говорит Хаус. Он говорит, что лучше знать точно.
- Верно. Именно так он и говорит.
- Хорошо. А ты?
- Если я решила в любом случае сохранить беременность, зачем мне знать?
- Лукавишь, - я грожу ей пальцем и при этом улыбаюсь, хотя улыбаться мне совсем не хочется. - Если ты решила в любом случае сохранить беременность, знание подготовит тебя, даст силы — по крайней мере, даст время скопить силы. Но вот если твоё решение нетвёрдо, и знание может повлиять на него именно так, как ты опасаешься, тогда...
- Что тогда? - быстро спрашивает она.
- Тогда незнание предпочтительнее.
- То есть... ты хочешь сказать, что в данном случае знание — в моих интересах, а незнание — в его? - она осторожно кладёт руку на живот.
- Уже толкается? - спрашиваю другим тоном, словно меняю тему, а на самом деле не меняю.
Вместо ответа, она берёт мою руку и прикладывает ладонью к животу.
Плод ещё маленький, но я чувствую жизнь, сквозь брюшную стенку, сквозь толщу матки. Ещё не настоящие шевеления, а так... словно рыбка плещется в аквариуме. Закрываю глаза и прислушиваюсь всем своим существом к этому плеску
- Иногда ты пугаешь меня, - шёпотом говорит Марта. - Ты не такой... не всегда можно предсказать, чего от тебя ждать.
- Хаус считает, что только этим я и интересен.
- Значит, ты не советуешь делать анализ?
- Не делай его.
- А если я потом стану винить себя всю жизнь?
- В том, что не позволила убить своего ребёнка?
Некоторое время она молчит, всё не выпуская мою руку. Наконец, признаётся тихо:
- Джеймс, мне страшно...
- Это всегда страшно, Марта. Экзаменационный билет тянуть страшно, а там от того, ответишь ты или не ответишь, зависит куда меньше, чем человеческая жизнь. Бери пример с Роберта — он оптимист, уверен, что всё будет хорошо.
- Кто? - насмешливо фыркает она. - Роберт? Роберт боится ещё больше моего.
- Тогда вам обоим придётся поддерживать друг друга, раз уж...
 Я не успеваю договорить — телефонный звонок. Поспешно хватаю трубку:
- Да! Я слушаю! Это Стеффи?
Стеффи — имя той самой дежурной из акушерского.
- Доктор Уилсон, я обещала позвонить...
Уже по голосу чувствую, что ничего хорошего не услышу.
- Да, Стеффи. Я слушаю, Стеффи.
- Мы ничего не могли сделать. Отслойка плаценты прогрессировала. Началось профузное кровотечение с плацентарной площадки...
- Она потеряла ребёнка? Стеффи! Стефани, почему ты молчишь?
- Мы потеряли их обоих, - бесцветным голосом говорит Стеффи.
Телефон выскальзывает у меня из пальцев и ударяется об пол. Пластмассовая крышка отскакивает от корпуса. Чувствую, как Марта обнимает меня и что-то говорит. Не понимаю слов. Восприятие выключилось. Всё кончено. Мать Нино умерла, не перенеся смерти своего старшего сына. Брат Нино умер, не перенеся смерти своего старшего брата. Я оказался дерьмовым богом, богом — неудачником. Я подтвердил статус.
- Джеймс! Ты ни в чём не виноват! Ты ни в чём не виноват!
Я виноват. Я убивал бабочек.

АКВАРИУМ

Когда Хаус возвращается домой, время уже около двух. Он не может даже самому себе внятно объяснить, за каким чёртом поднял с постели Куки посреди ночи и погнал его в «Принстон-Плейнсборо-клиник», но заключение гистологической экспертизы, как оказалось,  того стоило.
Он одна об другую сковыривает с ног кроссовки, опираясь на трость, балансируя и морщась от привычной боли в бедре, и раздумывает, рассказать Уилсону сейчас или утром. Спать хочется до полусмерти — за трое суток он едва наспал семь часов, и организм настойчиво требует полноценного отдыха. Тем более, что Уилсон не отвечает на звонки, и где он в данный момент находится, Хаус понятия не имеет.
К его удивлению, Уилсон обнаруживается на диване. Спящим. Пьяным. Одетым в рубашку и брюки — хорошо хоть, куртку и ботинки снял. Судя по концентрации спиртовых паров в дыхании, выпил он прилично. Судя по небрежно брошенным на стол ключам и начатому блистеру с таблетками, на несочетаемость фармпрепаратов с алкоголем решил временно наплевать. Впрочем, странно думать, что любитель амфетаминов откажется от такой невинной радости, как бутылка-другая пива с лакировочкой бурбоном или коньяком, даже если все фармацевтические компании США будут против такого коктейля в сочетании с фармсхемой онкоремиссивного кардиореципиента — в исследовании схема называется «два-це-пе-эр» - о, сорри, с метамфетамином «два-це-пе-эр-мет», но это ноу-хау самого Уилсона.
С другой стороны, во всём есть свои плюсы: например, разговор можно отложить и лечь спать. Хаус стаскивает с плеч и бросает пиджак, снова чешет спину о дверной косяк, лениво размышляя о том, права ли Кэмерон, и является ли этот назойливый зуд коронарогенным, наконец, выпутываясь на ходу из остатков одежды, ковыляет в спальню, где, оставшись в трусах и футболке с пандой, забирается под одеяло.
И просыпается через пару часов, как от толчка, встревоженный дезориентированный, не понимающий, что именно его разбудило. Несколько мгновений прислушивается, затаив дыхание, после чего тихо, стараясь не скрипнуть кроватью, встаёт и подходит к двери в соседнюю комнату.
Уилсон плачет безудержно, взахлёб, вжимаясь в подушку, кусая её, чтобы не быть услышанным, давясь, чуть ли ни наизнанку выворачиваясь. Он бы выл, орал в голос, если бы не Хаус за стеной, потому что сердце у него буквально разрывается от боли, вины и невыносимого ужаса. Кошмарный сон сплёлся с кошмаром реальным и так взял его за горло, что воздух не может свободно через него пройти, а вместо этого прорывается сотрясающими всхлипами.
Хаус прислушивается, оставаясь неподвижным и молчаливым. Он никак не хочет вмешиваться — только страдальчески морщится, как всегда морщится от чужих слёз, не умея прекратить их, не зная нужных слов для их прекращения, и ждёт, что Уилсон начнёт успокаиваться, но всё не может дождаться. Самое страшное, что силы у Уилсона кончаются раньше, чем слёзы, и он уже не рыдает, а глухо давится, содрагаясь всем телом, издавая иногда короткий стонущий вскрик изнеможения, в значительной мере заглушённый  подушкой, но всё не унимается. Возможно, алкоголь сделал своё дело, думает Хаус, но всё-таки этот взрывной, выворачивающий плач как-то не похож на просто пьяные нюни. Каким бы идиотом ни был Уилсон, что бы там сам себе ни нафантазировал и чем бы ни закинулся, но сейчас ему реально дерьмово, и желанного облегчения эти слёзы что-то не приносят.
-Ты сейчас так до инсульта доплачешься, - наконец, говорит Хаус и подходит ближе.
- Я...те...бя... раз...будил? - с трудом выговаривает Уилсон, продираясь через залповые всхлипы.
- Что с тобой происходит? Кого хоронишь?
- Се...бя...
- М-м, интересно... - он присаживается на свободный край дивана и отнимает у Уилсона истерзанную мокрую подушку, лишая не только глушителя, но и опоры. - А поразвёрнутее можешь?
Нет, Уилсон не может. Во-первых, он пока вообще не может говорить, а во-вторых, очень сложно выразить в несколько предложений чувство полнейшей неправильности, безысходности и бессмысленности, овладевшее им, приправленное паническим страхом и удушающей виной.
- Хаус... - только говорит он между непроизвольными двойными и тройными всхлипами. -   По...будь со м...ной, Ха...ус! Мне пл...охо!
- Да уж вижу, - с сочувственной насмешкой говорит Хаус. - Кстати, у меня для тебя кое что есть. Гистоисследование плаценты этой умершей любвеобильной мамочки — как её там?
- Что? - с обречённой надеждой смертника.
- Дегенеративные изменения, которые ты никак не мог спровоцировать своей лекцией на тему человеколюбия. Отслойка была вопросом двух-трёх дней. А что касается кровотечения при этом, ты знаешь, как бывает Диссеминированное свёртывание, когда сочиться начинает из всех пор, и экстирпация матки — кстати, она была исполнена в лучшем виде — помогает в паре случаев на десять. Слышишь меня, Уилсон? Ты ни в чём не виноват. Кончай уже оплакивать всех неспасённых котят мира.
- Дело не в котятах, Хаус.
- Знаю. Дело в тебе. Ты чертовски предсказуем. Хочешь, поиграем в игру «Угадай, что скажет в следующий миг Уилсон»? Я буду водить.
- Какая разница, что я скажу? Я всё себе уже тысячу раз сказал. Не помогает.
На это Хаус несколько мгновений молчит, не зная, что возразить. Потом предлагает:
- Хочешь, успокоительное тебе уколю? Уснёшь. И мне дашь, наконец, поспать.
- Иди спи, - резко говорит Уилсон и отворачивается.
Но Хаус не уходит. Подумав, он устраивается на своём краю дивана, вытягиваясь во весь рост, закинув руки за голову. Неровное дыхание Уилсона ощущается по колебаниям дивана. Всё-таки здорово хочется спать, но теперь он знает, что не уснёт.
- Это твои чёртовы таблетки, - наконец, говорит он, тихо и досадливо. - Сколько можно биться над сочетанием несочетаемого!
- Если я перестану их принимать, скорее всего, умру.
- Да, это не выход. Хотя без виски со льдом ты вполне бы мог обойтись. И, ты сам понимаешь, что говоря «лёд», я подразумеваю не лёд.
- Знаешь... - Уилсон снова резко поворачивается к нему. - Я бы много, без чего мог обойтись. Мы все много, без чего могли бы обойтись. Ты — без чёртового инфаркта твоей четырёхглавой мышцы, например, а я — без тимомы, Корвин вполне мог бы обойтись без карликовости, а Марта Мастерс — без зашкаливающего теста фетопротеинов. Может, нам при рождении составлять список того, без чего мы могли бы обойтись, и вручать его... Кому, Хаус? Ты ведь, кажется, в бога не веришь? Кому?!
- Тише... - Хаус вдруг протягивает руку и, поймав Уилсона за затылок, притягивает его голову к себе. - Ну, чего ты разошёлся? Давай, успокаивайся... Какого хрена, Уилсон, в самом деле? Тебе пять полных десятков, а ты всё, как маленький, виноватых ищешь. Ну иди, побей лопаткой нехороший камень, о который запнулся — пусть ему будет стыдно.
Уилсон, возмущённо дёрнувшись, пытается высвободиться из хватки Хауса, но тот не пускает, крепче прижимая к себе:
- Я сказал: успокойся... Ты, как идиот, всё время пытаешься брать на себя ответственность за то, чего не можешь изменить, и не хочешь отвечать за то, что напрямую от тебя зависит. Это страусиная политика навыворот Когда в песок прячут не голову, а задницу, но зато по голове только и получают. Твоя не трещит ещё? - и, словно с целью проверки целостности головы Уилсона, зарывает пальцы ему в волосы и небрежно перебирает пряди, по-прежнему не выпуская, не позволяя отстраниться.
- Ночью гистологию смотрел? - неожиданно спрашивает Уилсон. - Сам или Куки с постели поднял?
- Куки с постели поднял.
- Ради меня?
- Ради себя. Никогда не доверял психосоматической теории и в тысячный раз убеждаюсь в её несостоятельности... Перестань себя винить — не ты заставлял эту бабу курить всё, что дымится и закидываться экстази с двенадцати лет, не ты кормил её дурацкими фастфудами и поил дешёвым пойлом, не ты заставлял носить двухсантиметровые юбки в декабре. И рак передал её мальчишке тоже не ты... - он говорит неторопливо, размеренно, успокаивающе, и, наконец, шёпотом, совсем тихо: - Не плачь больше...
Уилсон снова судорожно всхлипывает и выдыхает с лёгким стоном. Он больше не пытается отодвинуться от Хауса — наоборот, с готовностью отдаёт себя, в том числе, и физически, под покровительство друга. У него разбаливается голова, а прикосновение к ней пальцев Хауса словно бы чуть облегчает боль, и уже совсем не хочется, чтобы он убрал руку. Возможно, утром они оба ещё пожалеют о своей слабости и уступчивости, но сейчас Уилсон хочет быть слабым, хочет защиты — от выматывающих душу ночных кошмаров, от депрессии, от зудящих мыслей об упущенных возможностях, о дамокловом мече, о котором говорила Хаусу Блавски, о своём статусе — как ни крути — убийцы, о бабочках...
Примерный еврейский мальчик, хороший ученик, любящий больше других урок естественной истории, он решил собрать коллекцию и подошёл к вопросу со всей ответственностью. Сначала, вооружившись определителем, узнал их названия и ареалы обитания, составил каталог, неплохо рисуя, сделал в альбоме наброски. Но потом пришла очередь сачка и специальной камеры — морилки. Камера была довольно большая. В неё следовало капнуть несколько капель из флакона с надписью «яд» - любознательный мальчик уже знал, что соединение назвается цианидом и требует аккуратного обращения — а потом поместить пойманных бабочек. Дальше уже был заготовлен маленький пресс-распрямилка, стёкла-рамки, будлавки и таблички с названиями. Бабочек было семь. Яркие, разноцветные, они трепетали и щекотали ладони, сложенные ковшиком — осторожно, чтобы не повредить тонкие крылышки, не стереть с них красивую пыльцу. Одну за другой Джеймс пересадил свой улов в коробочку — морилку и закрыл прозрачную крышку. Бабочки трепетали под стеклом, но взмахи крылышек вдруг сделались какими-то неестественными, судорожными, редкими и — впервые в своей жизни примерный еврейский мальчик увидел вдруг агонию живого существа — семи живых существ, которых он сам, Джеймс Эван Уилсон, десяти с половиной лет убивал, смертью медленной и мучительной, наблюдая за наступлением их гибели через прозрачную крышку. Он заскулил, словно его больно ударили, и принялся поспешно, срывая ногти — как назло, она была тугая и не поддавалась - отколупывать крышку, под которой бабочки всё ещё слабо шевелились. Он пыхтел, а бабочки умирали. И к тому моменту, когда ему удалось откинуть крышку камеры, шевеление прекратилось — все бабочки были мертвы.
Мальчик вырос и забыл о своём неудачном опыте лепидоптериста, осталось только подсознательное отвращение к коллекциям чешуекрылых и любовь к настоящим, живым бабочкам, немного трепетный, немного неловкий интерес к их символам на картинках, наклейках и магнитиках. Как мог Корвин вдруг извлечь из его подсознания это воспоминание — действительно «йо-хо-хо, ай, да Корвин». Но, когда Уилсон использовал самое распространённое мужское успокоительное, чтобы заснуть, и всё-таки заснул, ему приснилась коллекция чешуекрылых — странная коллекция, где в качестве экспонатов были люди, погибшие по его прямой или косвенной вине. Словно он шёл бесконечным музейным залом, и за стеклом, ещё живые, но уже насаженные на булавки, корчились в агонии сотни его пациентов, его мать, тётка, умершая от рака, его сумасшедший брат, Эмбер, Нино, Мендельсон со товарищи, и он шёл, убыстряя шаги, почти бежал, задыхаясь, и знал, что в конце зала-коридора его будет ждать разгадка всего смысла этой ужасной коллекции, сюрприз, откровение — самый важный, самый главный экспонат, и он не хотел знать, какой, но всё убыстрял и убыстрял шаги, уже зная, что ещё до конца, ещё прежде увидит тех, кто ещё жив, но скоро умрёт, всё так же, по его вине, прямой или косвенной.
Ему удалось проснуться, не дойдя до этой части зала, и он разрыдался — сразу, сильно, безудержно и безнадежно. В частности, ещё и потому, что твёрдо знал теперь: рано или поздно ему покажут сон до конца, и тогда он умрёт.
«Хаус, мне страшно... Хаус, пожалуйста, пожалуйста...» - а что именно «пожалуйста», он и под расстрелом не мог бы сказать. Но Хаус, словно услышал безмолвный крик, подошёл, заговорил — и стало полегче.
- Говори, - тихо просит Хаус. - Не молчи — говори. Что с тобой происходит на самом деле?
- У меня кошмары, - наконец, решается он.
- Кошмарные сны?
- Не только сны. Кошмарные мысли. Но они воплощаются, во что придётся. В сны. В фантазии, - он говорит отрывисто, зажато. - Как по-твоему, это начало психоза?
- Ты слышишь голоса? Видишь то, чего нет?
- Нет.
- Тогда это вряд ли органика. Расскажи что-нибудь. Расскажи сон, который увидел.
Уилсон с трудом, преодолевая собственную зажатость, как сквозь заткнутый рот, рассказывает о бесконечном музейном зале с агонизирующими живыми мертвецами на булавках, а заодно и о смертной камере для бабочек — морилке.
Рассказ производит на Хауса впечатление, но уже включился подсознательно и защёлкал в его мозгу диагностический аппарат, выбивая кассовые чеки предположений и проверочных тестов.
- Прав старик Фрейд, - говорит он, наконец. - У всех наших неврозов ноги растут из детства. Не удивлюсь, если тебя и в онкологи-то потянуло желание вытеснения... Успокойся, ты не сходишь с ума, ты просто, как и всегда, зацикливаешься на поисках какого-то высшего смысла в том, в чём вообще никакого смысла нет. А ещё ты обдолбан совершенно жутким коктейлем из цитостатиков, гормонов и метамфетаминов, который ещё вискарём лакирнул для верности. Пожалуй, успокоительное было бы уже и лишним. Скажи спасибо, что не возникло желания захватывать заложников или дырявить собственный череп. А сны... У тебя же экстрасистолия и синдром ночного апноэ — ты знаешь. Странно было бы, если бы тебе время от времени не снились кошмары. Кстати, оборотная сторона такого периодического удушья — эйфория, тоже воплощающаяся в сновидениях. Но о том, как тебе во сне отсасывала малышка Джоли, ты ведь не расскажешь? Ладно-ладно, шучу... Просто яркие сны с позитивной окраской. Сны про живых бабочек... Ты вспомни — наверняка же видел... Ты не то забываешь, Уилсон, и, уж точно, не то, запоминаешь, что надо бы... Беспокоишься тоже не о том... У тебя перепутаны фильтры, как в дешёвом кинетоскопе...
Хаус говорит негромко, его артикуляция словно угасает постепенно, и речь становится невнятной.
«Да ты же засыпаешь, - думает Уилсон, стараясь оставаться неподвижным и даже дышать потише. - Вот и хорошо, засыпай-засыпай, правильно. Только не уходи. И не убирай руки. Пожалуйста!».
Он и не убирает — забывает расслабленные пальцы запутанными в волнистых прядях Уилсона.

Блавски, которая вынуждена проводить утреннее совещание сразу без двух своих заведующих, является лично засвидетельствовать им своё почтение около десяти утра. Дверь в квартиру Хауса не заперта, но на стук никто не отзывается, поэтому Ядвига просто входит и останавливается у порога.
Они оба спят на широченном диване в гостиной Хауса, лицом друг к другу и гораздо ближе, чем позволяет ширина диванных подушек. Ядвига понятия не имеет, что именно согнало этих двоих на один диван, практически в объятия друг друга, но она слишком хорошо знает их обоих, чтобы не догадаться, что ночью здесь пронеслась какая-то буря, и, пожалуй, очень хорошо, что оба они живы и могут спокойно спать — значит, всё обошлось. Поэтому она просто стоит и смотрит. На пустую бутылку из-под виски, закатившуюся под телевизор, на два оранжевых пластиковых флакона, почти одинаковых, только с разными этикетками и с просвечивающими сквозь полупрозрачную пластмассу таблетками: белый — викодин, голубоватый — виванс, как двойное «V» - символ этой перенесённой бури
Ладонь Хауса как-то оказалась под щекой Уилсона, и он уже обмуслякал ему запястье. Ладонь самого Уилсона, словно охраняя и согревая, бережно накрывает другую руку Хауса, не расслабляющуюся даже во сне, сторожко лежащую на правом бедре, на шраме. Нога напряжённо согнута и поджата, и Ядвига невольно морщится, понимая, что сейчас Хаусу всё равно больно, хоть он и спит. И, скорее всего, ему снится эта боль, искажённая спящим мозгом в какое-нибудь фантастическое обстоятельство. Сам он — в гринписовской футболке Уилсона, влажной от пота под мышками и спортивных красных трусах с широкими чёрными лампасами, Уилсон — в бежевой рубашке с закатанными рукавами, безбожно измятых брюках и носках. Его воспалённые веки припухли, волосы слиплись, в комнате несильно, но ощутимо пахнет перегаром. «Ты напился, - понимает Блавски. - А потом, видимо, плакал? Да, точно, определённо, плакал. Столько лет быть онкологом и так и не научиться терять... Бедный ты мой, нелепый ты мой седой мальчишка!»
А в следующий миг Хаус открывает глаза. Несколько мгновений он просто смотрит, приходя в себя, фокусируя взгляд, осознавая, где он и кто ещё здесь, а потом между ним и Блавски происходит короткий, совершенно дикий, жестикуляционно-знаковый разговор:
Вопросительное движение подбородка и сердитый взгляд: «Чего тебя принесло?»
Многозначительное постукивание пальцем по запястью, где до эпохи электронных гаджетов носили ручные часы: «Потому что время к обеду, и вы оба не на работе».
Скашивание глаз на спящего Уилсона и тут же пристальный взгляд в глаза: «Ты же видишь — он измучен, дай ему поспать»
Теперь вопросительный взлёт бровей и понимающий кивок: «Это из-за вчерашнего, да?»
Ответный кивок с медленным опусканием век: «Да» и лёгкое движение плечом: «Да и не только — долго объяснять».
Взгляд в сторону флакона с вивансом: «А это?»
Горьковатая усмешка: «И это — тоже».
Поджатые губы покачивание головой: «Я беспокоюсь».
Снова медленное движение вниз век: «Всё будет в порядке».
Губы чуть распускаются. Вздох: «Ну ладно, досыпайте. Так и быть, на работе можете не появляться».
И напоследок, осторожно стряхнув руку Уилсона со своей, морщась, лёгкое, демонстрационное скольжение рукой по бедру и снова взгляд в глаза.
Блавски берёт в руку флакон викодина, взвешивает: «А если кину, поймаешь?»
Новая усмешка — на этот раз саркастичная: «Ещё бы я не поймал!»
И единственный звук — скребущий одиночный «бряк» таблеток в пузырьке в момент соприкосновения его с ловящей ладонью Хауса.

От викодина боль ослабевает настолько, что Хаусу снова удаётся уснуть. Он просыпается от щелчка оконного шпингалета — в комнате прохладно и пахнет дождём, а он до плеч укрыт пледом, и под головой у него подушка.
- Конечно, ради получаса стоило, - насмешливо ворчит он, хотя и плед, и подушка кстати.
- Не получаса, - тихо говорит Уилсон. - Уже около половины второго. Я открывал окно, а ты вспотел, вот я и...
- Без «спасибо» обойдёшься?
- Считай, что уже сказал, - крохотная, но улыбка. Чёрт бы побрал эту хрустальную вазу с динамитом — не знаешь, что сказать, не знаешь, как посмотреть.
- Не слышал, как ты встал.
- Ты был очень усталым. А я не шумел.
- Ты протрезвел?
- Да.
- Хочешь поговорить?
- Я не знаю, о чём говорить. Разве что извиниться перед тобой за эту ночь...
- За что ты будешь извиняться? Ты ни в чём не виноват.
- Я ведь всё понимаю, - говорит он, снова чуть улыбнувшись. - Понимаю, что это — медикаментозная депрессия, что я истощил свой серотонин вивансом и аддералом, знаю, что со временем она пройдёт... Я не справляюсь, Хаус. Может быть, справился бы, если бы не навалилось всё сразу: Стейси, Айви, этот мальчик, Буллит...
- Подожди, - перебивает Хаус. - А что Буллит? Разве ему уже не стало лучше?
На мгновение Уилсон словно теряет дар речи от удивления, а потом его взгляд, как пеной, вскипает укором:
- Хаус! Я не думал, что ты даже не интересуешься...
- Он не умер, я надеюсь? - с беспокойством спрашивает Хаус, садясь и уже чувствуя, что с Буллитом что-то очень и очень не так.
- Ему вчера отрезали ногу. Начался некроз. Больше ждать было нельзя... Нет, ты, серьёзно, не знал?
- Не знал, - глухо говорит Хаус. - А ты... откуда узнал?
- Вуд позвонил. Сначала перед операцией и потом, когда он отошёл от наркоза. Уже поздно вечером, около одиннадцати... Я думал, ты знаешь... - виновато добавляет он.
- Ага... «Знаю», и словом не обмолвился?
- Ну... вполне в твоём духе.
Хаусу нечем крыть — это, действительно, вполне в его духе. Хотя... вот как раз Уилсону он бы, пожалуй, сказал.
- Почему он позвонил так поздно? И почему вообще оперировали не у нас? Почему не перевели? Чейз и Корвин лучше, а Колерник не хуже окружных хирургов.
- Оперировали уже в седьмом часу, экстренно... Он был в тяжёлом состоянии, транспортировка могла бы его ухудшить до неоперабельности. Да и сейчас не намного лучше.
- Сепсис? - понимающе спрашивает Хаус. - Дотянули? На каком... уровне ампутация?
- Сохранили бедренный сустав. Это — максимум, что смогли сделать. И пока неизвестно, достаточно ли этого.
- М-да... - Хаус ладонью ерошит нечёсанные пряди. - Не ходить ему больше на девчачьих каблуках в колготках-сеточках... - его лицо непонятно, Уилсон не может точно определить владеющую им сейчас эмоцию — ничего хорошего, впрочем.
- Я думал, ты знаешь, - повторяет он, ещё более виновато.
- Почему Вуд именно тебе звонил? Вы что, подружиться успели? - но он уже знает ответ.
- Да нет, я просто просил его звонить, если будут изменения.
- Послушай, а ещё кто-нибудь из «Двадцать девятого февраля» навещал его? Справлялся? Чёрт! Кто-нибудь, кроме тебя и Вуда, знает, что ему ногу отрезали?!
- Я не знаю...Не кричи.
Хаус запускает пальцы в свою поредевшую спутанную шевелюру и ерошит её, приводя в ещё больший беспорядок.
- Ладно, - говорит он, наконец. - Вряд ли это имеет сейчас для него хоть сколько-нибудь определяющее значение... Ты голодный?
- Да. У тебя в доме нет ничего съедобнее позавчерашней пиццы и орахисового масла. Даже хлеба нет.
- Это ведь и твой дом тоже, - напоминает Хаус. - Мог бы купить.
- Не мог бы, - короткая улыбка. - Моя кредитка ещё не восстановлена. А на все наличные купил телефон — как без него-то?  В общем, вышел в полный ноль. Даже виски уже у тебя из бара спёр.
- Нормально... И как ты думал питаться?
- Думал, что у тебя перехвачу.
- Ну... - Хаус только руками разводит, - тогда давай, перехватывай скорее и дуй за продуктами. Или ещё можно пиццу заказать.
Но Уилсон качает головой:
- Знаешь, по-моему, пиццы тебе уже хватит на три гастрита и полноценную язву. Давай, я нормальный обед приготовлю. Кстати, ничего, что мы прогуливаем работу?
- Блавски разрешила. Она, кстати, была здесь.
- Да, я понял.
- Как ты понял?
- По запаху. Такими духами только она пользуется. Стойкий шлейф, хотя и несильный.
- Уилсон... - говорит Хаус и замолкает, не зная, как сказать то, что он хочет сказать. Но Уилсон сразу останавливает:
- Не надо, не говори сейчас ничего, Хаус. Давай я просто схожу в магазин и приготовлю поесть.

ХАУС

Что ж, пожалуй, вот он и ответ на вопрос Корвина. У Буллита нет друзей в «двадцать девятом февраля» - трансвестицизм среди наших не приветствуется. Не осуждается, но репутация «странного» закрепилась за этим парнем с самого начала, и на сближение никто не идёт. И дела за своими делами, по большому счёту, до него тоже никому нет — даже сердобольной Марте, даже Кэмерон. А Уилсону — есть. Замороченному собственными проблемами, отравленному таблеточным коктейлем до галлюцинаций, задавленному депрессией Уилсону есть дело до Буллита. Так же, как было до срока родов Марты Чейз и до молочных зубов Эрики — притащил ей крутой прорезыватель и какую-то волокнистую штуку, вроде тех, что дают для развлечения погрызть собакам. Может, здесь, многомудрый коротышка Корвин, секрет твоего недоумения?
Слава богу, кажется, он немного отошёл к середине дня, и сам уже хочет проветриться. Но кое-какие меры предосторожности я всё-таки предпринимаю — в частности, даю ему не наличку, а карточку, да ещё и оговариваю, что налички нет — нет совсем, ни цента. Это чтобы снова не швырнуло куда-нибудь навстречу подвигам — ну, не позволит ему совесть завихриться во все тяжкие с моей кредиткой в кармане.
Он возвращается с полными руками продуктов и сразу водворяется на кухне.
- Музыку? - кричу из комнаты, налаживая свою электронику.
- У тебя есть « Аnimals»?
- У меня всё есть.
- Поставь «The House Of The Rising Sun».
Выбор неспроста. Мой друг, похоже, всерьёз зациклился на идее поиска своего собственного дома — не здания, а именно места, где можно всегда быть самим собой, откуда никогда не надо уходить по чужой воле, но куда, наоборот, будут приходить по вечерам те, кого хочется видеть. Места, где свет и бабочки — в общем « house of the rising sun». И некому шепнуть ему, идиоту, что для того, чтобы быть самим собой нужно не место, а умение.А вот с этим у друга Уилсона туго. А впрочем, как знать... Что, если его зеркальность и неумение быть собой в его случае как раз и значит быть собой. Но, разумеется, сегодня я оставляю эти свои соображения при себе, а ему отвечаю громко:
- О`кей! Любой каприз за ваши деньги.
Лёгкое шипение иглы, и в комнату падают немного назойливые, но странно беспокоящие душу аккорды, замусоренные посторонним шумом как раз настолько, чтобы вызвать завистливый ностальгический стон у знатоков.
- Хаус, - Уилсон появляется в дверях, немного растерянный, в клетчатом фартуке и с шумовкой. - Это винил?
- Он самый, крошка.
- Коллекционная?
- Я же сказал: любой каприз. Хочешь «Baby Let Me Take You Home»?
- Ни в коем случае, - смеётся он. - В общежитии в меде один козёл крутил эту «Ваbу»целыми днями, я её с тех пор вообще слышать не могу без нервной почесухи.
- О, тогда знаю. Постой! - выуживаю из пакета ещё одну пластинку, подмигиваю заговорщически. - Тебе понравится.
- Что? - ахает мой друг при первых же аккордах. - «Leave A Tender Moment Alone»?
- Заметь, тоже винил.
- Джоэл-то у тебя откуда?
- Ну, я же сказал: всё есть. Правда, Джоэла только эта вещь.
- Хаус...
Добавить ему нечего кроме этой непередаваемой интонации, с которой он впихнул в мою коротенькую фамилию двадцать лет разговоров по душам и болтовни за пивом перед телевизором, тысячи шагов по больничным коридорам, когда он приноравливал свой шаг к моему, сотни километров погони за убегающей жизнью на мотоциклах и десятки часов бессоницы от беспокойства, не загибаюсь ли я как раз сию минуту от передоза викодина или не режет ли он себе вены в ванне холодной казённой квартиры в Ванкувере.
- Уилсон... - говорю я сипло и откашливаюсь, чтобы голос снова зазвучал обычно. - Послушай, ты же понимаешь, что так плохо будет не всегда. Ну, помнишь же по прошлым месяцам? Просто нужно пережить тяжёлое время. Мы поменяем фармсхему, сделаем диализ, тебе станет лучше. А до этого времени нужно просто свернуться в клубок и перетерпеть, пока всё опять не станет хорошо. Это медикаментозная депрессия, медикаментозная ангедония. Она, как ломка, и она пройдёт. Ну, ты же мужик всё-таки! Просто немного подожди.
Он согласно кивает, и вдруг в его глазах вспыхивает озарение, словно на него вот только сейчас снизошло истинное понимание своего предназначения на этом свете, и он, подпрыгнув, как ужаленный, бросается на кухню:
- Соус, Хаус! Мой белый соус горит!

К счастью, белый соус удаётся спасти, и Уилсон тушит в нём куриную грудку с шампиньонами, прилагает к ней хрустящие жареные в сухарях капустки, а с шоколадными бисквитами и сыром на столике перед телевизором появляется тёмная пузатая бутылка, наводящая своим почти бутафорским видом мысли на фильмы о пиратах, запрятанных кладах и письмах как раз вот в таких бутылках, накрепко заткнутых просмолёнными пробками.
- Какого года, Уилсон?
- Тридцать девятого. Последний урожай Внеликой Депрессии. Мне показалось забавным и чуточку аллегоричным.
- Мне нравится, что сегодня у нас выходной, - говорю я, прокатывая по губам терпко-сладкий вкус перебродившего винограда. Откровенно говоря, это следует понимать: «Мне хорошо сидеть с тобой перед телевизором, катая по губам первый глоток вина». А ещё: «И я не хочу, чтобы ты так страшно и безнадёжно плакал по ночам от чувства вины, которой на самом деле нет». Но, кажется, Уилсон понимает именно так, потому что улыбается и прислоняется затылком к спинке дивана, вдоль которой вытянута моя рука — так, что его волосы щекотно задевают моё голое предплечье.
По телевизору передают какой-то фильм из новодела, и я даже не пытаюсь вникать. Уилсон, кажется, тоже. Тогда встаю и ставлю диск - «День Сурка».
- У него было, сколько угодно, времени, - вдруг говорит Уилсон.
- У тебя тоже есть время.
- Но моё прошлое не стирается до чистого листка.
- Это — не главное.
- Что я ей скажу?
- Почитаешь стихи.
- Лучше выдержки из учебника психиатрии.
- Это она тебе сама почитает.
- Чего я и боюсь. В одну реку...
- Нет, - быстро перебиваю я. - Можно. Пусть река будет не та, и вода будет не та, и даже ты будешь не тот, но искупаться-то ты по-любому сможешь. Река останется рекой.
- Может быть, ты и прав, - он проводит рукой по лицу, как будто стирает с него что-то —  сомнения или грусть, и взгляд становится живее.
- Кажется, пора уже Вуду позвонить, - говорит он. - Ты хочешь?
- Нет, давай ты. У тебя такие вещи получаются лучше. Ну, в смысле, должно же у тебя хоть что-то получаться лучше, чем у меня.
- Ладно, - он лезет за телефоном в карман, не находит его и смешно озирается, пока не обнаруживает пропажу на полу под столиком. Вздыхает с укором самому себе:
- Всё-таки, я вчера, кажется, порядочно нарезался... - и набирает номер.
Как я ни напрягаю слух, мне удаётся слышать только одну часть разговора:
- Вуд, это Уилсон. Как он? В сознании? А температура? Что вводят? Внутривенно? Он может говорить? Ну, всё равно, дай ему телефон, пожалуйста... -  пауза, во время которой Вуд, очевидно, передаёт трубку Буллиту, и Уилсон снова говорит, но голосом уже совсем другим, таким тёплым, даже соскучившимся, словно общается с лучшим другом, которого сто лет не видел. Да какое там! Со мной он так в жизни не разговаривал. Я даже чувствую лёгкий укол ревности:
- Привет. Я тебе, как полномочный представитель, звоню — ребята переживают, чуть не каждый позвонить рвался ещё с вечера, да им Хаус запретил - говорит, тебе отдыхать надо, а не народным любимцем понтоваться. Нет, это не мои слова — это его слова. Но зато я обещал приветы передать, так что бери оптом от всех сразу... Мы все тебя очень ждём, скучаем по тебе... Ну, не плачь, не плачь, не надо... Ну, что же теперь с этим поделаешь, дружище, но это же не значит, что с тобой всё кончено. Ты же классный врач, ты молодой ещё, восстановишься. Реабилитация пролетит — не заметишь. Всё будет хорошо. Поставишь хороший протез, сможешь ходить с палкой. Будет у нас второй Хаус — он уже обещал тебе трость подарить. С дарственной надписью. Не плачь, Буллит. Мы тебя любим, мы тебя ждём. Навестим, как только ты чуточку окрепнешь, ладно? Подожди... Тут вон сам Хаус трубку вырывает, договорить не даёт, - и суёт мне телефон, прицельно сузив глаза: «Говори! Говори, сволочь, не смей его разочаровывать, не смей даже дать усомниться в том, что всем на него не наплевать!»
Телефон нагрелся в его ладони и слегка влажный от дыхания. Я подношу его к уху и слышу в динамике прерывистое всхлипывающее дыхание Буллита.
- Не реви, - говорю я хрипло. - И без ноги можно смотреть телик...
Чувствую, что Уилсон сейчас даст мне в зубы, и поспешно добавляю:
- Врачом тоже можно работать без ноги. Чем быстрее ты выйдешь, тем лучше — мне сотрудников не хватает.
-Хаус... - слабый выдох в трубке. Уилсон пристально смотрит, поджав губы. Я совершено растерялся под этим необыкновенным, не уилсоновским, давящим, как пресс, взглядом и говорю уже почти искренне:
- Чёрт побери, Буллит, мне было столько же, сколько тебе, когда мне хотели отрезать ногу, и я стал цепляться за неё, как дурак — в результате получил её в полное распоряжение с довеском в виде боли, которую не могу терпеть, но терплю изо дня в день. Я этого не заслуживал, и ты тоже этого не заслужил — Уилсон идиот, если считает, что на этом или том свете кому-то за что-то воздаётся. Это просто дурацкая лотерея, и если ты не хочешь ни в чём проигрывать, не нужно было покупать билета. Когда ты был хвостатым сперматозоидом, Буллит, какого хрена ты не упёрся своим хвостом и не размазался по слизистой вагины своей матери? Но нет, ты упорно пёр и пёр напролом, пока не ввинтился в яйцеклетку, расталкивая менее проворных головастиков. Что ж, они все погибли, а ты отвоевал себе место под солнцем. И это значит, ты принял условия игры и подписался играть до конца. Ты хреново прошёл миссию «собаки», и ты теперь без ноги, но всё равно с последней жизнью в резерве. Так подбери сопли — и вперёд. Я жду тебя, хромого, но живого, понял? С мозгами, с руками, с характером, который у тебя всегда был, даже когда ты рядился в бабьи тряпки, иначе бы я тебя не взял. Так собери этот свой характер в кулак, потому что в ближайшие месяцы он тебе понадобится, как никогда, и начинай выздоравливать через «не могу», пока чёртово «не» не отвалится. Всё, Буллит, бывай! - и я нажимаю отбой, только теперь вдруг осознав, что меня трясёт с ног до головы размашистой ознобной дрожью.
Уилсон смотрит на меня приоткрыв рот.
- Ты не с ним говорил — ты говорил с собой, - наконец, убеждённо заключает он.
- А ты, видимо, с собой?
- Ты дрожишь...
- А ты... - начинаю было я, но охота пререкаться пропадает, и я просто говорю:
- Подумал, тебе повезло, когда ты отпечатками зубов на запястье отделался — мог бы и без руки остаться. Давай, кстати, разбинтуй — посмотрю, как там твоя рана.
И пока он разматывает бинт, добавляю:
- Не думал, что ты такой вдохновенный брехун. Теперь понимаю, почему твои пациенты тебя так любят.
- А что я должен был ему сказать? - огрызается он. -  Что всем и каждому наплевать, жив он или умер? Что о нём и не вспоминают, потому что он — трансвестит и странный парень? Это я должен был ему сказать? Есть разница между тем, когда ты сам прячешься в одиночество и тем, когда ты не можешь никуда спрятаться от него. Особенно по ночам.
- Ты ведь не о Буллите сейчас говоришь?
- Какая разница? - не сразу отвечает он, задумчиво уставившись в окно. - Одиночество — любое — это как голый на ветру. Страшно холодно. Ты себе не представляешь, Хаус, как я зверски мёрз в Ванкувере. Утром, днём... Хуже всего, конечно, ночью... Диван, как глыба льда под тонкой простынёй. И ждал... Каждый день, как дурак, как идиот, ждал звонка, ждал, что кто-нибудь из наших просто позвонит, скажет: «Вернись — нам тебя не хватает».
- Ну... - немного теряюсь я. - Ну, я же и приехал... Ладно, сядь ты, наконец, и покажи мне руку.
Запястье его выглядит куда лучше — антибиотики помогли.
- Бешенство, слава богу, не подтвердилось, - говорю, прощупывая ткани на предмет инфильтрации и заставляя его тем самым морщиться. - Так что всё скучно и банально. Не забудь только завтра накачать несколько человек, чтобы они подтвердили Буллиту всё то, что ты здесь распевал — о том, как всем его ужжжасно не хватает.
- Я не забуду.

И остаток дня мы проводим относительно беззаботно — я валяюсь на диване со свежим номером «Кардиологии», читая об иррадиации боли и нетипичных симптомах при стенокардии, Уилсон сначала готовит ужин, потом тоже пристраивается на диване рядом со мной, решая сканворд. Телевизор работает в фоновом режиме, с кухни тянет жареным мясом и луком. В какой-то момент я оказываюсь у органа. И играю почему-то всё тот же «The House Of The Rising Sun». Это происходит со мной почти непроизвольно — вот только что сидел, разминая пальцы и думал, какая музыка прозвучит сейчас уместнее всего, и вдруг оказывается, что музыка уже звучит, а мои пальцы путешествуют по клавишам в режиме автономии, не обращая внимания на посылы мозга. «The House Of The Rising Sun» сменяет «When it`s Sleppy Time Do...», и ещё более задумчивая «Nobody Knows...», и я вижу, что Уилсон отбросил свой сборник сканвордов, заглушил звук телевизора и просто лежит, глядя в потолок, и его губы кривятся и горько, и мудро, и на лбу заламывается глубокая поперечная складка. Когда он такой, я готов играть для него до кровавых мозолей на пальцах, лишь бы разгладить эту складку, расслабить эти губы. И я наяриваю, как проклятый тапёр, Гарфункеля и Миллера, Джоплина и Эллингтона, пока пальцы и в самом деле не начинает сводить. И тут только он спохватывается:
- Боже, хватит! Ты устал.
- Харт и Орли только что улетели, - говорю, взглянув на часы. - Их рейс. Жалеешь?
- Нет. Всё правильно. Всё должно возвращаться на круги своя. Скажи лучше, ты успел проголодаться? Может, поужинаем?
И мы ужинаем, а потом ещё надолго зависаем перед телевизором с бутылкой «этого  депрессивного пойла», как я его назвал, заставив Уилсона засмеяться, но я уже вижу, что его пугает предстоящая ночь — он делается тревожным и снова старается выпить побольше, но и этого боится — не может решить, что для него мучительнее, бессоница или сновидения.
Я знаю, что утром он принял свой цитостатик, но других таблеток глотать не стал — это тоже понятно, рака он теперь боится больше, чем отторжения. Но ведёт себя при этом не как врач — как пациент-идиот. Тут уж надо или совсем прерываться, или принимать всю схему, не то получается ни рыба, ни мясо — ни эффекта полноценного не будет, ни «побочка» до конца не уйдёт.
- Уилсон, что такое ни рыба, ни мясо, угадай?
- Креветка, - говорит.
- Нет. Это глотать цисплатин соло и ждать, что полегчает.
- Это был не цисплатин, - говорит. - Неважно, я понял. Ты говорил: диализ?
- Завтра сделаем. Потом перерыв.
- Надолго?
- На пару недель, как обычно.
- И всё снова?
- И всё снова. Но с коррекцией. Время идёт, и оно идёт в твою пользу. Ты сам знаешь, минимум — год, потом можно будет немного расслабиться. А сейчас ложись. Поздно уже.
- Хаус...
- Я знаю, - перебиваю я. - Я не уйду.


УИЛСОН

К моменту утреннего совещания известие об ампутации у Буллита уже успевает распространиться, и мне даже нет нужды взывать к совести коллег - все и так чувствуют себя виноватыми. День планируется насыщенный — во-первых, обход сегодня делает Кэмерон, а это всегда скрупулёзно и въедливо, во-вторых, назначена ещё одна пересадка костного мозга — на этот раз не рак, а лучевой панмиелофтиз. Парень — подводник-атомщик, была какая-то авария во время службы, он получил компенсацию, лечился и надеялся, что всё обойдётся. Не обошлось. Мы все понимаем, что он обречён, радиация сидит в нём, как мина замедленного действия, и операция из разряда всё той же агональной имитации кипучей деятельности, но его сестра — донор, и она хочет. И снова, поскольку речь идёт о костном мозге, операцией командует всё та же Кэмерон, «весь вечер на манеже», и Хаус по этому поводу ворчит, что хуже дня Кэмерон может быть только день Марты Мастерс, но та хоть, слава богу, отделением не командует и стационарных не обходит.
Занимаясь с утра повседневными бумагами, я чувствую беспокойство — такое ощущение, что за моей спиной что-то зреет — сюрприз или скандал. Ничего определённого: вдруг брошенный темноглазый взгляд Рагмары, внезапно смолкший при моём приближении разговор Корвина и Чейза, поджатые губы Блавски. И ещё я знаю, что Хаус снова открыл какой-то тотализатор, но когда я говорю, что хочу поучаствовать, он делает непроницаемую мину и заявляет, что «ставки сделаны, ставок больше нет». В другое время я бы постарался, возможно, доискаться до сути, но сегодня я должен зайти в палату к Брайли, осмотреть его, а это — выше моих сил. И я тяну время, совершая какие-то мелкие дела, пока перед моим столом вдруг не оказывается Рагмара.
- Доктор Уилсон, пожалуйста, разрешите, сегодня я буду курировать Брайли — мне нужно кое-что для моей работы. Я пишу про дифференциальную диагностику опухолей брюшной полости — ну, вы знаете мою тему...
Горячая волна благодарности поднимается к глазам. Но я качаю головой:
- Рагмара... я не смогу до конца избегать моего больного. Он лежит в отделении, он...
- Он — диагностический. Завтра Хаус заберёт его к себе.
-Это... это Хаус тебе сказал?
- Да. Он сказал, что устал таскаться туда-сюда по коридорам за его анализами, и если мы не можем справляться с такой простой работой, как вовремя доставлять ему информацию о больном, он переложит его территориально ближе, себе за стенку. И курировать его будет какой-нибудь быстроногий гермес вроде Мигеля, а не «старый увалень с прицепом рефлексий», - её глаза смеются. - Не обижайтесь, доктор Уилсон — это его точные слова, и он настаивал, чтобы я передала буквально.
- Хорошо, Рагмара, ты передала, спасибо.
Я не то, что не обижаюсь — я сейчас расцеловать готов Хауса - так, походя, снять с моих плеч груз умеет только он. Сразу легче дышать. И почти сразу же звонит с пульта Тауб — он дежурит там чаще других.
- Ты с сегодняшнего дня на паузе, Хаус сказал? Это хорошо. Но добавь блокаторы. Уже больше суток залповые экстрасистолы и перегрузка. Давление мерял?
- Нет
- На мониторе сто пятьдесят два, нижнее — девяносто. Неплохо бы тебе расслабиться.
- Не сегодня, Тауб. День Кэмерон, и у меня разбор полётов.
- Может, не только это? Я кое-что слышал про аддерал.
- О, я тоже слышал! - говорю с притворным оживлением. - Торговое название комбинированного препарата, включающего нейтральные сульфаты декстроамфетамина и амфетамина, а также декстроизомер сахарата амфетамина и аспартат d,l-амфетамина, SR — пролонгированная форма, патент у Shire PLC, вызывают высвобождение норадреналина, дофамина и серотонина из пресинаптических нервных окончаний, ингибирует обратный захват норадреналина и дофамина, как следствие вызывает эйфорию, стимулирует симпатическую нервную систему, при передозировке вызывает развитие аритмий, повышение артериального давления.
Несколько мгновений он молчит. Наконец, вздыхает:
- Иногда ты очень похож на Хауса. Особенно, когда речь заходит о медикаментозной зависимости.
- Если отметишь в журнале, меня выведут из проекта, - говорю.
- Знаю. Не буду я ничего отмечать.
Теперь несколько мгновений молчу я. И обречённо выдыхаю:
- Спасибо... Не беспокойся за меня, Крис. Всё будет в порядке.

Около полудня — разбор смерти Нино. Для разбора, впрочем, ничего интересного — случай ординарный, смерть предсказуема, лечение правильное. Докладывает больного Мигель, как дежурный врач, и докладывает толково — так, что мне только и остаётся молчать и вертеть на запястье браслет непрерывного мониторирования. Но, несмотря на всю кажущуюся простоту и однозначность, мне не просто неспокойно — мне очень неспокойно. Задницей чувствую, как что-то витает в воздухе. И остальные, видимо, это тоже ощущают. Наконец Хаус пихает меня локтем:
- Пожалей Тауба — у него там на пульте, наверное, уши закладывает.
В самом деле — размыкание контакта сопровождается довольно противным писком. Я спохватываюсь и, чтобы больше не было искушения трогать браслет, крепко сцепляю пальцы между коленей.
Лейдинг слушает доклад Мигеля не просто напряжённо и внимательно — он напоминает мне сейчас взведённую пружину. Его глаза сощурены, губы сжаты, рука, лежащая на столе, не может успокоиться — то он барабанит пальцами, то начинает теребить угол пластиковой папки. Я поглядываю и незаметно для себя задерживаю дыхание
- Кого-то кусают мандавошки, - шёпотом говорит мне Хаус, округлив глаза, а я уже так взведён, что едва не срываюсь и не смеюсь в голос.
- … была переведена в головную больницу, - заканчивает Мигель об умершей женщине, - где на фоне массивного кровотечения с плацентарной площадки и паралича миометрия развился ДВС-синдром, вследствие которого наступила смерть в двадцать два  часа тридцать две минуты. Гистологически: несостоятельность плаценты, частичный некроз, внутриутробная смерть плода. В обоих случаях причина носит объективный характер, вины лечащего врача не установлено. Заключения подписаны Кадди, Куки и Хаусом, Блавски, Куки и Хаусом.
- Вопросы или замечания есть? - спрашивает Блавски.
И тут Лейдинг, по всей видимости, приходит к выводу, что настал его звёздный час.
- У меня есть несколько вопросов, - я замечаю, что Хаус при этих словах, не глядя, протягивает открытую ладонь назад, Чейзу, и Чейз хлопает по ней, словно они забились на что-то. - По поводу соответствия заведующего онкотерапевтическим отделом доктора Джеймса Эвана Уилсона занимаемой должности... Вы позволите?
Вот этого я, сказать по правде, не ожидал. То есть, я понимал, что карьерный рост Лейдинга предполагает моё смещение и ожидал, что при случае он захочет меня лягнуть, но такого откровенного нападения всё таки не ждал.
- Пожалуйста, прошу вас, - приглашает Блавски. Лейдинг встаёт и, вооружившись блокнотом, зачитывает... даже не знаю , как это назвать. В общем, это натуральное досье на меня, компромат «ab ovo» - я сразу начинаю ощущать себя проштрафившимся агентом иностранной разведки на допросе в ЦРУ. Информация у него удивительной глубины и точности — к счастью, без крепкой доказательной базы, не то не только моя лицензия, но и свобода оказались бы под большим вопросом. Но, по счастью, ему нечем подкрепить свои слова, и он просто выдвигает предположения и догадки, каждый раз удивительно точно попадая в цель, причём начиная с мутной истории частной экспертизы партии гидроксикодона, ещё в «Принстон-Плнейнсборо», и меня охватывает тяжёлое недоумение: откуда он знает? Он ведь даже не работал у нас тогда — где же нарыл? Видимо, собирал досье прилежно и скрупулёзно, не упуская ничего - кто-то из младшего персонала рассказал одни слухи, ещё кто-то — другие, аптекарь — третьи, а он всё увязал, всё сопоставил.
«Я проверил аптечные документы за три года», - говорит Лейдинг. И на сцену следом за викодином появляется мой амфетамин, назначенный и прописанный в значительно меньших дозировках, чем мне удавалось получать. «Доктор Уилсон на хорошем счету, поэтому провизор не всегда придерживался буквы инструкции, ограничиваясь записью в журнале там, где следовало требовать рецепт. А между тем доктор Уилсон на протяжении последнего года активно употребляет психостимуляторы и антидепрессанты, он нездоров».
Следующим номером его программы — эвтаназия. И тут я снова испытываю что-то вроде шока. Лейдинг, оказывается, где-то отыскал текст моего приснопамятного доклада, сделанного некогда Хаусом под личиной доктора Перлмуттера. «Мы видим, что доктор Уилсон не видит ничего предосудительного в специальном раннем умерщвлении безнадёжных больных, он сам об этом пишет. Я не так давно имел с ним конфиденциальную беседу на ту же тему, и имел случай убедиться в том, что его взгляды не изменились. Что касается практической стороны дела, у меня имеется записи о телефонных разговорах  доктора Уилсона с некой Стейси Уорнер — пациенткой хосписа в Соммервиле. Доктор Уилсон навестил её, прогуляв несколько дней — тех самых, во время которых у нас произошёл несчастный случай с пациентом Триттером — и сразу после его визита пациентка скончалась — предположительно, от передозировки морфия, хотя дозатор в палате работал исправно. Я не знаю, чем можно объяснить такое фантастическое совпадение. Разве что желанием доктора Уилсона сыграть в Бога. И подтверждение его жажде разыгрывать роль всевышнего — тот случай, который мы разбираем сегодня, а, вернее, его последствия: смерть молодой здоровой женщины от преждевременных родов, вызванных волнением и тяжёлым стрессом. Доктор Уилсон нарочно проводил реанимацию, не закрывая жалюзи, на глазах у всего холла, на глазах у матери ребёнка. Он хотел наказать её за чёрствость, сыграть в Бога, и, как результат — преждевременная отслойка плаценты и гибель двух полноценных членов общества. Мне кажется, пора положить конец этим попыткам за чужой счёт убедить себя в собственной полноценности со стороны физически и психически нездорового человека. Онкология — не та отрасль, в которой можно оставаться работать без хорошего здоровья и душевного спокойствия. И я, как заместитель главы отдела, думаю, что доктор Уилсон должен уйти — ради своего и общего блага, пока дело не дошло до судебного преследования, для которого просто нет достаточной доказательной базы. Большинство работников отдела со мной согласны»
Примечательно, что его никто не перебивает — все слушают очень внимательно, буквально, открыв рты. А меня последняя фраза будто бьёт под ложечку: большинство работников отдела согласны, что я — сумасшедший садист и мне нельзя работать? Мигель? Рагмара? Санчес? Немного напоминающий мне молодого Формана, совсем недавно устроившийся ко мне на вновь открытую вакансию фельдшер Уильям Джойс? Беспомощно оглядываюсь на Хауса, но он тоже внимательно слушает и не смотрит на меня.
- Спасибо, садитесь, - говорит Блавски голосом ровным и бесстрастным. - Ну что ж, мы долго, недопустимо долго терпели, закрывали глаза, но, как вы теперь, очевидно, сами понимаете, у нас в онкологическом отделении образуется вакансия. Хотелось бы, чтобы вновь пришедший человек не только влился в коллектив, но и усвоил себе основную идею больницы «Двадцать девятое февраля». Вы все знаете, что мы — прежде всего исследовательский центр, и наша задача, как исследовательского центра... - и она говорит, много и долго, а я низко опускаю голову, потому что видеть не могу удовлетворённую физиономию Лейдинга. Хочется встать и выйти, хлопнув дверью, но путь к выходу мне загораживают Хаус и Корвин, а я сейчас, скорее, сдохну, чем обращусь к любому из них. В висках стучит от прилива крови — наверное, я красный, как свёкла. Рагмара. Мигель. Санчес. Джойс. Лейдинг сказал «большинство», а не все — значит, всё-таки кто-то был против. Мне почему-то хочется, чтобы это была Рагмара.
- … и разумеется подобная характеристика может негативно повлиять на его дальнейшее трудоустройство, - чешет канцеляритом Блавски, а я упустил начало фразы, но и догонять не хочу, улавливаю только общий смысл — я никогда по-настоящему не мог влииться в коллектив, мои порывы не были искренними, я готов был делать карьеру, не оглядываясь на других, плевать хотел на наставничество, погряз в эгоизме.
- С другой стороны, - говорит Блавски, глядя куда угодно, только не на меня, - когда человек нездоров, когда его психологическое состояние подвержено спадам из-за сознания собственной неполноценности, мешать его дальнейшему трудоустройству, мне кажется подло, так что если бы этот человек принял кое-какие наши условия, я могла бы не делать никаких предупредительных звонков в департамент и посмотреть сквозь пальцы на столь вопиющее поведение в купе с полным незнанием патологической анатомии и физиологии репродуктивной системы женщины. Доктор Уилсон! - резко окликает она, и я встаю. Честно говоря, я надеялся, что хотя бы от публичного выхлёстывания меня она воздержится. Ну, скажем, в память о былой дружбе. Видимо, зря надеялся...
- Доктор Уилсон, - говорит она всё тем же скрипучим канцеляритом, - у нас очень мало времени и много работы, поэтому я хочу, чтобы вы, как заведующий отделением, уделили этому внимание немедленно. Доктор Лейдинг — вполне квалифицированный врач, он столько времени был вашим заместителем, хотелось бы, чтобы онколог, которого вы возьмёте на его место, оказался не намного менее знающим.
- Что? - совершенно теряюсь я. - В каком смысле? Ты... ты увольняешь Лейдинга? Не меня? После всего, что он тут... обо мне? Я не понимаю...
- Что ж тут непонятного? - спокойно говорит Ядвига, и я узнаю насмешливые и — вместе с тем — ласковые нотки психиатра Блавски. - У него на тебя ничего нет кроме бла-бла, а выдвигать голословные обвинения против своего непосредственного начальника нигде  не комильфо. За что же мне его по головке гладить? За то, что он подрывает престиж моей администрации и сеет раздор среди персонала моей больницы?
- Моей больницы, - с нажимом вставляет Хаус, но Блавски продолжает, только улыбнувшись ему в ответ на его реплику:
- Такое глупое, инфантильное поведение мешает нормальному лечебно-диагностическому процессу, мешает научной работе. Онкотрансплантологический центр — серьёзное учреждение, и мне здесь в качестве заведующего головным отделом нужен мужик с яйцами, а не девочка-ябеда из начальной школы. С другой стороны, как и обещала, я не стану доводить до его будущих нанимателей эту историю, если он не попытается сам проявить инициативу. И, где бы это ни произошло, я всё равно узнаю, потому что любой запрос придёт ко мне. Мне не нужно пустой болтовни о моих сотрудниках — возможности подать в суд за клевету и оговор никто не отменял, и если будет такая необходимость, я не пожалею средств на судопроизводство. Имейте это в виду, доктор Лейдинг. На этом, я полагаю, разбор можно и закончить.
В ушах у меня шумит и грохочет, когда я плюхаюсь на место. Хаус поворачивается и протягивает на раскрытой ладони белую квадратную таблетку:
- Возьми под язык. - и, помолчав, добавляет. - Ну, зато не скучно...
Горько-кислый вкус растворяющейся таблетки. Врачи двигают стулья, встают, выходят, переговариваясь — кто о чём. На меня никто и не смотрит.

- Колись: ты сам его подбил?
Голова у меня так и не просветлела: в ушах шум, в глазах туман какой-то, вижу сквозь этот туман, как многие, выходя из кабинета, суют довольному Хаусу деньги. Тотализатор, стало быть. По привычке разбор мы проводили в его кабинете — не у Блавски, так что могу позволить себе оставаться здесь, сколько захочу. Я ведь его лучший друг всё-таки, даже единственный — не выгонит. Просто смотрю, как выходят другие, верчу в руках какую-то блестящую деталь от «колюще-режущей» - браншу корнцанга, что ли... И чувства как-то спутались — тут и злость, и бессилие, и опустошённость какая-то, и смешно мне. Растерян я совершенно — вот что. Сижу, размазывая во рту крошки таблетки и не могу встать — ноги ватные. Чувствую — ползёт по верхней губе влажное, тёплое, щекотное. Пробую рукой - на пальцах кровь.
- Ну, ты с чего так завёлся-то? - Хаус, выпроводив последнего должника, возвращается ко мне, с озабоченным видом лезет в стол, достаёт упаковку влажных бумажных салфеток. - Ну-ка вот, прижми и подержи.
- Признайся, ты всё это спровоцировал? Просто кивни головой — я же всё равно знаю, что ты. Не усугубляй враньём.
- Ну, я, - говорит. - Что, тебе от этого, хуже, что ли? Избавился от Лейдинга, по крайней мере. Я же знаю, он тебе, как заноза в заднице, был.
- Да ведь ты его нарочно взял на работу, нарочно держал до последнего. Как ружьё со стены, да? Выбирал, в кого пальнуть придётся — в меня, Блавски, Кэмерон? Ну, ещё бы! Трёхстволка. Вот зачем он тебе нужен был — как я сразу-то не понял...
- Ну, ты с чего опять завёлся? - повторяет он, уже тревожно.
- Смешно было? Чистой выручки сколько? Поделишься?
- Зря ты обижаешься, - говорит он спокойно и, присев на угол стола, принимается деловито пересчитывать деньги. - Ну, ведь хорошая же многоходовка получилась, согласись?  Блавски удовлетворила чувство мести, Кэмерон удовлетворила чувство мести, Лейдинг получил по заслугам, да и...
Но тут я, кое-что сообразив, снова перебиваю:
- Да и ты тоже удовлетворил чувство мести? За Стейси, да? Вот знал же, что не спустишь...- и тихо смеюсь в эту скомканную окровавленную салфетку, соображая про себя, что и материалы доклада моего могли быть только у Хауса. А уж закинуть приманку — тут ему равных нет. Купил Лейдинга, развёл пол-больницы, да и мне навешал. А может, и Блавски попросила заодно мне навешать — вон же как подыгрывала... Смеюсь. Не могу остановиться — хихикаю, как будто меня щекочут. Наконец, мало мальски успокоившись, поднимаю голову и чуть снова не закатываюсь: у Хауса физиономия искажена отчётливым чувством вины — такое для его личности раритетное выражение.
- Я не обижаюсь, - говорю. - Правда, смешно вышло. Туше.
Наклоняюсь, чтобы бросить салфетку в корзину для бумаг, и тут в голову вступает так, что со свистом втягиваю воздух сквозь зубы, а когда выпрямляюсь, Хаус оказывается у меня за спиной, и его ладони ложатся мне на надплечья. Пальцы впиваются в мышцы больно, сладко, тепло — он разминает мне плечи, шею, круговыми движениями массирует затылок. Он великолепно умеет это делать, и уже через пару минут головная боль растворяется под его руками, а через пять - в висках перестаёт стучать, туман становится ласковым, снотворным, глаза закрываются сами собой, голова повисает на шее, как у тряпичной марионетки. В общем, в тысячу раз лучше, чем просто услышать буркнутое «извини», тем более, что на это короткое слово у Хауса язык...ну, не поворачивается — и всё.
- Засыпаешь?
- Мгм...
Довольно жёсткий пробег пальцев по остистым отросткам, как по клавишам рояля.
- Слушай, займёшься ты когда-нибудь своим позвоночником? Скрючит ведь. Походи на ЛФ, на фарез...
- Угу...
Лёгкое, почти невесомое касание пальцев от затылка вниз. Уже реально отключаюсь. Даже всхрапнул слегка.
- Опять ночью плохо спал?
- М-м...
Рингтон вызова грубо выдёргивает меня из сладкой нирваны. Перехватываю руку Хауса, уже готовую сбросить звонок. Ничего удивительного, что он пытается проделать это с моим телефоном — понятие о собственности у Хауса своеобразное.
- Подожди. Это, кажется, не местный. Незнакомый номер — вдруг что-то важное, - я нажимаю клавишу «установить связь». - Слушаю.
Голос в трубке сухой, официальный:
- Доктор Джеймс Эван Уилсон?
- Да, это я, - настораживаюсь и как-то внутренне подбираюсь.
- Я звоню по поводу Айви Малер, она работала медсестрой в Ванкувере, погибла в результате наезда. Вы были знакомы.
Почему-то рука, которая держит телефон, становится у меня мокрой.
- Кто это говорит?
- Я — её родственник. Неважно. Я просто хотел бы кое что уточнить.
- Что уточнить?
- Вы встречались с Айви в сентябре прошлого года?
- Что... что вы имеете в виду? Мы... работали вместе...
- Я имею в виду секс, - бесстрастно уточняет голос.
- Послушайте! - я начинаю терять терпение. - Какое вам дело? Что это за допрос? Айви умерла, и какое теперь имеет значение...
- У Айви остался ребёнок, - перебивает голос. - Мальчику всего несколько недель, стало быть, он мог быть зачат где-то в сентябре прошлого года. Когда она попала в аварию, она везла его в коляске, но успела оттолкнуть коляску в сторону, и ребёнок не пострадал. Я — её ближайший родственник, хотя ближайший не значит близкий, но именно я должен сейчас решать, что делать с этим ребёнком.
Только теперь я понимаю, что голос, говорящий со мной, старческий и слабый, и он сам тут же подтверждает впечатление:
- Мне семьдесят пять, я болен и немощен, я не могу взять его на иждивение. Существуют службы опеки, это понятно, но если остаётся малая вероятность того, что вы — отец этого ребёнка... Есть же способ выяснить это более или менее точно — тест на отцовство, исследование ДНК, вы — врач, вы знаете это лучше меня.
Несколько мгновений я молчу, не в состоянии осмыслить услышанное. Головная боль радостно возвращается.
- Я понимаю, что такое известие может шокировать, - в голосе в телефоне появляется что-то вроде насмешливого сочувствия. - Я вас не тороплю. С другой стороны, полагаю, и в ваших интересах тоже поскорее прийти к какому-то решению. Я вышлю вам по почте результаты исследования ДНК ребёнка. Сообщите мне адрес, на который вам удобнее получить их.
- Хорошо, - говорю я, и мой голос звучит как-то не так, как обычно. - У меня определился ваш звонок — я перезвоню. Как к вам обращаться?
- Меня зовут Стивен Малер, - чётко и раздельно говорит он.
- Где... где сейчас содержится этот ребёнок?
- В Ванкувере, в доме малютки, конечно — где ему ещё быть? Он на грудном вскармливании.
- Сколько, вы сказали, ему времени?
- Он родился двадцать девятого мая. Я буду ждать вашего решения, доктор Уилсон. И вашего анализа.
И он заканчивает звонок, оставляя меня в полной растерянности. Закрываю крышку телефона — руки дрожат.
- Тебя обязали пожинать плоды своего кобеляжа? - возвращает меня к действительности голос Хауса, и не огрызаюсь я только потому, что тон его голоса не соответствует смыслу фразы — тон сочувственный и встревоженный. Вместо этого просто говорю, что у Айви Малер остался сын.
- Послушай, это не может быть твой ребёнок.
- Он родился двадцать девятого мая, значит должен был быть зачат в сентябре, если доношенный. Как раз в сентябре мы познакомились...
- Ты же говорил, что между вами ничего не было, - напоминает Хаус.
- Все врут — сам твердишь.
На это ему возразить нечего, но он начинает с другого конца:
- Ну, тогда или твоя ванкуверская знакомая при жизни была шлюхой и спала с двумя одновременно, или твои принстонские знакомые все, как одна, дурили тебе голову и глотали противозачаточные даже тогда, когда уверяли, что хотят детей. Ты мне, кстати, кажется, рассказывал, что у тебя в детстве свинка была?
- Орхита у меня не было... Хаус...
- Что?
Я беспомощно развожу руками:
- Я не знаю, что мне делать.
- Разумнее всего — тест ДНК.
- Я не знаю, что буду делать, независимо от того, что покажет тест ДНК.
- Я тебя понимаю, - говорит он. - Подозревать кобеляж — это одно, а получить на руки конкретные доказательства — это совсем другое. Боюсь, что теперь Блавски...
- Перестань ты повторять это слово! - наконец, не выдерживаю, срываюсь и ору я.
- Какое? «Блавски»?
- «Кобеляж».
- Я помню, - насмешливо кивает он. - Если стараешься, можешь делать, что хочешь. Делать. Но не говорить.
- Послушай, ты мне друг? - спрашиваю, оборачиваясь и глядя ему прямо в глаза. - Ну так не добивай хоть ты меня!
- Да ты сам справляешься, - говорит, качая головой. - Куда ты собрался?
- Не знаю. Куда-нибудь. Мне нужно одному побыть — ты удивлён?
- Нет, - говорит. - А где же посулы за то, что я ничего не скажу Блавски?
- Не имеет значения, скажешь или нет. Врать я больше не собираюсь.
- Ну и дурак, - говорит он сердито и, пожалуй, разочарованно, но тут же в голубых глазах вспыхивает глубинное понимание, и он медленно продолжает: - Но ты не дурак... Значит, что, тест на вшивость? Ну, и всё равно дурак — сам ведь насвинячил.
- Не знаю, - говорю. - Ничего я не знаю. Надо подумать...
- Не напивайся, - говорит он вслед. - По крайней мере, до тех пор, пока к чему-то не придёшь. А не боишься, что Блавски после этого возьмёт, да и сделает рокировку в онкологическом?
Ничего не отвечаю, но он не унимается и ковыляет за мной в коридор.
- А не боишься, что она сделает рокировку в своей постели?
Перехожу почти на бег.

Есть у нас в больнице место, где можно гарантированно остаться одному — лестничный пролёт, ведущий вниз, к парковке. Вверх и направо — зона «С», квартира Хауса, вниз и налево — подсобка, из неё длинный бетонный коридор, слабо освещённый парой лампочек и — подземная парковка. Пожарный выход. Отсюда можно пройти и к центральному входу, и к двум боковым. А можно и подняться на крышу, где у нас — чин-чином — площадка для санавиации, перила и курилка для тех немногих, кто ещё не бросил этой гадкой привычки. Неофициальная, конечно. Но в обычные дни здесь никто не ходит, а моему настроению соответствует, как нельзя лучше.
У боковой стены уже свален какой-то хлам — человек всегда обрастает скарбом, и хотя больнице ещё без году неделя, уже сползлись в кучу какие-то ящики, штативы, поломанный стул. Здесь находиться неприятно, как на развалинах цивилизации, и я делаю несколько шагов вперёд, к площадке.
- Доктор Уилсон!
Вот чёрт! Значит, это была иллюзия, будто хоть здесь можно укрыться.
- Что вы здесь делаете?
- А я, - говорит она, странно и натянуто улыбаясь, - всё ждала, что вы меня вспомните. Вы когда-то лечили моего мужа. Он умер, и за это я пришла вас поблагодарить...
И только после этих слов замечаю, что в руке у неё огромный кухонный нож

АКВАРИУМ

- Итак, это была месть за то, что ты любила его, а не он тебя? Жаль, что я не знал об этом раньше, не то не стал бы рисковать своими баксами. - Корвин насмешливо хмыкнул и с натугой подтащил к пульту вертящийся табурет. - Отвергнутые женщины способны дать фору в изощрённости испанской инквизиции, - пропыхтел он, взбираясь на высокое сиденье.
- При чём здесь его нелюбовь, и при чём здесь отвергнутые женщины? Он — подлец, вот и всё, что имеет значение. Сейчас я даже поверить не могу, что могла когда-то его любить, - Блавски зябко потёрла плечи. - Знаешь, мама мне говорила, что это рак сделал меня чёрствой, жестокой. Но это не рак, это он. Всегда таким был, и лишний раз доказал это сегодня.
- Но ведь Хаус спровоцировал его, правда?
- На подлость нельзя спровоцировать, если человек не подлец.
Корвин покачал головой:
- Ты — идеалистка. Даже странно для психиатра со стажем. И ещё более странно, что Хаус не считает тебя при этом дурой.
Блавски смеряла его тягучим взглядом сверху вниз:
- Я тебе открою секрет, малыш. Он не считает меня дурой, потому что я не дура.
- Ещё раз назовёшь меня малышом — подарю бюстгалтер.
- А ты меня не провоцируй, о`кей?
- На подлость нельзя спровоцировать, если человек не подлец.
- Подловил! - засмеялась Блавски. - Ты молодец, Кир. С тобой так же легко, как с Хаусом.
- Да? А для меня всегда было загадкой, почему самых красивых и умных женщин непременно тянет на каких-то тёмных ублюдков, - Корвин с трудом дотянулся и передвинул рычажок на панели в крайнее верхнее положение. - А потом они ещё принимаются откровенничать об этом, с кем ни попадя.
- Надеюсь, «ублюдок» - это не о Хаусе? С кем ни попадя откровенничать легче. Близкого боишься задеть или, что ещё хуже, боишься дать ему повод задеть тебя.
- Хаус — не ублюдок. Я твоих многочисленных онколюбовников имею в виду. То есть, мне такой повод дать ты не боишься?
- У меня не было многочисленных онколюбовников. И уж, во всяком случае, многочисленных онколюбовников — ублюдков. И ты меня не заденешь, что бы ни говорил.
- Уверена? По обоим пунктам?
- Да. Уилсон — не ублюдок, а ты — карлик, слабак. Тебя жалко. А теперь можешь дарить бюстгалтер хоть на весь должностной оклад.
- Когда ты так себя ведёшь, тебя тоже жалко.
- Вот видишь — мы понимаем друг друга.
- Понимать меня можно, спать со мной — комично и противно?
Блавски опустила голову, пятнистый румянец медленно залил её скулы и виски.
- Не знаю, Кир, и пробовать не хочу.
- Почему? Потому что я — карлик?
- Потому что я люблю Уилсона.
Корвин запрокинул голову, чтобы заглянуть ей в лицо.
- Слушай, я — карлик, но не слепой и не идиот. Может, Уилсон тебя и трахает, но если бы ты могла — всерьёз могла — выбирать, ты бы выбрала не Уилсона.
- Неужели тебя?
- Ну, будь я нормальным человеком, это даже не обсуждается. Или будь я не карлик, а, скажем, хромоногий инвалид с измочаленной кармой...
Блавски закусила губу, и Корвин тоже замолчал — в аппаратной повисло густое и отвратительно-давящее взаимопонимание. Казалось, воздух в ней сгустился, как перед грозой, и вот-вот ударит ослепительно-белый ломаный разряд.
- Я не понимаю... - наконец, еле слышно пробормотала Блавски.
- Чего ты не понимаешь?
- Почему, если уж ты взялся строить из себя Отелло, ты сходишь с ума от ревности к Уилсону и совершенно спокойно подталкиваешь меня к Хаусу. Тебе легче сознавать, что я, в принципе, способна строить отношения с калекой? Ты пытаешься проецировать?
- Хаус, может, и кислое яблочко, зато без гнильцы. А твой Уилсон на вид хоть на витрину, а в сердцевинке — червяк нагадил. Я таких навидался. Вежливые, порядочные, последней шоколадкой поделятся, а положиться нельзя — скользкий тип, слабый и неверный. И на подвиг, и на полдость в равной степени способен, и куда кинет в данном конкретном случае, никакая гадалка не предскажет. И всё его отличие от Лейдинга только в том, что он не подличает в лоб. Просто потому, что он умнее и знает, как это будет выглядеть со стороны — нипочему больше.
- Нет, ты его не знаешь, - Ядвига протестующе затрясла головой. - Он не скользкий и не неверный — он, конечно, себе на уме, но положиться на него как раз можно, как ни на кого больше. Он отзывчивый. Только сам не хочет даже створки приотворить.
- Надеещься, что там у него может быть жемчужина? - хмыкнул Корвин.
- Я знаю, что она там.
- Откуда знаешь, если створки закрыты?
- От Хауса. Он видел, и я склонна ему верить.
- Ладно, думай, как хочешь. Опасно отнимать у тигрицы её тигрёнка, а у женщины — её заблуждение. Сказано не мной, но сказано верно...
- У тебя пейджер пищит, - услышала Блавски.
Корвин оцепил с пояса казавшийся в его руках чрезмерно большим пейджер и кинул взгляд на экран
- Вызывает хирургия. Из-за вчерашнего прооперированного.
- Что-то серьёзное?
- Похоже, что гематома шва. Боли. Я должен сам посмотреть, а сюда придётся кого-то звать — пульт без присмотра не оставишь.
- Ты же не долго проходишь, скорее всего?
- Скорее всего, минут десять.
- Ну, так я же здесь. Иди.
- Хорошо. Если не управлюсь за десять минут, пришлю Колерник. Точно знать никогда нельзя.
- Иди-иди.
Корвин сползает с табурета и шустро топочет по коридору. Мультяшный герой. Никто в больнице не может при всём старании воспринимать его всерьёз. Карлик. Рост чуть выше метра, детское личико, кроссовки с морковками, писклявый голосок, и эта надпись на хирургической куртке: «Я — настоящий». И, что самое трагичное, ведь, действительно, настоящий — взрослый человек, мужчина, чувствующий, страдающий, любящий. Отличный профессионал. Не лишённый сердца и души. Умница. С кого спросить за эту злую шутку? Нет, верующим всё-таки легче — хоть какая-то иллюзия справедливости. Больно подумать, какие он может видеть сны, какие думы бродят в этой голове, когда он сидит один — ну, скажем, вот здесь, у пульта. Блавски только однажды видела выражение его лица, когда Корвин не подозревал о её присутствии — спасибо, ей хватило, она больше не хочет. А ведь он, похоже, часто думает о ней. Она поняла это не так давно и в первый момент ужаснулась, а потом стало грустно и жалко его, и теперь стоило трудов ни за что не показывать этой жалости, выдерживать стиль дружеского подначивания, как с Хаусом.
И ни в коем случае даже мысли не допускать о другом — о том, чего никогда не будет у него, и что было у неё - когда быстрое горячее дыхание и мягкие губы, волнующе, нестерпимо жалящие в безошибочно угадываемые точки электрических разрядов, и тёплые пальцы, сильные, чуткие, потирающие, поглаживающие, то едва щекотно прикасающиеся, то почти до боли сжимающие, и рождение нестерпимой, щемящей, непереносимой сладкой волны, поднимающейся из лона к самому горлу, к глазам, и последний завершающий горячий толчок его твёрдой возбуждённой плоти и шёпот — задыхающийся, бесконтрольный, почти в беспамятстве: «Ты — богиня, ты — моя королева, Блавски! О, боже, Блавски, как хорошо! Как же мне хорошо с тобой, Блавски!» Ей кажется, что именно от этого шёпота её и выносит на пик разрядки.
А после близости ему всегда ужасно хочется спать, и для неё наступают минуты нежного, шаловливого, но несомненного издевательства над ним — она нарочно «делает ёжика» - сопит ему в ухо, наматывает на палец его упругую волнистую прядь, а иногда, расшалившись, просовывает руку под одеяло и щекочет там. «Перестань, - хнычет он. - Ну, Ядвига, щекотно же...», - и тихо и обессиленно пофыркивает смехом, всё равно, несмотря на её возню, неудержимо засыпая. Тогда, унявшись, она приподнимается на локте и смотрит на него, спящего. А иногда, чуть прикасаясь, целует куда-нибудь в переносицу. Но прежде, чем уснуть самой, всегда, каждую ночь, осторожно, за плечо, понуждает его повернуться со спины на бок, потому что не переносит этих коротких зависаний его в состоянии апноэ, когда он с четверть минуты — или с пару десятилетий — совсем не дышит.
После ухода Кира Блавски остаётся в аппаратной одна. Здесь тихо. Панель пункта дистанционного слежения, как новогодняя ёлка, мягко пулисирует разноцветными огоньками. Девять линий, девять радиобраслетов. Совсем недавно начали они эту работу, а вот уже девятый подключён сегодня утром. Амбулаторный. Пациент Лейдинга. Что, интересно, думает делать Лейдинг — замкнёт круг обид и мести, начав новый тур, или одумается и выберет место поспокойнее? Можно даже рекомендации дать в последнем случае — он грамотный онколог, а то, что подлец, в сопроводительном листе указывать не обязательно.
Хорошо, что Кадди вместо конкурентной борьбы, даже сейчас, когда всерьёз запахло переподчинением, старается всячески содействовать проекту — четверо из наблюдаемых взяты в эксперимент по её наводке и, судя по параметрам слежения, у всех девяти пока всё более или менее благополучно.
И тут же, как назло, не успевает она додумать эту мысль, на приборной панели в сопровождении прерывистого звукового сигнала ярко вспыхивает тревожная красная лампочка.
Что происходит? Блавски пытается вникнуть в «китайский язык» непрерывной записи многоканального мониторирования. Пациент номер один. Нарушение ритма - пароксизмальная тахикардия. Резкое повышение давления. Пульс за сто сорок, аритмичный.
У Блавски холодеет в груди. Пациент номер один ей прекрасно известен — не нужно даже сверяться с журналом: сигнал с браслета Уилсона. С ним что-то случилось. Похоже на сердечный приступ. Тахикардия нарастает, оксигенация и ФСВ падают. Выдав красивую свечку за сто восемьдесят, следом начинает стремительно падать давление. Кардиогенный шок? Инфаркт? Разрыв аневризмы? Что-то очень и очень плохое. Такое, что не обойтись без экстренной помощи. Но какой именно? И куда её послать?
«Джим! Джимми! Родной, любимый! Что с тобой? Где ты?» Сигнал отчётливый — значит, он где-то в здании — в больнице или в зоне «С». Слава богу, связь с браслетом позволяет определить местонахождение его носителя. Блавски лихорадочно щёлкает преключателями, выводя на экран схему здания программы-пеленгатора. Погрешность не должна быть слишком большой. Ну, где? Где? Откуда кричит о помощи радиобраслет номер один? На перекрестье обозначения лестниц мигает звездой-пульсаром маленькая точка.
Паника заставляет людей поступать нелогично — например, вместо вызова реабригады, самой срываться с места, бросив пульт, который нельзя оставлять без присмотра ни под каким видом, и, прихватив с сестринского поста мешок Амбу и «экстренную коробку», бежать к лестнице, выбранной пеленгатором. Правда, про реабригаду она вспоминает и на ходу выхватывает телефон, чуть не роняя коробку. Но на лестнице никого.
Блавски останавливается, словно внезапно наткнувшись грудью на препятствие. Здесь тихо, пусто, сумеречно. Покинув пульт, она уже не слышит тревожный зуммер сигнала, и ей даже начинает казаться, что всё это ей привиделось. Она напряжённо прислушивается, вспоминая сотни просмотренных фильмов ужасов, где героиня или герой оказываются вдруг вот в таком пустынном месте — коридоре, или подвале, или бойлерной. «Раз-два, Фредди заберёт тебя». Она делает несколько робких настороженных шагов и оказывается перед приоткрытой дверью в кладовку. Ну, собственно, это не совсем кладовка — пустая, без какой-либо отделки, комната, где предполагалось со временем устроить архив. И вот из-за этой двери она слышит, наконец, какой-то неопределённый шорох. Она не знает даже, что это — звук дыхания, шелест одежды или что-то ещё, только понимает, что там, за дверью, кто-то есть. «Три-четыре, закрой скорее двери» Всё ещё нерешительно она поднимает руку и толкает дверь. «Пять-шесть, Фредди всех нас хочет съесть».
И, забыв обо всём на свете, бросается вперёд, к пытающемуся приподняться на локте Джеймсу. Весь перед его рубашки залит кровью, и на губах кровавая пена, а лицо белое, как дист бумаги, и становится ещё белее при виде неё, а глаза расширяются от ужаса, и он хрипит, протягивая руку перед собой в протестующем, отталкивающем жесте:
- Нет! Блавски! Ядя, нет! Сзади!
Она не успевает обернуться — что-то обжигающе — болезненное входит ей сзади под рёбра, и сразу же слабость и острая тошнота подкатывают к горлу, а ноги становятся, как варёные макароны и подгибаются. «Девять-десять, никогда не спите, дети!» На этих варёных подгибающихся ногах она по инерции делает ещё два шага вперёд и падает в окровавленные объятия Джеймса, роняя «экстренную коробку», роняя телефон, который разлетается на части на бетонном полу, роняя мешок Амбу.
«Похоже, Фредди был за дверью, когда я вошла», - последняя сознательная мысль.
Уилсон тянется за коробкой — медленно, как в вязком полусне, царапая пальцами пол. Тело Ядвиги, придавившее его ноги, мешает ему, но спихнуть её с себя сил не достаёт. Он вспоминает, что когда, отступая от взмахов ножа, он, пятясь, вошёл сюда, здесь, прямо под ногами, валялись какие-то рейки, палки — как раз перед тем, как она его ударила, он споткнулся обо что-то круглое, похожее на черенок садового инструмента, и чуть не упал — это и позволило ей достать его ножом первый раз. Уилсон знает толк в таких инструментах, ему всегда нравилось заниматься садом, нравилось смотреть, как из кажущегося мёртвым семечка проклёвывается живой росток, как потом он завязывает бутоны, начинает цвести, плодоносить... Так вот, то, что попалось ему под ноги было гораздо тоньше рукояти лопаты или граблей и гораздо длиннее тяпки.  «Ну и чёрт с ним, от чего оно ни будь, - подумал Уилсон. - Если это «что-то» достаточно длинное, можно попробовать дотянуться им до коробки, как-то придвинуть её. Там должно быть противошоковое в готовом заправленном шприце, должно быть кровоостанавливающее...»
Блавски застонала.
- Сейчас-сейчас, - пообещал Уилсон, нащупывая черенок — видеть он почти не мог из-за розового и плотного дрожащего тумана перед глазами, только под пальцами ощутил никак не подходящую садовому инструменту гладкую полировку. Он сощурился и всё-таки кое-как разглядел, что держит в руках: чёрную блестящую трость с серебраяной змеёй.
- Добрый знак, - пробормотал Уилсон. - Всё обойдётся, Блавски...
Он потянулся головой змеи к «экстренной коробке», надеясь зацепить и подтянуть поближе, но простое движение заставило его задохнуться и тяжко закашлятся. При этом кашле брызги и сгустки крови полетели у него изо рта и носа. Он обессиленно полуповернулся со спины на бок, уткнулся лицом в сгиб локтя, и всё кашлял, давясь, и не мог остановиться.

На такую удачу она даже надеяться не смела. Рыжая, от которой исходила ощутимая опасность, которая могла догадываться, что на самом деле её муж не умер, а только скрывается, которая могла заставить её принимать те жуткие таблетки, от которых тошнит, и хочется спать, и от которых она настолько сама не своя, что даже голос мужа становится далёким невнятным бормотанием, грозя угаснуть совсем, наконец, которая смеялась над её горем вместе с этим чёртовым негодяем Уилсоном, взяла, да и пришла сама. Без сомнения, это была очередная хитрость, ловушка, но ждать, пока эта ловушка захлопнется, она не стала. Нож наткнулся на ребро и вошёл косо, и она даже некоторое время думала, что сплоховала, как сплоховала при первом ударе, когда этот дрянной Уилсон взял, да и увернулся, а потом ещё стал хвататься за нож руками, что-то горячо говоря ей. Это отвлекало и раздражало её, хотя она старалась не слушать. И только, когда он, споткнувшись, потерял равновесие, она сумела воспользоваться моментом и всадила нож пониже нагрудного кармана где-то на пол-лезвия. Этого было, разумеется, мало, и он ещё попытался подняться и отнять у неё нож. Но уж чего-чего, а этого она допустить не могла, потому и, ударив ещё раз, сильнее и точнее, поспешно выдернула нож и отскочила с ним к двери. И тут как раз, как нежданный подарок, принесло эту рыжую.
Но нет, на сей раз она не сплоховала — коварная мозгоправка покачалась-покачалась — и рухнула, а перед ней встала дилемма, добить этих или понадеяться на случай и разыскать третьего. Она уже по опыту знала, что тревога в больнице поднимается очень быстро и легко охватывает все этажи, она рисковала не успеть.
«Запри дверь, - подсказал ей муж. - Если их не хватятся в ближайшее время, они всё равно умрут. Здесь никто не бывает, их никто не услышит. Там, на двери, я видел крепкий засов».
Он, как всегда, соображал быстрее и рациональнее её.
Заложив засов в петли, она заторопилась. Она ведь не была сумасшедшей и прекрасно понимала, что в больничной пижаме, залитой кровью и с хлебным ножом в руке разгуливать по больнице ей долго не дадут. Но нельзя же было оставить дело незаконченным. Оставался третий шутник — доктор-хромоножка, тот, длинный и голубоглазый. Доктор Хаус.
За время своего пребывания в больнице «Двадцать девятое февраля» она не сидела, сложа руки. Она знала теперь внутренний распорядок, знала расположение кабинетов, знала, когда и где можно застать свои «объекты» с наибольшей вероятностью.
Доктор Хаус должен сейчас валять дурака — дремать или пить кофе или осмеивать ещё какого-нибудь смертельно-больного — в своём кабинете, совсем недалеко. Лишь бы не попасться никому на глаза за те два десятка шагов, которые отделяют этот кабинет от лестницы. И не нужно рассусоливать — сразу быстро войти и воткнуть нож. А потом всё будет хорошо. Что именно будет хорошо, она едва ли могла даже мысленно себе сказать. Просто было ощущение покоя и завершённости, от которого её отделало совсем немного — два десятка шагов и одно движение ножа.
Сквозь полупрозрачную перегородку она увидела, что он сидит вполоборота к двери, листая на столе перед собой какие-то документы. Это было удобно. Она могла ворваться и сделать всё очень быстро, ещё до того, как он полностью повернётся. Она медленно вдохнула и выдохнула воздух и решительно рванула створку в сторону.
У хромого мерзавца оказалась кошачья реакция — только однажды она видела такую у человека, проведшего несколько лет в окружной тюрьме: мгновенный переход от полной расслабленности к полной собранности. Нож ударился в спинку стула и чуть не вылетел у неё из руки, а за другую руку, за запястье уже схватились жёсткие пальцы, выворачивая на излом.
- Не так резво, - насмешливо сказал он, стараясь дотянуться другой рукой до кулака, зажавшего нож. - Вот я прямо как знал, что с вами у нас проблемы будут!
У него были длинные руки — длиннее её. И поразительно сильные. Она поняла, что проигрывает схватку вчистую. Но муж и тут выручил: «Ты что, забыла, крошка? Он же хромой. Бей по ноге!»
Изловчившись, она ударила — коротко и резко. Он вскрикнул и, выпустив её, схватился рукой за бедро. Тогда она снова взмахнула ножом, и снова он увернулся - она только и сумела располосовать ему руку от плеча до локтя, но неглубоко. А хотела-то всадить в бок, в сердце.
- Помогите! - закричал он изо всех сил. - Серый код!
В коридоре раздались чьи-то шаги, голоса. Это придало ей силы — она бросилась вперёд, прямо в его объятья, уже не думая ни о чём и тыча ножом, куда попало. Особенно почему-то хотелось выколоть ему эти его невыносимые голубые глаза.
Хлопнула дверь, что-то зазвенело, падая, её уже хватали, вязали, выкручивали нож из руки.
 Хаус, тяжело дыша, прислонился к стене. Распоротый рукав весь промок кровью, кровоточил порез на скуле, кровь текла по шее, заливая воротник, капала с пальцев.
- Что произошло? - выпытывал бледный перепуганный Чейз.
- Ты что, сам не видишь? Мы ошиблись Это были судороги из-за отмены нейролептиков, - Хаус пошатнулся, взялся рукой за стену, оставляя на ней красный отпечаток. - Шизофрения, судя по всему. Скажите Блавски, она дерьмовый психиатр, и с неё причитается.
- Куда вы ранены? Что-то серьёзное? - озабоченно продолжал допрашивать Чейз. - Мне не нравится ваше состояние.
- Пара царапин — ерунда, - Хаус тронул шею, с интересом посмотрел на окровавленные пальцы.
- Сонная не задета?
- Я бы уже умер, умник, - Хаус вдруг ухватился за плечо Чейза и уткнулся в это плечо лбом.
- Голова кружится, - тихо сказал он.
Только теперь Чейзу пришло в голову получше оценить размеры кровопотери. Пиджак Хауса почти не был запачкан кровью, но из пореза на шее, кажется, текло за шиворот. Чейз потянул пиджак с плеч Хауса и увидел, что на нём мокрая красная рубашка. А ещё с утра она была сухой и светло-голубой.
- Ого! Откуда это? У вас есть ещё раны? - он торопливо зашарил глазами и пальцами по телу бывшего начальника. - Кажется, нет... Чёрт, да у вас из каждого пореза свищет, как из брандпойта!
- А-а... - сонно проговорил Хаус. - Забыл тебе сказать: у меня со свёртываемостью временные проблемы... Нашатыря с собой нет? Я сейчас отключусь...
- Каталку! - закричал Чейз. - Кто там? Венди! Ней! Живо каталку, в хирургию, четвёртую положительную, коагулограмму, факторы капаем, Колерник, шить!

Когда его уложили, из-за горизонтального положения тумана стало меньше, а головокружение, пожалуй, было даже приятным. «Уилсон такой цирк пропустил, - насмешливо подумал он. - Распсихуется теперь, а скажет, скорее всего, что я, как всегда, сам виноват, обладаю необыкновенной способностью попадать в истории. Хотя, это, уж скорее, он сам виноват — надо ж было называть клинику «Двадцать девятое февраля». Вот и не верь после этого суевериям!»
Он прикрыл глаза, чувствуя себя усталым и сонным, и именно в этот момент почти умиротворения, какое-то нечёткое беспокойство тряхнуло его. Казалось бы, всё в порядке: ему перельют кровь, зашьют или заклеют пластырем чёртовы царапины, пациентку, которая уже не его, а, скорее, Блавски пациентка, переправят в более для неё подходящее заведение, поставят на вид Ней, как ответственной за средний и младший персонал — нож-то, кажется, из хлеборезки свистнут — и всё уляжется. Но откуда же тогда эта растущая тревога, чувство неправильности, ошибки, как тогда, после аварии, в которой погибла Эмбер? Откуда мучительное ощущение, что он что-то упускает? Что-то чертовски важное... «Кто-то умирает», - сказал он тогда, потому что чувствовал на подсознательном уровне эту угрозу. Так же, как сейчас. Ему нужен был Уилсон, который обладал каким-то колдовским даром случайной репликой, даже одним словом, вдруг выдёргивать из подсознания светлую и острую, как молния, догадку. Но тогда, с Эмбер, Уилсон не помог ему — он был слишком расстроен и «утратил дар озарения Хауса». Точно так же он расстроен и сейчас историей с ребёнком. Не то уже бежал бы рядом с каталкой, выговаривая ему за аспирин. «Ты же, твою мать, так всю кровь потеряешь! Ты посмотри на себя — ты в крови с головы до ног!» В крови... В крови!!!
- Стойте! - крикнул Хаус, но из-за слабости крика не вышло — только сиплый полушёпот. - Стойте! Это важно!
- Говорите быстро, - сказал Чейз, наклоняясь к нему. - Времени в обрез.
- У неё нож был в крови, - проговорил Хаус, запинаясь, с трудом. - Ты слышишь, Чейз? Это важно.
- Да у вас весь кабинет в крови!
- Это моя, - прохрипел он. - А та — чья? - и, видя, что Чейз всё ещё не понимает, собрал свою волю и проговорил чуть громче. - Он уже был в крови, понимаешь? Уже. Значит, я — не первый...

- Ставь второй пакет, - командует Колерник, щёлкая иглодержателем.
- Четвёртая положительная, второй пакет, - эхом откликается Сабини. А «глушилки» добавить?
- Нет, я уже заканчиваю. Только руки придержи.
- Есть, мон женераль. Упс! - он прихватывает пациента за дёрнувшееся запястье. - Хаус, Хаус, не буяним! Уже почти всё. Просыпаемся, открываем глазки и осоловело смотрим на мир. Смотрим, я сказал, а не спим! Сюда, сюда, на меня! Сфокусировались! Отлично. Двадцать один стежок, как в лучших швейных мастерских Парижа. Ну, и отделала она вас!
- Того, другого, нашли? - спрашивает Хаус, с усилием пытаясь приподняться.
- Лежите.
- Нашли?
Сабини переглядывается с Колерник.
- Да, нашли, - неохотно говорит она. - Лежите, Хаус. С ними работают Чейз и Корвин.
- С ними?
- Лежите, швы разойдутся!
Хаус прижмуривает глаза, как от боли — впрочем, может, и от боли: сразу после наложения двадцати одного шва пытаться сесть на столе больно.
- Кто? - совсем тихо спрашивает он, и почему-то Колерник чудится, что он уже заранее знает, кто.
- Уилсон и Блавски.
- Насколько там плохо?
Он понимает, что плохо, потому что она вошла к нему с окровавленным ножом, и никто ещё не поднял тревогу.
- Ребята стараются, - негромко, успокаивающе, говорит Колерник.
- Насколько плохо?
- У обоих проникающие ранения, у Уилсона — в грудную клетку, у Блавски — в брюшную сзади, повреждена почка. У Уилсона была остановка сердца. У обоих большая кровопотеря, но Блавски обескровлена сильнее — когда подали, давление ещё было очень низкое. С ней работает Дженнер. Сообщили по селектору — нужна донорская кровь. Куки, Джойс и Кэмерон подошли, пока этого достаточно... Ну, всё. Лежите два часа, потом можете аккуратненько встать.

- Сердце запустили сразу, но сколько времени оно стояло, неизвестно, -  Ней докладывает Чейзу на бегу, каталки грохочут колёсами по коридору к оперблоку, где уже торопливо разворачиваются два стола - Два ранения в грудную клетку, одно проникает в лёгкое, с другим пока не понятно — нож вошёл косо, скользнул по ребру. Открытый пневмоторакс. У Блавски внутреннее кровотечение, похоже, что повреждена почка, проникает в брюшную полость. Давления нет.
- Передай по селектору, что нужны доноры. У Уилсона — первая минус, группу Блавски я не знаю — пусть посмотрят в картотеке и быстренько тест на подтверждение.
- На настоящий момент кто тяжелее? - спрашивает в предоперационной Дженнер. - Мы с доктором Корвином готовы.
- Блавски.
- На стол.
- Нет. - Чейз бросается к умывальнику, торопливо стаскивает с себя униформу, раздеваясь до пояса. - Я помоюсь через мгновение. Берите Уилсона.
- Помоешься — и оперируй его на здоровье, - возражает Корвин. - Блавски на стол — я начинаю.
- Ты — торакальник, я — полостник. Две минуты роли не играют, чтобы лезть не по профилю.
- Ничего, у меня широкий профиль.
- Но у меня — нет. Корвин! Я - хреновый торакальник по сравнению с тобой, ты сам знаешь. Средостение смещено, всё в спайках, ткани лезут. Пусти меня в живот!
- Тут не торговая лавка, Чейз. Первая бригада оперирует более тяжёлого. Это закон. Если тебя так пугают спайки, зови Колерник и иди смотреть спектакль со смотровой площадки. Всё, мне некогда трепаться. Ней, подавайте больную. Дженнер, наркоз!
Он скрывается в первой операционной, оставив оторопевшего Чейза наедине с его негодованием.

- Почку придётся удалять. Проверьте, на месте ли вторая. Кишечник повреждён тоже. Не растопыривай локти, мне за тобой ничего не видно, - Корвин предплечьем отпихивает руку ассистента. - Чёрт! Далеко тянуться. Эй, малый, - к ассистенту анестезиолога. - Передвинь эту хрень у меня под ногами ближе к головному концу стола — я же не резиновый, чтобы всё время растягиваться. Что ты смотришь? Вот вместе со мной и передвинь — не надорвёшься, я не такой жирный, как твоя мамаша.
- Как вам удалось, Корвин, с вашим языком до такого возраста дожить без ампутаций? - вздыхает Ней.
- Я — гениальный хирург и жалкий карлик в одном флаконе — это искупает мой словесный галитоз, - почти на серьёзе откликается он. - Вытри мне пот лучше, чем бла-бла. Так, зажим на почечную артерию. Я пересекаю. Готово. Шить. Для кишечника нужно будет расширить доступ. Дженнер, что давление?
- Держим сто на шестьдесят.
- Молодцы. Ней, подай выпускник для забрюшинного дренажа. Прихвати к коже, - снова обращается он к ассистенту, но не оставляй слишком коротко — устраивать из за твоей глупости игру в прятки в животе на третий день после опервации никакого желания нет... Что там у них? - вдруг поднимает он голову.
- Не отвлекайтесь, доктор Корвин, - говорит Ней. - Теперь то, что происходит за стеной, вас совсем не касается.
- У них что, опять остановка сердца?
- Доктор Корвин, у вас своя пациентка на столе.

- Шить! - Чейз содрал и бросил перчатки, хотя это было не в его правилах, создавать дополнительные проблемы младшему персоналу. Впервые за, наверное, двадцать лет он настолько измотался на операции, что ноги буквально не держали его, а перед глазами всё не то, чтобы плало, но утратило резкие очертания. Покачиваясь, как пьяный, и вытирая лицо уже нестерильной маской, он вывалился из операционной в коридор, и маску тут же бросил прямо на пол.
- Чейз, - окликнул его знакомый голос и, обернувшись, он увидел сидящего на широком подоконнике Хауса — в больничной пижаме, с заклеенной шеей и щекой и в больничных шлёпанцах на босу ногу.
- Лёгкое мы ушили, - сказал он и тоже сел на подоконник. - Сами-то как? Не рано встали?
- Уже экстубировали или оставили до реанимации?
Чейз уже настолько очухался, чтобы посмотреть на Хауса повнимательнее. Хаус был необычным: говорил тихо и мягко.
- Я сделал всё, что нужно, - сказал с лёгким вызовом Чейз. - Там ещё накладывают швы на кожу. Решать, конечно, анестезиологу, но я бы не торопился с экстубацией. И с переводом из операционной — тоже.
 - Значит, не блестяще?
Чейз мотнул головой в редуцированном отрицательном жесте и вдруг заговорил — быстро, захлёбываясь словами, словно его прорвало:
 - Вошли переднебоковым доступом, как обычно, в рану сразу выбухание. Там пневмоперикард, первым ударом она по краю задела — малюсенький, но, сука, напряжённый, он и остановку дал. Ладно, отпихнул, раскрыл глубже. Всё, как в детской игре, поперепутано. Сердце сместилось, анастомоз запаян, в фиброзном кольце. Кровит со всей поверхности. Средостение как наизнанку вывернуто. Рубцы, спайки — не подберёшься. Пошёл чуть ли не тупым путём, наудачу, из-под руки — фонтан. И не вижу, откуда. Давление сразу — бряк — на ноль. И опять остановка. Одной рукой качаю, другой дырку ищу. Как крот в норе. Ну, нашёл, лигировал, стал стягивать — рвётся. Отступил, стал стягивать — рвётся. Уже ищу глазами, чем залатать — рубцы твёрдые, кальциноз. Сердце всё уже облапал, как шлюху в борделе, прикидываю, где хоть серозу выкроить. Сам вышиваю гладью, как чокнутая рукодельница — одни нитки. Ладно, кое-как прихватил, приложил электроды: разряд. Сердце дёрнулось — оттуда же опять фонтан. Уже просто рукой держу, ассистент - кисет вокруг пальца. Жаль, думаю, у нас несовместимость по крови, не то бы отхерачил себе первую фалангу — и там оставил, потому что уже убирать страшно. Помолился, убираю — чудо какое-то: сухо. Пошёл на лёгкое — ну, там всё проще. Пару сегментов убрал, остальное ушил... Ребро на место поставил. Всё.
- Выговорился? - понимающе кивнул Хаус. - Легче? Сердце долго стояло?
- На операции — меньше минуты. А вот там...
- Где? Где вы их нашли?
- В подсобке у перехода в зону «С». Слава богу, что на Уилсоне был радиобраслет — засекли маячок. Когда побежали туда, остановки ещё не было. Ну, сколько там? Минуты, может, три. Дверь она снаружи заперла — засов заложила. Когда уже туда вбежали, сердце стояло. Сразу начали качать. Не знаю, сколько времени совсем без кровоснабжения. Не больше двух-трёх минут.
- Ясно. Корвин тоже закончил. Нефрэктомия, удалили часть кишечника. Там большая кровопотеря. Гиповолемический шок.
- Хорошо ещё, что Уилсон пытался оказать ей помощь. Не знаю, как там всё получилось, но у них как-то оказался реанабор. Он успел ей ввести пару ампул прежде, чем сам отключился. А она, похоже, сразу была без сознания — так и лежала ничком, прямо на нём, сверху, как упала. Он не смог её подвинуть — колол в шею, сзади, там видно.
- Молодец, - серьёзно кивнул Хаус. - Может быть, он спас ей жизнь... Впрочем, может быть, и не спас... Да и сам — тоже...
Чейз глубоко судорожно вздохнул, словно наконец смог вынырнуть из-под воды, и соскользнул с подоконника.
- Надо переодеться.
- Что, очухался?
- Немного.

Он пошёл в душ и долго стоял под струями воды, стараясь выбросить из головы все мысли и опасения — например, по поводу того, что опять соскользнёт или прорежется лигатура. Наконец, встряхнувшись, как мокрый пёс, вышел в раздевалку и увидел полностью одетого, чинно сидящего на скамейке Корвина.
- Ну что, паникёр, справился?
Отвечать не хотелось — хотелось, по правде сказать, пнуть милого друга ногой.
- Я удалил почку, - сказал Корвин.
- Я бы постарался сохранить.
- Почек две.
- Можно обходиться и одной, ты прав. Не факт только, что именно той, которую ты оставил.
- Моча отходит. Давление нормализовали. Переливаем кровь. Ещё я резецировал участок кишечника, наложил анастомоз.
- Зачем ты мне всё это говоришь? Ждёшь моего одобрения?
- Почему нет? Если не как врача, то как друга.
- Так, как ты, друзья не поступают, - Чейз сдёрнул с крючка полотенце и принялся яростно вытирать волосы. - Я просил. Я тебя что, часто прошу?
- Ну, чего ты злишься, - примирительно проговорил Корвин. - Я не мог тебе отдать Ядвигу. Это слишком... слишком карма. Если её жизнь в опасности, то спасти её должен был я. Я, а не ты.
- Да. Красиво. А если я при этом зарежу Уилсона, хрен бы и с ним, и со мной, лишь бы твои сверкающие доспехи не запотели?
- Брось. Ты — высококлассный хирург, с чего бы тебе его зарезать?
- С того, что я — полостник. С того, что я лазил в грудь — в чистую грудь — всего раз двадцать, и он у меня на операции потерял сердце. С того, что я чуть не обделался сегодня у стола, когда всё ползло и кровило, а мне ассистировал не второй, не третий — пятый хирург, и на анестезии у меня стоял сопляк, вчерашний студент. И он дал интраоперационно вторую остановку.
- И ты хотел бы, чтобы я такой бригаде доверил оперировать Ядвигу? - насмешливо спросил Корвин. - Нет уж, Бобби, мальчик, у меня должен был быть лучший ассистент из возможных, и Дженнер, а не твой сопляк. И Ней, а не Лич. Потому что если кто-то подставляет женщину под нож, кто-то должен её гарантированно спасти. Ты хоть знаешь, за что она на них набросилась?
- Она сумасшедшая.
- Даже у сумасшедших есть их сумасшедшая логика. Ну, знаешь?
- Нет. Мне было некогда сплетни собирать. Я оперировал.
- Я тоже не в носу ковырял. Но всё-таки полюбопытствовал. Несколько лет назад Уилсон лечил её мужа, и лечил, спустя рукава. Парень умер, а у неё от горя крыша поехала. Вот она и положила себе задачу: найти и отомстить. А Блавски и Хаус просто оказались не в том месте не в то время. И я сам — дурак — оставил её дежурить в аппаратной. Конечно, она кинулась к нему, сломя голову, когда увидела, что его сердце с перепугу вытворяет. Вы пока ввезли его из коридора, я видел, он штаны намочил. Следовало ожидать. Не защитил её от ножа, любовник хренов! И я должен оставить её вспомогательной бригаде и зашивать ему сбережённую шкуру?
Чейз давно уже оставил полотенце и смотрел на Корвина во все глаза, не перебивая.
- Ты рехнулся, - проговорил он наконец, роняя это самое полотенце из расслабленных рук. - Ты... ты и впрямь сошёл с ума, Корвин... Уилсон в жизни никого не лечил, спустя рукава. И Хаус не оказался «не в том месте» - она же к нему в кабинет ворвалась. И да, Блавски кинулась, когда увидела, что вытворяет монитор. А он, конечно, вытворял. И не «с перепугу» - мы нашли Уилсона в состоянии клинической смерти, там тампонада сердца была и, скорее всего, гипоксические судороги тоже. Тебе должны были в меде говорить, что в таком состоянии сфинктеры не держат. Но пока был в сознании, он пытался помочь ей. И помог — я не знаю, довезли бы мы её, если бы он не ввёл сердечно-сосудистые... Они любят друг друга - это ежу понятно. А ты... Брось, Кир, не встревай — никому ты этим лучше не сделаешь. Отвлекись. Забудь.
- Если бы ты знал... - проговорил Корвин тоскливо, покачивая головой. - Если бы ты только догадываться мог, Чейз, как я ненавижу этот кукольный футлярчик, в который засунул меня господь всемогущий. Лучше бы я родился слепым, вообще парализованным. Я был бы инвалидом, калекой, вызывающим жалость, но я, по крайней мере, не был бы игрушечным куклёнком, целлулоидным пупсиком. Будь она проклята, эта марионеточная жизнь! Да будь я настоящим человеком, нормальным, взрослым мужиком, неужели я подсматривал бы в замочную скважину? Мне снятся сны, - вдруг сказал он, отворачивая лицо так, чтобы Чейз не мог видеть его глаз. - Я просыпаюсь и... Ты знаешь, что это такое, Чейз, просыпаться с желанием умереть каждое утро?
- Почему ты не принимал соматотропин? Уже годам к восьми можно было понять, что с тобой не всё в порядке.
- А почему ты раньше об этом не спрашивал? Поздно спохватились. Я ведь жил не в Нью-Йорке и не в Филадельфии, а в таком милом городке — Бугуруслан. Семья потомственных алкоголиков. Пока мать сообразила, что метровый рост к двенадцати годам не совсем обычен, пока местные эскулапы поняли, что со мной, было уже поздно — ростковые зоны практически закрылись. И спасибо ещё, что я не кретин — ТТГ оказался функционально полноценным. Не то, чтобы я совсем не пытался вырасти - отвоевал целых девять сантиметров. Что было, кстати, важно для медвуза, не то меня порезали бы по профпригодности. Но дальше девяти сантиметров дело не пошло... Что ты смотришь на меня с такой жалостью, Чейз? Надевай штаны и сходи проведай своего больного — я не обнажаюсь при свидетелях, а хотелось бы тоже ополоснуться.
- Кир... - Чейз, тем не менее, не спешил уходить. - Каждый человек уникален — ты сам знаешь. Ты не мог бы быть другим. Реальность не терпит сослагательности.
- Пошёл вон, - отмахнулся Корвин. - Не лечи меня.

УИЛСОН

Боль. Острая, режущая. Она мешает вздохнуть, и мне не хватает воздуха. Больно. Боже, как больно! Лучше бы я умер. Перед глазами что-то ослепительно-алое, лишь смутные двигающиеся силуэты пятнают этот огонь.
- Кашляй!
Он что, с ума сошёл? Какое там «кашляй»! Мне и напёрстка воздуха не вдохнуть, да и сам воздух, как бритевенные лезвия, режет горло, грудь, режет до крови — так, что кровь хлюпает в трахее. Но и не дышать больше я тоже не могу.
- Кашляй, мать твою, Уилсон! Ты жить хочешь? Выдохни же ты резче!
И безжалостный наждак по горлу — болезненной, невыносимой щекоткой. Да это пытки!
Кашель раздирает меня пополам, кажется, грудь сейчас разорвёт в клочья, уже рвёт в колочья,  я стараюсь удержаться и не кашлять, но не могу. Больно! Больно!!!Хотя чья-то рука и слегка придавливает грудную клетку, ослабляя боль, Невыносимо больно! Я плачу от боли, как маленький.
- Швы состоятельны. Отсос. Морфий. Кислород.
Блаженное беспамятство.
Прихожу в себя снова от боли. Она почти такая же — режущая, острая, отзывающаяся каждому вдоху. Но теперь её уже всё-таки можно кое-как терпеть.
Белый потолок, монотонное попискивание, трубки с разноцветными жидкостями тянутся к обоим локтевым сгибам от подвешенных на штативы пластиковых мешков. Я ещё пытаюсь сообразить, где я, и почему обстановка кажется мне странно знакомой, как, заслоняя потолок, надо мной всходит чья-то небритая физиономия. Ничего хорошего — седоватая неопрятная щетина, складка между бровей, несвежая полоска пластыря на щеке, пронзительные, голубые до рези, глаза, но сейчас это — солнце моей маленькой вселенной, и как полагается порядочному солнцу, оно даёт мне свет и тепло.
- Я люблю тебя, солнце, - говорю я. - Сделай, чтобы было небольно...
- Да без проблем, - говорит солнце и протягивает руку, то есть луч, к маленькому шкафчику, из которого тоже тянутся прозрачные трубки куда-то к моей шее.
Боль сворачивается в маленький колючий клубочек, как ёжик и закатывается мне под рёбра — туда, где ему будет спокойнее, потому что он хочет спать. Свернуться в клубок — и спать, спать, спать...
И снова болезненное пробуждение — в маленький мирок свернувшегося ёжика бесцеремонно влезает твёрдая, холодная трубка, царапающая горло, и снова нечем дышать, и воздух режет, и снова боль просыпается и вскакивает, как встрёпанная, и тот, кто совсем недавно был солнцем, ласково согревающим, защищающим и успокаивающим, рычит на меня, как на раба с хлопковой плантации:
- Кашляй! - и снова его ладонь фиксирует грудь, уменьшая боль.
- Не... не могу...
- Через «не могу»!
Я стрательно кашляю и снова плачу от боли. Трубка хлюпает и чавкает, ворочаясь у меня во рту, словно выгрызает через горло все мои внутренности — а по ощущениям где-то так и есть.
- Вдохни! Глубже! Задержи дыхание! Кашляй!
Мне кажется, все его команды — это так, для самоуспокоения. Потому что выполнять я их всё равно не в состоянии — спасибо, что хоть как-то кашляю и даже дышу.
Наконец, хлюпающая трубка убирается, а вместо неё прижимается к носу и рту кислородная маска.
- Ну всё, всё, молодец, - говорит мне Хаус, как маленькому, и промокает мне слёзы салфеткой. - Отдыхай.
И только теперь ярко, как будто единой вспышкой, я вспоминаю всё и тяну маску с лица, потому что она мешает говорить.
- Хаус, как... - кашель душит и рвёт, но сейчас я плевать на него не хотел — я должен спросить, должен узнать, пусть хоть лёгкие совсем разорвутся. - Она... она не...?
- Тихо, тихо, я понял, - Хаус возвращает маску на место. - Ты про Блавски? Она жива. Дыши спокойнее.
Сестра возится у мешка капельницы, что-то добавляет, регулирует скорость введения. Больно. Боль — самое сильное, всё перекрывающее ощущение. Боль сдавливает грудь так, что хочется кричать, но — нечем.
- Сколько... уже прошло?
- Сколько времени прошло с того момента, как вас нашли?- переспрашивает он. - Где-то тридцать пять — тридцать шесть часов, ты был загружен.
Мне ещё о многом надо спросить, и я снова сдвигаю маску, но Хаус шлёпает меня по руке:
- У тебя сатурация ниже восьмидесяти, не трожь ты маску, ради бога! Дыши!
- Блавски... Что с Блавски?
- Сейчас ты ей ничем не поможешь, с ней занимаются лучшие врачи больницы.
- Ты — лучший врач больницы, - хриплю. - Почему ты здесь?
- Потому что я — твой друг, и ещё потому, что там нечего диагностировать. А сейчас заткнись и просто дыши. Ещё мешок первой отрицательной, - это сестре. -  Ставьте в другую руку деципроцентный арфонад, эуфиллин струйно на глюкозе, пять кубиков и приготовьте АМК — может понадобиться.
- Что с Блавски, Хаус?
Он отводит глаза:
- Она в тяжёлом состоянии. Утешайся тем, что хоть чем-то помог ей — большего ты всё равно не мог сделать.
По этим словам, по его ускользающему взгляду понимаю, что Блавски умирает. И меня накрывает отчаяние.
- Это я виноват! - и снова закашливаюсь. Во рту вкус крови.
Он закатывает глаза:
- Ну, начина-ается...
- Это же не ей... это мне... Она же не при чём! - не могу говорить, душит кашель.
- А ты, типа, при чём?
Больно. В груди клокочет и хлюпает, сдерживаться нет сил, ощущение такое, будто пытаюсь дышать водой — вернее, крутым кипятком. Хаус, приподняв за плечи, удерживает меня в полусидячем положении, и мелкие брызги крови, когда я кашляю, летят ему на руки. - Головной конец выше, - это снова сестре. - Ставьте АМК.
Больно! Адски больно! И это не только физическая боль. Медсестра, установив капельницу выходит, а я сбивчиво пытаюсь объяснить, но не могу продраться сквозь раздирающий грудь кашель, только хриплю, давясь:
- Это — мой прокол... Это я... Та пациентка... муж... от рака... я лечил... Даже не вспомнил... А она...
- Может, всё-таки заткнёшься, а? - спокойно и почти ласково предлагает Хаус. - Или хочешь всю работу Чейза нахрен выкашлять? Всё я знаю уже про эту чокнутую. Она в претензии: почему ты не умер вместе с её мужем. И ты — полный идиот, если готов на серьёзе винить себя в этом. Дыши давай спокойнее. Швы разойдутся.
Тон, что ли, у него такой — я словно трезвею. Боль никуда не уходит — отступает отчаяние, и зрение обретает резкость, а голова начинает соображать. Доходит, например, что если не пытаться кричать, а, наоборот, говорить слабым шёпотом, кашлять почти не хочется, а Хаус всё равно меня понимает. Можно вдохнуть кислород, сдвинуть маску, сказать пару слов на выдохе, вернуть маску на место, вдохнуть кислород — можно целую лекцию так прочитать, ни разу не закашлявшись, только не напрягать голос. И ещё я замечаю то, чего не заметил прежде: кроме пластыря на щеке, у Хауса наклейка на шее, и движения рукой скованные, как будто ему больно. Но первоочередного разрешения ждёт другой вопрос:
- Что с Блавски? Говори. Я помню, что она ударила её сзади... Что повреждено?
Мой рассчёт оправдывается: теперь я совсем не напрягаю голоса, но Хаус всё равно меня понимает, как заправский липрайдер.
- Проникающее в брюшную. Была сильно порезана почка, задет кишечник, массивное кровотечение. Её прооперировали: резекция пары сантиметров сигмы, нефрэктомия, - неохотно рассказывает он. - Оперировал Корвин. Ушил, вроде бы, нормально, но сохраняется высокая температура и, что ещё хуже, гипотония. Давление еле удерживают в два препарата. Возможно, перитонит вызвал сепсис. Кровь посеяли на стерильность, капают антибиотики. Можно сказать, что она относительно стабильна. Ну а твоё собственное состояние тебя интересует? У тебя дважды сердце останавливалось. Задет перикард. Лёгкое Чейз тебе залатал, но без пневмонии хотелось бы обойтись, так что не забывай откашливаться, только без фанатизма.
- А ты?
- Что — я?
- С тобой что? - я касаюсь пальцами его пластыря и чувствую под ним грубый шов. - Это тоже она?
- Тоже. Удивительной энергии оказалась вдова!
- Как нас нашли? Я помню, что она заперла дверь...
- По «маячку»? Сработал твой браслет.
Больше спрашивать, вроде бы, не о чем, но кое-что не даёт покоя.
- Хаус... почему Корвин?
- А сейчас ты о чём? - хмурится он, не понимая.
- Чейз, как полостник, лучше... Почему он оперировал на грудной клетке, а торакальник- Корвин делал резекцию кишечника и нефрэктомию?
- По закону джунглей. Кто раньше встал, того и тапки. Корвин был с первой бригадой, Блавски — в коллапсе. Тебе запустили сердце, привезли относительно стабильного. Поэтому ты, как порядочный джентльмен, пропустил даму вперёд.
Снова всё становится проще — я дурак, что всё усложняю. Конечно, дело в том, что Корвин был готов раньше Чейза и взял более тяжёлого — по непреложному закону медицинской сортировки, тому самому, который Хаус сформулировал: «кто раньше встал, того и тапки». Всё в порядке — я не о том беспокоюсь. Но беспокойство не уходит — может быть потому, что Хаус, отвечая, смотрит в сторону, избегает моих глаз.
- Это не то, - наконец, говорю я. - Ты знаешь... Скажи мне правду.
- Корвин влюблён в Блавски, - говорит Хаус. - Поэтому ненавидит тебя. Будь он трижды торакальник, тебя всё равно резал бы Чейз, даже если бы ты стократ переплюнул Блавски по тяжести.
Всего-то несколько слов производят эффект хлопнувшей над ухом петарды. Я совершенно теряюсь, а потом волной накатывает облегчение. Господи, как просто! А я не понимал, искал причину в себе... Бедный Корвин! Только на миг представить себя на его месте, в его шкуре... «Нет, не себя, - вдруг соображаю я. - Хауса. Корвин куда больше похож на него, чем на меня. Что было бы, живи Хаус вот таким, чуть выше метра, карликом. С его самолюбием. С его ранимостью. С его душой. Подумать страшно!» - меня бросает в холод леденящего ужаса.
- Эй, ты что? - пугается Хаус. - Ты даже не догадывался? Ты... Да что с тобой? У тебя такое лицо...
- Да нет, конечно, я и подумать не мог... В голову не приходило... Да и кому бы такое вообще пришло — ведь она, не смотря ни на что, красавица, а он — карлик. Просто маленький смешной карлик... О, господи, Хаус! Какие же мы всё-таки все эгоистичные бесчувственные твари!
- Перестань. Ты-то ведь не эгоистичная, не бесчувственная тварь — ты всех жалеешь, всех пропускаешь через сердце.
- И за это меня ударили ножом? Нет, Хаус, я ничем не лучше — я ведь даже не вспомнил  ни её, ни её мужа. Парень умер, не смотря на моё лечение, а я благополучно забыл о нём всего через пару дней.
- А должен был совершить акт самосожжения? Притом, будучи онкологом? Ну, так бы ты недолго протянул. Брось, Уилсон, не посыпай голову пеплом из своей несостоявшейся урны.

ХАУС

Ухожу от него только когда засыпает. Чувствую себя препаршиво. По коже то и дело продирает морозным наждаком: чудом выжил он, чудом выжила Блавски, и настоящей стабилизации нет пока ни тут, ни там. А больница, между прочим, не смотря на моё настроение, должна работать. Нужно перевести сумасшедшую в профильную клинику, нужно сделать обход, проверить остальных восьмерых на пульте, распределить дежурства и операции, описать, что произошло с Уилсоном, в его «истории наблюдения за...» - нужно сделать тысячи дел, до которых я отнюдь не охотник, и которые до сих пор делала Блавски. Но первостепенное — одно. Из кабинета нажимаю кнопку селектора:
- Венди, у нас были две свободные ставки: онколог и врач-лаборант.
- Да.
- Их больше нет. Открываются вместо них четыре ставки охранников. Кажется, мы не должны ничего проиграть по деньгам от такой замены.
- Да, вам правильно кажется, - отвечает она, пощёлкав клавишами.
- Сообщи в бюро по найму, скажи им, я жду уже сегодня. Кандидатов отправляй на собеседование к Ней.
В коридоре меня ловит Кэмерон:
- Решила вспомнить старые добрые деньки и сделать вам перевязку, пока вы не сгнили заживо под бинтами из-за своей лени. Пойдёмте в процедурную.
Сам не понимаю хорошенько, почему, но я её слушаюсь.
В процедурной она усаживает меня на жёсткий клеёнчатый стул и начинает отдирать наклейку со всей садистской изобретательностью отвергнутой женщины.
С шипением втягиваю воздух сквозь зубы. Больно.
- Говорила вам, вы доиграетесь с аспирином. Ещё немного — и истекли бы кровью.
- Ничего. Кровопускание полезно. Активизирует костный мозг.
- Все нитки в кровище...
- Знаешь, что Блавски уволила Лейдинга? - вдруг спрашиваю.
Чуть вздрагивает и пауза длинновата, но плечами пожимает равнодушно:
- Зачем вы мне это говорите? Какое мне дело?
- Да брось! Видно же было, как он тебе мешает ты онкологию обходила за пушечный выстрел, пока он тут был, из амбулатории не вылазила.
- Вы мне это устроили, - говорит она обвиняюще, но терпимо — неужели всё ещё надеется меня починить, исправить? - Вам было забавно. Вы любите стравливать людей. Может быть, вы и не понимаете, но из этого иногда получается то, что получилось здесь вчера.
- Ошибаешься. Если бы это я их всех, по твоему меткому выражению, стравливал, дело обошлось бы без крови. Уилсон говорит, что я сволочь, но не садист.
- Ну, Уилсону, конечно, виднее. Тем более теперь.
- Эй-эй! - почти всерьёз пугаюсь я. - Здесь-то я при чём?
- Я говорила с этой несчастной больной, - вдруг объявляет мне Кэмерон, заливая швейную работу Колерник жгучим антисептиком, отчего я опять шиплю, как плевок на сковороде. - Знаете, с чего началось её помешательство? Она была в больнице, когда умирал её муж...
- Ты с таким трагизмом рассказываешь, как будто про своего первого или второго, - не удержавшись, поддеваю я. - Зато теперь тебе есть, с чем сравнивать — наверное, всё-таки приятнее, когда любовь переживает смерть. По крайней мере, обходится без сломанного носа.
- Какая же вы всё-таки сволочь! - в сердцах говорит она, но без обиды и без слёз. Мои слова задевают её — и только. Не ранят.
- Ты не любила ни того, ни другого, ни третьего, верно? - наудачу спрашиваю я — почему-то кажется, что у нас сейчас завяжется интересный разговор. Но она увиливает:
- Перебиваете нарочно, чтобы я отвлеклась и не продолжала, потому что боитесь того, что я могу рассказать?
- Да нет, продолжай на здоровье. Она была в больнице, муж умирал, а я показался ей издалека сволочью, и поэтому она решила убить меня, Блавски, которая тогда в «Принстон-Плейнсборо» вообще не работала и за компанию Уилсона?
- Нет. Главный объект её ненависти — Уилсон. Она рассказала мне, что Уилсон сидел у мужа в палате почти всё время, говорил с ним, держал за руку — он уже знал, что конец вот-вот наступит
- Вот мерзавец! За это стоило убить.
Около полуночи его позвали из палаты, и он вышел, посмотрев на неё извиняющимся взглядом.
- А-а, теперь понимаю. Я же помню у него этот взгляд — сколько раз самому хотелось убить за него.
- Да подождите вы! - досадливо отмахивается от меня Кэмерон. - Он вышел и пропал довольно надолго. Муж её получал морфий, дозатор работал в дискретном режиме. Видимо как раз наступила фаза, когда предыдущая доза заканчивалась и стала нужна новая. Он был практически без сознания, но тут забеспокоился, и она поняла, что ему очень больно. И кинулась искать Уилсона.
- Зачем? Дозатор сработал бы через минуту. Во всяком случае, быстрее, чем она его нашла бы.
- Возможно, она этого не знала. Она нашла Уилсона возле барьера регистратуры в обществе врачей и сестёр. Вы, Хаус, особенно бросались в глаза — с тростью и без халата, она это запомнила. Было весело: торт, бокалы какого-то питья — она уверяет, что алкогольного. Уилсон улыбался вашим шуткам, все вокруг тоже смеялись, хлопали его по плечу, поздравляли...
- Был его день рождения? - начинаю догадываться. - Ему исполнилось десять високосных лет, надо полагать...
- Что? Почему десять?
- Не обращай внимания — он считает возраст високосными годами, такая фишка. Ему вот-вот стукнет тринадцать — если считать только високосные года, дольше удаётся сохранять молодость. Что было дальше? Впрочем, я догадываюсь. Даму перемкнуло?
- Она окликнула его, он обернулся и, всё ещё продолжая смеяться, сказал: «Сейчас-сейчас, минуточку подождите».
- Ну, это точно карается смертью.
- А вы сказали — она запомнила ваши слова совершенно точно: «Иди, а то твой пациент без тебя спокойно умереть не может».
- Круто! И, безусловно, стоило попытки убийства троих человек.
- Она сумасшедшая...
- Вот именно. А всё остальное малозначимо. Виноват, не виноват — она просто трёхнутая, и её поведение не обусловлено нормальной логикой.
- Но если бы вы не сказали тех слов, ни Уилсон, ни Блавски сейчас не пострадали бы. А вот вы — легко отделались, по-вашему, это справедливо?
- Важно, что это по-твоему несправедливо, вот только чего ты от меня-то хочешь?
- Внести коррективы, - говорит и срывает очередной пластырь, кажется, вместе с кожей. И антисептик на шов приливной волной, садюга!
- Оу-у!!!
- Всё-всё-всё, больше не буду... тш-ш... - и дует, а потом вдруг целует меня куда-то в висок — легко, одним прикосновением губ. - Да ладно вам, не так уж и больно...
Вот и пойми их, Евиных дочерей!
Она заканчивает перевязку, берёт у меня кровь — оказывается, Колерник, которая теперь как бы мой лечащий врач, назначила гору анализов, и я даже не сопротивляюсь, потому что... ну, потому что я, говоря по правде, устал до полусмерти. Глаза закрываются сами собой, и, пока Кэмерон убирает инструмент, я начинаю видеть перед ними, перед закрытыми, какие-то путанные картинки: эта пациентка с ножом, Кадди, целующаяся на крыше с Орли, а за ними пристально наблюдает Харт, почему-то сделавшийся ростом не больше Корвина, и это вроде уже не Харт, а Уилсон, и на руках у него свёрток с младенцем — почему-то чернокожим и очень маленьким, как кукла. Ба! Да это, похоже, покойный Форман... А потом вдруг вижу, что это и не ребёнок вовсе, а коричневый гладкошёрстый щенок, и глаза у него точь-в-точь, как у Уилсона.
- Хаус, а вы спите, да? - слышу уличающий меня шёпот Кэмерон. - Пойдёте к себе или здесь вам постелить?
Снова выплывают из тумана белые стены и сиреневая пижама, оттопыренная на груди — близко-близко. Сейчас бы положить голову на эту грудь, как на подушку...
- К себе...
Бреду, шатаясь, по коридору, чуть не падаю на эскалаторе, с трудом преодолеваю лестницу и — попадаю прямо в объятия Кадди. Востребованный я сегодня женской диаспорой, как я погляжу, хотя, по закону подлости,  мне уже и не до неё — в другое бы время, а сейчас спать.
- Хаус! Ну что, как они там?
- Кто «они»? - в голове туман плавает клочьями, как над побережьем океана при похолодании. Очень красиво.
- Как «кто»? Джеймс? Ядвига?
- А-а, - говорю, прикрыв глаза, чтобы побороть головокружение. - Ну, Ядвига без сознания... Уилсон пришёл в себя... Чейз боится, что прорежутся лигатуры даже просто при дыхании, а ему нужно откашливаться, потому что если будет пневмония, лигатуры точно прорежутся, - кажется, и язык у меня заплетается, как у пьяного, а может быть, мне только кажется. Спать хочу — готов стоя заснуть, и заснул бы, если бы было, к чему прислониться. Впрочем, можно к Кадди — это ведь разумно: люди для того и сходятся, чтобы прислоняться друг к другу, когда силы кончатся. Нормальные люди — не я, я — социопат, лишённый опоры.
- А почему без сознания Блавски? - не отстаёт Кадди — ей, прирождённой начальнице, всё вынь, да положь. Начальники — они за конкретику, им некогда ломать голову над неоднозначными «про» и «контра», они должны реагировать — быстро, собранно, однозначно.
- Ей посеяли кровь на стерильность — ждём результата.
- Не понимаю, - недоверчиво качает она головой. - То есть, диагноза нет, а ты ушёл оттуда? Ты же так никогда не делаешь.
- Верно... Я так никогда не... - и, сдаваясь, утыкаюсь лицом между её плечом и шеей, вдыхаю запах её волос, запах её духов, запах её волос, приправленных духами. - Обычно не так... главным образом...
Почему всем всё надо объяснять, доказывать, бить на жалость? Например, объяснять, что после операции — пусть малой, пусть фактически под рауш-наркозом, после кровопотери, после почти сорока часов на ногах с короткими жалкими обрывками дремоты  в кресле под монотонное пиканье монитора, то и дело сменяющееся назойливым дребезгом падения оксигенации, спать может хотеться невыносимо. Смертельно.
- Хаус! - сопит она, задыхаясь и перехватывая меня за поясницу, как мешок с песком. - Хаус, ну, ты же тяжёлый — я тебя не удержу. Хаус!
Врёт — удержит, она сильная, во всех смыслах.
Тащит меня к дивану, сваливает кулем и начинает раздевать.
- Боже, она тебя всего изрезала!
- Ерунда, пара царапин.
- Ну, где же «пара»? Ох, и на шее ещё...
- Оставь, оставь — Кэмерон уже всё там перевязала. Всё нормально заживает — через пару дней швы снимут.
- Не через пару, а через... Фу, какая вонючая футболка, и не твоя — ты её что, у Уилсона, что ли, стащил? Неделю носишь? Не вздумай обратно отдать — он не переживёт этих пятен под мышками. За три дня не мог душ принять?
- Некогда было.
- А сейчас?
- Не-а, потом...
- Тебя целовать противно такого.
- Не целуй.
- Ладно, руками обойдусь. Подожди-подожди, джинсы с тебя стащу. Осторожнее, это твоё бедро дурацкое! И зачем такие узкие, интересно? Ты в них с мылом, что ли, влезаешь? Шестой десяток, а ходишь, как хиппи. И трусы хипповые.
- Оставь, не надо, оставь, я...
- В одежде спят только бродяги, - говорит назидательно и — на сладкое - стаскивает с меня носки. Этого ещё не хватало! - Носишь закрытую обувь сутками — у тебя, наверное, стопы уже онемели. Дай-ка... - и её тонкие пальцы принимаются массировать мои ступни. О-о, блаженство-о-о...
Вот в чём она переменилась. Вот почему кажется чуточку незнакомой, странной, другой.
- Где ты растеряла свой эгоизм?
- Заткнись, дурак, - отвечает нежно, но всё-таки, помолчав, признаётся. - В дурдоме. Засыпай уже...
Я сплю крепко и хорошо — снится снова океан, мне двенадцать или тринадцать, и я валяюсь на берегу в расстёгнутой рубашке, полы которой шевелит ветер. Берег пустынный, никого. Никто не мешает просто лежать и думать. Например, о девчонке-японке в чём-то ярком и пёстром до мелькания цветных пятен перед глазами, которая торгует козьим молоком около почты нашего военного городка. Она учит меня своему языку и звонко и белозубо смеётся, когда я коверкаю слова, но каждый раз не забывает извиняться: «Я не над тобой, не над тобой, это очень смешные слова, правда», - она отлично говорит по-английски. «Тебе легко даются языки, ты можешь стать переводчиком». - «Нет я не хочу переводчиком, я буду врачом».
- Грегори! - вдруг окликает отцовский голос, и я вижу, что он стоит, твёрдо расставив ноги на вершине одного из окружающих бухту крупных камней.
Он — в форме. До выходя в отставку он всегда был в форме — во всех смыслах этого слова. Синие глаза мечут молнии, но внешнее спокойствие, как и мундир, застёгнуто на все пуговицы:
- Грэг, почему я должен отвлекаться от дела и разыскивать тебя? Мать хочет дать тебе поручение по хозяйству — почему тебя нет на месте?
- Но, сэр, мама отпустила меня до полудня.
- Мне известно об этом, разболтанный негодяй! Полдень минул ещё десять минут назад. Немедленно домой, бродяга!
Десять минут! Да, конечно, я должен был следить за временем — ведь именно для этого вы и подарили мне часы, как и велосипед вы подарили мне, чтобы я мог ездить на почту и за продуктами. Вы — очень практический человек, сэр. Но я не бродяга, сэр, я никогда не сплю одетым. И я ненавижу своё имя, потому что вы зовёте меня этим именем чаще, чем другие. Я вздрагиваю, слыша своё имя, потому что это каждый раз напоминание о вас, сэр, о том, как всё могло бы быть между нами — и не было. И только много лет спустя один кареглазый еврей приучил меня больше не вздрагивать от звука этого имени, но он произносит это имя иначе, чем вы, сэр. У него в коротком «Грэг» не звучит ни одной железной ноты, и даже «Г» у него больше похоже на очень жёсткий «К», словно по деревянному столу рассыпались грецкие орехи, а потом чуть-чуть, едва наметившееся грассирование на «Р», и начало моей фамилии — вашей фамилии, сэр, одним беззвучным выдохом - «Х-ха-а-а...» - Грэг Хаус. Он — не самый везучий еврей на свете, и ему опять не повезло. Но и в этот раз он не умрёт. Потому что без него на свете слишком скучно...

- Хаус! Хаус, проснись! - Кадди трясёт меня за плечо. - Тебя вызывают, Уилсону хуже.
Сон слетает, как от ведра воды.
- Что там?
- Было кровотечение, стабилизировали, с ним Чейз.
Сажусь, нашаривая штаны:
- Я пойду.
- Подожди, я дам тебе чистое. Иди хоть ополоснись — не пожар. Говорю же, пока стабилизировали, просто Чейз просит тебя прийти. Ты четыре часа спал всего, возвращайся, как сможешь.
Четыре часа. Пролетели, как миг... Нет, не как миг, вру - лучше. Я отдохнул всё-таки, и голова может работать.
- Сделай мне кофе, пока моюсь, ладно?
- Иди-иди.
Душ принимаю на скорость, но когда выхожу, теребя полотенцем остатки волос, на диване чистые трусы, носки, футболка, рубашка, и всё выглажено, что уже, честно говоря, и лишнее.
- Кроссовки твои я тоже вымыла — надень другие, знаю, их у тебя полно.
- Слушай, - не выдерживаю я. - Ты что так стараешься? Если чувствуешь себя виноватой из-за Орли или...
- Да при чём тут Орли! Глупости говоришь. На, вот твой кофе, вот бутерброды — ты же с арахисовым маслом любишь, как школьник...
- Кадди, мне сейчас некогда проводить психологическое расследование... Что происходит?
- Тебе сейчас, действительно, некогда — потом поговорим, ладно? Я тебя всё равно дождусь. Ты мне должен.
- Что я тебе должен?
- Как «что»? А необременительный секс без обязательств? - и смеётся.

АКВАРИУМ

Ядвига Блавски явно погрузилась до уровня сумеречной зоны — Кирьян нередко наблюдал и знал это состояние, когда больной начинает уходить. Ещё обратимо, ещё небезнадежно, и шаткое равновесие нарушить легко. Она больше не сжимала его руку, не казалась готовой вот-вот проснуться, не бредила, и приборы слежения пока ещё писали вполне благополучные графики. Анализы из лаборатории принёс Куки — увы, ответа на вопрос, что мешает Блавски начать поправляться, они не давали. Был немного снижен сахар, но и только.
- Вторая почка функционирует, - тоскливо сказал Корвин зашедшему в палату Чейзу — тоскливо, потому что простое и исправляемое уходило из рук. - Моча — в норме, креатинин не растёт, мочевина не растёт. Что посев?
- Посев — дело долгое. Я запросил гормоны. Думаю: может быть, ты надпочечник повредил?
- Во-первых, нет, а во-вторых надпочечники — парный орган.
- Встречаются отклонения. Ты сделал ревизию кишечника?
- Чейз, я — не сопливый школяр.
- Знаю. Только если ты любишь её, тебе вообще не стоило её оперировать. Мы оба сделали всё, но всё мы оба сделали хуже, чем могли, поменявшись пациентами. И теперь ты не уверен в себе, а я — в себе. И ты сидишь и думаешь, не пропустил ли дефекта кишки, а я сижу и думаю, не прорежутся ли лигатуры.
- Как ты ушил перикард? - вдруг проявляет заинтересованность Корвин.
- Кисетом. Отверстие было маленькое. Я не о перикарде говорю - у меня кровануло под анастамозом, куда пришёлся другой удар, и я еле стянул — ткани там плотные, рубцовые, всё равно, что хрящ шить.
- Мог бы ушком загнуть.
- Чтобы он потом всю жизнь мучался тромбозами?
- Мучался или наслаждался. Мне кажется, он вполне себе находит удовольствие во всеобщем внимании по поводу своих многочисленных хворей.
Чейз укоризненно покачал головой:
- Бог тебя знает, Кир, что ты такое несёшь!
- Что я несу? Она не умирала бы сейчас, если бы не кинулась ему на помощь. И это я оставил её у пульта — каково мне, по-твоему, осознавать это?
- Если бы ты не оставил её, ему на помощь кинулся бы ты, и сейчас умирал бы ты.
- Уверен, что я кинулся бы? - Корвин сощурился, надеясь, что гримаса получается насмешливой, но она такой не была на самом-то деле.
- Конечно, уверен, - пожал плечами Чейз.
- А не думаешь, что я, скорее, подождал бы, чем дело кончится, а?
Чейз ответил не сразу — обошёл кровать Блавски, наклонился посмотреть, что отходит по катетеру, проверил выпускник, глянул мельком на экран подключенного монитора.
- Если бы я так думал, Корвин, я бы не стал за тебя впрягаться. А Уилсон — хороший парень, просто ему не везёт. Не думаю, что он этим наслаждается. Пойду-ка я, кстати, взгляну, как у него дела.
Он уже почти дошёл до двери палаты, когда Корвин выкрикнул ему в спину своим пронзительным, высоким дискантом:
- Ты прав! Да! Кинулся бы! И с радостью, кстати, подох бы у тебя под ножом, потому что уж меня-то, точно, бы ты резал, а Колерник - Уилсона. И ты сам себе тогда задавал бы дурацкие вопросы про перфорацию кишечника — такие же идиотские, какие рождаются в голове твоего хвалёного Уилсона, когда он видит выросшую за полгода до размеров бегемота опухоль. Потому что таких вопросов ни к хирургу, ни у хирурга быть не должно. Потому что если они возникают, нужно бросать хирургию и идти на вокзал торговать семечками.
- Какими семечками? - ошеломлённо переспросил Чейз, слегка даже пригнувшийся от яростного напора в голосе Кира.
- Подсолнечными, тыквенными — не важно. Да хоть китайской лапшой. Потому что когда хирург начинает сомневаться в себе, он кончается, как хирург. А когда в нём начинают сомневаться другие, он кончается, как их коллега. И что ему остаётся, кроме торговли на вокзале? Разве что верёвка покрепче и кусок мыла к ней.
- Не собираюсь пока, несмотря на всю мою несамоуверенность, - ошеломлённо откликнулся Чейз. - В боги как-то пока не метил.
- Поэтому богом никогда и не будешь, - отрезал Корвин и отвернулся, давая Чейзу понять, что разговор окончен.
Чейз открыл было рот, но передумал и снова закрыл его. Постоял — и ушёл из палаты. Корвин слез со своего места, пододвинул стул ближе к кровати и снова вскарабкался на него, не сводя с лица Блавски пристального взгляда. Сейчас, когда не было необходимости следить за его выражением, лицо Кирьяна отражало нежность, тоску и глубокую горечь.
- Джим, - не открывая глаз вдруг простонала Блавски. - Джи-и-им... Где ты, Джим?
Она звала Уилсона — только она одна и называла его Джимом.
Он ответил бы ей, прикинулся бы её Джимом, взял бы за руку, но его детские пальцы и писклявый голос не могли обмануть даже сквозь пелену забытья. Нет, он сам звал её, трепетно сжимая горячие пальцы, но она беспокоилась всё больше, снова и снова повторяя имя Уилсона, и каждый раз это имя словно молотом ударяло по гвоздю в сердце Кира.
- Зачем он тебе? - шептал Корвин, совсем потерявший голову от горя и страха за неё. - Я — вот, я с тобой, я всё для тебя сделаю. Ядвига, душа моя, любовь моя, только не умирай.
- Джим, - обессилев, уже еле слышным шёпотом повторяла она. - Где ты, Джим?
Корвин увидел по приборам, что сердечная деятельность начинает падать. Он судорожно, кроша в пальцах стекло, сломал две ампулы и насосал жидкость в шприц.

Уилсон открывает глаза, почувствовав, что маленькие детские пальцы неласково тормошат его за плечо. Это больно и он стонет.
Корвин выглядит непривычно. Он словно полностью растратил свой обычный боевой задор. Его глаза, как тёмные провалы в бездну.
- Она тебя зовёт. Слышишь, Уилсон? Всё время зовёт тебя. Не замолкая. Не прерываясь. Мы пытались обмануть её — Чейз подходил, брал за руку, говорил, что он — это ты. Он очень старался: акцент почти убрал, и даже голос пытался подделать, но он не смог её обмануть. Она беспокоится, плачет и зовёт тебя. И ей совсем плохо.
- Что... что я могу... - беспокойно бормочет Уилсон, комкая суетливыми и бесцельными движениями одеяло и беспомощно озираясь. - Я же... Мне не встать... Не дойти...
- Она умирает, Уилсон, - говорит Корвин глухим голосом. - Она в бреду. И зовёт тебя. Ты говорил, что любишь её. Хватит уже трястись за свою драгоценную жизнь — потрясись для разнообразия за жизнь своей женщины. Я с тобой не шучу — она умирает. Мы не знаем, не можем понять, что с ней. Давление еле держится. Температура. Начинаются проблемы с ритмом. Но она ещё не впала в кому, и она зовёт тебя. Очень зовёт. Ты ей нужен, понимаешь, Уилсон? Может быть, она даже хочет проститься с тобой...
- Нет... нет, не может... не хочет... Нет, Корвин, нет... Она не должна... она не может
Измученный, бесконечно усталый взгляд.
- Она тебя зовёт, - повторяет он ещё раз, уже безнадёжно.
Ценой значительных усилий Уилсон садится, спустив ноги. Несколько мгновений просто дышит, держась за грудь.
- Кресло... Тебе хватит сил меня отвезти?
- Я бы и на руках отнёс, будь ты чуточку поменьше.
- Давай за креслом... только не попадайся... на глаза...
Между двумя палатами всего-то несколько шагов. Писк приборов. Бледное до прозрачности лицо на подушке.
Уилсон думал, что задаст Корвину несколько вопросов: например, дал ли что-то посев на стерильность, или что показало УЗИ — ей ведь сделали УЗИ после операции, или, наконец, не мог ли Корвин сам где-то налажать? Но едва он видит эти тёмного огня волосы на фоне больничной наволочки, и едва слышит это тихое, жалобное: «Джим, где ты?» - все вопросы разом вылетают у него из головы.
- Блавски! Блавски, я здесь, с тобой, - он берёт её руку в свои, но этого ему мало — он придвигается, ложится грудью, кладёт голову так, чтобы губы беспрепятствено могли касаться поцелуями щеки, виска, и его руки гладят её лицо, волосы, плечи, и его задыхающийся больной шёпот начинает уже привычную, уже знакомую ей по ночам жаркую любовную песню — его песню:
- Ты мне нужна, Блавски, не уходи, не оставляй меня, я живу тобой, дышу тобой, любовь моя, счастье моё, моя любимая, моя богиня, Блавски! Блавски, не умирай! Я не могу без тебя, не хочу без тебя, моя королева, моя единственная, Блавски! Блавски! - монотонно и непрерывно. Как шелест ветра. Как шёпот моря. И Корвин, который в дверях «стоит на стреме», по приборам видит уменьшение тахикардии, улучшение оксигенации подъём давления — минимальный, но так необходимый сейчас.
- Он тебя слышит. Говори с ней.
Не факт только, что сам Уилсон его слышит. Его глаза закрыты, он шепчет, шепчет, словно поёт, словно сочиняет музыку, можно подумать, что он спит или без сознания, если бы не этот тихий шёпот, если бы не снова и снова скользящая по волосам Блавски рука.
- Что здесь, чёрт возьми, происходит? - громкий голос Чейза врывается в палату, руша её  заворожённость, как звук трубы кладку Иерихона. - Корвин! Уилсон! Вы что, парни, с ума сошли? Уилсон, тебе жить надоело? Корвин, а ты что, в убийцы метишь?
- А мне нечего терять! - с вызовом вскидывает голову карлик. - Дважды убийца, трижды убийца — какая разница? Вон, Уилсон знает, что количество уже неважно — верно, Уилсон?
Уилсон медленно приподнимает голову с подушки Блавски и, как во сне, поворачивается к ним. Он очень бледен — так бледен, что даже Корвин немного пугается.
- Ну, и зачем ты так? -тихо спрашивает он. - За что? Ты ненавидишь меня — ненавидь. Это нормально... - видно, что ему трудно говорить, но он всё-таки продолжает: - Но зачем же ты хочешь, чтобы меня и все ненавидели? Я же всё-таки не злодей... Или злодей? - он болезненно щурится, словно у него что-то со зрением, и на лбу его вдруг крупными каплями начинает выступать пот. - Что-то последнее время... Может, ты и прав, Корвин, а я... - он, не договорив, заходится в приступе жестокого кашля, и брызги крови, крупные, как летний ливень, пятнают грудь его больничной пижамы, давлёной земляникой остаются на коленях.
- О, чёрт! Этого ещё не хватало! - Чейз хватается за ручки кресла каталки и живо разворачивает его к дверям, а Уилсон запрокидывается на нём назад, и в горле у него хлюпает и клокочет.
- Голову!
Корвин прыгает на подлокотник кресла, как форейтор на запятки кареты, и в руках у него уже откуда-то появляетсмя шприц, и пока Чейз галопом везёт кресло по коридору, он успевает опустить Уилсону голову подбородком на грудь и уколоть в шею.
А за ними уже бегут, как фурии,  в развевающихся халатах Кэмерон и Ней.
- Не перекладываем, не перекладываем пока. Жгуты на ноги. Катетер в вене? Хорошо хоть додумались не вынимать. Давайте гемостатическую. Ней, крикни там Лич - пусть на всякий случай начинают развёртываться. Кир, вали отсюда мыться — может, придётся открытый гемостаз... Зови с собой Колерник, я — на реанимации. Кто с Блавски? Никого? Пусть придёт Рагмара, у неё вторая специализация по реаниматологии, и эта сестра, как её? Ну, та, кореянка. Элисон, подключи его к монитору. Кровь на свёртываемость. Объём потери?
- Подожди-подожди, Чейз. Мне кажется, что чуть лучше становится.
- Так. Давайте ограничим экскурсии грудной клетки и увеличим кислород.
- Он приходит в себя. Кажется, всё-таки обойдёмся без реторакотомии. Пульс хороший, давление сто на пятьдесят.
- Отлично... Джеймс, ты слышишь? Ты не пытайся говорить и дыши потихоньку, ладно? Что такое? Кашлять хочется? Я знаю, терпи. Сейчас добавим морфия, он тебя вырубит. Только перенесём на кровать тебя... - и уже медсестре. - Ещё одну прокапайте, потом пакет крови, введите морфий — и головной конец высоко. Кислород не убирайте, жгуты через полчаса можно будет снять. Мониторинг давления и оксигенации. Я ещё зайду взглянуть, а пока пойду, дам отбой бригаде.

С самого утра Ней чувствовала, что её гложет непонятное беспокойство. Что-то связанное с Блавски, с её операцией, притом, это «что-то» сопровождалось чувством вины, ощущением какой-то недоработки именно с её, Ней, стороны, притом, недоработки серьёзной, и она пыталась по памяти восстановить весь ход вмешательства, вспомнить порядок своих действий, любые необычности, отклонения. Она бы, возможно, поделилась своими терзаниями с Корвином или Чейзом, но — в том-то и дело — было непонятно, чем, собственно, делиться. К тому же, её то и дело отвлекали сиюминутные обязанности главной сестры больницы, которые она исполняла наряду с должностью операционной сестры. Так, например, пришлось больше получаса уделить явившимся на вакантные места охранникам — крепким ребятам, больше всего напоминавшим — и сложением и интеллектом — легендарных «Нянек» в исполнении братьев Пол. Едва она развязалась с этим, вспыхнула суета из-за кровотечения у Уилсона и пришлось не только помогать купировать, но и дополнительно заказывать кровь, да ещё перезванивать с уточнением резуса. Всё это мешало сосредоточиться и понять, наконец, что её гложет.
Странно, кстати, что на Уилсона, грубо нарушившего режим, педантичный Чейз ничуть не рассердился, был с ним даже подчёркнуто ласков. Зато наорал на Корвина — впервые на памяти Ней - а от Корвина по цепной реакции прилетело Лич, сама Ней едва увернулась, образно говоря, и то только потому, что по первому слову Чейза метнулась тут же готовить операционную на случай реторакотомии.
Слава богу, не понадобилось, но пока укладывала инструмент, Ней снова ощутила всё то же смутное беспокойство оттого, что что-то упускает. В глубокой задумчивости она направилась в процедурную, краем глаза заметив, что Рагмара уже в палате Блавски, смотрит температурный график, и Корвин с ней. Температура высокая и не снижается — так бывает, когда... когда... Ну, вот что за мысль вертится и никак не оформится? Захватив несколько шприцев с эпинефрином, она пошла заполнить специальный ящик на общем посту ОРИТ.

- Хауса никто не видел? - спросил Чейз, подойдя на пост, где успевшая окончательно успокоиться Кэмерон уже, опередив его, заполняла круглым девчоночьим почерком журнал экстренных назначений.
- Хаус ушёл спать, - Кэмерон глянула на часы, - четыре с половиной часа назад и, судя по тому, в каком он был состоянии, проспит ещё долго. Распишись вот тут, за морфий.
- Сброшу ему на пейджер, - решил Чейз, ставя в журнале подпись. - Проснётся — увидит, а покрыть это дело всё равно не получится. Вы что, Ней, хотите о чём-то спросить?
- Не могу отделаться от ощущения, что мы что-то упустили во время операции, - честно сказала она.
- Во время операции Уилсона?
- Да нет же, я же не с вами стояла. Во время операции Блавски. Мы работали, и у меня мелькнула какая-то важная мысль, но в это время у вас была остановка сердца — мы все отвлеклись, и я забыла.
- Ней, вы — сестра, - буркнул Корвин. - Какая такая важная мысль по поводу операции могла мелькнуть у сестры?
- А я, доктор Корвин, - тут же обиделась Ней, - не первый день работаю, так что мысли кое-какие имею, не солома же у меня вместо мозгов!
- У меня тоже не солома, и ничего не мелькало, а если уж у вас мелькнуло, и по делу, у меня там, - он постучал себя согнутым пальцем по лбу, - прожектор должен бы был засветиться.
- Вспоминайте, Ней, если это кажется вам важным, - вмешался Чейз. - Потому что мы в тупике. Для того, чтобы развился перитонит, сроки не подходят, хотя если судить чисто по клинике...Эу, Корвин? Что там на УЗИ?
- Ничего определённого — отёк, картина воспаления. В любом случае, нам лучше сменить антибиотик.
- Лучше оперировать повторно и снова провести ревизию.
- Если она выдержит.
- А может быть, дождёмся Хауса? - робко предложила Кэмерон.
- Ты сама говоришь, что ожидание может затянуться. Начинайте ципрофлоксацин.
Кивнув, Ней ушла в процедурную, но Чейз, глядя ей в спину не мог не заметить непривычной медлительности — Ней явно не отпускало её беспокойство.
- Мне это не нравится, - вслух сказал он так, что все трое — Кэмерон, Рагмара и Корвин могли его слышать. - Ней — не девочка, не первый день работает, её интуиции я склонен доверять.
- У нас, кажется, Хаус — король озарений?
- А Уилсон — его катализатор.
- На Уилсона сейчас рассчитывать не приходится, - вздохнула Кэмерон. - Он чуть жив. Это глупая была идея, Корвин. Романтичная и насквозь глупая. Вы что, рассчитывали, что при звуках его голоса доктор Блавски волшебным образом исцелится?
- Я добился того, чего хотел, - спокойно ответил Корвин. - Она умирала, теперь она не умирает — по крайней мере, не прямо сейчас.
- Зато Уилсон отяжелел. Ему нельзя было вставать, и ты это прекрасно понимаешь, - жёстко сказал Чейз. - Ты его заставил, ты его подбил.
- Да плевать мне на Уилсона, - всё с тем же каменным спокойствием откликнулся Корвин. - Если бы не я, он ещё полгода назад бы умер — имею право на дивиденды.
- Присвоил себе это право. Кир, ты... у меня слов нет. Ты заигрался в бога, тебя провидение накажет, в конце концов.
- Провидение меня давно наказало и продолжает каждый день. Тут за ним ещё куча долгов — если бы верил в него, непременно взыскал бы. Рагмара, я ещё вашего мнения не слышал — так что, ципрофлоксацин и ждём или...?
- Другой вариант - релапаротомия? Мне кажется, в её состоянии любое вмешательство — крайний риск. Кто её медпредставитель? Она успела назначить?
- Хаус, - сказала Кэмерон, как раз просматривавшая бумаги в папке. - Чейз, ты его вызвал?
- Да, ещё минут пять назад. Не знаю. Лапаротомия, конечно, сопряжена с определённым риском, но мне кажется, чем дольше мы выжидаем, тем ниже операбельность.
- А если это всё-таки сепсис, а не перитонит, - робко подала голос Рагмара.
- Видимо, как раз его звонок, - Чейз выудил из кармана телефон. - Да, его номер... Хаус? Я хотел, чтобы... Что? Кто это? Я звоню доктору... А-а, это вы, доктор Кадди...- он скорчил гримасу для наблюдающих за ним коллег, но в трубку продолжал бесстрастно. - Не так срочно — тут просто было небольшое кровотечение у Уилсона. Мы купировали, но серьёзность ситуации сохраняется. К тому же, он может понадобиться в качестве доверенного лица, так что пусть, как только сможет, придёт сюда.

Хаус появился через полчаса, тяжело опираясь на трость, с волосами, ещё сырыми после душа, невыспавшийся и слегка агрессивный.
- Ты мне кончить не дал своим вызовом, - сказал он, уставив конец трости напротив груди Чейза. - Должна быть веская причина, чтобы я тебя не убил.
И не к такому привычный, Чейз только ухмыльнулся, Кэмерон закатила глаза, а Корвин вообще не отреагировал, и только непривычная Рагмара густо покраснела, тут же «схлопотав» довесок:
- Что, купилась? Да не бойся, пошутил - на самом деле я к тому моменту уже трижды кончил. Эти еврейки вытворяют такие штуки...
- Мы стабилизировали состояние, добились гемостаза, - доложил, не дожидаясь окончания дивертисмента, Чейз. - Перелили ещё два пакета одногрупной крови. Морфий для подавления кашля, и на нём он уснул. Ней сейчас снимет жгуты — если кровотечение не возобновится в течение суток, перейдём к прежней схеме.
- Он вставал, - ровным голосом «слила» Кэмерон. - И я думаю, что кровотечение началось именно из-за этого. Ему никак нельзя было вставать, но Корвин пришёл за ним и потащил к Блавски в палату — надеялся, что она, может быть, очнётся, услышав голос Уилсона. Но она не очнулась. И мы пока так до конца и не знаем, что с ней.
Чейз оценил дипломатию Кэмерон — именно такое построение её «речи» позволило сберечь овец, не замучив голодом волков.
- Что посев? - подозрительно спросил Хаус, косясь в лист назначений.
- Предварительно — ничего. Но ещё мало времени прошло.
- Для банальной флоры не так мало. Если вырастет, то какой-нибудь экзот в переливчатых перьях, а вы его ципрофлоксацином. Мелочно это и некрасиво.
- Я вообще не думаю, что это сепсис, - буркнул Корвин.
- А что ты думаешь? - живо обернулся к нему Хаус.
- Перитонит.
- Хочешь сказать, что проткнул ей кишечник, но сразу сказать постеснялся? Ладно, кайся сейчас, лучше поздно, чем никогда.
- Я не проткнул кишечник. Но я вижу клинику перитонита.
- Ладно. Твои предложения?
- Релапаротомия.
- Чейз?
- Думаю, релапаротомия.
- Возьмёшься?
- Я?
- Думаешь, если возьмусь я, будет лучше?
- Если делать релапаротомию, то делать буду я, - тоном, не терпящим возражений, заявил Корвин. Он слегка побледнел и сжал свои маленькие кулачки — довольно комично всё это у него выглядело, вот только смеяться никому не хотелось.
- Нет, - сказал Хаус. - Ты уже достаточно напортачил.
- Я не протнул кишечник! - повысил голос Корвин.
- Зато ты Уилсона убить хотел. Если начал делить пациентов на достойных и недостойных жизни, тебе, как врачу, конец. Иди удавись. А ты, - он повернулся к Чейзу, -  готовься к релапаротомии. Возьми Колерник.
- Вы тоже делите пациентов! - пискляво воскликнул Корвин. - И Уилсон делит. Ещё как делит! Все делят, только не все сознаются в этом.
- Ты и не сознавался — тебя Кэмерон сдала.
- Оперировать должен я.
- Ничего подобного.
Корвин, почувствовав его непреклонность, словно потерял к Хаусу всякий интерес и отвернулся от него к Чейзу:
- Ты же понимаешь, что это будет значить? Уступи мне.
- Корвин, как полостник, я лучше.
- Ты будешь мне ассистировать. Ну? Никто не может заставить хирурга оперировать, если он не хочет — даже Хаус.
- Предлагаешь мне встрять между тобой и Хаусом, как между молотом и наковальней? Слуга покорный... С детства не люблю, когда меня плющат чем-нибудь тяжёлым и горячим.
- Ты — заведующий отделением. Тебе решать.
- Я решил. Оперировать буду я, ассистировать мне — Колерник. В таком настроении тебя к столу и подпускать-то нельзя.
- Видит бог, я пытался, - пробормотал Корвин, на миг прикрывая глаза рукой. А в следующий миг он вдруг тоненько пронзительно завизжал и прошёлся колесом прямо по накатанному линолеуму коридора ОРИТ.
- Последнее представление детям на удивление! Мальчик, ты, да, беленький, слишком маленький, слишком, слишком маленький. Ты не справишься, ни за что не справишься, - теперь голос у него изменился, сделался хрипловатым, женским. - Бобби, Бобби, что ты опять подсыпал в мой стакан — ты хочешь меня отравить, хочешь развязать себе руки... Я связываю тебя по рукам, ты думаешь, что сразу станешь самостоятельным, едва отделаешься от меня? А что ты сделаешь с моим мёртвым телом, а, парень? Ты слишком мал, слишком мал, у тебя будут трястись руки от страха — ты и лопаты не удержишь. Дать яд своей рукой — это не анализы подделать старому хрычу, Кенгурёнок!
Чейз не просто отступил назад — он шарахнулся, как от чумы, лицо его залила молочная бледность.
- «Дарби Макгроу, подай мне рому», - пробормотал Хаус, но и он выглядел оторопевшим.
- Разве ром пьют на Окинаве? - Корвин повернулся к нему так резко, что чуть волчком не закружился, его голос оставался женским, но изменил тембр, в него добавились иные модуляции. - Бог знает, что ты говоришь, Грэг. Знаешь же, что это раздражает отца, и всё равно делаешь ему назло. Думаешь, так тебя скорее признают взрослым? Столько ненужной борьбы за независимость! - и снова его голос переменился, и наблюдавшая за его выходками с открытым ртом Кэмерон узнала в нём интонации Кадди. - Ты - кретин, Хаус, привыкший прятать голову в песок. А если бы Рэйчел была в гостиной, если бы она играла на полу? - его голос всё повышался, срываясь в пронзительный визг. - Как бы ты жил, раздавив ребёнка? Как бы ты жил? Ты не можешь принимать ответственные решения, не можешь! Ты весь на порыве, на эмоции, на, сказать по правде, большой дури — кстати, тебе не пора принять твою дурь, пока боль не вынула твои яички через шрам на бедре? Да-а! - совсем уж по-волчьи взвыл он, и Хаус слегка попятился, но, перенеся вес на правую ногу, вдруг вскрикнул и, схватившись за бедро, съехал спиной по стенке, выронив трость.
- Оперировать буду я-а-а! - визг Корвина дошёл до степени «крещендо» и вдруг оборвался на самой высокой ноте. Тишина упала на уши, как пыльный мешок.
- Где Ней? - тут же, как ни в чём не бывало, самым будничным голосом спросил он Рагмару. Рагмара стояла в двух шагах от него, прижав ладони к ушам. Её глаза были так широко открыты, что в них отражался весь коридор с окнами и дверями.
- Эй-эй, отомри! - встав на цыпочки, Корвин пощёлкал перед ней пальцами - нужно готовить операционную, пока мне не помешали.
- Не делай этого, - робко пискнула Кэмерон. Хаус на полу корчился от боли, Чейз словно совсем лишился дара речи.
- Тоже хочешь услышать голос из прошлого? - пригрозил Корвин.
- Я всё-таки не понимаю... - замедленно, как во сне, сказала Рагмара. - Вы грубо сымитировали какие-то знакомые им по прошлому голоса... Почему такая-то уж реакция? Они оба не глупые, не особо доверчивые...
- Любознательная девчонка! И тоже не глупая. Эти голоса были грубой имитацией для тебя — именно потому, что они не для тебя. Ну, хватит болтать. Делать релапаротомию — значит, делать. Бегом! Чейз, хэллоу, отомри! Ты мне понадобишься.
Приняв решение, перейдя к конкретным действиям Корвин словно ожил, пришёл в себя, снова сделался похож на того Корвина, к которому уже привыкли в «Двадцать девятом февраля». Хаус молча смотрел на него снизу вверх, всё ещё не решаясь подняться с полу и машинально потирая искрящее болью бедро. «А Уилсон, пожалуй, прав, насчёт психосоматики, - вдруг подумал он. - Что это он проделал, чёртов Корвин?»
Чейз крупно сглотнул — кадык на шее дёрнулся вверх-вниз. Его руки ходили ходуном — впрочем, и не только руки: его всего трясло.
Хаус снова перевёл взгляд на Корвина. «Рождественский заяц... - мысли текли в голове туго, скрипя, как шестерёнки не смазанного механизма. - Значит, вот как он это проделывает. А я на газ грешил... Значит, газ — это уже потом... Эх, заяц-заяц, да ты же гениальный малый! Мог бы на золоте есть».
- Чейз, мыться, - велел Корвин. - Вы можете сидеть здесь до вечера, Хаус, мне в операционной вы не нужны.
Без единого слова Чейз послушно двинулся к оперблоку.

ХАУС

После двух безуспешных попыток подняться пришлось капитулировать:
- Эй, девчонки, а ну-ка, поднимите начальника с полу — хватит прохлаждаться. Маэстро закончил выступление, сорвал апплодисменты и свалил в оперблок. Лишь бы там не продолжил.
Кэмерон и Рагмара с готовностью бросились исполнять христианский долг и, ухватившись за их руки, я кое-как принял вертикальное положение. От боли темнело в глазах. Хренов гипнотизёр!
- Кэмерон, метнись в аптеку — мне нужен викодин. Рагмара, иди мыться, приглядишь за этим психом в операционной.
- Доктор Хаус, вы в порядке? - пролепетала она. - Вы так выглядите...
- А я сюда не на обложку «Плейбоя» сниматься пришёл. Правда, и в манекенщицы маэстро карлику не нанимался... Силён, гад! Ну, чего вы застыли, как жёны Лота? Марш, марш!
Они обе умелись по предложенному направлению, а я кое-как доскрёбся до ближайшего стула и рухнул, обливаясь потом. Убью Корвина! Только как всё-таки он, зараза, это проделывает? Вот дар у человека, и ведь не пользуется. А я ещё удивлялся, как Чейзу удалось в своё время ввести меня в транс. С такими-то учителями! Да и я тогда был, мягко говоря, не в форме. Правда, я и сейчас не в форме — четыре часа сна за трое суток, да ранение, да беспокойство... Но всё равно силён, гад! Не будь я с галлюцинациями на «ты», испугался бы.

- Доктор Корвин! Доктор Корвин, вы здесь? - в коридор ОРИТ влетела взбудораженная Ней, но увидев меня вместо Корвина, слегка притормозила и жесты, и речь — мне всегда казалось, что Ней, как вбила себе в голову на первом собеседовании, что я здесь — главный босс, так и забуксовала на этой мысли, несмотря на все революции и смены режима, и всегда, разговаривая со мной, придерживалась определённой дозы пиетета. Я знал, что она меня недолюбливает, но, во-первых, в этом её трудно было назвать оригинальной, а во-вторых, я всегда больше ценил работу, чем приятельство, а работать Ней умела.
- Доктор Хаус, я сейчас снова вытряхнула мусор из нашего контейнера — слава богу, что его не успели вывезти.
С Ней не стоило ни шутить, к чему я сейчас не был склонен, ни срываться, к чему я как раз склонялся всё больше. Поэтому мне пришлось приложить определённые усилия, чтобы обуздать тон и голос:
- Что такое? Что случилось, Ней?
- Да я всё утро не могла понять, что мне не даёт покоя. И вдруг меня осенило - прямо как молнией ударило. Та фибра, которую мы подкладывали под почку - она слишком тонкая. Она расслоилась, доктор Хаус. Часть осталась в операционной ране.
Я невольно присвистнул.
- Я не виновата.
Ну, конечно! Вот этого я терпеть не могу.
- Именно поэтому, Ней, - сказал я назидательно, - мы всегда пересчитываем перед ушиванием инструмент, салфетки и тампоны. Живот пациента — не карман на молнии, чтобы забывать там конфетные фантики. И пересчитать конфеты — ваша обязанность.
- Я правильно сосчитала, но она расслоилась!
- Нет, неправильно. Вас что, сложению дробей в школе не обучали? Одна вторая не равна целому числу — вы в курсе?
- Я не заметила, что фибра расслоилась — она была скомкана и в крови, и раньше мы их никогда не разворачивали.
- Нет вы именно заметили, и тут же выкинули из головы. А если бы не заметили, не полезли бы в мусорный бак.
- Ну, ладно. Должно быть, я подсознательно отметила какое-то изменение — веса, например, но шла операция, и я забыла об этом. А сейчас я развернула и стало видно, что фрагмента в один слой не хватает.
- Хорошо, о вашей халатности поговорим позже. А сейчас идите, обрадуйте Корвина — он будет счастлив свалить на вас бремя ответственности. Первая операционная.

- Чёрт бы побрал эти дешёвые крутые фибры! - донеслось из первой операционной, едва Ней скрылась за её дверью. - Вы — раззява, Ней! Лучшая операционная сестра, старшая сестра, и самая старшая раззява! Хаус — дурак - как мальчишка, любит универсальные гаджеты, и работать нанимает универсальные гаджеты! Никакой специализации — всеохватывающие и ничего толком не умеющие верхогляды. Вот вы — универсальный гаджет, Ней! И хреновы фибры — тоже универсальный гаджет, почему не обычные надёжные салфетки? Вас надо завернуть в эти фибры и гнать к чёртовой матери, Ней! Релапаротомия — правильный выбор, но его сделал я, а вы — неправильный выбор, сделанный Хаусом!
Он довольно задорно верещал там, но раньше он себе не позволял ничего такого, и у меня под ложечкой нехорошо засосало дурное предчувствие.
- Ваш викодин, - Кэмерон сунула мне в руку оранжевый флакон, а передо мной на стол поставила пластиковый стаканчик с водой. Заботливая. Вытряс на ладонь две таблетки, закинул в рот, проглотил — и почти сразу боль начала отползать — эффект плацебо пока что, сам препарат подключится позже.
- Сходи навести Уилсона — как он там?
Послушно отправилась, вернулась через минуты полторы:
- Сатурация девяносто три, давление сто десять и пятьдесят, температура тридцать семь и шесть по Цельсию, тахикардия сто. Дыхание самостоятельное, поверхностное, кашель  единичный, мокрота розовая, без отчётливой крови, сознание спутанное, моча отходит.
- Кал забыла, - хмыкнул я.
- Кал я не видела, не то сказала бы и о нём, - парировала она, прислоняясь к стене — видимо, подустала, а единственный в поле зрения стул занял я.
Ладно. Моё человеколюбие безгранично - я хлопнул по колену здоровой ноги:
- Садись.
Она поджала губы, медленно розовея. Я повторил настойчивее, приказным тоном:
- Садись, не ломайся.
Всё-таки люди интереснее любых животных непредсказуемостью реакций. Хорошо, что я не сделался зоологом, как собирался в детстве. Кэмерон вспыхнула легко и гневно, но потом сделала пару шагов и осторожно опустилась мне на колено — тихо, как снежинка или осенний лист. Довольно, впрочем, увесистая снежинка — прибавила после родов она прилично. Обняла за плечи — думаю, только чтобы не свалиться. А я представил себе ,что не сижу, а стою — ну, вот такой, не вышел ростом. Стою — и упираюсь женщине головой под локоть. Здоровый, сильный мужчина, способный поднять пару детских гантелей и даже школьный портфель вместе с коньками. А она снисходительно треплет мне волосы и  видит с высоты своего роста уже отчётливо наметившуюся плешь на моём затылке. Последнее — полностью фантазия, Кэмерон мне волос не трепала — сидела скованно, боясь шелохнуться и даже дышала сдержанно.
Я привык быть инвалидом, но быть ещё и мелким инвалидом в мире, где всё рассчитано на людей среднего роста — от кнопок в лифтах до операционных столов...
Я потёр лоб рукой — кажется, голова начинает болеть, несмотря на викодин. Вот она, материализация метфоры «моя головная боль». Эта операция, и измученная, едва дышащая Блавски, которая, может быть, ещё не перенесёт её, и Уилсон, потихоньку выхаркивающий раненные лёгкие, и Корвин с его гипнозом и с его надрывной развязностью, и Кэмерон, скованно застывшая на моём левом колене, и Кадди, ожидающая в зоне «С» - всё это составные части «моей головной боли». Я ведь этого хотел, всю жизнь вслух кичась своим одиночеством, втихомолку боясь и проклиная его. Ну вот, допроклинался. Теперь не одинок — обвешан «моей головной болью», как рождественская ёлка. Всерьёз захотелось в холостяцкую берлогу, на диван, перед телевизором, с пивом и пиццей. Можно с Уилсоном, только чтобы молчал. Но нет, там — Кадди. А может, бросить всё к чёртовой матери и сбежать... в Ванкувер,а? Нет, там придётся разруливать ситуацию с внебрачным сыном Уилсона... Да и беременность Мастерс лучше не упускать из виду...
И я заржал. Вдруг заржал вслух, как конь — и Кэмерон испуганно шарахнулась от меня, чуть не свалившись с колена на пол.

Они закончили минут через тридцать — вывалился в коридор красный, как свёкла, Корвин, на ходу отцепляя от уха хирургическую маску, за ним — мрачный и словно не в своей тарелке Чейз, и, наконец, Рагмара. Кэмерон сразу отскочила от меня, словно мы тут сексом занимались.
- Стоять, - окликнул я Рагмару вполголоса. - Ты — мой лазутчик в стане неприятеля. Куда нацелилась? Докладывай.
Корвин покосился на меня и засеменил куда-то, злой. Чейз запихал руки в карманы зелёных пижамных штанов, постоял, наметил плевок и тоже ушёл — в противоположную сторону. Рагмара, казалось, совсем растерялась — застыла на месте, не решаясь ни уйти, ни приблизиться.
- Вы нашли кусок фибры?
- Мы нашли перфорацию кишечника, - тихо сказала Рагмара. - Доктор Корвин всё ушил, залили антисептик, поставили дренаж. А фибры не было — или Ней показалось, или её ещё в первый раз удалили со сгустками.
- Ятрогенную перфорацию? - на всякий случай уточнил я, хотя и сам уже знал ответ.
- Да, по всей видимости. Во время первой операции был не слишком удобный доступ — в малом тазу всё в спайках, и дефект-то совсем крошечный — доктор Корвин нашёл потому что искал.
- Искал? Искал?!
«Ну, вот и кончился маленький хирург, - подумал я. - Этого он себе не простит».
- Рагмара, пусть Чейз придёт поговорить со мной. В мой кабинет.
- Прямо сейчас?
- Да, как только сможет. Я догадываюсь, он пошёл «рвать волосы златистые и плакать», но я как раз об этом и собираюсь с ним говорить, так что пусть прервёт свой тримминг ради дела.

По дороге в кабинет заглядываю к Уилсону — он в зыбком полудремотном состоянии морфиновой «загрузки», но меня замечает и чуть-чуть, уголком рта, виновато улыбается мне.
Машинально щупаю пульс, скашиваю глаза на монитор, мимоходом радуясь росту оксигенации — уже девяносто пять.
- Ну что, жив? Дышишь?
Согласное опускание век, и тут же их пытается склеить сон, но Уилсон сопротивляется и снова открывает глаза. Губы шевелятся = хочет что-то сказать... спросить.
- Сделали релапаротомию, - говорю, понимая, что его сейчас интересует больше всего. - Дефект кишечника — очевидно, перфорировали, выделяя сигму. Это ещё не выздоровление, но хотя бы пока не смерть. Если это было основной причиной отсутствия динамики, может, дело теперь сдвинется с мёртвой точки. Утопим её в антибиотиках, дадим нутрицевтики, чтобы грибами не заросла, простимулируем... Всё ещё может быть хорошо. И с ней, и с тобой.
Он манит меня к себе, просит нагнуться — ему трудно говорить, может только шептать - еле слышно, не напрягая гортань.
- Ну? - наклоняюсь.
- Не оставляй Корвина... одного. Ему... паршиво сейчас.
Ах, панда ты, панда!
- Сопи лежи. Без тебя я тут как нибудь разберусь.
- А что ты хочешь делать? - пугается он, и даже голос прорезается, но я подношу палец к губам:
- Сбавь обороты, мачо. На тебя и так годовой запас опиатов извели. Этот властительный недомерок слишком хорош, чтобы просто взять и вышибить из него дух.
- Он мне напоминает...тебя.
- Ну, конечно. Нас то и дело путают.
- Не смейся...
- Не разговаривай. Ты, конечно, мой бессменный администратор, и всё такое, но я пока к тебе за советом не обращался. Просто лежи и выздоравливай.
- Ты пожалеешь... - говорит он мне вслед.
О чём, чудила?

А Чейз уже ждёт перед кабинетом. Вот кого не стоит, пожалуй, сейчас одного оставлять, и вот кому реально паршиво. Он всё ещё оглушённый, словно пыльным мешком стукнутый — подозреваю, и ассистировал Корвину в полубессознательном состоянии.
- Свари мне кофе, - говорю. - Кофеварку найдёшь без проводника? А то у тебя, похоже, навигатор запотел.
И в самом деле, настолько погружен в себя, что просыпает и кофе, и сахар — хорошо хоть, не обваривается.
- Говори, - велю тоном приказа. - Он с тобой и раньше такие штуки проделывал?
Отрицательный жест — мотает головой из стороны в сторону, как заведённый.
- Чей ты голос слышал? Матери? Я тоже. Но Корвин не мог сымитировать похожие голоса, даже если у него гортань, как у скворца — ни моей, ни твоей матери он даже не видел. Значит, он дал только толчок, остальное довершило наше воображение. Но методику он знает отлично и пользуется ей, как бог.
- Восхищаетесь? - это первое слово от него, и я не узнаю его голоса — хрипатый какой-то ларингитик, а не мой звонкоголосый кенгурёнок.
- Почему нет? Мастерством я всегда восхищаюсь.
И тут Чейз, наконец, взрывается. Да как! Искры так и летят — и из глаз, и с языка — то есть, на первый взгляд, это, может быть, и брызги слюны, но я-то знаю: искры.
- Как он мог? Как он посмел? Сам же говорил перед этим: никто не может заставить хирурга делать операцию. А вот так — это как?! Другом назывался! Жил у меня! Как щенка, на поводке! Перед всеми! - ему не хватает слов для выплеска негодования, и он выплёскивает вместо этого кофе на полированную столешницу.
- Ну и что? - говорю. - Меня он вообще, можно сказать, на пол уронил... Чего ты визжишь? Проигрывать нужно уметь. Ну, сделал тебя Корвин своими методами — в чём трагедия? Сядь, остынь. Лучше расскажи мне, что вы там за перфорацию нарыли? Думаешь, Корвин зацепил и не заметил?
- Да... - Чейз с размаху плюхается на диван и, потратив несколько мгновений на то, чтобы перевести дыхание, начинает говорить спокойнее. - Из-за вмешательства несколько лет назад там всё смещено. Петли кишечника грыжеподобно выпячиваются в малый таз и спаяны. Думаю, наша начальница мучалась болезненными запорами. Повреждённая почка была, понятно, как все нормальные почки, ретроперитонеально, но когда нож вошёл, не разбирая полостей, туда подтянулся сальник — Корвину пришлось иссекать его почти вслепую, чтобы обеспечить себе доступ. Думаю, рассекая спайки, он задел одну из петель — самым кончиком — и она ушла от инструмента назад, но уже повреждённой.
- А ревизия? Он же проводил ревизию.
- Хаус, вам самому случалось проводить ревизию?
- Несколько раз.
- А мне — несколько сотен раз. И когда счёт идёт на минуты, анестезист торопит, а ты стоишь и перебираешь в пальцах все эти семь метров шевелящихся трубочек дюйм за дюймом,как сумасшедшая пряха... Он мог пропустить — ничего невозможного. Корвин торакальник, не полостник. На столе лежала в очень тяжёлом состоянии женщина, которая ему небезразлична. Его можно понять. Я старался понимать его, видит бог. Даже когда он притащил в палату к Блавски Уилсона, я всё ещё старался понимать, хотя без возобновление кровотечения у Уилсона мы все бы обошлись. Но то, что он сделал сегодня... Это уже было не ради Блавски, а только ради того, чтобы его не потыкали носом публично в нагаженное. Он засомневался в себе, как вы когда-то — помните? Вы диагностировали тогда монашку с аллергией на медь. Ещё со старой командой. Вас обвинили в том, что вы перепутали разведения эпинефрина, и вы засомневались в себе.
- Я не сомневался в себе. Я знал, что она больна.
На мгновение хмурость Чейза отступает перед промельком озорной мальчишеской улыбки:
- Все врут. Сомневались, я знаю. И будь у вас возможность узнать точно, разрезав монашке живот, неужели упустили бы шанс?
Качаю головой, капитулируя:
- Нет, не упустил бы.
- Вот видите! А она даже не нуждалась в операции.
- Смотри, - говорю, - ты сам его оправдываешь.
- Я только объясняю его мотивы. Не оправдываю.
- Ладно... Что думаешь делать?
- Я? - в глазах изумление и вопрос, но и то, и другое наигранное.
- Ну, вы, вроде как, друзья... Что думаешь делать?
- Не знаю... Не будь Блавски в таком состоянии, попросил бы её проконсультировать. Серьёзно, такое впечатление, что у Кира крышу снесло.
- Знаешь... Когда у меня снесло однажды крышу, - делюсь я, понижая интимно голос, как будто он не в курсе, и я сейчас делюсь сокровенным. - Уилсон, исполнявший при мне обязанности друга, отвёз меня в психушку и оставил там до тех пор, пока я не пересмотрел кое-какие жизненные позиции.
- Предлагаете мне Корвина в психушку отвезти?
- У меня ещё двое знакомых, которым психушка, определённо, пошла на пользу, и один, которому не мешало бы там побывать разок. Впрочем, в том, что он пока обошёлся, отчасти твоя жена виновата.
- Марта? А вы вообще о ком говорите?
- Тебе повезло с женой, Чейз. По большому счёту, ты её не стоишь. Хорошо, что Кэмерон тебя бросила
- Знаю, - говорит он спокойно.
- Ого! Вот сейчас ты вырос в моих глазах на пару пунктов.
- Вы её сюда за этим взяли? Кэмерон?
- Да. Я взял её, чтобы тебе вправить мозги, чтобы ты перестал, наконец, вздыхать о безвозвратно ушедшем и понял, чего тебе не нужно. А чтобы она проделала ту же работу над своим сознанием и перестала бояться нового, я взял Лейдинга.
- Значит, теперь он свою миссию выполнил? Кэмерон исцелилась?
- Почти. Во всяком случае, вернулась к началу. Не подскажешь, кого для Корвина нанять?
- Огромного пустоголового тролля.
- Было бы неплохо...
- Уилсон не похож на тролля.
- Уилсон не подходит. Как тренажёр для зарвавшегося карлика, он слишком дорого стоит. Не оправдает расходов. И он не сможет цеплять и унижать, а без этого средство вообще не сработает.
Чейз, словно внезапно охваченный возбуждением, вдруг встаёт и начинает ходить по кабинету туда и сюда, трогая мои вещи, чего я терпеть не могу, и он об этом знает, привычно проводя пальцем по тупому лезвию скальпеля нашей «колюще-режущей» - словом, он выглядит, как человек, которому хочется что-то сказать, но он не решается.
- Ну? - подстегиваю я.
- А если вы ошибаетесь? - его голос снова хрипл, как у простуженного. - Если вы давите на то, чего у него вообще нет?
- Я давлю туда, куда он пытается давить сам. Но у него не хватает духу.
- Духу? Что вы знаете о его духе?
- Всё-таки ты его защищаешь, - с удовольствием говорю я, - как полагается другу, -и  краем глаза замечаю в этот самый момент за окном что-то совершенно несуразное, не поддающееся идентификации — мозг отказывается интерпретировать увиденное и, даже, уже бросаясь к оконному проёму, я всё ещё глазам поверить не могу, потому что всё моё мировоззрение восстаёт против того, что они говорят: маленькие человечки летают за окнами только в шведской сказке для детей младшего школьного возраста.

Наше здание имеет три этажа и лофт, высотой пониже — зону «С», где расположена моя квартира. Вроде бы немного, но потолки высокие и до крыши набегает ярдов пятнадцать. Там по периметру небольшой бордюр, отделанный какой-то стереотомической кромкой и металлические перильца — примерно до середины бедра взрослому человеку. Он, судя по всему, не без усилий, перелез через них, встал на край и просто шагнул вниз. Возможно, рассчитывал на лёгкую смерть...
Не вышло. Внизу оказались довольно пышные кусты, ветки спружинили, и его швырнуло на газон. Я — не слишком быстрый бегун, поэтому когда спускаюсь вниз, на газоне уже толпится почти вся больница. Венди громко, не замолкая, кричит. Чейз, стоя на коленях, дрожащими пальцами ощупывает голову лежащего на земле Корвина, остальные просто созерцают, выбитые из колеи странной смесью нелепости и трагизма картины неподвижного маленького тела в хирургической пижаме с надписью «я — настоящий» и детских кроссовках среди разноцветных махровых циний. Что-то в ней  сюрреалистическое, нарочитое, как будто реальность превратилась в иллюстрацию к   книжке. Глаза Корвина закрыты, волосы слиплись от крови, и тонкая струйка вытекает из уха. Не меньше тридцати человек стоят стеной с глазами, прикованными к этому зрелщу, не произнося ни звука — только Венди кричит и кричит, не умолкая. Даже Кадди почему-то оказалась здесь — притом, без туфель, в одних чулках.
Впрочем, оно и к лучшему, потому что она — единственная, кто сохранил голову на плечах.
- Он дышит? Пульс есть?
- Пока жив, - хрипит Чейз.
- Кэмерон, противошоковую укладку с поста, мешок амбу, отсос — всё сюда. Его нельзя трогать — может быть, позвоночник сломан. Лич, живо звони к нам, в детскую реанимацию — у вас здесь нет нужного размера воротника. Пусть берут всё и едут — им пяти минут хватит. Кто ушёл с постов, вернитесь — Корвин не единственный пациент в больнице... А-а, Хаус... - наконец, замечает она меня. - Ты только посмотри, какой у тебя бардак: сотрудники с крыш бросаются, остальные сбежались поглазеть. И ты ещё хочешь переподчинения?
Звучит кощунственно, но я знаю её, поэтому вижу, что следующая остановка — истерика, и в такой ситуации её деловитый цинизм — спасение.
- Заткнись! - резко говорит Венди Колерник и бьёт её по щеке. Визг захлёбывается. В двух шагах от них, вцепившись в ствол дерева, с расширенными глазами и бледным, как снятое молоко, лицом, стоит Марта Чейз. Вот чего нам тут не хватает, так это преждевременных родов.
- Марта, - говорю ей, - не стой зря, иди в палату к Уилсону — видишь, вон его окно, приоткрытое? Скажи, чтобы лёг и больше не смел вставать, не то привяжу. Скажи, что его новое кровотечение никому и ничему не поможет. Скажи, что Корвин жив... пока. И оставайся там, у него.
Нужно замкнуть этих двоих друг на друга, пока Чейзу не до жены, а Блавски без сознания. Они вроде друзья.
 Нахожу глазами Тауба, киваю ему головой:
- С ней. Пригляди. Поправлять ему форму носа пока не актуально.
- Я ещё нефролог, - вяло сопростивляется он.
- Цыц! Я сам — нефролог. А ты мне сейчас в роли дамского угодника полезнее. Рагмара, вернись к Блавски. Ворчун, на пульт. Какого вы вообще все высыпали как горох — тут вам не бои без правил. Идите по местам, кроме реанимационной бригады и хирургов.
Минуты через три во двор въезжает машина приёмного отделения «Принстон-Плейнсборо».
- Давай, заберём его к нам, - предлагает Кадди. - У нас всё лучше приспособлено для детей.
- Всё, кроме ваших хирургических бригад. И провозимся с перевозкой. И что у вас там приспособлено? Загубники и катетеры? Проще забрать у тебя эти приспособления, - говорю. - Давай живо иммобилизацию, где этот воротник?
Чёйз и Колерник, стоя возле Корвина на коленях, осторожно накладывают иммобилизационное приспособление. Лич привозит каталку.
- Первая операционная пусть готовится, - говорю. - По ходу дела увидим, что придётся чинить. Сейчас в сканер — череп, позвоночник, крупные кости — быстро, потому что кровит - и идём на ревизию. Кадди, у меня нет ортопедов, нужны твои — только не зови ту жуткую старуху. Лучше Тейлора или Парка.
Кадди, задрав голову, смотрит на край крыши.
- Ты думаешь, - тихо спрашивает она, - у него есть шанс?
- Не знаю. Иди обуйся — простудишься, засопливеешь...
Корвина поднимают на каталку, вернее, поднимает. Чейз. И тут же, едва Лич перехватывает ручки, чтобы везти,  подходит ко мне, глядя по прежнему только под ноги:
- Хаус, если оперировать, то я не потяну...
- А куда ты денешься? Ты — лучший хирург. Кто, если не ты?
- Да какой там я лучший! Вот же, вы посмотрите! - вскрикивает в отчаянии, протягивая мне руки. Кисти у него длинные, пальцы ловкие, сильные, но сейчас крупно дрожат.
- Встанешь к столу — вся твоя трясучка пройдёт. Всё. Не паникуй. Я в тебе уверен. Будет рядом Колерник, буду рядом я, Дженнер на приборах — у тебя всё получится. Когда идёшь, не зная, на что, ты незаменим, парень. Ты быстро соображаешь, нестандартно мыслишь, можешь принимать решения на ходу. Не сочти за комплимент, но там, где даже Колерник может растеряться, ты — никогда. Сам знаешь.
Я льщу ему напропалую, но это работает — всегда работало. Недолюбленный в детстве, тянувший на себе несколько лет мать-алкоголичку и младшую сестру, Чейз малочувствителен к упрёкам, но на признании и похвале упирается, как зверь, не зная ни усталости, ни сомнений. А сейчас мне, чёрт возьми, нужен зверь.
Самый поверхностный осмотр приносит целый букет несомненных проблем: перелом таза и бедра, ушиб мозга, трещина височной кости, кровь в брюшной полости, переломы рёбер — и парочку вероятных: ушиб лёгкого и сердца. Когда Куки перечисляет всё это бесстрастным голосом, у Чейза начинают подёргиваться губы.
- Алло, - говорю я, тыкая его в плечо наконечником трости. - С чего начнём?
- С ревизии брюшной полости и малого таза, — говорит. - Нужно купировать кровотечение. Пусть ортопеды параллельно разбираются с крупными костями.
- Правильно. Он дышит, сердце бьётся Значит, сердце, лёгкие, продолговатый мозг — всё не фатально. Органы брюшной полости самые ненадёжные на разрыв — в первую очередь туда. И — да — в таз, где могли наделать дел костные обломки... Значит так, его сейчас подают, давление пока удерживают на переливании и вазотониках. Идите с Колерник мыться, Ней — на инструмент. Дженнер — на жизнеобеспечение, ассистент - Сабини. Я встану с вами третьим. Не то, чтобы обожаю жамкать в руках тёплое мясо, но, может быть, в решающий момент вам понадобится мой блестящий ум и огромный опыт.

УИЛСОН

Я прижался лбом к стеклу и обеими руками вцепился в подоконник. Ноги ослабели так, что реально побоялся упасть. Голоса долетали сюда невнятно, только крик Венди висел в воздухе — монотонный, на одной ноте. Иногда она останавливалась, чтобы набрать воздуху, но потом снова начинала, даже не меняя тональности — жуткий, сверлящий звук.Так хотелось, чтобы кто-нибудь уже заткнул её.
Собственно, этот крик, да ещё предшествующий ему глухой удар чего-то тяжёлого о землю и заставили меня сползти с кровати и, перебирая по стене руками, дотащить себя до окна. И вот там я чуть не вырубился, сообразив, что произошло.
А теперь стоял, втянув голову в плечи, вцепившись в подоконник до побеления суставов и молил бога, чтобы Венди замолчала.
Первой не выдержала Колерник — отвесила ей оплеуху, и крик захлебнулся. Теперь до меня стали долетать голоса, даже обрывки фраз — я понял, что Корвин ещё жив, но, похоже, весь переломался. Ужасное происшествие ввело сотрудников больницы в ступор — только Кадди и Хаус пытались чем-то распоряжаться — на словах и жестами. Остальные — я не исключение - застыли тупо, как стадо баранов, в созерцательном трансе.
На душе у меня не то, что кошки — целый тигр царапался. Ну, почему? Почему Хаус не послушал меня? Ведь я говорил, просил проследить за Корвином. Я же буквально кожей чувствовал, как растёт, скачками растёт внутреннее напряжение, готовое раздавить, как пресс, этого маленького и несчастного, но гордого человечка. Что же теперь будет? Выживет ли он? А если даже и выживет...
Я уже понял, что Корвин бросился с крыши — это верных пятнадцать ярдов. Если бы он сразу упал на асфальт, говорить было бы не о чем, но он не рассчитал, и разросшиеся кусты вокруг клумбы смягчили удар. Во всяком случае, он не умер на месте. Все остальные прогнозы были бы преждевременными, но я представлял себе вероятный урон при таком характере травмы, и меня продирало морозом по коже.
- Джеймс! - тихо окликнул от двери знакомый голос. - Хаус сказал, чтобы я...
- Марта! О, господи, ты тоже была там! Тебе не стоило...
- Зачем ты встал, Джеймс? Ты же должен понимать, что если ещё и у тебя снова начнётся кровотечение сейчас... Пожалуйста, ляг в постель. Тебе помочь?
- Ни в коем случае. Я сам... Но ты была там, Марта. Скажи только, насколько всё...
- Достаточно плохо, Джеймс, достаточно плохо, - её тёмные глаза плавятся такими же тёмными, как сургуч или смола, слезами. - Он жив, но я даже представить боюсь... Сейчас берут в операционную. Роберт сам не свой — я пока не знаю, как он справится. У них был очень неприятный разговор незадолго до всего этого. Последнее время Корвин странно вёл себя, нелогично, порой жестоко. Он -тяжёлый человек, но ведь любой тяжёлый человек тяжелее всего для самого себя.
Я поразился глубине и точности высказанной мысли и удивлённо посмотрел на неё:
- Ты... ты всегда это знала, Марта? Такая простая истина, но не доходит ни до кого... А ты знала. Поэтому ты так незаменима, когда в любом из нас оживает монстр. Я раскрыл твой секрет, Марта Мастерс. Но здесь... ты просто не успела, да?
- Он не нуждался во мне, Джеймс.
- Возможно, он просто не понимал этого.
- Он хотел быть любимым. Не мной.
- Мы все хотим быть любимыми, и, как правило, не теми.
- Любовь — прекрасное чувство, правда? - я вижу, что слёзы-смола готовы выйти из берегов.
- Любовь — ужасное чувство. Бог проклял человека, позволив ему любить.
- Ты так не думаешь!
- «Любить» и «думать» - антагонисты, Марта.
- А ненавидеть?
- Ненависть — та половина любви, которая не освещена солнцем.
- А если мы ненавидим самих себя?
- Мы всегда ненавидим самих себя.
- А если мы начинаем ненавидеть любимых.
- Мы никогда не начинаем ненавидеть нелюбимых.
- Что ты такое говоришь, Джеймс? Неужели мы можем ненавидеть только любимых?
- Да, Марта.
- Ты думаешь, Кир ненавидел тебя?
- Я тоже его ненавижу. В настоящем времени.
- Ненавидишь именно в том смысле, о котором говоришь сейчас?
- Именно в том самом.
- Джеймс, но любая сторона, не освещённая солнцем, в конце-концов должна осветиться?
- Да, когда будет завершён круг.
- Его спасут? - она уже плачет, не скрываясь. Я глажу её по волосам.
- Марта... Марта... не плачь, Марта. Подумай о ребёнке — он плачет вместе с тобой. Подумай о Роберте, хоть мысленно пожелай ему удачи.
- Ты веришь, что это может помочь?
- Не верю. Но всё равно...
- Ничего не может помочь. Мы ничего не можем сделать. Могли. Но не сделали.
- Да.
- И что же нам теперь остаётся? Ненавидеть себя?
- Да. И ещё ждать.
- Ждать, когда будет завершён круг?
- Да.
- И чем бы он ни завершился, солнце осветит другую половину.
- Да. Но она может оказаться уже мёртвой.
- И что же тогда?
- Тогда самое страшное, Марта. Любовь к мёртвой пустыне и ненависть к тому, что живо. Я видел такое. Я чувствовал такое. Недолго. Меня спас Хаус. И меня спасла ты. Если... если Корвин выживет, должен будет кто-то прийти и спасти его.
- Должен будет, как «может быть» или должен будет, как «должен будет».
- Хороший вопрос. Ответ на него как раз и делит людей на верующих и атеистов... Вытри слёзы, Марта. И давай ждать.

Ждать приходится больше трёх часов, и первая информация поступает от ортопедов: таз собрали на аппарате интраоссальной хронической репозиции-фиксации. Бригаду усилили нейрохирургами, потому что понадобилась срочная декомпрессия. Опасались дислокации височной доли, но, кажется, всё обошлось, давление постепенно снизилось. Пришлось применить внешнюю фиксацию и для грудины.
- А полостная бригада что там? - спрашиваю с беспокойством, потому что уже знаю, что Хаус вторым ассистентом, а значит, тоже три часа на ногах. Без трости.
Наш информатор — Венди. От неё за несколько шагов шибает валерьянкой — кажется, пьёт стаканами, но новости на хвосте разносит исправно.
- Полостникам туго приходится — кишечник буквально в лоскуты, селезёнку уже удалили, сейчас пытаются почку спасти. И сменной бригады нет. Тауба подключили к нейрохирургам, на швы.
- Чёртовы хаусовы универсалы «за всё»! «У меня будет минимум, но лучший» - передразниваю я, шепелявя и кривя лицо в гримасе, хотя Хаус не шепелявит.
Забавно, что ни Марта, ни Венди не удивляются моему кривлянию и не осуждают.
- Колерник ещё ничего, держится, - вздыхает Венди, - а Хаусу и Чейзу то и дело пот утирают, и куртки у обоих насквозь — со спины видно.
- А что анестезиологи? Что Дженнер? Тоже потеет?
- Не потеет, но на Сабини орёт.
- А бригаду торопит?
- Нет пока.
- Слава богу. Значит, гемодинамику всё-таки удерживают. Кто у них сёстрами?
- Лич и Ней.
Это совсем хорошо — спокойная уравновешенная Ней и проворная шустрая Лич дополняют друг друга, как два пазла.
- Я пойду ещё раз туда схожу, - предлагает Венди, но едва она успевает выйти, как у Марты пищит пейджер и, мельком взглянув на экран, она слегка розовеет от волнения:
- Они закончили. Это Чейз меня вызывает. Я пойду, Джеймс, ладно? Думаю, что я ему сейчас очень нужна.
- Конечно, ты ему нужна, Марта. Представляю себе, в каком он состоянии. Иди, не медли.
- Но... - она вдруг грозит мне пальцем. - Тут всё будет в порядке? На тебя никогда нельзя полагаться, ты опрометчивый и неверный. За тебя всегда страшно — не завидую я в этом смысле Хаусу.
Я заверяю её, что пальцем не шевельну, и она выходит, оставив меня обдумывать её слова. «Опрометчивый и неверный», «не завидую Хаусу»...гм...
А в следующий миг в палату вваливается Хаус. Вваливается в прямом смысле слова: запнувшись о порог, чуть не падает и судорожно цепляется за тумбочку у двери, чтобы удержать равновесие. Он всё ещё в хирургической пижаме, как Венди и говорила, действительно, мокрой насквозь. Лицо искажено болью, руки трясутся.
- Господи! - невольно вырывается у меня. - Ну, у тебя и видок! Ты зачем сюда пришёл? Почему без трости?  Иди домой, отлежись — ты же до смерти устал, на тебе лица нет.
- Ты чертовски последователен, амиго, - бормочет он и, съезжая спиной по стене так, что пижамная куртка задирается до затылка, садится прямо на пол. - До квартиры идти дальше.
- Где твоя трость? Как ты вообще шёл без неё?
- Пока в больничных коридорах ещё есть стены, без трости можно обойтись. Почему не спрашиваешь, как прошло?
- Потому что боюсь, что ты отключишься раньше, чем расскажешь. Как нога?
- Как песня. В стиле тяжёлый рок, - он, морщась, потирает бедро и лезет за викодином.
- Так и будешь на полу сидеть? - и, видя, как он прижимается затылком к стене, измученно прикрывая глаза, перефразирую — Так и будешь на полу спать?
- Ну, он, по крайней мере, горизонтальный...
- Я позову кого-нибудь, чтобы тебе помогли добраться до квартиры.
- Не смей! - он снова широко распахивает глаза. - Я не умираю.
- Уверен? Глядя на тебя, не скажешь.
- Уилсон, заткнись. Я по-настоящему не оперировал уже сто лет, приятно было вспомнить.
- Вижу. Ты так и заходишься от восторга.
- Я сохранил ему почку. Сам. Один. Чейз был занят кройкой и шитьём по мочевому пузырю. Кстати, увлекательнейшее занятие.
- Эй! - удивлённо окликаю я. - А ты и правда заходишься от восторга. Получил драйв, копаясь в чужих внутренностях?
- Типа того.
- Слушай, - приходит мне вдруг в голову. - Если мне глаза не изменяют, тут две кровати, и только один пациент. Может, присоединишься на пару часиков — ты же, реально, дальше этой кровати пока не доползёшь.
- Не-а. Место забронировано за шишкой посерьёзнее. К тебе сейчас Корвина присоединят. Когда выведут из операционной.
Желудок у меня проваливается куда-то в пустоту, и я даже подумать не успеваю, как с языка уже срывается испуганно:
- Боже, нет!
Острый прицельный взгляд:
- Это ещё почему? Капризы, дочка?
- Ты не понимаешь?
- Почему же? Очень понимаю. Оленьи бои, и всё такое... Вам недостаточно спилили рога? Так здесь реанимационное отделение, крошка, а не спарринг-ринг, поэтому будете лежать мирно, кушать кашку и смотреть в потолок, а не...
- Хаус, - я сцепляю ладони перед грудью. - Пожалуйста! У нас есть свободные палаты ОРИТ. Почему не туда? Зачем? Не делай этого!
- Ну, нет, я люблю хирургию — я это сегодня окончательно понял. Долой таблетки там, где нужен нож мясника!
Теперь у меня уже не только желудок проваливается — сердце заходится где-то в пустоте, словно лёгкие вынули, и к щекам приливает ледяная волна. Бесполезно. Бесполезно говорить, бесполезно объяснять, он не будет щадить чувства, он не признаёт их — только «рацио», а никакое «рацио» не объяснит, почему при одной мысли о том, что вот здесь, на соседней кровати, будет лежать  несчастный, изрезанный маленький человечек, всё моё существо переполняется животным ужасом. Не хочу видеть, слышать, помнить о нём.
- Могу положить его к Блавски, если хочешь, - вдруг предлагает он с озорным прищуром. - Им будет, о чём поговорить, когда очнутся. Ты не знаешь женщин, Уилсон. Линейные размеры в их глазах ничего не определяют. Подумай!
- Куда угодно, только не сюда. Пожалуйста. Хаус, пожалуйста!
Я чувствую, что меня сотрясает нервная дрожь, обхватываю себя руками за плечи, чтобы как-нибудь прекратить это позорище, и натыкаюсь на очень-очень внимательный взгляд Хауса.
- Так это не ревность, не злость, - говорит он задумчиво, обращаясь к невидимому собеседнику. - Это что, это — вина? Опять? Ну а сейчас-то в чём ты виноват перед ним, несчастная, убогая Панда?
- Не знаю... - я чувствую желание пожать плечами, но это движение пока слишком болезненно, чтобы быть непринуждённым. - Это... это не на уровне рассудка... я, правда, не знаю... глупо...
Хаус, наконец, хватаясь за тумбочку, поднимается с полу и перебирается в кресло для посетителей. Толкаясь здоровой ногой и царапая ножками плиточный пол, с противным скрежетом подъезжает ближе. В его взгляде — усталом, с красными прожилками на склерах и пылающей конъюнктивой — я вижу что-то очень похожее на нежность.
- Ты — идиот, Уилсон, - говорит он, кладя руку так, чтобы касаться запястьем моей щеки. - Ты даже сам не понимаешь, как ты меня бесишь.
«Я тебя люблю, - слышу я вместо этого. - Ты даже сам не понимаешь, как ты мне дорог».
- Ты — тоже идиот, - говорю я ласково. - Четыре часа на ногах и торчишь здесь, как гвоздь в ботинке... Пожалуйста, сделай мне личное одолжение — помести Корвина в отдельную палату.
- Ладно, - говорит он и кладёт голову рядом с рукой.
- Хаус! - зову я, наматывая на пальцы его редкие кудри. - Хаус, не спи здесь, не надо. У тебя нога разболится. Хаус, переляг на кровать. Хаус!
Но он только недовольно мычит и начинает похрапывать.

Я не знаю, что с ним делать — будить и звать бесполезно. Пробую на всякий случай — он не реагирует, а у меня не хватает духу довести дело до конца. Поэтому просто лежу на боку и задумчиво перебираю в пальцах его слегка влажные от пота волосы, утешая себя тем, что, во всяком случае, попытался.
Где-то через четверть часа проведать меня заходит Кэмерон. Я, как чёрт знает, за чем застуканный, отдёргиваю руку, но она уже заметила и с трудом сдерживает улыбку. Действительно, смешно: Великий-и-Ужасный спит, сидя в нелепой позе, а его не менее нелепый друг чешет его за ухом, как кутька.
- Как сумел приручить, Уилсон? Особый корм? - Кэмерон понижает голос до шёпота. Глаза смеются.
- Старый добрый метод кнута и пряника, - пытаюсь отшутиться я.
- Не верю. С ним это не работает. Ещё когда Воглер пытался...
- Потому что пропорцию кнутов и пряников нужно строго соблюдать — у Воглера с этим было не очень... Как там Корвин?
- Жив... - тускнеет её улыбка.
Видимо, это, к сожалению, пока всё, что можно сказать определённо.
Пока мы шепчемся, подтягивается Чейз — ещё не высохший после душа и тоже усталый. Я знаю, что он меня зашёл проведать, знаю, что всё ещё боится несостоятельности швов, хотя прошло полных двое суток. Но при взгляде на Хауса он говорит только:
- А... - и напрочь забывает, зачем зашёл.
- Ему так неудобно, - заявляет, наконец,  сердобольная Кэмерон. - Нужно его уложить на свободную кровать — пусть отдохнёт, как следует.
- Он спит, как убитый, - жалуюсь я на Хауса. - Если будить, то только какими-нибудь драконовскими методами. Нам же и прилетит, когда получится, и он проснётся.. Может, как-нибудь  передислоцировать его на кровать прямо так, спящего?
- То есть как «передислоцировать»? На руках?
- Ничего себе, задачка, - шепчет Кэмерон. - Всё равно, что водворить в клетку спящего льва: проснётся — откусит голову.
- Ребята, надо, - говорю тоже шёпотом. - Если он проспит так пару часов — а меньше, учитывая его усталость, не получится, он вылетит отсюда на помеле и пооткусывает все головы, какие найдёт. Начнёт с меня, а я даже убежать не смогу.
Чейз тихо хмыкает — кажется, ему смешно. Слава богу, что ему сейчас может быть смешно. За Чейза я боялся.
Кэмерон, наклонившись, что-то шепчет Хаусу на ухо, и он — вот чудо — приподнимает голову и пытается сфокусировать взор, сипло вопрошая в полусне:
- Куда? Зачем ещё?
- Тише-тише, здесь рядом. Вам будет удобнее, - и усиленно подмигиваает Чейзу. Тот, сориентировавшись, подхватывает бывшего босса под мышки, не давая тому времени опомниться, и, профессионально, как борец, приняв вес на грудь, с помощью Кэмерон затаскивает тело на соседнюю кровать.
- Какого... - начинает было просыпаться Хаус, но тут голова его касается подушки, и он передумывает задавать вопросы. Так что кроссовки с него Кэмерон стаскивает уже без малейшего сопротивлания или возражений.
«Боже, - думаю я. - Даже не проснулся. Как же он вымотался!» С другой стороны, я остро сожалею, что упустил момент и не догадался запечатлеть процесс «почтительного снятия кроссовок» на камеру — такой материал для шантажа и издевательств пропал зря. Похоже, и у Чейза мелькает подобная мысль — он торопливо нашаривает в кармане мобильный телефон, но... тоже не успевает и опускает руку разочарованно. А дыхание Хауса уже выровнялось, сделалось ритмичным и слышно на расстоянии — он крепко спит.
- Я тебя посмотрю, - полувопросительно говорит Чейз, оставив поползновения побыть папарацци, и присаживается на ещё тёплый после Хауса дерматин сидения. - Подними сорочку, пожалуйста. Кэмерон, помоги, придержи катетер на шее.
На груди у меня путаница грубых келоидных шрамов, свежий рубец накладывается на старые, пересечённый короткими штрихами нитей, с мелкими кровоподтёками — не грудь, а географическая карта. Четыре операции на средостении с доступом, ещё две — через коронары. Неудивительно, что Чейз переживает.
- Как твой кашель? С кровью? - спрашивает он, одновременно прислушиваясь к тихой перкуссии.
- Почти нет. Редко отдельные прожилки. Скоро буду в порядке, не волнуйся. Лучше скажи, что с Корвином.
- Элисон, дай, пожалуйста, термометр, - чувствую прикосновение температурного датчика к коже слухового прохода. - Чуть повышена всё-таки. Продолжим курс антибиотиков и противовоспалительных до пяти дней, а там посмотрим.
Ему явно не хочется говорить ни о Корвине, ни о его операции. Но я не отстаю:
- Надежда хоть есть?
И он не выдерживает — взрывается:
- Я за твою надежду отвечать не обязан, чёрт тебя подери, Уилсон! Я только что вот этими руками собирал по кускам своего лучшего друга, а теперь ты спрашиваешь меня про надежду! Вот когда бы на месте Кира лежал Хаус, а на моём стоял ты, тогда бы и спрашивал себя, сука, про надежду! - он почти кричит, но при этом шёпотом — свистящим и яростным. И Кэмерон испуганно хватает его за плечи:
- Роберт! Роберт!
- Господи, Чейз! - пугаюсь я сам его порыва. - Прости меня, я не хотел...
Но он уже взял себя в руки:
- Не извиняйся — ты ни в чём не виноват. Виноват сам Кир, я — кто угодно, только не ты. Хватит уже винить себя во всём на свете, ни к чему хорошему это не приводит — сам видишь. Ты лучше бы тоже поспал. Тебе нужно набираться сил, выздоравливать поскорее, а то у нас больница стала, как рот с выбитыми зубами — Блавски, Корвин, Буллит, Вуд, ты вот...

Вечером появляется Кадди. Я наполовину дремлю, поэтому улыбаюсь ей молча и подслеповато, и уже окончательно просыпаюсь от прохладного поцелуя в лоб. В палате полумрак, Хаус тихо размеренно сопит на соседней кровати — интересно, сколько проспит, если его не трогать, и кто сейчас исполняет его обязанности по больнице? На Кадди белый брючный костюм — с некоторых пор она почему-то перестала любить демонстрировать по прежнему стройные ноги — и зелёновато-серая блузка, выгодно подчёркивающая её глаза и тёмные кудри даже в сумерках.
- Ну, как ты, Джеймс?
Чёрт знает, до чего приятно её видеть.
- Лиза! - радуюсь я. - А Хаус всё ещё спит. Представляешь, после операции он буквально упал замертво, прямо здесь, у меня в палате — мы просто решили его не  трогать.
- Пусть спит, - ответно улыбается она. - Я тебе принесла последние новости вашей больницы, как сорока, на хвосте. Но сначала скажи, как ты себя чувствуешь?
- Почти нормально, - но не ограничиваюсь этим, зануда, начинаю пояснять. - Немного болит грудь, особенно когда вздыхаю поглубже. Немного кружится голова... - и спохватываюсь: - Да ладно, я же выздоравливаю — всё будет в порядке.
- Ядвиге тоже лучше, - говорит Кадди, и у меня пересыхает во рту от волнения:
- Она... пришла в себя?
- Пока нет, но гемодинамика стабильна, температура снизилась до нормы, и моча отходит. Корвин, кстати, тоже стабилен, если тебе интересно.
- Мне... интересно. Мне, правда, очень интересно, Лиза. Знаешь, на самом деле я чувствую себя так, как будто это я его с крыши столкнул, хотя совсем-совсем не при чём. Смешно?
- Не очень. И не ты один так себя чувствуешь. Ты помнишь, как нам всем было, когда погиб Катнер?
- Я помню, как было Хаусу.
- Он слетел с катушек тогда именно из-за этого.
- А не из-за викодина?
- Конечно, из-за викодина, но он принимал викодин до истории с Катнером, насколько я знаю, время от времени принимает до сих пор, и он — в порядке. Чувство вины — вот что по-настоящему свело его с ума.
- Но он не был ни в чём виноват перед Катнером?
- Как и ты перед Корвином. Но это — знание, а совсем другое дело чувство.
- Хаус и чувство? Смахивает на название пошлой комедии.
- Уилсон и чувство — уже не комедия, правда?
- Комедия, только называется по другому - «День Сурка».
- С Биллом Мюрреем?
- С Джеймсом Уилсоном в роли идиота, раз за разом давящегося косточкой насмерть.
- Тогда это точно «Уилсон и чувство». Знание делает нас хозяевами ситуации, но с чувством мы обречены на поражение. Уверяю тебя, в истории с Катнером Хаус чувствовал вину и у него не было суррогата искупления, поэтому он попал в психушку.
- Не называй его по имени — он проснётся.
- Ты думаешь..? - она с сомнением оглядывается на мирно спящего Хауса.
- Даже во время крепкого сна мозг человека настроен на восприятие своего имени.
- Хорошо, я не буду. Но он попал в психушку именно из-за этого. Я знаю по себе.
- Что ты знаешь по себе, Лиза?
- Я знаю, когда чувство вины особенно невыносимо. Ты это тоже знаешь, Джеймс? Ведь ты знаешь?
- Да, - почти одним дыханием выдыхаю я. - Когда человек, перед которым виноват, умер или умирает. И уже ничего не можешь поделать.
- Верно. Вот именно. И не важно, насколько это чувство вины оправданно. Во всех остальных случаях ты можешь попытаться загладить, исправить, что-то изменить - искупить, но ровно до того момента, пока вдруг не узнаёшь, что человек, перед которым ты чувствуешь вину, умер. Это жуткое чувство. Опустошение. Безысходность. С этим невозможно справиться, если только не прибегнуть к суррогату искупления.
- Что ты под этим понимаешь?
- Это не я, - она чуть улыбается. - Я просто тоже однажды оказалась на краю. Когда узнала, что человек, которого я оттолкнула, предала в трудную для нас обоих минуту, погиб, и у меня нет шансов искупить свою вину перед ним.
- Ты о Хаусе говоришь?
- Тс-с! Сам же велел не называть его по имени.
- Да, но ты говоришь о нём? И это чувство вины загнало тебя в психиатрию?
- Как и его. Видишь, между нами, действительно, много общего. Ты чаще мучаешься комплеком вины, но в психушку всё-таки не попадал.
- Не потому, что не было показаний — просто я лечился амбулаторно.
- Ну вот. А я лежала в психиатрии — провела там несколько месяцев. И я посещала там эту группу... как её? - «управление чувством вины».
- Лиза... -
- Подожди, не перебивай. Я узнала, что человек сублимирует свою потребность в искуплении, если не может ничего с этим поделать — например, в случае смерти - ставя себе какую-то заместительную задачу. Например, сжечь себе мозги, как Хаус попытался сделать, когда умирала Эмбер.
-Это совсем другое, - перебиваю я. - Эмбер была ещё жива, он искал ответ, надеялся спасти её. Это — не искупление, тем более, что и вины-то не было.
- А я тебе уже об этом сказала: не обязательно, чтобы она была, достаточно её чувствовать.
- Он сделал это ради Эмбер и ради меня — не ради вины.
- Сублимация искупления тоже имеет свою логику. Например, когда умирает пациент, виноват его врач. И тогда для родственника пациента в качестве сублимации может быть убийство врача. Ты ведь и раньше с таким сталкивался.
- Ты сейчас говоришь об этой несчастной сумасшедшей, которая пыталась нас убить? Она всего лишь просрочила приём препаратов от шизофрении.
- Я сейчас пытаюсь понять, что будет, если Корвин всё-таки умрёт. Потому что он вполне может.
- Ты беспокоишься обо мне или о моих возможных жертвах?
- Собственно, я беспокоюсь о Ядвиге Блавски.
- Подожди... А при чём...?
- Я немного знаю тебя, Джеймс. Ты не станешь сублимировать искупление, перерезая кому-то глотку. Но ты можешь хуже сделать. Ты можешь принести жертву. И я не хочу, чтобы этой жертвой стали твои отношения с Ядвигой.
- Пф-ф! - я шумно выдохнул воздух от неожиданности и принялся растерянно ерошить волосы. - С чего вдруг, Лиза?
- У вас не слишком хорошо было последнее время, правда? Я боюсь, что ты можешь решить, будто здесь какая-то предопределённость, будто случай с Корвином — знак тебе уступить, отойти в сторону, раз уж так выходит.
- Подожди, - я помотал головой. - Я вообще-то... Послушай, тут всё сложнее.
- Ну вот! -она с досадой всплеснула руками. - Как раз об этом я и...
- Зря ты в это лезешь, - перебивает нас хриплый спросонок голос Хауса. - Курсы налаживания семейных отношений для человека, обрюхатившего половину медсестёр Ванкувера, как детский сад для Ким Унг-Йонга.
Вот это по-Хаусовски. Как будто взял и саданул меня в расслабленный живот. Как раз тогда, когда я совсем уж было собрался разоткровенничаться со старой подругой. А Кадди даже не поняла, что это не просто одна из его грубоватых шуток. Я знаю, как она реагирует на каждое из Хаусовских высказываний — у меня чёткая градация: если он просто сказал привычную гадость, она поджимает губы; если чувствует за этим что-то большее, у неё делается неподвижное лицо, как из камня высеченное, хотя, конечно, высеченное тонким и искусным резчиком; если он и вовсе переходит границу, то тогда она... впрочем, тогда она плачет - к счастью, видел я такое всего несколько раз. В общем, если мы с Хаусом условно «люди, которые могут заставить друг друга смеяться», то с Кадди они, похоже, «люди, которые могут заставить друг друга плакать». Во всяком случае, он её — точно, может. Уж не знаю, чей союз ценнее — возможно, и тот, и другой.
Пока я, как рыба, хватаю воздух открытым ртом, не находясь с ответом, Хаус встаёт и, опираясь на трость, подходит к моей кровати — без кроссовок, в одних носках:
- Ну-ка покажи, как там твой шов?
- Ты, я смотрю, совсем хирургом заделался, - ворчу я и не слишком решительно не даюсь, но не даюсь всё-таки, потому что тут Кадди, а перед ней я не хочу хвастать Кордильерами на моей груди. Странно, ни Кэмерон, ни Колерник, ни даже Венди не постеснялся бы, а вот Кадди. Старая знакомая, старый друг. И Хаус это чувствует, потому что злорадно и силой задирает на мне пижамную куртку — хорошо ещё, что я в ней, а не просто в сорочке на голое тело, как принято в полеоперационных палатах — да ещё ворчит, что я стал «стыдлив, как шлюха-первоходка».
- Шрамы украшают мужчин — правда, Кадди? Это тебе и любая ванкуверская медсестричка скажет. Да, впрочем, и не только мужчин — к сожалению, вот на этот счёт ванкуверские медсестрички как раз и заблуждались. Но ты-то, Кадди, понимаешь, что нет ничего сексуальнее, чем келоидный рубец, похожий больше всего на изнанку поражённой раком прямой кишки, особенно если такой пейзаж у женщины вместо...
Он злится, бесится — ясно вижу. Кажется, он уже давно проснулся и успел услышать  большую часть нашего разговора, его ушам не предназначенную. Сами же мы и виноваты. Но я всё равно не могу равнодушно слышать, как он проезжается на счёт Блавски — меня захлёстывает раздражение, желание огрызнуться, дать сдачи — там, где куда умнее было бы промолчать.
- Точно, - говорю. - Даже удивительно, почему ты не ходишь летом в шортах, а паришь яйца в длинных штанах. Разденься — может, и на тебя начнут кидаться медсестрички, и отпадёт, наконец, причина для такой жгучей зависти. Да и на шлюх тратиться не надо будет.
- Слышишь, - ощерившись во весь рот, оборачивается он к Кадди, - как Уилсон тебя называет? А ты ещё считаешь его другом, наивная!
-Ещё удар. Да какой! Дуплетом. У Кадди намокают глаза. Я и хотел бы, ничего сейчас из гортани не выдавлю, но я ничего и не говорю — смотрю молча. Только чувствую, как приливает и приливает к щекам кровь — того гляди брызнет. У Хауса на лице застыла, зависла кривая усмешка — маска - и глаза, как стеклянные, но рука его так и забыта на моей груди. И она дрожит — я чувствую кожей дрожь. Ах, если бы здесь не было Кадди, какой момент! Хауса нелегко откупорить на серьёзный разговор, но сейчас я мог бы, будь мы с ним наедине — он сейчас, словно бутылка шампанского, в которой пробка сидит ещё прочно, но уже еле заметно, по микрону, поползла, чтобы через мгновение ударить в потолок и изойти пенной струёй. Потому что напряжения даже для него было много, и вечная скорлупа, в которой он держит, не высиживая, свою душу, готова пойти трещинами. Если бы не Кадди! Ох, не вздумала бы она ещё начать демонстративно обижаться на него или, ещё хуже, обидеться не демонстративно, а вполне себе... Впрочем, о чём я? Неужели она даже теперь не выучила «инструкцию пользователя»: «Изделие, инвентарный номер такой-то, наименование: доктор медицины Хаус Грегори, обращаться осторожно, хрупко, чувствительно к сдавлению, ударам, при повреждении восстановлению не подлежит, при неправильной эксплуатации легко деформируется, способен причинить вред себе и другим»? Чёрт знает, какая чушь успела залезть в голову за пару секунд! Не надо было дразнить его. Зачем я сказал про шлюх? Подставился, и Кадди подставил. Да, но ведь он первый начал... И злится он не на Кадди — на меня, главным образом на меня... За что? За Корвина? Может быть. Я знаю, Корвина он очень ценит. Но я же... нет, не то. Он не пойдёт на поводу у эмоции — он логик. За Айви Малер и всю эту ванкуверскую историю? За то, что всерьёз подумываю об анализе ДНК и, в то же время, не хочу этого анализа? За то, что делаю это, пока Блавски в тяжёлом состоянии и вроде даже по моей вине — как-никак, ранила-то её моя пациентка, вернее, жена моего бывшего пациента, да и на помощь она кинулась по сигналу «маячка» не к кому-нибудь - ко мне. Не знаю, что было бы, если бы не кинулась... Скорее всего, эта сумасшедшая добила бы меня до смерти. Ну, не может же Хаус об этом жалеть при всей его любви к Блавски. Любви? Хауса? К Блавски?
Кадди, сделав над собой усилие, овладевает и лицом, и голосом.
- Ты собираешься вернуться на квартиру? - спрашивает она Хауса почти равнодушно. - Потому что если нет, я пойду, пожалуй, домой, но там, у тебя, незаперто.
- Вернись, возьми в коридоре на крючке запасной ключ, - так же равнодушно говорит он. - Запри им, и ключ оставь у себя. Ты на машине?
- Да. Поставила на вашу парковку.
- Значит, тебя можно не провожать?
Она неопределённо пожимает плечами — в этом жесте читается «много ты меня раньше провожал», - и уходит, но в дверях приостанавливается и, улыбнувшись мне глазами, посылает с руки воздушный поцелуй.
Почему вдруг Кадди стала так рьяно уговаривать меня не порывать с Блавски? А что, если она не за наши отношения боялась — за свои? Свои и Хауса?
- Ну, чего ты на меня так смотришь? - примирительно ворчит Хаус. - Что я, первый раз вам с Кадди гадости говорю? Прямо уже дыру глазами проел!
Почему бы, наконец, чёрт возьми, не спросить прямо:
- Хаус, за что ты? Меня, её... За что?
Снова режущая глаз голливудская улыбка — зубы скалятся, а взгляд холодный, испытующий; сколько раз уже замечал, что он улыбается или глазами, или губами — вместе редко.
- За приверженность косметическим идеалам, Панда. Ты думаешь, что Кадди воротит от келоидных рубцов, хотя её не воротит. Значит, где-то в подсознании у тебя прочно засело, что рубцы — это плохо, стыдно, гадко, пфуй! Но тебе по жизни никак без пресловутой сублимации искупления, и ты нарочно всегда выбираешь самых убогих — не на вид, так изнутри. И никогда в жизни не замахнулся бы на по-настоящему шикарную женщину. А с Блавски ты облажался — оказывается, женщина может не быть убогой, несмотря на шрамы, а ты и не знал. Или не подумал. И... облажался. И теперь хватаешься за мифического ребёнка, который ещё неизвестно, чей вообще, чтобы был предлог для благородного самопожертвования, а не трусливого бегства... А Корвин, скорее всего, умрёт, кстати...
- Подожди... - у меня дыхание перехватывает от внезапной догадки. - Так ты поэтому, а не потому, что ты... Ты думаешь, что я... Господи, Хаус, какой же ты идиот!Да я больше всего на свете! Да я... ну а что делать-то?
- А у тебя сейчас очень связная речь, - мстительно ехидничает он, но я не обращаю внимания, торопливо продолжая:
- Нет, ну, а, в самом деле, что теперь делать-то? А если он, действительно, мой? У нас был секс один раз...
- Один раз? - он вот-вот рассмеётся мне в лицо.
- Ну, два, три, - начинаю раздражаться я. — Какая разница-то? Ведь она же уже всё равно умерла.
- И достала тебя холодной рукой с того света, - комментирует он.
- Слушай, хотя бы над мёртвыми не издевайся, а? - прошу я упавшим голосом. - Хотя бы над теми мёртвыми, которые кому-то дороги.
- Все мёртвые были кому-то дороги при жизни, - говорит он. - И ни на что не годны после смерти.
- Что, и Стейси? - спрашиваю со злостью, просто чтобы уесть его. Но он и ухом не ведёт, только соглашается спокойно:
- И Стейси. Разве на то, чтобы являться тебе в снах и заставлять плакать в матрас и писаться в подушку. Ой, извини, перепутал — на самом деле, наоборот...
- Ладно, - говорю, и меня уже трясёт от злости как неотцентрованный вентилятор. - Не издевайся над мёртвыми, которые дороги лично мне.
- И кто причислен к лику твоей некрофилии? Списком можешь? Абортированных младенцев будем считать или только неудавшиеся аборты?
Понимаю, что если не сменю тон, он скоро доведёт меня до слёз и швыряния в него всем, что под руку подвернётся. А подвернётся мало, что — всё-таки я пока лежачий больной, и в моём распоряжении небогатый арсенал палаты ОРИТ.
- Послушай, - говорю я, понизив голос. - Я надеялся, что хотя бы тебе — моему другу — не придётся объяснять. Пойми, если есть минимальный шанс, что ребёнок мой, я не могу просто забить на это и пойти пить пиво. Его мать умерла. Он остался один — беспомощное слабое создание. Кто ещё о нём позаботится, если не его родной отец?
- Так пройди чёртов тест. Чего ты ещё ждёшь?
- Серьёзно? Жду, когда смогу самостоятельно добраться до лаборатории.
- А друга попросить никак? - лезет в тумбочку за пробиркой. - Открой рот!
- У нас же всё равно нет образца ребёнка, - говорю.
- Открой рот — возьму буккальный соскоб. Ребёнок подтянется.
Сжав губы, мотаю головой. Я не готов. Это делается как-то не так.... Это...
- Потому что тебя устраивает эта позиция, - говорит Хаус. - Ты любишь неопределённость. Любишь жать на паузу. Любишь день Сурка. Что ты скажешь Блавски?
Я молча смотрю на него. Честно говоря опасаюсь, что он сейчас запрокинет мне голову, надавит на челюсть, силой возьмёт мазок, а через день швырнёт мне в лицо листок, где будет стоять, словно в насмешку «девяносто девять» или, наоборот, «ноль, ноль пять», а я пока и сам не знаю, что для меня будет большим ударом. И что я должен сказать Блавски?
- Ты вообще с ней жить дальше собираешься? - спрашивает Хаус таким «между прочим» - тоном, каким спрашивают, непременно постукивая по тыльной стороне ладони гильзой папиросы.
- Она пока без сознания, - говорю. - Ты думаешь, такие вопросы нужно решать прямо сию минуту?
- Такой вопрос для себя нужно было решить сразу, как только узнал о младенце.А в идеале, как только его мать, впервые придя на чашечку кофе и роясь в сумочке, как бы случайно, невзначай, показала уголок упаковки дешёвых просроченных презервативов.
- Почему дешёвых и просроченных? - не нашёл я ничего лучшего, чем спросить.
- Потому что дорогие и надлежащим образом хранящиеся не рвутся в решающий момент и не пропускают сквозь поры в дрянной резине маленьких хвостатых мерзавцев с гаплоидным набором совокупных признаков твоих предков.
- Она говорила, что предохраняется, чтобы я об этом не думал.
- Тебе что, прямо на лбу написать, что все врут? Открой рот!
- Хаус, подожди. Я... я пока сам не уверен, чего именно хочу.
- Хочешь жить с одной женщиной, а быть папочкой сыну другой. Отцовство втихаря — новое слово в искусстве кобеляжа.
- Послушай, я не... Это не было кобеляжем, это... Чёрт побери, Хаус! Почему я должен оправдываться ещё и перед тобой? У тебя нет от меня детей!
Он только фыркает.
- Это не было кобеляжем, - настаиваю я, чувствуя, как неудержимо проваливаюсь в воспоминания, словно опять подуло холодным декабрьским ветром в щель оконной рамы. - Просто мне там было всё время холодно, пусто и... страшно. А Айви была тёплой и живой...
Хаус тяжело вздыхает — в глазах что-то очень похожее на жалость и сострадание.
- Открой рот, - снова говорит он, очень печально, и на этот раз я, наконец, открываю.
Мне бы промолчать. Но меня словно чёрт подзуживает.
- Почему ты так... реагируешь? - спрашиваю, закрыв рот, пока он упаковывает образец в стерильный пакетик с одноразовой застёжкой-молнией. - Хаус, я тебя знаю, и я вижу, когда ты... не спокоен. Ты всегда любишь издеваться, но обычно это просто юмор, сарказм, раздражение из-за боли — не злость. А сейчас ты в бешенстве.
- А ты просто обожаешь сеансы психотерапии, психоаналитик доморощенный? - огрызается он. - Тебе нужно построить специальную клетку со шторой и выучить парочку мантр про отпущение грехов.
- Ты что, слышал, что говорила Кадди? Не спал и слышал? Поэтому бесишься? Думал, что ты — такой неотразимый аполлон, а теперь решил, что ею только чувство вины руководит, и взбесился? И решил заодно, что именно я должен отдуваться за твоё уязвлёное самолюбие?
- А ты — святой? Ты никогда никого не заваливал из жалости? Потому что одинока и наивна, потому что всё валится из рук и ни одно дело не спорится, потому что подвернула ногу и сломала шпильку перед входом в кафе, потому что умирает от рака, потому что начальник уволил, потому что вместо грудей вспаханное поле, и никаких детей, потому что одинока и уже совсем не наивна... Блеск твоих лат уже слепит глаза до ретинальных кровоизлияний.
-  Начало каждой фразы с рефрена « А ты» свидетельствует об интелектуальном или половом бессилии, - глядя в потолок, сообщил я. - Кстати, о половом бессилии: а она с тобой кончает?
- Ну, на четвёртый раз уже не так бурно... - мигом ориентируется он.
- А ты с ней?
Он вдруг внезапно перестал шутить — просто говорит:
- Да.
- Ну, так успокойся уже: у вас гармония.
Он морщится, привычно потирая рукой бедро. Вдруг прорезается долгожданный и так мною любимый доверительный тон:
- Я сам не понимаю, что у нас. Отношения вышли на новый уровень. Раньше мы друг с другом чувствовали себя, как любовники, а теперь, скорее уж, как подельники...
- Не комплексуй, - говорю. - Она приехала к тебе сама, она бросила ради тебя Орли, хотя там была перспектива на семью, а не на несколько часов в неделю на жёстком диване под изжогу от фастфуда. Если женщина так поступает, значит, у неё всё не просто так.
Чуть усмехается уголком рта и долго молчит, опустив голову, после чего спрашивает как-то нерешительно:
- А если это у меня «просто так»?
- А если бы «просто так» было у тебя, - отрезаю, - этого разговора вообще бы не было.
Согласно опускает голову ещё ниже, но молчит, продолжая ритмично скользить ладонью до колена и обратно.
И тут я вспоминаю:
- Эй, Хаус, у меня для тебя подарок.
- Какой? - живо настораживается он.
Господи, подросток! Как все дети, любит подарки, а ещё больше — окружающую их таинственность. Ладно: таинственность — так таинственность. Заговорщически понижаю голос:
- Ты был в кладовке, где нашли нас с Блавски?
- Что мне там делать? - фыркает презрительно, но голос... голос тоже понижает. -  Вас Чейз нашёл, потом с вами реаниматологи занимались. У меня занятие поинтереснее было — меня как раз Колерник шила в это время.
- Я так и не спросил... Сильно она тебя порезала?
- Тебя — сильнее, - и нетерпеливо: - давай ближе к подарку.
Хочется — ей-богу, хочется — взять, и потрепать его по кудлатой голове, как мальчишку. Но сдерживаюсь, понятно, даже в мыслях не допускаю такой крамолы — не то он мне, пожалуй, потреплет...
- Ну, не совсем подарок, - говорю. - Просто ты потерял одну вещь, а я её нашёл. В той комнате. И, скорее всего, она ещё там.
- Что за вещь? - сощуривается он пытливо — явно заинтригован.
Но у меня как раз в этот момент вдруг пропадает охота играть и темнить. Хотя нет... Не «вдруг» - просто по коридору — слышу — быстрым шагом несколько человек проходят мимо палаты дальше — туда, куда, я знаю, перевели из операционной Корвина. Напряжённо прислушиваюсь: что там? Что-то случилось? Когда по коридору идут так быстро и не за Хаусом — это тревожный признак. Хаус тоже вытягивает шею и поворачивается лицом к двери, как локатор — вижу, как натягивается жгутом у него на шее грудинно-ключично-сосцевидная мышца.
- Что там у них? - невольно вырывается у меня.
- Не знаю... - он встаёт, но встаёт с трудом. Знаю, что без трости он может пройти несколько метров — практически на одной левой ноге, используя правую, как болезненную, хрупкую и ненадёжную подпорку на долю секунды. До двери палаты, во всяком случае, добирается, цепляясь за что придётся, и выходит в коридор, закрыв дверь за собой. Слышу его резкий голос, но через закрытую дверь слов не могу разобрать, и кто и что ему отвечает, не пойму. Кажется, Кэмерон. Я вслушиваюсь до боли в ушах, но голоса и вовсе удаляются, оставляя меня в неведении до тех пор, пока в палате вдруг не появляется Рагмара:
- Антибиотик, доктор Уилсон. Внутримышечно, - и угрожающе демонстрирует снаряженный шприц.
- Ты не сестра, - говорю.
- Ротация, - смеётся она. - Практика не повредит. Давайте-давайте, подставляйте мышцу покрупнее.
- Что там случилось у Корвина? - наконец, решаюсь спросить я. - Ведь там что-то случилось?
- Анафилаксия на один из препаратов. Начал развиваться отёк гортани — пришлось снова заинтубировать. Доктор Колерник и доктор Хаус спорят, делать или нет трахеотомию. У нас просто рук не хватает — волна, что ли, такая, что все из строя вышли... Доктор Хаус говорит, что, наверное, придётся открыть дополнительные вакансии.
- Рагмара, - спрашиваю. - А как там Блавски? Она так и не приходила в себя?
Брови Рагмары удивлённо взлетают вверх:
- Она же... - и быстро поджимает губы, словно чуть не проболталась о чём-то, о чём пробалтываться нельзя. Господи, что это? Первая мысль: Блавски умерла, а мне не говорят. Нет, быть не может. Кадди не стала бы говорить, что ей лучше, а Хаус вообще не стал бы говорить о ней.У них были бы другие лица, другие глаза. О смерти так не врут. Тогда... тогда о чём врут так?
Должно быть, весь этот мыслительный процесс ярко отражается на моём лице, потому что Рагмара пугается:
- Вам плохо, доктор Уилсон?
Ага! Испугалась...Значит, на испуге мы и сыграем!
- Что с ней? - спрашиваю резко. - Она что, умерла? Она умерла, а вы скрываете?
У меня кровь стынет в жилах уже от одного того только, что я вслух выговариваю такое, но я должен понять.
- Нет! Что вы! Нет!
- Тогда что происходит? Что ты от меня скрываешь? Она умерла, да? Она умерла, а вы боитесь, что мне станет хуже, и не говорите? - меня уже всерьёз трясёт просто от слов.
- Нет! О, боже, доктор Уилсон! Нет! Она... С ней всё хорошо. Она в сознании. Давно...
Вот это новость! И я уточняю:
- С каких пор она в сознании, Рагмара?
- Сразу после наркоза. Её разбудили, как полагается. Потом она поспала после успокоительного... Она вообще много спит.
- Почему мне не сказали? Почему меня не позвали к ней?
- Потому что вам нельзя вставать, - отвечает, как о само собой разумеющемся, даже плечами пожимает, но по глазам вижу, что здесь другое. Кадди сказала мне, что она без сознания. Кадди тоже обманули? Или вместе с Кадди обманули меня? Зачем обманывать Кадди? И... зачем меня?
- Вся больница знает, что у нас отношения. Вся больница знает, что произошло. И каждый по идее должен был зайти и сказать мне, что Блавски пришла в себя. Но этого не сделал никто, ни один человек. Да и ты проговорилась.
- Возможно... возможно, остальные просто подумали, что вы уже знаете... - нашлась она.
- Рагмара, ты же честная девушка. Не ври мне. Я просто сердцем чувствую здесь гнусный след чьей-то хромой ноги. Это Хаус приказал ничего не говорить мне?
Хаус. Конечно, Хаус. Он — единственный — мог ввести в заблуждение Кадди. Или... не ввести в заблуждение, а, как и других, просто заставить врать мне? Но зачем? Для чего? Хаус никогда ничего не делает просто так. У него всегда есть цель. Может быть, попытка самоубийства Корвина спутала его планы? Но какие планы? Почему они... против меня?
- Доктор Уилсон, что же вы делаете! Вам нельзя волноваться — вы после операции. Я вас седирую! - грозится Рагмара.
- Скажи мне! Скажи, в чём дело! Это — Хаус?
- Доктор Блавски не знает, что вы живы, - наконец, выпаливает Рагмара. - Она думает, что вы умерли. Доктор Хаус сказал, что если кто-то вам хоть слово пикнет, он того уволит с волчьим билетам и на все звонки от потенциальных работодателей будет рассказывать про блуд и пьянство на рабочем месте.
- Господи! Она считает, что я умер, и никто из вас не разубедил её? Это что, тоже приказ Хауса? Что вообще происходит?
- Ей пытались сказать, - виновато говорит Рагмара. - Она не верит. Она считает, что её обманывают из-за тяжёлого состояния. Она видела, что вы умерли.
- Господи! Она должна меня увидеть.Привези кресло!
- Мне кажется, именно этого и боялся доктор Хаус.
- В таком случае, он просто идиот. Давай сюда кресло!
- Доктор Уилсон! Вы и моей смерти хотите?
- Давай! Дай! Я тебя не выдам. я скажу, что сам, что мне приспичило. Не то я тебя, точно выдам, скажу, что ты проболталась. Рагмара!
И как раз в разгар перепалки в палату входит Хаус. Где-то раздобыл больничную трость, больше похожую на отломанную от стула ножку. Он уже успел переодеться и принять душ — волосы сырые, футболка с логотипом «ламборгини» - жёлтый бык-производитель на чёрном фоне, мятая рубашка — это уже бренд — песочного цвета, старые потрёпанные джинсы. Бросает оценивающий взгляд на растерянную Рагмару, на меня, злого и, наверное, красного и взъерошенного, молча роется в тумбочке, молча подходит со шприцем и — я дёрнуться не успеваю — всаживает мне в кубитальный катетер пару кубов чего-то — бог его знает, чего.
Всплеск тошноты, и стены начинают танцевать и кружиться.
- Сама не могла догадаться? - раздражённо оборачивается он к Рагмаре. - Раз уж язык за зубами держать не умеешь?
- Убить на время... - говорю, еле ворочая языком, но стараюсь, чтобы получилось насмешливо. - Почему такой паллиатив, раз уж ты тоже меня... ненавидшь?
- Спи, дурак, - говорит он.

- Я тебя не ненавижу...
Поздний вечер — совсем поздний. Или даже ночь. Хаус развалился рядом в полукресле, закинув ноги на край моей кровати. В палате горит только одна трубка светильника дневного света над прикроватной тумбочкой, освещая принесённые мне гостинцы: конфеты, большое красное яблоко, плюшевую игрушку — панду. Почти уверен, что панду принесла Марта по наущению Хауса. А яблоко надкусано, и уже чуть приржавело по надкусу. В другое время я бы по этому поводу подколол бы его — сказал бы что-нибудь о потребности отнять пищу во что бы то ни стало, и, даже если и не лезет, хоть надкусить. Но сейчас мне не хочется шутить. Голова тяжёлая от той дряни, которую он мне ввёл, сильно тошнит. Вот-вот вырвет.
Подчиняясь моему жесту, быстро подставляет лоток. Ничего — даже слизи нет. Пустые мучительные спазмы, кашель, сплёвываю в лоток сгусток крови. Тяжкое непонимание давит, ищет выхода. Он осторожно промокает мне губы салфеткой, салфетку сбрасывает в ведро под кровать.
- Я тебя не ненавижу...
Эмоции снова захлёстывают меня — не удержать.
- За что? Хаус, за что? Что я тебе сделал?
- Найди себе другую женщину.
Голос у него глухой, словно через силу. Что это значит?
- Что ты несёшь?
- Тебе не всё равно, кого трахать? Их у тебя уже столько было... найди красивую, с сиськами.
На это я не то, что слов — звуков не нахожу для ответа. Вдруг опять приходит в голову — остро, до крика: а вдруг я просчитался, и она всё-таки мертва, а мне просто голову морочат? Жалеют? Поэтому и Хаус такой непохожий на себя — жалельщик из него так себе.
- Хаус, что происходит? - спрашиваю уже с нескрываемой тревогой. - Что с Блавски? Хватит уже темнить — я с ума схожу!
- У Блавски посттравматическая реакция. И она своими глазами видела, что ты умер, так что, как и ты, подозревает, что мы обманываем её из благих побуждений. Но дело не в этом.
- Как раз в этом! Ты что, не понимаешь, что это — важно? Помоги мне в кресло перебраться, я должен пойти к ней.
- Нет.
- Что? - ничего не понимаю я. - Почему нет? Что происходит?
- Чейз рассказал ей о летучем карлике. Думаю, что с умыслом... Она с ним останется — не с тобой.
- С кем? - не понимаю я.
- С Корвином.
- Он же... карлик!
- Он — карлик, - спокойно кивает Хаус. - А она — дура. Вроде тебя.
- Подожди... - я всё ещё не могу уложить. - Она... так сказала?
- Неважно, что она сказала. Я знаю, что она сделает.
- Но она же, ты говоришь, не верит, что я жив...
- Даже если бы поверила, это для неё не имело бы никакого значения.
Я окончательно теряюсь. Лицо у Хауса холодное, взгляд убегает — на шутника он сейчас меньше всего похож.
- Ты врёшь, - беспомощно говорю я. - Ты нарочно не стал её разубеждать. Тебе удобнее, чтобы она думала, будто я мёртв. И тебе нужно, чтобы она осталась с Корвином. Её мучает вина перед ним — конечно. Кадди как раз говорила об этой вине, и ты ухватился. И будешь продавливать её на это чувство. На вину и на жалость.
- Ты помнишь, с чего у вас началось? - спрашивает он вдруг.
- А что? Это имеет какое-то значение?
- Первостепенное. Она подобрала тебя, избитого, порезанного. Как только ты оправился, она охладела к тебе — это только ты дрочил на её рубцы. Новый всплеск африканской страсти, когда ты приехал из Ванкувера с продолженным ростом, и тебе нужна была операция. А потом, едва закончился период реабилитации, снова охлаждение. Она бросилась к тебе на помощь из аппаратной. Но твоя смерть её устроила. А теперь она почувствовала, что в её руках жизнь маленького уродца, который шантажирует её самоубийством. Он — умирает. Ты — нет. Всё. Этого достаточно. Разве ты не видишь, что она просто... такая. Однажды ты мне сказал, что не готов то и дело умирать для меня. Для Блавски ты будешь это делать? Найди себе женщину без комплекса мессии, Уилсон. При утешительном сексе полноценного оргазма не бывает. Сколько можно тискать снежную королеву: «Блавски, Блавски, люблю тебя, жить не могу», - неожиданно зло — и похоже, скотина! - передразнивает он.
Хочется ударить его в лицо кулаком — до зуда в этом самом кулаке хочется. И бессилие полное, словно он этим своим монологом все кости у меня вынул. А главное, и самое дрянное, я чувствую, что во многом — пусть и не во всём - он прав. Но прав как-то по подлому, словно украл ключ от квартиры и теперь собирается туда залезть и переставить мебель по-своему — неважно, что при этом разобьётся парочка дорогих хрустальных ваз.
- Ты врёшь, - повторяю я, едва сдерживаясь. - Плевать тебе на меня. И плевать тебе на Блавски. По большому счёту, тебе и на Корвина плевать, но его кое-как собрали по кускам, появился шанс, а он может взять — да и повторить более успешно. И будь это просто смешной уродец, ты бы и не почесался. Но он — лучший хирург штата, и вот этого ты упустить не можешь. Поэтому ты будешь давить, пока они... не знаю, чего ты добиваешься — переспят? Браком сочетаются? Принесут тебе вверительную грамоту о том, что собираются жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит их?
- Ни то, ни другое и ни третье, Уилсон. Я просто жму на «паузу» и жду. И да - сейчас у нас на повестке дня — Корвин, поэтому если твоей возлюбленной охота разыгрывать при нём мать-Терезу, я мешать не собираюсь. Я помогать собираюсь. Пусть заронит в него надежду — это может сыграть свою роль.
- А я? - спрашиваю я совсем уже глупо.
- А ты — перетерпишь, - отрезает он совсем уже неласково. - И не ищи с ней тет-а-тета.
Именно в это мгновение — ни раньше, ни позже — я вдруг вспоминаю, что Хаус никогда, даже в самых мелких мелочах, не предавал меня... Значит, настолько важен ему Корвин...
- Он — гном, - говорю я зло. - Блавски — не Белоснежка, чтобы жить с гномом. А ему придётся стремянку подставлять, чтобы с ней поцеловаться.
- Это — их проблемы, - невозмутимо говорит он.
- А если... если я всё-таки вмешаюсь?
- Ты уже попробовал — пришлось блевануть в мисочку. Думаешь, я не повторю?
- Тогда... Слушай, я, правда, не знаю, что мне делать. Это...это так чудовищно, что я растерялся... Ты такие вещи творишь... Выдал меня за мёртвого...А я что могу сейчас?  Мне что, тоже с крыши пойти спрыгнуть? Но я не лучший в штате онколог, поэтому не факт, что это перевесит для тебя чашу.
- Никуда ты не спрыгнешь, - лениво и пренебрежительно говорит он. - Слишком любишь себя. И я же не прошу, чтобы ты оставался мёртвым навсегда — пары недель хватит, наверное...
- Да я не буду играть в твою игру! Ты что, спятил, что ли? Я... я люблю Блавски...
- Ребёнок у тебя, однако, не от неё.
- Хаус, ты не можешь... не смеешь... Да что ты, в самом деле, бог, что ли? Что ты о себе возомнил вообще?
- Успокойся, - говорит он. - Не то у тебя сейчас приступ будет.
Не могу успокоиться — от возмущения даже руки трясутся. И тут он меня добивает последним аргументом:
- Если бы не Корвин, ты бы умер ещё пару месяцев назад. И тогда Блавски не была бы ранена, и сам Корвин не пытался бы покончить с собой. Или это тебе тоже ни о чём?

АКВАРИУМ

Кир всё не приходил в себя — лежал в палате реанимации жалкий, голый, опутанный трубками, обвешенный металлическими обручами со спицами — аппарат-репозитор для его таза. Чейз угрюмо сидел рядом, поглядывая на показания приборов. Чейзу было невесело, и он казался осунувшимся и усталым. Но у него был опытный глаз хирурга, к тому же, хирурга, десять лет проработавшего с Хаусом, и этим глазом он видел, что проблемный пациент уже не умирает. И будь это просто обезличенный пациент — не Корвин - он давно бы уже встал и пошёл домой мыться, наедаться и отсыпаться. Особенно последнее. Он выдохся. Веки уже давно отяжелели и отекли, как подушки, в глазах щипало, руки вздрагивали. Но он упорно сидел и тупо смотрел в экраны.
Хаус возник за спиной внезапно — он не услышал тяжёлого хромого шага и стука палки, что уже само по себе говорило о его состоянии.
- Что ты тут высиживаешь? - спросил Хаус. - Он стабилен. Отправляйся домой.
- Как Уилсон? - спросил Чейз, не отводя взгляда от монитора. - Вы сказали ему?
- Не в таких словах.
- И...как?
- Он в восторге.
- Что? - Чёйз резко повернулся на стуле.
- То, - передразнил Хаус. - А ты как думал? Конечно, он не в восторге. И сама затея нелепая, но... именно поэтому может сработать.
- Не могу понять, как это Блавски решилась на такую игру, - вздохнул Чейз. - Да они ей оба не простят.
- Простят. Причём, оба. Но по-разному: Уилсон простит за мотив, Корвин — за исполнение. Хотя, чтобы получить прощение Корвина, нужно ещё, чтобы он выжил.
- Он не умрёт. Теперь — нет. Но... знаете, Хаус, иногда я сомневаюсь, вправе ли мы вообще вмешиваться...
- Обожаю, когда в тебе врача подминает семинарист, - хмуро буркнул Хаус, подходя ближе и пальцами раскрывая веки Корвина, чтобы осмотреть зрачки.
- Бросьте. Врач подмял этого семинариста, едва мне двадцать пять стукнуло, и пикнуть тому не даёт. Просто иногда я задумываюсь, неужели изучение медицины уже само по себе даёт право переписывать судьбы?
- Мы узурпируем это право, Чейз, из чистого человеколюбия. И если мотив — только человеколюбие, то семинарист в нас радуется, а врач — плачет. Но если в мотиве человеколюбие отсутствует вовсе, плачет семинарист. Бывает и так, и эдак, но чаще всего наши мотивы так перепутаны, что семинарист с врачом просто садятся и пьют на пару пиво. Это называется душевный комфорт — то, чего не хватило Корвину.
- И всё? Так просто?
- Ну, не совсем всё. Иногда мы зарываемся, и тогда появляется шизофреничка с ножом или психопат с пистолетом. И у нас остаются шрамы. А иногда мы сами становимся себе шизофреничками с ножом... Иди-ка ты спать, Чейз — приборы слежения всё равно надёжнее невыспавшегося человека.

Это была долгая ночь. Несколько раз Корвин всплывал из темноты, но видел сквозь ресницы каждый раз одно и то же: усталый укоризненный взгляд Чейза. Если бы он открыл глаза, ему бы пришлось встретиться с этим взглядом, поэтому он продолжал притворяться загруженным. Перед Чейзом было нестерпимо стыдно.
Не за слабость свою — его едва ли можно было назвать слабаком, раз он почти пятьдесят лет провёл заключённым в тело сказочного гнома, не озлобившись на весь свет и не свихнувшись. За подставу. Чейза он подставил конкретно, а ведь Чейз был его лучшим другом, доверял ему.
Чейз был добрым парнем. Славным парнем с непосредственными живыми реакциями и своим чётким моральным кодексом. Настоящим. Без темноты внутри, просвечивающей у иных сквозь внешний налёт порядочности, как косточка сквозь мякоть черешни. А в косточках черешен, между прочим — он верил в это с детства — содержится цианид, вполне способный отравить компот, если его хранить дольше положенного срока. Уилсона, например, хранили дольше положенного срока уже почти на пять лет. За это время компот мог сделаться смертельно опасным. Не для тех, кто просто поглядит на красивую банку с крупными ягодами — и пройдёт мимо. Для тех, кто решится попробовать. Для Хауса. Для Блавски. Но самое дерьмо было в том, что и в себе Корвин чувствовал точно такую же косточку — смутное ощущение того, что мир даёт ему на порядок меньше заслуженного.
И, поднимаясь по лестнице эскалатора на верхний этаж больницы, он в какой-то мере сравнивал себя с Уилсоном — ставил того на своё место. И проигрывал. Положа руку на сердце, проигрывал в этой ситуации с чрезвычайным происшествием, экстренной операцией и своей ошибкой. Ему было, с чем сравнивать: Уилсон был в подобной ситуации, когда умирала его девушка, с которой у него вполне могло что-то получиться — Чейз рассказывал. Рассказывал и то, как Уилсон заставил Хауса рискнуть жизнью ради диагноза — очков это Уилсону в глазах Корвина не прибавило, но ему самому в своих глазах убавило очков: Уилсон вёл себя рациональнее, перекладывая ответственность за... ах да, Эмбер — так её звали — за Эмбер... на чужие плечи. В тот миг это было правильным, оправданным ходом, и в том, что он не сработал, нет ничьей вины. Корвин же всегда считал себя рационалистом, твёрдо стоящим на земле.
С верхнего этажа Корвин поднялся на крышу — верхним пролётом той самой лестницы, на которой Уилсона поджидала сумасшедшая с ножом. Здание не было многоэтажным, но высокие потолки делали третий этаж фактически шестым.
Интересно, а если бы в той истории умерла бы не только Эмбер, но и Хаус? Пожалуй, Уилсон построил бы себе какую-то защитную иллюзию и повторял себе «я не виноват», как мантру, каждый день перед завтраком. Но его бы всё равно мучили кошмары. И тогда он поступил бы однажды так, как поступает сейчас Корвин: поднялся бы на крышу и поиграл с собой в «красивый жест сведения счетов с жизнью». Интересно, на каком этапе он бы остановился? Ещё на стадии вылезания из чердачного окна или он пошёл бы дальше и, перешагнув парапет и подойдя к краю, опасливо взглянул бы вниз?
Внизу цвели разноцветные цинии. Корвину выше пояса, а то и по плечи. Он мог бы затеряться среди этих циний.
Если бы он не сделал операцию Уилсону, Блавски была бы жива и здорова. Но Уилсон бы, наверное, уже умер. Могли бы они после этого оставаться в приятельских отношениях с Блавски? С Хаусом? Корвин вспомнил бабочек в операционной, и как перепуганный, трясущийся в мандраже Уилсон восторженно задохнулся и расцвёл улыбкой при виде этих бабочек. В такие мгновения его, Корвина, обжигали зависть и непонимание. Его мир не допускал бабочкотерпии и, может быть, в этом он тоже был ущербен — не только в своей карликовости. Корвин запретил себе любить, зная, что ничего, кроме страданий, это непрошенное чувство ему не принесёт. Но и мир словно запретил себе любить Корвина. Жалеть-жалел, хотя бы тёмными и ласковыми глазами Рагмары, но любить — нет, не про него. Да он и не рассчитывал, только уважение к себе завоёвывал, не щадя ни времени, ни сил. И вдруг — Чейз. Малознакомый смазливый блондин, из прежних обучающихся групп, кажется — у Корвина была отличная память на лица, гордиться можно - с доской для сёрфинга, внезапно, ни с того, ни с сего грудью пошедший на мерзавца с тугим кошельком, высмеивающего и в самом деле смешного лилипута. Корвин растерялся, не то остановил бы его. «Зачем ты это сделал? Тебя посадят» - «Не могу видеть самодовольных рож, делающих больно тем, кому и так невесело. Вы тут не при чём, доктор Корвин — это мои собственные тараканы». На процессе Корвин приказал: «Говорить будешь то, что велю. Ни слова больше» «Вот ещё!» - фыркнул Чейз - и выступил точно, как под суфлёра, засадив вместо себя самого Корвина. «Как вы это делаете?» - спросил он на коротком свидании со смесью обиды и любопытства. «Выйду — научу».
Сколько раз пришлось Чейзу пожалеть о том, что дал приют странному типу — карлику-хирургу Киру Корвину? Думать об этом не хотелось, но, приходя в себя и натыкаясь на этот усталый и укоризненный взгляд, Корвин невольно думал. Думал о том, на каких волосках-случайностях порой подвешена человеческая жизнь. Хирурги отлично знают об этом, навидавшись, как одно неверное движение скальпелем приводит к трагедии, даже если никто не мог понятия иметь о том, что оно неверно.
Полюбовавшись на цинии и представив лежащим среди них сначала Уилсона, а потом самого себя, вдоволь наигравшись с воображением и наказав насмешкой остаточную тонкость натуры, Корвин повернулся, чтобы снова перелезть через парапет и идти в палату Блавски. Нога вдруг подвернулась, и он потерял равновесие. Обычный человек смог бы при этом легко ухватиться за резную планку ограждения, но Корвин был карликом — он не дотянулся. Взмахнув руками, молча, без единого звука, он камнем полетел вниз с последней мыслью: «Решат, что суицид, и ничего не докажешь — вот стыдоба-то!»
Пока он в очередной раз пребывал в липкой паутине обезболивающей седации, декорация и действующие лица переменились, и очередное пробуждение-просветление было встречено не укоризненной усталостью, а насмешливым пониманием:
- Ты — идиот!
Он поспешно распахнул глаза. Хаус сидел и играл тростью.
Корвин шевельнул губами, силясь ответить, но не смог. Во рту было сухо и горько, горло драло, саднило и кололо, как при жестокой ангине. Каждый вздох, словно наждаком проходился по гортани, глотать сухую сыпучую слюну было мучительно больно. Он знал, отчего это: горло осаднила интубационная трубка. Ставили плохо, грубо — или в спешке, потому что он совсем умирал, или был отёк гортани, и проводник буквально пропихивали в узкую щель. Что ещё? Как новоназначенный полководец, Кир Корвин мысленно проводил смотр своим поредевшим в бою войскам: живот болит — лапаротомия. Надо полагать, шли на кровотечение и, надо полагать, что нибудь под это дело отрезали — селезёнку, вернее всего, а может, и часть печени. Под кожей - жгут краниоперитонеального шунта — круто: значит, с мозгом тоже проблема, и система желудочков дренируется с перспективой на «надолго». Задница онемела до полной бесчувственности, одеяло дыбится над хитрой металлоконструкцией, громоздкого гемодиализатора не видать, мочевой катетер функционирует, но стоит не из уретры — выше. Разможжение костей таза с травмой мочевого пузыря. В лучшем случае предстоит пластика, в худшем — пожизненно ссать в мочеприёмник. Но почки - по крайней мере одна из них - целы.
- Мозги и руки при тебе, - как видно, догадавшись о занимающих его мыслях, сообщил Хаус. - Остальное — в хлам. У нас была достопримечательность: хирург-карлик, теперь будет хирург-карлик в инвалидной коляске. Бабла нарубим только за показ.
Не отводя взгляда, протянул руку, взял с тумбочки стакан с торчащей соломинкой, словно коктейль «маргарита» в баре, поднёс конец соломинки Корвину к губам, предупредил:
- Только не увлекайся — сблюёшь.
Кир жадно засосал было, но тут же бросил — сильно затошнило.
Всё так же, не глядя, Хаус снова протянул руку и, поставив стакан, взял из лотка влажную салфетку, осторожно промокнул Корвину губы, протёр лицо.
Корвин сделал вторую попытку заговорить, но закончил её, не начав, потому что понял вдруг, что, по большому счёту, говорить ему не о чем. Оправдываться? Да, со стороны его падение выглядело гаже некуда: долбанный Ромео, которому предпочли принца Париса. Ухихикаться можно! Прилюдно проявил чувства к женщине, напортачил во время операции, на которую вылез непрошенным, распихав локтями коллег, так же, распихивая коллег, да ещё и недозволенными приёмами, кинулся свои портачества не то исправлять, не то покрывать, а кончил тем, что, как девочка-эмо, сиганул с крыши.  Ничего не скажешь, красиво получилось. Стыдобища!
Но внутренний голос шепнул, что получилось — так получилось — ведь на край крыши ты зачем-то вылез — мог любоваться циниями и из окна кабинета Хауса. Корвин не нашёлся, что ему ответить — он только чувствовал острую жгучую досаду — что бы ему, раз уж так получилось, в самом деле не умереть. Но уж не из-за принца Париса.
Между прочим, всем им: сидящему на полу в коридоре на заднице Хаусу, ассистировавшему с безволием механической куклы Чейзу, придурковатому страдальцу Уилсону — не пришло даже в голову, что захоти он — и Блавски будет не только биться под ним в оргазме, но и сочинять о нём душещипательные стихи — и притом совершенно искренне. И под венец не пойдёт — побежит, и поклянётся делить с ним горе и радости, здравие и болезни, и будет делить, получая удовольствие от процесса столько времени, сколько он захочет. Им не приходило даже в голову, что захоти он — и это Уилсон поднимется на эскалаторе, перешагнёт парапет, полюбуется на цинии и рухнет вниз.
Ему было пятнадцать, когда он, наконец, полностью осознал, что чуда не будет, и здорового статного киногероя из него не получится. Осознал, что останется забавной обезьянкой, которую никто не принимает всерьёз, а если захочет, поднимет за шкирок и швырнёт так, что кости хрустнут. И все его возрастные инфаркты, хондрозы, разочарования и несчастья останутся кукольными, и даже смерть к нему придёт маленькая, как к канарейке.
Инъекции гормонов сделали его мужчиной, подавили детскую слезливость, пробудили эротические фантазии, но не вырастили ни на дюйм и не опустили писклявый дискант до сколько-нибудь приемлемого диапазона, которым можно шептать девушкам на ухо возбуждающие непристойности — забравшись ногами на стул, разумеется, потому что до уха ещё следует дотянуться.
Полнимание и мудрость пришли позже. Понимание того, что нельзя получить то, что хочешь, но можно сделать, что хочешь, с тем, что получаешь. Он использовал свои преимущества: тонкие пальцы — чтобы стать отличным хирургом, поражающую воображение внешность, чтобы гипнотизировать и внушать. Корвин положил жизнь на служение двум этим талантам и достиг ожидаемо многого. Что касалось женских ушек и возбуждающих непристойностей, он мысленно взял однажды чёрный маркер и постаил на этом аспекте своей жизни жирный крест. От лилипуток его тошнило. Высоких девушек — девушек нормального роста — тошнило от него, хотя, справься иная с такой тошнотой, он вполне мог бы показать ей небо в алмазах. Ну, нет - так нет. Он решил, что с него хватит рук и порнофильмов, и женщины превратились для него в мужчин — просто особи homo sapience, с меньшинством из которых нескучно.
Но знакомство с Блавски вдруг тряхнуло его узнаванием, словно он посмотрелся в зеркало: та же неприкаянность, та же замкнутость, та же искалеченность. Он почувствовал шевеление там, где уже давным-давно ничего не имело права шевелиться. Он заговорил с ней раз, и понял, что она не замечает его карликовости — то есть, она знала, конечно, что у него болезнь соматотропной недостаточности, но знанием и ограничивалась, не модулируя ни эмоций, ни логики при общении с ним. Даже Чейз этого не мог, даже Марта могла не всегда — разве что Хаус. Сначала это обстоятельство просто заинтересовало Корвина, он стал активно искать с Блавски разговоров наедине и почувствовал, что её тоже к нему тянет... А потом из Ванкувера свалился на голову этот Уилсон. И тут, увы, оказалось, что и его ущербности Блавски не замечает. Ну что ж, следовало закономерно ожидать.
Уилсон был гад — Корвин всегда это знал, хоть и спас ему жизнь однажды. Из тех, от кого можно ожидать любой каверзы — от свидетельства в пользу обвинения в суде до лжесвидетельства в том же суде с полным спектром кругов ада в промежутке. Но гвоздь шутки был в том, что, не смотря ни на что, Уилсон ему нравился. Вот так. Хоть прописными буквами и курсивом с разрядкой пиши: нравился. Нравилось, что Уилсон помнит дни рождения всех в больнице — даже санитарок. И не просто помнит — маленькие милые презенты оказывались в самых неожиданных местах. Корвин однажды сам получил такой и с проклятьем швырнул его в мусорку. Нравилось, что Уилсон, как на амбразуру, бросается, выторговывая очередь на операцию или исследование для своего больного. Ему словно делалось всё равно, кто перед ним и что за доводы он приводит. Нравилось, что Уилсон может заставить Хауса смеяться совершенно особым смехом — открытым и... да, счастливым. Не потому, что Корвин, подобно Чейзу, влюбился в начальника с первого взгляда и так уж заботился о его счастливом смехе — просто этого больше никто не мог, кроме Уилсона, а Корвин уважал любые уникальные способности.
И тем не менее, он, не моргнув глазом, устроил бы Уилсону любое утончённое и совсем не смешное издевательство, если бы не боялся гнева и мести Хауса. Великий и Ужасный мог сравнять с землёй его и как хирурга, и как биологическую особь. И ещё — самое главное: он ни в коем случае не хотел снова стать причиной спасения Уилсона. Психологический барьер, если пользоваться терминологией душеведов. Но, узнав о нападении сумасшедшей, порысил в оперблок, не смотря на все барьеры. А с более тяжкими ранами поступила Блавски, и Корвин, моментально оценив профессионализм свой и Чейза, взял на стол её, что было, кстати, объективно совершенно оправданно. Вот только Корвин, никогда не обращавший внимания на человеческий фактор, не учёл одной ма-аленькой фишки: абстрагироваться, когда на столе истекает кровью Ядвига Блавски, ему слабо. И он напортачил. И чуть не убил её. Почти убил. А Чейз только едва-едва не убил Уилсона — там, где он, Корвин, справился бы. И Блавски лежала и умирала — ещё и потому, что думала, будто Уилсон умер. Когда жизнь висит на волоске, самый пустяк может оказаться роковой гирькой. И снова он — Корвин — пошёл на преступление, спасая своё портачество и свою совесть за чужой счёт — рискнул жизнью Уилсона. И не просто жизнью Уилсона — жизнью чужого оперированного на постоперационном этапе. Такие вещи не прощают и не спускают с рук. Уилсон сопротивлялся — вот вам моральный облик — и пришлось поддавить внушением. А Уилсону стало хуже, и он уже, выходит, теоретически стал убийцей в кубе. Загнанный, потерявший соображение, пошёл на ре-резекцию совсем уже не по-человечески, по головам, предав даже Чейза — Чейза! Всё, чего добивался годами, вымучивая, выкраивая из лоскутков, разом спалил в пожаре неподконтрольных разуму страстей — и хирургию, и гипноз, и дружбу, и несостоявшуюся любовь свою. Карлик. Во всём, чёрт побери, карлик. И только Хаусово «Ты — идиот», - ещё внушало надежду. Хаус не называет идиотами тех, кого презирает.
- Иногда полезно оказаться недомерком, - сказал Хаус, снова протягивая ему стакан. -  Будь на твоём месте Уилсон, его костей даже ты бы не собрал.
Корвин невольно вздрогнул:
- Откуда ты знаешь?
- Что тут знать! Прикинь его вес, площадь соприкосновения... Тебя-то еле собрали.
- Не об этом! Откуда знаешь, что я... сравнивал?
- Себя с Уилсоном? Внезапно... Да вас только ленивый не сравнивал после этой твоей выходки. Уж очень в его стиле — не прими за комплимент. Смотри сюда: вот что осталось от твоей задницы, - в руках рентгеновский снимок. - Тебе видно? Как ты думаешь, с такими повреждениями, сколько уйдёт на реабилитацию? Кадди была права: больница обречена. Один даёт собаке отъесть у него пол-ноги, другой играет в чокнутого бэтмена, третья с четвёртым на пару устраивают поножовщину, пятая вот-вот родит — просто прелесть, что такое!
Корвин даже не пытается слушать ворчание Хауса — его глаза прикованы к рентгеновскому снимку:
- Это... боже, неужели это всё обратимо, и я смогу ходить? Хаус!
- Вот только не по-маленькому — резервуар пришлось ушить.
- Пластика...
- Не так быстро, Ромео. Твои разможжения ещё полезут гноем из всех щелей... Кстати, может, тебе интересно, Блавски, не смотря на твои портачества, пришла в сознание. Уже спрашивала о тебе — что ей врать? Или рассказать душещипательную историю о том, как ты, сообразив, что облажался, отправился на крышу самоубиваться, да так и сорвался, не рассчитав своих актёрских способностей?
И снова Корвин вздрагивает от его проницательности.
- Почему сорвался, а не прыгнул?
- Зачем бы ты прыгал в клумбу? Оттолкнуться — всего ничего. Если бы ты прыгал, ты бы прыгал, имея в виду покончить с собой, а не покалечиться, и ты оттолкнулся бы и полетел на асфальт, чтобы разбиться. Но ты упал на клумбу, где земля мягкая, упал вертикально вниз, не успев изменить траекторию свободного падения больше, чем мог это сделать просто дёргаясь в воздухе. Поэтому я и думаю, что ты упал, а не спрыгнул.
- Но кроме тебя в это никто не поверит...
- Уже никто не поверил. В общем, тебе не позавидуешь. Так что сказать Блавски?
- Скажи, что я... сожалею.
- О чём? О том, что напортачил? О том, что свалился с крыши и покалечился? Или о том, что Уилсон остался жив после того, как ты вытащил его на несанкционированное свидание? Что, втюрился, недомерок? Тинейджер с тинейджерскими прыщами и тинейджерскими страстями — вздумал с Уилсоном членами меряться? У него по-любому длиннее.
Хаус говорит зло, рыская взглядом где угодно, лишь бы подальше от глаз Корвина, но в этой злости, в этом беспомощном рысканьи Корвин улавливает что-то такое же обнадёживающее, как за минуту перед этим на рентгеновском снимке.
- С Уилсоном всё в порядке? - хмуро спрашивает он.
- Кровотечение вызвало пневмонию. Антибиотик он получает, чувствительность есть. Если устраивать соревнование между вами троими, он встанет первым.
- Тогда в чём дело? - прямо спрашивает Корвин.
- В Блавски. Этих женщин невозможно понять... Она своими глазами видела, что Уилсона убили. Я сказал ей, что это не так, что он жив, но она... не поверила. Ты когда-нибудь интересовался психологией, Корвин? Нет? А вот я прочитал пару любопытных статей и вычитал, в частности, что ложная память формируется, перестраивая события не самым оптимальным на вид, но самым удобным для подсознания образом. Именно поэтому матери так часто не могут поверить в смерть детей, сутками досаждая моргам и врачам. Их рассудок не в состоянии принять смерть любимого человека, как данность. А Блавски приняла сразу, легко и безропотно. Настораживает правда?
- Правда, - выдавил Корвин, с трудом ворочая языком, так и норовящим присохнуть к нёбу.
Хаус снова подал ему стакан с соломинкой и позволил сделать несколько глотков.
- Я решил пока не разубеждать её, - небрежно махнул он рукой, как будто стряхивая проблему с пальцев. - Посмотрим...
- А Уилсон?
- Что, серьёзно? - фыркнул Хаус. - Тебя волнует, что думает по этому поводу Уилсон?
- Просто странно, что тебя это не волнует.
- Уилсон сделает так, как я скажу — слишком многим мне обязан. И так, как скажешь ты — слишком многим обязан тебе. С какой стати вообще спрашивать Уилсона? Это — твоя жизнь, и твой шанс. Блавски знает, что это ты её с того света вытащил — ты же ведь на это и рассчитывал, разве нет? Куй железо, гном — не вас, гномов, учить обращаться с железом и наковальней.
- Что-то я тебя не пойму, Хаус, - нахмурился Корвин. - Ты сам-то чего добиваешься?
- Я — его брови взлетели вверх. - Да при чём тут я? У меня есть попышней подстилка, ваши мышиные войны — это ваши мышиные войны, не мои.
- Разве Уилсон уже тебе не друг?
- Знаешь... если ты и Блавски замкнётесь друг на друга, Уилсон только целее будет. И не переживай ты за его душевные терзания — у него этих постельных приключений столько было, что ты его и за двадцать лет не догонишь, даже если аппарат, - он кивнул в сторону закованного в спицы и кольца таза Корвина, - не повредился от твоих упражнений... Ну, ладно, сочиняй тексты — я думаю, тебя уже можно одного оставить, - он поднялся с места и похромал из палаты, провожаемый не просто удивлённым — ошарашенным - взглядом Корвина.

ХАУС

Блавски приподнимается на локте навстречу, но всё ещё морщится — шов тянет.
- Ну, как он?
- Кто? Я уже, знаешь, слегка запутался в предметах твоего интереса.
- Ты же сейчас от Корвина. Как он?
- Лучше, чем следовало ожидать. Малый вес — на его счастье.
- Он в сознании? Ты говорил с ним?
- Отбарабанил, как «Отче наш», наизусть.
- И он поверил?
- Не знаю.
- Хаус, ты — мой должник, я делаю это ради покоя в твоей больнице.
- Да? А я подумал, ради покоя в собственной душе.
- Это — тоже. Что он сказал?
- Кто? Корвин?
- Нет, блин! Авраам Линкольн! Корвин, конечно, кто же ещё!
- Сказал, что побежал покупать обручальное кольцо.
- Да перестань ты уже!
- Блавски... - выдыхаю я, действительно, намереваясь «перестать уже». - Ну а что он должен был сказать? Это же не мультфильм, как он ни похож на мультяшного героя. Он будет выжидать и думать. Ты же этого и хотела, нет? Смотри, я даже не вмешиваюсь — я доверяю твоему профессионализму.
- Хаус, ты должен доверять — я психиатр в твоей больнице, ты бы не взял меня, если бы не доверял. Что он сказал о самоубийстве?
- Почему ты думаешь, что я стал расспрашивать его о самоубийстве?
- Не расспрашивать — он сам должен был заговорить. Он позиционирует себя сильной, волевой натурой — Чейз говорит, он уже почти сутки в сознании и до сих пор избегал заговорить — значит, чувствует неловкость, стыд. Но совсем умолчать об этом не удастся — он же понимает. Значит, если заговорил, продумал линию обороны, а значит, должен был начать проводить её в жизнь без дополнительных расспросов.
- А если это, действительно, несчастный случай, а не суицид?
- Послушай, слово «самоубийство» сказала не я. И я вообще думаю о другом. Из-за суицида я бы не затевалась с такой сложной игрой, неудавшийся суицид несёт противоядие в себе.
- Подожди... тогда я...
- Если это не суицид, Хаус, и если это не просто уединение со своими мыслями, что он мог ещё делать на крыше? Зачем ему перебираться через ограждение?
Она смотрит на меня так, словно старается натолкнуть — нестерпимо-яркие зелёные глаза несут такую эмоциональную нагрузку, что впору захлебнуться. И меня осеняет — я вдруг прозреваю её страх.
- Он примеривал убийство, Блавски. Убийство Уилсона с помощью гипноза. Я видел, что и как он может сделать с помощью гипноза. Я... я, пожалуй, боюсь его.
Несколько мгновений она молчит, перебирая в тонких пальцах кромку больничного одеяла и смотрит на эти пальцы. Наконец, говорит тихо, одним выдохом:
- Ты понимаешь...
- Послушай, но, раз так, не проще избавиться от него?
- Не проще. Ты можешь выгнать — не убить же, и будет только хуже. Он снова перенесёт чувства на Джима. И если до сих пор он не переходил к действиям, то, возможно, увольнение послужит толчком.
- Почему на Уилсона? Потому что он — твой бойфренд?
- Не только. Уилсон обязан ему, он «его собственность» - перенос на остальных будет сопряжён с большим чувством вины, с большим стрессом, он просто идёт по пути наименьшего сопротивления. Не сознательно — пойми. Он — не злодей, не негодяй, он сам пока вряд ли осознаёт свои побуждения. Но он и так обижен жизнью, а теперь покалечен. Человеку свойственно искать резинового болвана для битья — возьми эту несчастную дуру, которая столько лет лелеяла месть за смерть мужа. Почему она выбрала объектом Джима — ни тебя, ни кого-то ещё — его? Может быть, дело в Джиме, а не в ней. Мы ещё не знаем, как работает подсознание — ни здоровое, ни больное — толком не знаем, и рисковать из-за этого незнания жизнью и покоем любимого человека я не хочу. Я должна отвести беду, понимаешь, Хаус? И потом... Я могу ошибаться — это будет чудовищно по отношению к Киру. Давай оставим всё, как есть, и будем делать, как задумали. И подождём. Просто подождём, ладно? Должно что-то измениться. И тогда мы увидим.
- А если ты в Уилсоне убийцу разбудишь?
- Джим патологически неревнив.
- Ошибаешься. Он Джулию из-за этого бросил.
- Бросил, но не убил. И платит ей алименты, насколько я знаю. И не предпринимал никаких шагов в отношении её бойфренда... Как он отреагировал? Ты сказал ему?
- Возмутился. По моему, хотел мне по физиономии смазать.
- Но не смазал же?
- Нет, он удержался. И потом, он сейчас слабый, он бы не справился.
- Ему придётся всё рассказать, когда из этого что-то выйдет.
- Корвину тоже придётся всё рассказать.
- Да, но это будет труднее. Особенно, если я ошиблась на его счёт.
- Ты — врач. Пусть ты и не хирург, но ты не имеешь права на невзвешенный риск, ведь так?
- Ты понимаешь...

Не так уж и много я понимаю. Скорее, просто доверяю чутью Блавски. Женщина-психиатр — это же почти пифия. И вопрос, зачем Корвин лазил на крышу, остаётся открытым и для меня. Он, действительно, совсем не похож на самоубийцу — во всяком случае, ещё меньше, чем на убийцу. И, пожалуй, это благо, что пока они все трое — Блавски, Корвин и Уилсон — нетранспортабельны и разведены по своим палатам.
- Чейзу о нашем разговоре не надо знать, - говорит Блавски, возвращаясь к уже однажды обговорённому.
- Чейз уже знает то, что услышал.
- Подслушал...
- Сути не меняется. Он в курсе.
- Он знает, что я задумала и что ты задумал. Он не знает, почему мы это задумали.
- Ты думаешь, не догадается?
- Ты же не догадался.
- Я почти догадался.
- Он попроще, он не догадается на два «почти», этого хватит.
- Спасение от смерти сделало тебя самонадеянной.
- Обычно так и бывает.
Мало-помалу мы снова скатываемся на привычные рельсы дружеской пикировки, и мне становится немного легче. Я даже осматриваю её, осторождно пальпируя изрезанный живот. Швы выглядят неплохо.
- Что ты чувствуешь?
- А ты о чём сейчас спрашиваешь? О животе или о душе?
- Вот в таком порядке и говори.
- Шов побаливает, когда надавливаешь.
- Правильно делает — это его прямая обязанность, побаливать, когда надавливаю. Мочилась?
Она густо краснеет.
- Да, с этим всё в порядке.
- Газы отходят?
Теперь цвет её лица становится прямо-таки свекольным.
- Эй! Я — доктор, - напоминаю на всякий случай.
- Да пошёл ты, Хаус! С каких пор ты — мой лечащий?
- Твой лечащий — Корвин — сейчас немного не в форме, понимаешь...
- Пусть Колерник, Рагмара, Чейз — кто угодно, только не ты.
- Почему?
- Потому. Мы — друзья, что бы ты об этом не говорил, а друг не может быть лечащим врачом.
- Бред. Уилсон пятнадцать лет был моим лечащим врачом. И я был его лечащим врачом.
- Лейдинг был моим лечащим врачом. Хаус, я зареклась смешивать.
- А Корвин?
- Это — игра.
- Игра?
- Хорошо, пусть не игра — комбинация, многоходовка, представление, психологический ход, подстава. Хаус, я не верю и ни за что не поверю, что ты путаешь.
- Это ты путаешь. Твой бойфренд — Уилсон, не я. Или... Подожди-ка... Блавски, а ты вообще-то уверена в том, что Уилсон тебе ещё зачем-то нужен? А то, может быть, твоя игра — и не игра, и главный дурак тут — я?
- Что, может быть, ты думаешь, что ты мне нужен? Или ты, может быть, думаешь, что Корвин? - её глазища становятся похожи на два бутылочных осколка под фонарём. - Хаус, знаешь что... Шёл бы ты уже... по своим делам, а? На тебе вся больница, а ты тут сидишь, как... старый интриган-любитель. Давай-давай, вали!

Но когда я послушно «валю», я становлюсь, сам того не ожидая, участником шоу «возвращение блудного сына» - у центрального входа в вестибюле столпился практически весь персонал больницы, а в центре толпы широкоплечий здоровый Вуд, зачем-то разнаряженный в костюм и рубашку с галстуком и какой-то субтильного сложения диковатый парень, заросший клочкастой бородой, взъерошенный и одетый в мешковатый растянутый свитер и джинсы. Он на костылях — пустая брючина подвязана у колена. И вот только по этой брючине я, наконец, и узнаю его:
- Буллит?
- Хаус!
- Хаус, иди к нам, - призывно машет рукой, маленький Тауб. - Буллит вернулся.
- Вижу — не слепой. Буллит, - говорю, а он вскидывает голову и смотрит со странной смесью вызова, отчаяния, боли и сатанинского веселья, - идём-ка со мной, в кабинет.
Кажется, он следует за мной с облегчением, словно его не приветствовали, а линчевать собирались, и я спас его от такой участи. Но ходит он на костылях пока совсем плохо. Впрочем, и времени немного прошло.
В кабинете я первым делом спускаю шторы и закрываю жалюзи — теперь мы изолированы от мира за окном и мира внутри больницы.
- Садись.
Он неловко управляется с костылями и плюхается на диван. Неверное решение: встать оттуда он, пожалуй, без посторонней помощи не сможет, а где гарантия, что я — гад, на котором пробы негде ставить — подам ему руку, когда понадобится? Следовало выбрать стул — я сориентировался в этом на первой неделе своего калечества, поизвивавшись на таком вот диване, как перевёрнутый на спинку жук. Сейчас-то я и с полу встану без посторонней помощи, но на это совершенствование нужно время.
- Что теперь думаешь делать?
Неопределённое движение плеч. Полувопросительно:
- Вернусь на работу...
- С чего решил, что возьму безногого?
- С чего решили, что собираюсь сюда? - немедленно парирует он — я ещё не успеваю шпаги вытащить.
- Ты заказал протез?
- Рано же. Культя зажить должна.
- А почему ты перестал бриться? Трансвестицизм побоку? Вот все вы — бабы — такие, стоит ногу потерять — и уже: «я теперь некрасивая, кто такую замуж возьмёт?», - истерика.
- Похоже, что я — истерю? - с любопытством спрашивает Буллит, неосознанно поглаживая бедро выше своей культи ладонью. Я пристально смотрю, как его ладонь скользит по штанине вверх-вниз, вверх — вниз, и в горле у меня, словно снежный шар у пацанов зимой, скатывается абсолютно непроглатываемый ком.
- Ты слышал, что тут у нас произошло?
- В общих чертах. Сумасшедшая с кухонным ножом.
- У Блавски проникающие в брюшную полость, у Уилсона — в грудную. И ещё Корвин... - делаю паузу, чтобы проверить по выражению лица: да, это он тоже слышал. - Так что ты нужен, Буллит. Только ты пока такая коряка с этими подпорками, что сидеть тебе на пульте слежения бессменно.
- До каких пор?
- Пока ходить не научишься — разве непонятно? И не подумай, будто это какой-то благотворительный акт с моей стороны — людей катастрофически не хватает, впору вакансию открывать.
- Ладно, - говорит. - Как Уилсон? Хочу зайти к нему.
- У Уилсона пневмония, в остальном — в порядке. Зайди — он будет тебе рад.
- Никто не передавал мне никаких приветов, - вдруг жёстко говорит Буллит, глядя в пол. - Никто не спрашивал обо мне. Никому не было дела. Ведь он мне наврал, да?
- Гм... Поблагодарить его хочешь или в горло вцепиться?
- За что мне вцепляться ему в горло? Он хотел помочь.
- Он помог. Ты ему поверил. Тогда тебе это было нужно, сейчас ты можешь без этого обойтись. А беспокоиться о всеобщей любви хоть как-то оправданно, когда ты баллотируешься в сенат... Всё, хватит лирики, у меня дела.
Я рад его возвращению больше, чем хочу показать, больше даже, чем признаюсь сам себе. С его приходом, мне кажется, в «двадцать девятом февраля» наступает поворотный момент, кризис, мы как будто проскакиваем пик катакроты. А поскольку, не смотря на наши внутренние проблемы, больница работает на амбулаторный приём, и стационарные тоже сами не вылечатся, я живо пристраиваю и Буллита, и Вуда — первого, как и обещал, на пульт, второго — в гнотобиологию. Под шумок всеобщей вынужденной ротации задерживается и Лейдинг. Я делаю вид, что его не замечаю — стервозный характер не мешает ему оставаться приличным онкологом, а профиль у нас всё-таки онкология, и без Уилсона отделение выглядит неубедительно.
Уилсону хуже, и я не могу не чувствовать себя виноватым, хотя умом понимаю, что на активности патогенной флоры дурное настроение едва ли может сказываться. Вечером температура у него медленно, но верно перебирается из весовой категории «субфебрильная» в «фебрильная», и возобновляется малопродуктивный мучительный кашель. По срокам всё правильно: это сыграло чёртово кровотечение, спровоцированное нарушением режима.
Захожу к нему, когда уже в большинстве помещений гаснет свет. Он лежит на боку, стараясь сдерживать кашель, потому что кашлять ему больно, и свет у него тоже не горит.
- Ну, ты как? - щупаю лоб: горячий, зараза.
- Это — застой. Мне нужно двигаться.
- Ты не можешь.
- Знаю. Проклятый кашель выматывает. Я не могу кашлять, как следует, а так — просто мука. Может, добавить морфий? Я бы поспал.
- Тебе нельзя. Тебе нужно дышать — опиаты угнетают дыхательный центр, сам знаешь. Завтра принесу тебе надувать воздушные шарики. Буллит заходил?
- Да. Он переменился...
- Он ногу потерял — это меняет. Просто дай ему время — я говорил с ним, он будет в порядке. Он не потерял кураж — в отличие от Корвина.
- Ты слишком много беспокоишься о Корвине.
- Злишься?
- Нет. Я думал о твоих словах. О Блавски... - он замолкает, потому что его снова душит кашель, и не разобрать, кашель это или болезненное хныканье — что-то среднее.
- Там не о чем тебе думать. Просто были отношения, которые завершились. Успокойся — и переключись. И дай ей успокоиться тоже.
- Обманывая её, как будто я умер?
- Пока ей, видимо, так легче.
Кстати, думаю, ей так, и в самом деле, легче. Неизвестно, решилась бы она на этот мнимый разрыв, глядя в глаза Уилсону.
- Читал «Кладбище домашних животных»? - спрашиваю, стараясь всё-таки найти для него хоть видимость объяснения. - Сейчас ты для неё будешь пришельцем из-за кучи хвороста.
- Это совсем не то. Я не умирал.
- Ты умирал. Она своими глазами видела. Не видела, кто тебя отнёс и закопал за той кучей, чтобы ты вернулся обновлённым, но это сути не меняет. У неё запечатлелся образ: ты мёртв. К образу: ты жив — ей, в любом случае, придётся теперь как-то приспосабливаться, и я не хочу, чтобы это ей навредило.
- Бред! Как это может...
- Может, - перебиваю я. - Я поговорил об этом с тобой — и у тебя пневмония началась. А у женщин психосоматика ещё отчётливее.
- Ты ведёшь какую-то сложную игру, - проницательно говорит он. - Я привык, ты всегда ведёшь какую-нибудь игру. Не привык, что против меня...
- Не против тебя.
- Ну, хорошо, - сдаётся он. - Я слишком болен сейчас, чтобы спорить с тобой, а тем более, чтобы ссориться. Ты мне нужен.
- Я всегда тебе нужен.
- Да, верно, - говорит он и неожиданно добавляет. - А вот я тебе, кажется, уже нет... Вот же я дурак: столько времени этого добивался, наконец, теперь добился — победно закричать бы, а мне совсем невесело.
- Стоп, - говорю, слегка ошеломлённо. - С этой минуты поподробнее. Это чего это ты, панда убогая, добивался?
- Хотел, чтобы ты перестал зависеть от меня. Помнишь, ещё когда ты меня уговаривал пойти за тебя признаться в вандализме? Я тогда сказал тебе, а ты обиделся. Я не мог себе представить, что с тобой будет, когда я умру.
- Что со мной будет, когда ты умрёшь? Ты рехнулся, Уилсон? Ты что, всерьёз думал, что я пропаду, лишённый сомнительной радости вытирать тебе сопли?
Он поднимает на меня взгляд — невозможный свой виновато-укоризненно-праведный-чёрт-возьми-взгляд — и отвечает спокойно, как в церкви.
- Ну, вообще-то я именно так и думал. И ты не убедил меня в обратном, закинувшись героином на горящем складе. Поэтому я постарался сделать всё, что смог, чтобы сломать твою социофобию. Эта больница, например, и необходимость отвечать за людей... и любить их — хитрый ход, ты же понял. Но я поставил — и выиграл... Вот только не думал, что задержусь так надолго, и поэтому не учёл, как мне самому будет не хватать твоей зависимости.
Смотрю на него, хлопая глазами, и перевариваю эту заявку, не в силах выдавить ни слова. Вот, значит, что здесь всё это время происходило: реабилитация социопата Грегори Хауса до приемлего в обществе состояния. Ну, вот и как мне реагировать? Послать его? Самому уйти? Рассмеяться? Чувствую себя идиотом. И он, видимо, понимает по моему взгляду, какой раздрай поселил у меня в душе, потому что осторожно, полувопросительно окликает:
- Хаус...
Значит, подарил собаке палку? Значит, всё это «двадцать девятое февраля» - просто реабилитационное отделение специалной психиатрической клиники-люкс имени Джеймса Уилсона? Красный велосипед для поездок на почту? И ведь я с самого начала чувствовал подвох, но усыпил себя, отвлёк, расслабился, подставил этому хитрому йегудиму мягкий живот. И он, как сам только что мне сказал, «поставил — и выиграл».
Пауза недопустимо затягивается. И я, наконец, поворачиваюсь и ухожу. Молча.

АКВАРИУМ.

В палате ОРИТ время тянется бесконечно. Заходит медсестра, меняет растворы в капельнице, мерно пикают мониторы слежения, свет искусственный, белый, поэтому непонятно, день или ночь за окном — жалюзи задёрнуты и пластиковые шторы спущены. Часов нет, телевизора нет, да и был бы, Уилсон едва ли стал бы его смотреть, потому что сил тоже нет. Он лежит на боку и время от времени слабо кашляет, морщась от боли. Он почти не открывает глаз — зачем? Что он может увидеть кроме всё той же стены напротив, пустой незастеленной кровати и серого инъектора на круглой штанге-подставке?
Ему не хуже, поэтому никто не суетится вокруг. И не лучше.
Его лечащий врач — Чейз — заходит во время обхода, хмурится на застывшие показатели приборов и назначает ещё анализы.
- Как ты? - озабоченно спрашивает он.
- Нормально, - Уилсон говорит тихо, чтобы не потревожить больное лёгкое, и интонации в его голосе не больше, чем в скрипе каталки по коридору.
- Тебе поменяли антибиотик.
- Я знаю.
- Возьмут кровь на стерильность.
- Ладно.
- Подожди... - ещё больше хмурится Чейз. - Тебе что, совсем не интересно, почему у тебя берут кровь на стерильность?
- Нет.
- Уилсон... - он словно бы немного теряется. - Джеймс, тебе что, хуже?
- Нет. Правда. Всё нормально.
- Температура не снижается, поэтому мы и...
- Я понял, понял.
Чейз озадачен, но ему некогда стоять над стабильным Уилсоном — он идёт в палату своего друга, Корвина.
Корвин оживлён — расспрашивает о назначениях, в очередной раз клянётся, что просто сорвался, а не хотел покончить с собой, говорит, что такое предположение — просто нелепо, в очередной раз просит прощения за насилие над психикой — его падение и множественная травма вернули ему Чейза, вернули расположение Хауса и Блавски, и хотя боли жуткие, но он терпит на минимальных дозах опиатов. Спрашивает, между прочим, о состоянии Уилсона.
- Вроде он в порядке, - с сомнением говорит Чейз. - Слишком апатичный, но особого ухудшения я не вижу.
- Нормальное состояние для него — лежит и жалеет себя. Не бери в голову, - быстро говорит Корвин, но Чейз почему-то чувствует при этом толчок злости.
А Уилсон лежит и прислушивается к стуку палки в коридоре. Дважды он слышит его, но каждый раз — мимо его палаты. Приподнимает голову — и снова опускает её на подушку, разочарованный.
Он этого хотел, этого ждал. Добивался наступление такого момента, когда Хаус совершенно спокойно сможет просто повернуться и уйти. Это означало реабилитацию Хауса-социопата, достижение им независимости, его исцеление. Уилсон надеялся на то, что Хаус сможет повернуться и уйти, но почему-то не думал, что захочет. Первый удар он получил в Ванкувере, когда Хаус повернулся и ушёл, но тогда оказалось, что это было просто манипуляцией — на самом деле Хаус только сделал вид, а сам стоял и ждал у машины. Он не знал, рад он этому или огорчён сохраняющейся зависимостью, хотя уже подозревал, что знак зависимости поменялся, и это его Гольфстрим отвернул, послушный смещению магнитных полюсов их с Хаусом общей земли. Впрочем, тогда он на это наплевал — ему был нужен Хаус — так же, как нужен сейчас, когда ему так больно и так плохо, когда Блавски поверила в его смерть и не даёт разубедить себя, потому что ей лучше без него, когда Корвин бросился с крыши, когда у Айви Малер остался маленький ребёнок, а сама Айви мертва, и ему не нужен этот ребёнок, но и отказаться от него он не может, хотя это будет означать окончательную потерю Блавски — именно поэтому, наверное, он и согласился больше не искать с ней встречи и разговора — зачем длить агонию?
Уилсон лежит и вспоминает, сколько дней за свои пятьдесят лет он был счастлив.  Ну, конечно, не считая беззаботного дошкольного детства. Был захлёбывающийся восторг победы в бейсбольном матче, когда школьная команда взяла кубок, был восхитительный ужас первого полёта на самолёте и первого взгляда на землю с тысячекилометровой высоты — до тех пор, пока его не начало тошнить, была радость от поступления в медвуз, был хороший секс с той светловолосой девчонкой с параллельного потока, была свадьба с кольцами, и первая брачная ночь — тогда казалось, что это навсегда; было вдруг накатившее понимание того, что противный долговязый парень с синими глазами и наглыми манерами - на самом деле отличный парень, умеющий откупорить распирающую его, приличного юношу из приличной еврейской семьи, тёмную материю, а потом ещё и прикрыть от последствий; была другая свадьба, которую он не мог вспомнить, потому что ещё на мальчишнике надрался до положения риз, было назначение на должность заведующего — в обход двух старых китов, и он ужасно стеснялся и краснел, когда его приветствовали апплодисментами на собрании правления; был стук трости в коридоре — первый раз после нескольких месяцев изнуряющей борьбы, и он выскочил навстречу, чтобы и отругать за излишнюю самостоятельность, и встретить улыбкой столь редкую и от этого столь прекрасную улыбку закончившего, наконец, курс реабилитации Хауса; был многообещающий роман с Эмбер Волакис, оставивший болезненную занозу на всю жизнь, был короткий восторг возвращённой жизни, когда считал, что уже обречён. И Блавски — чудесная рыжая нежная Блавски, с которой можно отринуть действительность и погрузиться в блаженство. Можно было... Ну, и сколько там набралось? Меньше года... А остальное?
Жар не спадает — только колеблется от ста одного до ста трёх, и его то трясёт в ознобе, то жжёт и сушит. Кашель и боль мешают уснуть, но он и на вечернем обходе, и на следующее утро не жалуется, упорно бурча, что «всё нормально», с трудом проглатывает несколько ложек больничной еды, борясь с тошнотой, и к вечеру второго дня ухудшения от усталости и жара начинает понемногу галлюцинировать.
Бесконечные, как жевательная резинка, уже изжёванная, потерявшая всякий вкус, больничные сумерки. Глухая тревожная тоска. В углу палаты молча сидит и качает на руках тоже странно-молчаливого ребёнка Айви Малер. Потом её лицо меняется — и это уже Стейси — страшная, худая, серая — такая, какой он видел её последний раз в Соммервилле, и её ребёнок — нерождённый сын Хауса, тот, которого она абортировала в те ужасные недели после инфаркта и калечащей операции, когда Хаус на время превратился в злобного тролля со своей болью, со своей гордостью, со своим неумением и нежеланием простить. Кажется, это стало тогда их последней каплей. Снова черты лица искажаются, словно функцией «deform», и Стейси сменяет Эмбер, только теперь вместо ребёнка у неё на руках почему-то его и Бонни старый, давным-давно подохший пёс Гектор. У Уилсона никогда не было детей. И он, проведший детство в семье, почитающей родственную зависимость и родственную привязанность сильнее любой другой, ощущал себя из-за этого неполноценным. Испорченным. И он с тоской смотрит, как Эмбер превращается в его мать, «Старую Шарманку», миссис Уилсон, в рубашке, завязанной в форме буквы шин на рукавах и шее и такой же похоронной шапке.
Уилсон чувствует, как плотно перехватывает его горло, он начинает задыхаться.
- Что же ты, сынок, не приехал похоронить меня? - спрашивает мать, качая головой. - Ты, должно быть, совсем не любил свою маму, если даже не захотел проводить её — ведь ты всех провожал, всегда всех провожал... - и вдруг принимается вполголоса напевать колыбельную про дерево у дороги.
Весь дрожа, Уилсон судорожно нажимает на кнопку вызова — через несколько мгновений входит дежурная сестра — кореянка.
- Что случилось? - она спрашивает шёпотом, и ему становится неловко, потому что ночь и потому что на самом деле ведь ничего и не случилось — наверное, он просто задремал.
- Мне кажется, катетер забился, - на ходу сочиняет он первое, что приходит в голову.
- Нет, доктор Уилсон, всё в порядке. Но я могу промыть ещё раз.
- Нет-нет, если вы говорите, что всё в порядке, не нужно — наверное, мне просто показалось...
Пожав плечами, она выходит, даже не раздосадованная на то, что он дёрнул её по-пустому — разве что в лёгком недоумении. Её эмоции словно в непрозрачном коконе профессионализма. И снова он остаётся один, и время бесконечно тянется, пока он с нетерпением ждёт рассвета, как будто рассвет что-то изменит.
Рассвет ничего не меняет...

На традиционном коротком утреннем совещании больных докладывает Рагмара, ответственный дежурный по больнице. У Корвина поднялась температура, боли несколько усилились, пришлось ввести морфий ночью. По-всей видимости, реактивное воспаление, но этого следовало ожидать, и никто не удивлён. Блавски значительно лучше, её планируется поднимать сегодня. У Уилсона держится фебрильная температура, но отделяемое по катетеру прозрачное, в крови ожидаемая анемия и воспалительная реакция, соответствующая тяжести состояния, а рентген-визуализация назначена в первой половине дня, как только освободится сканерная.
Закончив со «своими» пациентами, Рагмара переходит к докладу об остальных.
Хаус выглядит рассеянным и слушает вполуха, вертя в руках мобильный телефон. Не то он ждёт звонка, не то окончания совещания, чтобы поиграть в какую-нибудь стрелялку или ходилку. Краем глаза отмечает, что Лейдинг всё ещё никуда не ушёл — присутствует на совещании. Но, косясь на него, Хаус не торопится напоминать, что ему не рады — он не обязан играть навязанную Уилсоном роль отечески-заботливого руководителя больницей. Выздоровеет Блавски — пусть сама с ним разбирается. Он слишком увлёкся людьми с их поступками и мотивами, слишком увлёкся самой нерациональной частью человеческого организма — повёлся на мнимую значимость всей этой розовой мишуры, отражающей всего лишь изменчивую поляризацию клеточных мембран нейроцитов. Скучно. Бесполезно. Значимость эта наносная, мишурная, хаотично-бессмысленная по сравнению со стройной значимостью работы пищеварительного тракта или сердечной мышцы. На какой-то миг он почувствовал настоящий интерес — вглядеться в таинственную природу потенциально бессмертной раковой клетки, понять правила её игры, научиться играть по этим правилам и заставить её играть по своим. На этой волне согласился на онкоцентр, хоть и чувствовал себя слегка разведённым. Но теперь, когда Уилсон в лоб заявил, что использовал свой подарок, как сыр для мышеловки, чтобы поймать крысу-Хауса и сделать из него ручную мышку, а то и учёного хомячка, он, хоть и догадывался об истинных мотивах друга — Джима, вдруг отчего-то почувствовал себя преданным — и растерялся. Да, пожалуй, что и обиделся — захотелось вдруг плюнуть на всё, выбросить в мусорную корзину ненужный подарок с брезгливым презрением к незадачливому комбинатору - и уйти к тому, что по-настоящему его: к диагностике, к музыке... Вот только орган в его комнате — тоже подарок Уилсона. И сама комната. Ну и что? Он не просил! Уилсон обтяпывал свои делишки за его счёт... Впрочем, Уилсон, скорее уж, обтяпывал его делишки. Но всё равно он же не просил! Он вообще не хотел этого! А чего он, между прочим, хотел? И чего хотел Уилсон? И чего он хочет сейчас, лёжа с воспалением лёгких в палате ОРИТ? Может быть, как Буллит, хочет просто телефонного звонка: «Мы тут все за тебя переживаем». Но Буллит правильно сказал: никому нет дела. Сейчас внимание сосредоточено на Корвине. Он тяжёлый. Он, возможно, пытался покончить с собой — это придаёт импозантность его фигуре. Наконец, он — карлик. Это уже само по себе интересно. Внимание сосредоточено на Блавски. Она сильно пострадала, её чуть не угробили, напортачив с кишечником. Потом, она всё-таки главврач. Уилсон стабилен. Он — не карлик, не главврач, не суицидник, он даже избежал послеоперационных осложнений, которых боялся Чейз. Чейз успокоился на его счёт и проводит всё свободное время в палате Корвина. Уилсона любят в больнице — он ровен, со всеми приветлив, не доставляет хлопот, не торчит, как гвоздь в ботинке или заноза в заднице, спокойно делает свою работу. Даже если бы он умер, он сделал бы это вежливо и спокойно. Потому что только Хаус приблизительно знает, какие дымные дьяволы клубятся и пенятся в его душе под внешней оболочкой респектабельности.
- Доктор Хаус! - повышает голос Куки. - Вы не слушали?
- У меня была важная приватная беседа со своим внутренним голосом — ты, как всегда, влез не вовремя.
- Я говорил о том, что мы теперь имеем возможность генотипирования по амниотическим водам, не отсылая материал никуда из лаборатории. Я нашёл отличного цитолога, он прислал резюме. Вот, пожалуйста.
- Зачем ты мне это суёшь. Тебе с ним работать — не мне. Смотри сам.
- Тут ещё одно, - говорит Куки, и тон понижая, и взгляд уводя. - Речь идёт о нашем цитологическом архиве. Доктор Кадди предлагает, если уж мы ведём речь о переподчинении клиник, слить архивы.
- На чьей базе? - живо настораживается Хаус. - На их?
- Да, на их базе. Доктор Кадди говорит, что у них лучше приспособлено помещение и для хранения, и для просмотра. Территориально мы очень близко, фактически это будет просто расширение «Двадцать девятого февраля» на филиал.
- А ты на какой базе планируешь оставаться? Там, где архив, конечно?
Куки дипломатично молчит, глядя в сторону.
«А может, и правильно? Пусть Уилсон полюбуется, как разваливается его карточный домик. И именно гистоархив — отличный удар, лучше всего демонстрирующий, как былое влияние уходит из рук незадачливого кукловода». Хаус вспоминает бледное лицо Уилсона на фоне зеленоватого белья ОРИТ, и ему становится до тошноты мерзко от самого себя, способного на такие мысли. Уилсон, конечно, сволочь и манипулятор, но то, что предлагает Куки, слишком подлый удар, достойный Лейдинга, а не его, Хауса. Да и к тому же, не исключено, что следующим, кого Кадди попытается переманить, будет сам Уилсон. И не факт, что он откажется наотрез... А может, и пусть? В конце-концов, он именно этого добивался — самостоятельности Хауса, сам сказал.
- Ты уже говорил об этом с Кадди?
- Она говорила со мной.
- И что ты ей ответил?
- Что это не мой личный архив, и что ей надо разговаривать с Блавски или с вами.
- Молодец, правильно. Возьми кусочек сахара. У кого ещё что есть? Нет? Идите работать.
Он сам звонит Кадди пару часов спустя:
- Эй, королева в изгнании, а больше тебе ничего не надо? Ну, кроме Куки и нашего гистоархива? Может, отожмёшь у меня квартиру или пару хирургических столов с операционными наборами и с Корвином в нагрузку? Только учти, его ещё с пол-года склеивать придётся.
- Ты так уныло остришь, что и дураку понятно: я тебя всерьёз поимела, - радуется Кадди. - Значит, Куки моё предложение по душе. А хочешь, сам устраивайся ко мне в диагностический — тогда и переподчинение станет неактуальным. Дивиденты получать, как владелец клиники, ты сможешь и не работая в ней.
- Я подумаю, - с неожиданной серьёзностью говорит он, и Кадди остаётся с полуоткрытым ртом и телефоном в руке.
День между тем катится своим привычным порядком — амбулаторный приём, исследовательская работа, обход стационарных, плановые операции. Около четырёх звонок с очень плохой слышимостью, Хаус принимает вызов с незнакомого номера и морщится, силясь разобрать на том конце связи незнакомый голос:
- По договорённости... насчёт теста ДНК.. установление отцовства... морочите голову... фотография предполагаемого отца...
- Эй! - останавливает Хаус. - Я вас едва слышу! Выньте уже жвачку изо рта или перезвоните с исправного гаджета. О какой фотографии речь? Я вам не посылал никаких фотографий.
- В личном деле... в больнице...
- Ну так и что вы от меня хотите? Я вообще только посредник — свяжитесь с Уилсоном.
- Почему сразу не сказали, что он — белый? - прорезается, наконец, сердитый голос. - Он — белый.
- Почему я должен говорить, что он белый? Ну да, он белый. Эта Айви Малер ведь, кажется, тоже... Что? - наконец, до него доходит. - Постойте! Так ребёнок — чёрный? - он начинает смеяться, хотя ему не смешно — скорее, нелепо и стыдно — Вы серьёзно? Он — чёрный? И вы... О, боже! Уилсон — еврей, у него никогда не было в родне никого из цветных. Да, я точно знаю. Совершенно точно! О, господи! Ну, и бред! Нет уж! Звоните ему сами!
Он отбрасывает телефон на стол и некоторое время сидит, растерянный. Что почувствует Уилсон после этой новости? Облегчение? Едва ли. Скорее всего, он почувствует примерно то же, что сам Хаус — ощущение участия в каком-то нелепом фарсе, где уже примерил на себя роль коварного соблазнителя невинной девушки, раскаявшегося и вознамерившегося... и вдруг — бац — невинная девушка оказывается той ещё шлюхой, и её ребёнок от какого-то залётного афроамериканца, и все твои душевные терзания оборачиваются комедией и псу под хвост. Пожалуй, Уилсону не позавидуешь. Хотя, если он всё это переварит, пожалуй, и осознает, что так лучше.
В четверть пятого собирается консиллиум по поводу множественной травмы Корвина — речь идёт об определении порядка реабилитации. Хаус присутствует на нём, но чисто номинально — специалисты-ортопеды знают своё дело, а Чейз координирует все их предложения в стройную программу.
Около пяти он подписывает общий протокол и отправляется, наконец, в палату Блавски.
- Не пора прогуляться, девочка? Я привёз тебе роскошный «lexus-GX». С тюнингом, - он ввозит в палату лёгкое инвалидное кресло. - Давай, перебирайся — я помогу.
- Справлюсь без твоей помощи, Хаус.
Она действительно, справляется сама — согнувшись и держась за живот, перебирается в кресло.
- Куда поедем? - спрашивает он.
- А ты не догадываешься, гений?
- К Корвину?
- Конечно.
Он кивает, но продолжает стоять, опираясь на спинку кресла.
- Что?
- Блавски, послушай, ты уверена? Может быть...
- Хаус! - повышает голос она. - Есть такое понятие: долг, знаешь? Когда Корвин облажался, он слетел с катушек. Когда облажаться случается тебе, ты готов землю рыть — лишь бы всё исправить. Мне рассказвали историю про Эстер — она не отпускала тебя двенадцать лет. Двенадцать, Хаус! И ты мне предлагаешь просто забить на то, в чём облажалась я сама лично? Забить, хотя на кону жизнь, и, возможно, не одна, хотя Чейз просил? Я — психиатр, Хаус, и я буду делать свою работу, о`кей?
- Уверена, что сейчас не лажаешь?
- Хаус, единственный врач, который может быть в этом уверен до конца — патологоанатом, да и то не на сто процентов. Я делаю то, что считаю правильным, то, что мне подсказывает делать весь мой опыт — и женский, и врачебный. Поехали. Только в палату к нему не суйся — довези меня и жди в коридоре. Там широкие подоконники и автомат с шоколадками — за четверть часа не заскучаешь.
Пожав плечами, Хаус, берётся за ручки кресла:
- Хотелось бы надеяться, что ты знаешь, что делаешь.
- Если я правильно поняла типаж Корвина, должно сработать.
Они проезжают по коридору мимо ОРИТ, где лежит Уилсон, и Блавски невольно скашивает глаза в ту сторону. Но двери закрыты, и жалюзи спущены.
А Корвин выглядит неважно. Это при том, что обыкновенно он как раз выглядит важно. Значимо. А сейчас детская фигурка совсем потерялась среди ортопедических конструкций и трубок капельниц и дренажей, но лицо не детское, а сейчас даже не молодое. И только глаза при виде Блавски ярко вспыхивают.
Хаус, как и было оговорено, подкатив её кресло к дверям палаты, остаётся снаружи.
- Слава богу, тебе лучше, - говорит Корвин с таким неподдельным облегчением, что Ядвиге становится неловко. - Господи боже, я — первый в штате хирург — чуть тебя не угробил. Мне теперь с этим до смерти жить.
- Всё обошлось, Кир, - она ласково накрывает его руку своей. - не мучай себя. Если бы не эта женщина с её затаённой обидой, никто бы не пострадал. Ты видел, как она изрезала Хауса — у него все руки располосованы.
Она не говорит о Уилсоне, и он не знает, как об этом заговорить. Наконец, заговаривает:
- Если бы не Уилсон...
- То ничего бы этого не было, - быстро подхватывает она.
- Гм... я, собственно, собирался сказать, что это он спас тебя от шока.
- Лучше бы он спасал себя... - она глубоко вдыхает, но обрывает вздох и кривится от боли — тянет шов. - Мне рассказывали. Она ударила его два раза, проникающие в грудную клетку, в лёгкое, в перикард...Если бы ты взял его на стол первым, жив был бы он, а не я. Я тебе благодарна за то, что отдал его Чейзу.
Дыхание Корвина сбивается, он беспокойно возится, кривясь от боли.
- Ты что? Позвать кого-то?
- Нет... Ядвига, ты вообще в курсе, что Уилсон жив?
- Да... Хаус что-то такое говорил.
- И... как ты к этому относишься?
- Никак. Всё из-за него, а спас меня ты... Знаешь, Кир, - она задумывается, и зелёные глаза становятся прозрачными — настолько, что у него захватывает дух глядеть в них. - Я ведь люблю Уилсона, но... понимаешь, есть такие люди — они, как будто заражены чем-то. Неудачей. Болью. Нелепостью. Рядом с ними нельзя находиться долго, как бы этого ни хотелось. Их можно жалеть, но не любить, потому что любовь всегда подразумевает радость, а они безрадостны, такие люди. Они живут наизнанку, с ними удобно посторонним людям и больно друзьям и близким. Джим именно такой. Пока он рядом, с ним удобно. Он заботится, отдаёт тебе всё, не прося взамен ровно ничего: деньги, квартиру, машину, время, ласки - но ты ощущаешь его присутствие, словно тёмную материю вселенной. Принимаешь его сочувствие, его подарки, его уступки, его внимание... а потом чувствуешь неимоверное облегчение, когда он уходит. Кажется, и до Хауса это тоже дошло. И, знаешь, я не удивлена, что эта женщина именно его попыталась убить, хотя обидел её пренебрежением когда-то Хаус. Просто Джим — человек, которого можно и даже нужно убить, кто бы и в чём бы ни был виноват на самом деле. Вот смотришь на него — и понимаешь: в его жизни точно нет смысла. Он мешает. Раздражает, бесит. И нет никакого повода, чтобы вылить на него это раздражение и это бешенство. А потом находится сумасшедшая, которой даже внешней логики не надо — и все вздыхают с облегчением: наконец-то он мёртв, и мы в этом не виноваты.
- Но он не мёртв! Чейз спас его!
- Об этом легко забыть... Ладно, не будем сейчас больше о нём — ты слишком волнуешься. Даже странно, что ты так волнуешься из-за того, что он жив — ты сделал всё правильно, как надо... Корвин, скажи, зачем же ты хотел покончить с собой?
- Я не хотел покончить с собой, Блавски, я...
- Не называй меня Блавски. Я — Ядвига, так и зови.
- Я не хотел покончить с собой.
- Тогда с кем ты хотел покончить? О чём ты думал на этой чёртовой крыше, Корвин? О том, что мы все до конца дней будем себя винить в том, в чём не виноваты, ты думал? Я, Хаус, Чейз — ты об этом думал? О том, что Марта Чейз беременна, например? Я люблю тебя, Кир, ты — мой друг, добрый друг, но ведёшь ты себя, извини конечно, как осёл...
- Я... поправлюсь, - он говорит хрипло и прячет глаза.
- Конечно, поправишься. Но тебе предстоит ещё не одна операция, и длительный период реабилитации, и перелицензирование, и ты сам себе всё это привёз. Ни за что. Низачем.
- Допустим, - говорит он совсем тихо и сипло. - Допустим... это — вина.
- Так сознайся хотя бы себе!
- И что тогда будет?
- Ты простишь себя.
- А если нет?
- Тогда сознайся ему.
- Кому? Ты о чём, Блавски?
- Не называй меня Блавски. Не говори, не оправдывайся — я не хочу слушать того, что предназначено не мне.
- Ядвига...
- Уилсон умер.
- О чём ты?
- О различии между де-юре и де-факто в таком сложном вопросе, как человеческая жизнь. Он умер — что теперь может родиться?
- Когда я умер, родился хирург Корвин.
- Когда умер хирург Корвин, родился ты?
- Что ты делаешь со мной, Ядвига? Это — психологический сеанс?
- Это — исповедь другу, Кир. Ты меня не обманешь — тебе очень плохо, как ты не хорохорься. И совсем не потому, что ты покалечился. Если хочешь, тебе потому, что ты покалечился, значительно легче.
- Я знаю, что я — урод, - говорит Корвин, глядя туда, где переплелисьмежду собой прозрачные трубки — одна алая, с кровью, другая белая, с физраствором. - Этого не изменишь. Но я всё-таки мужик, самец, чёрт меня побери, и я тебя люблю.
- Да, ты урод, если тебе нравится пользоваться именно этим словом, - безжалостно соглашается с ним Блавски. - Я бы назвала это иначе, и мне, сказать по правде, это не так уж и важно - и никогда я не считала тебя чем-то низшим, недостойным, ненастоящим, а всегда воспринимала тебя всерьёз, как Куки, как Чейза, как Хауса... Как Джима... Но тебе  сейчас не кажется, Кирьян, что ты попросту меня шантажируешь своим уродством? Ты хочешь  жалости?  Или...чего ты хочешь? Хочешь, чтобы все боялись крутого карлика
- Нет, - быстро отвечает он и даже дёргает головой в отрицательном жесте, чуть не вырывая пару трубок. - Может быть, ты и права — я эксплуатирую своё калечество. Но ведь мы все поступаем так, эксплуатируя своё уродство, свою боль. Хаус — свою хромую ногу, Уилсон — свой рак, ты — свою искалеченную грудь. Кто-то использует ущербность рождения, кто-то тяжёлое прошлое. Ущербность слишком унизительна, чтобы не попытаться хоть слегка поживиться за её счёт, получить хоть какие-то дивиденды. Это нормально, по-человечески. А мне не нужно даже лифчика снимать, даже брюк спускать до колен, даже расстёгиваться не надо — моё калечество прёт из меня, оно самоочевидно. И уж если оно пользуется мной, паразитирует на мне, то почему и мне не ответить, не попаразитировать на нём? Ты знаешь, почему мне так удаётся гипноз? Вот именно потому, что я — кардлик.  Потому что у каждого это подспудно сидит, как гвоздь в башке: карлик должен быть смешным и немного страшным. Это из детских книжек ещё, оттуда: гномы, лепреконы, тролли в табакерке... Харизма циркового уродца неотразима: на меня только смотрят — и уже ждут чуда, уже на сковородке и маслом политы — жарь и ешь.
- И ты жаришь и ешь?
- А ты бы отказалась на моём месте? Если бы это был — единственный способ на минутку приподняться над своей карликовостью? Ну, представь, если бы ты могла на время секса с Уилсоном себе грудь отрастить.
- Я предпочла бы матку на девять месяцев, - грустно улыбается она.
Корвин не ведётся на сочувствие — говорит снова с вызовом:
- А я боюсь зачинать детей, хотя и могу. Боюсь, что будут уроды вроде меня, если не хуже, да и спать со мной женщина согласится только под тем же самым гипнозом.
- Ерунда, Кир, - в голосе Блавски вполне искренние протестующие нотки. -  Женщины любят не за рост.
- Да? Тогда почему ты не со мной, а с Уилсоном? - он чувствует уже, что его заносит, что он ведёт себя, как идиот, но присутствие Блавски словно дразнит его, провоцирует, и он теряет контроль над собой, словно ему от души вмазали по вене эликсира правды. А может, и впрямь вмазали? Кто их знает, этих психиатров с их подходами!
- Тогда встречный вопрос: почему я не с Хаусом  - он ещё выше? - криво усмехается Ядвига.
- Потому что Хаус, как и я, ущербен.
- То есть, вы с Хаусом — ущербны, а Уилсон — само совершенство? - она не выдерживает и в голос хохочет, зажимая живот двумя руками, потому что смех немедленно отзывается болью в рубце.
- Я говорю о внешности, - даже не улыбнувшись, уточняет Корвин.
- А я о внутренности, Кир. При других обстоятельствах у нас могло бы получиться — я знаю. А раз могло бы у меня с тобой, то... в общем, я не единственная женщина...
- Все лгут, - задумчиво говорит Корвин, глядя в сторону.
- Хорошо. Плевать на обстоятельства. Давай просто попробуем.
- Что... попробуем?
- Что-то построить. Без оглядки на обстоятельства.
- Ты... - он запинается, не в силах придумать как спросить — слишком гротескно, слишком чудовищно всё выглядит. - Ты... о чём сейчас говоришь?
- Об отношениях, Кирьян. Люди называют это «отношения».
- Люди называют это «перепихон», насколько я понимаю. Отношения без любви — перепихон. Да и для него я сейчас... не очень, - он кивает на металлическую конструкцию, охватывающую его таз.
- Так я, по-твоему, настолько жестока, чтобы предложить тебе то, что ты называешь «перепихон» тогда, когда ты не можешь? Я говорю о другом. Не о чистой физиологии. Допусти, что ты... интересен мне.
- Не могу я этого допустить, Ядвига. Я не изменился. Если я интересен тебе, то ты с этим прекрасно мирилась безо всяких «отношений». А допустить я могу вот что... - он вдруг резко — на грани своей свободы — подаётся вперёд. - Я круто выступил со своей дрессурой Чейза и Хауса, а потом полез на крышу. Уж не думала ли ты, девочка, что я прикидывал, как в другой раз я полезу туда не один, а спущусь один?
- Ты бы не сказал этого, если бы в самом деле не прикидывал, - жёстко припечатывает она. - По сути, ты проговариваешься второй раз, Кир...
- У тебя бурная фантазия, Блавски, - теперь он настолько явно злится, что ей почти страшно, но, к счастью, вовремя замечает её страх. Невыразимая печаль вдруг до краёв заполняет его глаза.
- Ты думаешь, наверное, что я не отдаю себе отчёта, - говорит он еле слышно. - Я отдаю. Со мной всё кончено, Ядвига. Я всегда очень гордился своими талантами — больше мне нечем было гордиться. Но я дважды облажался — и как хирург, и как гипнотизёр. Всё псу под хвост. И сейчас здесь, в колючей проволоке, которую эти кретины зовут прибором для репарации, самое подходящее для меня место. Дай бог мне на нём и остаться. Не надо твоих ухищрений — я мог желать Уилсону смерти, но убивать его я не стану.
- Что ты только несёшь, Кир! - почти отчаянно вскрикивает она — отчаянно оттого, что кажется, угадала.
- Никогда не жертвуй собой, - вдруг говорит он. - Никто не оценит. Бери от жизни всё, вырывай кусок из чужого рта, если тебе кажется, что ты имеешь на него право. И никогда ни о чём не сожалей.

- Это был всё-таки суицид, - говорит она в коридоре Хаусу. - И возможен повтор. Так что наш план остаётся в силе. Боюсь, иначе я не справлюсь с ситуацией. Надо же, чёрт меня побери, ведь я столько раз общалась говорила с ним — и не заметила. Придётся мне теперь расхлёбывать собственную халатность полной ложкой. Только... Хаус, побереги Джима, пожалуйста — только с ним мне осложнений не хватало!

Ещё одна ночь тянется для Уилсона бесконечно и муторно. Он устал. Устал от кашля, устал от боли, устал от одиночества и пустоты. Он не может заснуть, но и бодрствовать больше не может, зависнув где-то в полусознании. На грудь давит невидимая тяжесть, дыхание всё короче, всё поверхностнее. Температура уже не поднимается высоко, но и не падает до нормальной — вялый тягучий субфебрилитет.
В какой-то миг он осознаёт себя узником этой светлой изолированной палаты. Стены смыкаются с потолком и душат его. Если бы у него были силы сползти с кровати и просто исчезнуть отсюда... Ему не хватает воздуху, и он зовёт сестру, чтобы открыть окно, но, судя по всему, делает это беззвучно, и сестра не слышит.
Ему совсем плохо...

Утренний обход главного врача — ну, или, в данном случае, и.о. главного врача - традиционно начинается с ОРИТ. Хаус тяжело опирается на трость, но, как всегда, рассекает косоватым плечом больничное море, ведя остальных в кильватере. Колерник докладывает сухо, Чейз привычнной скороговоркой дополняет про изменения в назначениях. Корвин провёл ночь не слишком здорово — были боли, дважды вводили морфий и загрузили, наконец, совсем — во время осмотра он спит. И слава богу, Хаусу совсем не хочется сейчас общаться со своим лучшим хирургом.
Блавски можно переводить в обычную палату — она встаёт и потихоньку ходит, держась за бок.
- Ты отделалась малой кровью, детка! - хрипит Хаус, корча рожу и изображая, по-видимому, какого-то киношного героя. Ни он, ни она не вспоминают о вчерашнем разговоре с Корвином, словно по молчаливому согласию решили не касаться этой темы. Зато Хаус с удовольствием расспрашивает про физиологические отправления, наслаждаясь её смущением и злостью.
Мимо палаты Уилсона он бы с радостью просто прошёл, оставив обходить её лечащему Чейзу, тем более, что на утреннем совещании было доложено о положительной динамике — температура вроде бы начала снижаться, и ночь прошла спокойно, но постовая сестра вдруг говорит, что утром оксигенация несколько упала, и Хаус недовольно хмыкает и, изображая равнодушие и недовольство, входит-таки в палату.
Однако, при взгляде на монитор его моноспектакль немедленно заканчивается.
- «Несколько упала»? - рычит он. - Это так теперь называется? Да он вообще не дышит! Какая экскурсия? Да ладно, не отвечай — сам вижу. Почему загружен? Кто велел?
- Он не загружен, -  говорит сестра, сверившись с листком назначений. - Получает антибиотики — без седации.
- Значит, сам загрузился. Без кислорода, как ни странно, это у многих запросто получается. Чейз, что на КГ?
- Метаболические неопределённые. Тахикардия сто четырнадцать.
- Значит, новый антибиотик тоже не работает.
- Работает. Мы проверили чувствительность — конечно, предварительно, да и динамика была положительной.
- Что же случилось? Его сканировали?
- Нет, был запланирован вчера, но из-за гемоторакса в пятой палате и инородного тела из приёмника его отодвинули.
- «Отодвинули»! Кретины!
 Хаус распахивает на груди кажущегося спящим Уилсона больничную куртку,  длинные пальцы левой руки, растопырившись, плотно прижимаются к рёбрам, согнутый средний палец правой наносит короткие перкуторные удары. Звук глухой, словно на струны опустили лапку модератора.
- Хороший врач кончается там, где начинается хорошая техника. Руками и глазами работать совсем разучились. Ты слышишь бронхи крупного калибра? И я — нет. Похоже, что они все заполнены слизью, как старый водопровод. Механическая асфиксия, понял? Как у утопленника. Цианоз видишь? У него уже уксус, а не кровь. Отсос!
Трубка практически насильно вталкивается Уилсону в трахею — это приводит его в себя: кашель, рвотные движения, попытки сопротивления и зажимания трубки зубами. Отсос хлюпает и чавкает.
- Пусти трубку! - властно рявкает Хаус. - Уилсон! Держи рот открытым! Вуд, сядь ему на ноги уже! Чейз, руки! Не закусывай трубку, говорю! Себе же хуже делаешь! Терпи, это недолго!
В ёмкость отсоса летят желтоватые ошмётки слизи, жидкость пенится.
- Ещё чуть-чуть, терпи! - и трубка быстрым ужом выползает наружу. - Кашляй! Кашляй сильнее, неженка!
Уилсон кашляет, давится, обессиленно не то стонет, не то хнычет, но оксигенация заметно подрастает.
Хаус прижимает к его лицу кислородную маску.
- Дыши глубже! Глубже, говорю! Ты чего ноешь, как девчонка? Больно? Сестра, когда и чем обезболили последний раз?
- Но вы же отменили опиаты, доктор Хаус... - растерянно говорит Ли, заглядывая в лист назначений.
- И что?
- Больше назначений не было...
Повисает пауза. Хаус медленно меняется в лице. Чейз тоже меняется в лице, но несколько иначе.
- Какого... - тихо начинает, наконец, Хаус, и его свистящий шёпот звучит жутковато — настолько, что Чейз натурально втягивает голову в плечи. - Ты хочешь сказать, что у тебя послеоперационный с пневмонией и плевритом уже больше сорока часов вообще без обезболивающих?
- Я назначил морфий, - растерянно бормочет Чейз.
- На всю его жизнь, блин? Морфий вводится первые двое суток, при осложнённом течении — трое.
- Я подумал, что... что вы его ведёте...
- Я? С чего это? Ты — оперирующий, ты и должен был вести.
- Я вёл Корвина... - в голосе Чейза присутствует или только чудится завуалированный упрёк, и Хаусу хочется сгрести его за шиворот и хорошенько встряхнуть.
- Ему больно дышать, - вместо этого свирепо, но тихо говорит он. - Больно кашлять. Нет сильного кашлевого толчка. Мокрота скапливается в бронхах. Вот вам нарушение дыхания, вот вам падение оксигенации, засоренный водопровод и гипоксия мозга. Ещё несколько часов — и мы бы его потеряли. И это при том, что антибиотики работают. Из-за твоей халатности, побочный сын кенгуру! Потому что как раз в данном случае обезболивание — не столько милосердие, сколько необходимость.
- Вы отменили моё назначение, и даже не сказали мне, - пытается протестовать Чейз.
- Кретинское назначение! - тут же перебивает Хаус. - Морфий угнетает дыхание не хуже боли. И надо заглядывать в листы назначений, идиот! Так, изредка!
Чейз бледнеет. Он хороший врач. И это — не халатность.
- Мне в голову не могло прийти, что вы его не курируете, - отчётливо говорит он, не отводя напряжённого взгляда от горящих гневом глаз Хауса. - Если бы я мог это допустить, я бы проверил, но я не сошёл с ума проверять за вами.
За время их перепалки Уилсон немного приходит в себя.
- Хаус... - тихо окликает он, на мгновение отведя кислородную маску от лица. И, дождавшись вопросительного взгляда и поворота головы, так же тихо просит:
- Не надо...
Его слабый голос производит на Хауса странное действие — всё его раздражение и желание орать на Чейза словно улетучивается, в глазах появляется растерянность. Уже на падающих оборотах он ворчит на Ли:
- Долго вы ещё тут будете торчать, как соляной столп? Введите анальгетик, - и пристально следит за каждым её движеннием, после чего снова поворачивается к Чейзу:
- Если уж решил спихивать на меня свою работу, бери мою в отместку — веди обход дальше. Всё. Кыш-брысь! И не мечтай, что тебе сошло с рук — я ещё придумаю, что с тобой сделать...
Не дожидаясь тур-де-форса его фантазии, Чейз поспешно выходит из палаты, таща за собой, как магнит тащит хвост из канцелярских скрепок, Рагмару, Колерник, Ней и Вуда.
Хаус опускается на табуретку у кровати.
- Ты почему никому ничего не сказал?
- Кому?
- Ну, Чейзу, например...
- О чём?
- О том, что ты не получаешь адекватного обезболивания, кретин! О том, что тебе больно! - снова взрывается Хаус, но это какой-то ненастоящий взрыв, как хлопок петарды, брошенной подростком.
- Мне и сейчас больно, - ещё тише, почти шёпотом, говорит Уилсон. - Я не знаю, как должно быть больно... адекватно... Это же ты отменил морфий... - Уилсон говорит это без интонации упрёка — вообще без интонации — на интонацию у него сейчас и сил-то не хватило бы, но Хаус вздрагивает и на мгновение чувствует себя так, словно его схватили за шиворот и макнули лицом в горячую жижу. Действительно, морфий отменил он. Стало быть, он и должен был вписать в карту новое назначение, он и собирался, вообще-то говоря, это сделать, но Уилсон отвлёк его своими словами про больницу и про свою манипуляцию. Он обиделся, психанул — и попросту забыл. А Уилсон не попросил — из гордости и ослиного упрямства. Потому что подумал... ну нет, не подумал - «подумал» - это чересчур. Допустил, что он... не случайно? Вот же с... панда! - и сообразив всё это, Хаус понимает, что это ему сейчас нужен кислород, потому что дыхание перехватывает.
- Ты — идиот! Ты что себе возомнил? Ты что, решил, что я... - от детской обиды хочется взять — и треснуть Уилсона кулаком в нос.
Но Уилсон закрывает глаза и отворачивается.
- Я устал, - угасающим шёпотом жалуется он. - Так устал... Дай мне поспать, пока... лекарство действует...
Его обида плавится в жалости, как шарик мороженого в горячем кофе. В порыве этой жалости Хаус даже протягивает было руку к голове Уилсона, чтобы провести по волосам, но не дотрагивается — испуганно, как уличённый, отдёргивает. Это совсем не то, что ему сейчас надо. Им обоим.
- Я побуду с тобой, - говорит он тоном, не допускающим возражений. - Спи.

И Уилсон, действительно, почти мгновенно засыпает, уставший от боли, от борьбы за кислород, от своей какой-то уже злокачественной неприкаянности. В палате тихо, успокаивающе попискивает монитор, показывая, что оксигенация выправилась, сердце замедлило бешеную скачку, да и желудочковый комплекс тоже как-то подправил дизайн.
Хаус, толкаясь подошвами в пол, подъезжает на своём высоком табурете ближе к койке. Теперь, когда Уилсон спит и ничего не чувствует, он может просто смотреть на него или даже, взяв в свои руки безвольную расслабленную кисть его руки, со странным интересом вдруг начать разглядывать похудевшие бледные пальцы с успевшими непривычно отрасти ногтями, неровный закруглённый шрам, оставленный собачьими зубами на запястье, кольцо-печатку в виде бабочки Мёртвая Голова, выполненной в чернёном серебре довольно тонко — недешёвая, должно быть, штучка.
Он вдруг ловит себя на том, что скучает по Уилсону — тому, прежнему, самоуверенному, заточенному спасать Хауса от самого себя, насмешливому и доброму, без горечи, без едкой мудрости ожидания смерти, без вот этой вот неприкаянности — Уилсоне До Рака. Хотя первые изменения он увидел раньше, сначала после смерти Эмбер, а потом после того, как вернулся из тюрьмы. Тюрьмы этой они с Уилсоном так и не простили друг другу — каждый за своё. Но разительнее всего он переменился, узнав свой диагноз. И сейчас Хаус вдруг с почти ужасом придумывает сам себе, что тот Уилсон умер от рака, а теперь, как будто в самом деле похороненный за кучей хвороста на Кладбище Домашних Животных Кинга, вернулся к нему немножко мёртвым, вот только сам момент смерти, захоронения и возвращения как-то стёрся из памяти — может быть, он сделал это, когда  Уилсон умер у него в ещё той, старой квартире на диване после двойной дозы химии, а может, потом, когда во время операции у него остановилось и так и не заработало больше сердце. Или тем памятным днём, когда он подарил ему, Хаусу, больницу, а потом вдруг в гостиной около органа фибрилльнул и плавно ушёл в асистолию. Или когда сумасшедшая с ножом ударила его в грудь раз и другой...
Одно определённо точно: Уилсон переменился, и перемены эти Хаусу совершенно не нравятся. А если Хаусу что-то не нравится, он не будет стонать и охать. Он возьмёт свою трость, перелезет через ту самую кучу хвороста и зароет в земле вуду хоть весь медицинский департамент Соединённых Штатов Америки, если будет уверен, что это поможет.
Ведь когда Уилсон счёл необходимым что-то радикально поменять, он придумал свою манипуляцию с больницей, признание в которой так взбесило Хауса. А самая досада в том, что он, пожалуй, был прав с предпринятой мерой воздействия. Вколотил же в подкорку мантру: «Это — твоя больница», а уж продолжение тезиса: «...и ты за неё отвечаешь», - Хаус как-то постепенно сам додумал. И послушно заплясал на ниточке, как панч, даже не задумавшись, как, а главное, почему он должен за них отвечать. За Корвина, спорхнувшего птичкой с козырька крыши, за Блавски, решившую провести свою ролевую игру из курса психиатрии, за Буллита, которому ещё предстоит постигнуть, что нога — это всего лишь нога, за Марту, которая боится того, что носит в животе и уже любит его же, за Уилсона... Ну вот, что это, как ни развод?
С другой стороны, если поглядеть правде в глаза: стал ли он несчастнее, если , конечно, не считать злости, от того, что его развели и «станцевали»?
Да ничего подобного. Нога болит, как и прежде — в целом не сильнее и не слабее. А в остальном... Он стал спокойнее и увереннее в завтрашнем дне, потому что больница — это и доход, и, как ни крути, определённый уровень власти над миром. Он сделался мягче и дружелюбнее, потому что — да что уж тут, себе-то можно признаться — у него отличные ребята подобрались в команду — ну, по крайней мере, с ними не скучно. Совсем. И это накрыло его ещё когда он просто перебирал резюме с заявлениями о принятии в штат. Кажется, что-то подобное испытал Уилсон, читая подписи под рождественской открыткой в Ванкувере. Он, пожалуй, стал даже ответственнее, потому что Блавски - не Кадди, и с ней приходится быть старшим, мудрым и сильным. Он научился сострадать не только про себя, если взять в качестве доказательства телефонный разговор с Буллитом. Он снизил дозу викодина. Сильно снизил, и хотя заставило его не чувство долга, а элементарный инстинкт самосохранения, раньше у него не получалось так.
Да что там, он бывает иногда и счастлив. Был счастлив, летя за спиной Уилсона на лыжах с горы в Ванкувере, был счастлив, играя с Орли саундтрек к «доктору Билдингу», был счастлив, как это ни странно, когда увидел пляшущего рождественского кролика в том жутком доме с русскими бандитами от военной химии. Был счастлив, когда Уилсон, прооперированный Корвином, наконец открыл глаза и, растерянно хлопая ресницами и запинаясь, правильно назвал основные гистологические типы рака, подтвердив тем самым, что его диссеминированная ТЭЛА не повредила мозг. Даже был счастлив, когда свалился умирающим от усталости бревном, а Кадди стащила с него кроссовки и носки и не побрезговала массировать ему ступни — это после двух-то дней, проведённых в закрытой обуви. Не из-за массажа и не из-за Кадди был счастлив — просто стало тепло на душе. Тогда не думал как-то, что перед ним иллюстриация реализации чувства вины.
Уилсон снова закашлялся, просыпаясь. Хаус нахмурился — чёртов кашель, совершенно не даёт ему спать — похоже, там и плевра заинтересована, и нервный пучок зацепило. Да ещё кислород сушит дыхательные пути, несмотря на спирт.
- Хаус...
- Ты спи, спи.
- Хаус, ты... прости...
- Тебе не за что извиняться.
- Есть, за что. Я манипулировал тобой. Ты думал, это подарок от души, а не просто очередной тренажёр для твоей социальной адаптации. Я... предал... обидел тебя...
- Подарков от души не бывает, Уилсон, мы всегда преследуем свои цели. Мужчина дарит женщине кольцо, рассчитывая на секс, родители дарят ребёнку любовь, рассчитывая на заботу в старости. Мы совершаем добрые поступки в рассчёте на дивиденды общественного мнения и ответные действия. На общем фоне ты не выглядишь таким уж рассчётливым монстром.
Похоже, подобный взгляд на вещи ему в голову не приходил — Уилсон растерянно хлопает глазами, приоткрывает и снова закрывает рот.
- Такое впечатление, что ты различаешь только чёрный цвет, - наконец, говорит он.
- А ты, конечно, лежишь здесь и любуешься радугой, хотя Блавски тебя бросила, а остальным ты и раньше был до фени — даже мне, судя по тому, что я забыл тебе назначение сделать.
Сейчас он, по идее, должен разозлиться, как злился всегда, когда Хаус озвучивал его собственные, но, по его понятию, крамольные мысли. Но нет. Нет сил на злость, и Хаус уже жалеет, что сказал то, что сказал — глаза Уилсона затопляет глухая тоска.
- Ты прав, - шёпотом соглашается он, закрывает глаза и снова мучительно кашляет.
Впервые Хаусу поперёк горла признание его правоты.
- Не хочешь на воздух? - спрашивает он неожиданно.
Уилсон качает головой, но он настаивает:
- Да ладно! Погода солнечная, ветерок тёплый — тебе там будет легче дышать. Поехали? Я тебя отвезу, а то что-то ты совсем расклеился. Слыхал о госпитализме?
- Да. Хорошо, давай погуляем, если ты считаешь, что дело в госпитализме.

Хаусу и раньше случалось возить инвалидное кресло, даже Уилсона в инвалидном кресле — после кардиотрансплантации, после удаления метастаза из коронарного синуса. Несмотря на хромую ногу, у него это неплохо получается, если использовать кресло заодно и как трость. Длинный коридор ОРИТ, холл, грузовой лифт, вестибюль, пандус, аллея.
В нескольких метрах от входа аллея уходит под зелёную арку и заканчивается на берегу пруда. Здесь живая изгородь, и их почти не видно. Уилсон оживляется — он, конечно, уже устал валяться в белой палате, и блеск солнца на водной глади и запах цветов — несильный, мягкий — именно то, что ему нужно. Он дышит настолько глубоко, насколько может, и, кажется, даже боль в груди становится меньше.
- Хаус, могу я тебя попросить...
- О чём?
- Не трогай Чейза. Ты же сам понимаешь, что он не виноват.
- Ну, формально...
- Хаус...
Да ладно, я не людоед, - капитулирует он. - Сиди уже, нюхай цветочки. Тебе плед не дать? Я захватил.
- Да нет, тепло... Хаус...
- Что?
- У нас с тобой... всё нормально?
- Знаешь... - задумчиво говорит он. - Кажется, это — вообще единственное место, где хоть что-то нормально. У нас с тобой.
Ему кажется, что Уилсон облегчённо вздыхает — впрочем, это трудно понять. Дышит Джеймс пока ещё очень поверхностно.
- Не забывай откашливаться, - напоминает Хаус. - Как только очистятся мелкие бронхи, ты выздоровеешь. Рана уже почти зажила, твоя основная проблема сейчас — пневмония с плевритом.
- Я знаю... - он закрывает глаза, с удовольствием подставляя лицо солнцу. Пряди волос на темени и надо лбом шевелятся от дуновения ветерка. Это приятно.

Он сам не замечает, как погружается в сон. Так хорошо спится в кресле - полусидя, с руками на подлокотниках дышать намного легче. И он засыпает крепко и спит долго, дыша глубоко и ровно. И кашель не мучает его. А Хаус никуда не уходит — сидит рядом, глубоко задумавшись, и грызёт сорванный сорный колосок.
Здесь его и находит встревоженный Чейз:
- Обход закончился, я провёл две плановые... - говорит он вполголоса, но Хаус всё равно шипит:
- Ты чего орёшь? Не видишь — он заснул.
- … а вас искала Кадди, - Чейз переходит на шёпот.
- Видимо, это мой крест. Она меня по-телефону искала или лично?
- Она здесь. С каким-то высокопоставленным типом и кучей папок. Это по поводу нападения и попытки самоубийства Корвина. Они уже хотели идти к Блавски в палату. Идите — я побуду с Уилсоном.

ХАУС

Следовало ожидать. Разбирательство просто обязано было состояться. Странно, что не раньше. «Высокопоставленный тип» до боли напоминает некогда пытавшегося меня заломать Воглера — такая же фальшиво улыбчивая чёрная физиономия, такая же готовность размазать кого угодно в мокрое пятно из чистой прихоти. При одном взгляде на него у меня начинает ныть бедро и остро чесаться под лопаткой — так, что впору просить растерянную Кадди, с трудом удерживающую в присутствии этого монстра лицо, чтобы почесала.
- Вы исполняете обязанности главного врача этого филиала? - спрашивает он, запрокидывая голову слегка назад — для того, наверное, чтобы смотреть на меня ещё более свысока, а у него и так получается: рядом с его габаритами я — просто тинейджер-недокормыш.
- Я — владелец этого научно-исследовательского медицинского центра. И — да — исполняю обязанности главного врача. А вы кто?
- Уполномоченный департамента здравоохранения округа Мерсер. Мне поручено расследование по факту нападения на врачей и последующих событий с целью определения вины руководства больницы и мер по пресечению в будущем подобных случаев. И должен заметить, доктор Хаус — так вас, кажется, зовут — что ваша больница не на хорошем счету. Вы существуете всего ничего, а у вас уже в активе эпидемия неизвестного ОРВИ, мутная история с самоубийством онкологического больного и нападение животных на сотрудников.
- Не совсем понимаю претензии по последнему пункту, - говорю. -  Будь это ещё нападение сотрудников на животных... Или кто-то обращался в охрану труда с жалобой?
Сам одним глазом кошусь на Кадди: «Неужели, это ты натравила на меня этого типа? Из-за переподчинения?» Впрочем мисс Начальственная Порнография самодовольной отнюдь не выглядит. Ну, а что? Ей, как руководителю головной больницы тоже, пожалуй, не поздоровится, если этот бегемот, в самом деле, чего-нибудь нароет. Значит, пожалуй, сигнал был не от неё. Неужели департамент сам раскачался? Да нет, в жизни не поверю. Будь тут ещё верный штраф, а то пока что только очередная мутная история.
- Это сейчас не в вашей компетенции, доктор Хаус, обсуждать наши источники.
Вот этому я, наверное, никогда не научусь — ввместо «я», «мой» - говорить «мы», «наш», словно прячешься в середине ощетинившегося копьями каре таинственных легионеров.
- Ну, раз уж вы здесь...
- ...давайте просто перейдём к делу, - поспешно договаривает за меня Кадди, справедливо опасаясь, как бы я сам не продолжил начатой фразы, а я, по правде говоря, и собирался сказать про пиво и покер. Но она успевает.
- Именно это я и хотел предложить, - кивает Воглер-два и обстоятельно раскладывает перед собой содержимое одной из своих папок.
Следующие полтора часа я чувствую себя, как подсудимый и, отвечая на вопросы — по возможности честно, ломаю голову, по какой статье и как надолго этот тип намеревается меня посадить. Присутствие Кадди — дополнительный раздражитель. Вопросы самые неожиданные — например, не состояли ли мы с Блавски в сексуальной связи.
- То, что она то и дело трахает мне мозги, считается?
- Вы, - говорит сердито этот чёрный монгольфьер, - должно быть, полагаете, будто мы здесь шутки шутим?
- Упаси бог. У вас такой вид, словно вы держите в кармане разрешение меня гильотинировать — какие уж тут шутки! Нет, мы не состояли, не состоим и вряд ли будем состоять в сексуальной связи. Вы разочарованы?
- Хаус! - не выдерживает Кадди.
- Прости, любимая, но я уже пережил однажды подобный фарс, и тогда дело было серьёзнее — я находился под наблюдением в связи с УДО.
- Вы в тюрьме сидели? - настораживается Воглер-два.
- Плохо работаете, господин дознаватель — такую козырную информацию надо бы иметь. Восемь месяцев за вандализм и покушение на членовредительство, потом ещё добавили за нарушение режима и злостное неподчинение тюремным властям, УДО в связи с общественной полезностью и взятием на поруки, отмена за порчу казённого имущества и опять же вандализм, отсрочка по состоянию здоровья, ещё год за подлог документов, побег и мошенничество, отсрочка в связи с необходимостью ухода за умирающим иждивенцем, отмена за нелегальную трансплантацию, два месяца тюрьмы, снова условно досрочное за...
- Заткнись! - наконец истерично перебивает меня Кадди.
- Ну вот, а я ещё как следует и не разошёлся. Кстати, мой ведущий хирург — ну, этот самоубийца, из-за которого сыр-бор - тоже сидел, а администратор и зав онкотерапией — тот, которого пырнули ножом - имеет судимость за нарушение процедуры тестирования фарм препаратов, а уж его штрафами от дорожной полиции за превышение скорости можно стены обклеивать... У вас, кстати, как, электрический стул с собой?
- Хаус, ты... - Кадди поджимает губы и раздувает ноздри.
Не думал как-то, что в моей собственной больнице начнётся то же самое — и вот сидит, самодовольный, жирный, рожа - в три дня не обгадишь - и судит. Судит, не сам ли я виноват в том, что Блавски ходит, держась за живот, Корвин лежит на костной репарации, а Уилсон никак не может освободить бронхи от вязкой кровянистой мокроты. Вершитель судеб. Бог, который не отличит тригеминии от квадригеминии на дистантном прогоне кривой и первичной опухоли от метастазов. И Кадди делает вид, будто всё офигенно правильно.
- Если вы найдёте в действиях кого-то из персонала больницы признаки уголовного преступления, - говорю я, с трудом сдерживая рвущееся из глубины души бешенство, - передавайте материалы в соответствующие инстанции. Если нет, можете нацарапать на ваших бумажках всё, что вашей душе угодно. Я изложил вам, как всё было, домыслы и инсинуации — не по моей части. Можете меня здесь ещё пять часов промариновать — ничего не изменится. Сумасшедшая напала на персонал — это первый факт, мой хирург оступился и упал с верхней площадки для релаксации — второй факт, никак не связанный с первым. Если вам хочется превратить всё это в мыльную оперу или судебное шоу, воля ваша, но ничего нового, кроме этих двух фраз, я вам не скажу... Ах, да! Верхнюю площадку для релаксации я уже закрыл и велел поставить высокие перила, а для пресечения свободного передвижения по больнице сумасшедших нанял охрану. Что-то ещё?
- Самоубийство онкологического пациента, - с удовольствием напоминает Воглер-два.
- Рак — это страшно. Схема лечения против рака — это побочные эффекты, среди которых депрессия и психоз. И то, и другое, увы, может развиваться остро. Когда у вас будет рак, вам тоже может захотеться пустить пулю в лоб себе или кому-нибудь ещё. Если при этом у вас будет табельное оружие — легальное или полулегальное... Простите, но мы не обыскиваем пациентов, это вообще не входит в наши функции. Охрана сработала, никто не пострадал, кроме самого самоубийцы — не вижу никаких причин для того, чтобы трясти этим снова.
- Я понял вашу позицию, - кивает афрогрузовик-афромонстр. - Ну а я составлю свою только после бесед с другими людьми — пациентами, персоналом...
- Вам нужно на это моё разрешение?
- Разумеется, нет.
- Тогда прошу меня простить — я больше не имею возмогжности беседовать с вами — пришла пора опорожнить кишечник. Слежу за своим пищеварением, знаете, чтобы не набирать лишних фунтов и стоунов.
И, многозначительно потряся головой, выхожу — и приваливаюсь в коридоре к стене. Вот погань! Вот дрянь! Ну, неужели, как Диогену, забраться в бочку из-под солёных скумбрий, чтобы они не хватали за руки, не приставали с дурацкими вопросами, не лезли в штаны потными любопытными лапками? И как мне сейчас не хватает прежнего Уилсона с его рассудительностью и спокойными, взвешенными советами, которые я демонстративно высмеивал, зля его до сопения носом, а потом втихаря следовал им.
Возвращаюсь туда, где оставил его на попечение Чейза, хотя времени много прошло и разумнее было бы предположить, что он вернулся в палату. Но нет — он всё ещё там, и не с Чейзом, а с его женой. Марта — с уже заметным животом и пигментными пятнами на лице — выглядит ещё нелепее, чем обычно, и покрой платья на ней такой, который беременным прямо-таки противопоказан, хотя, вроде бы, для них и создан. Но в том-то и дело, что глядя на нелепую в любой одежде Мисс-Бескомпромисс как-то не задаёшься сакраментальным вопросом «и что он в ней нашёл?». Как-то само собой разумеется, что там, вот именно, есть, что найти.
Меня от них скрывает живая изгородь, и они меня не замечают, а я всегда мечтал подслушать, о чём они могут перетирать вот так, наедине. Потому что даже на расстоянии чувствую между ними какое-то электричество, а то и магнитную индукцию.
- … плохо, что ты снова всё пропускаешь через призму своего отношения, - говорит Марта так ласково и участливо, словно не выговаривает ему — а ведь выговаривает — а нежно утешает. Таким тоном она, наверное, с Эрикой общается. - У неё не было перед тобой обязательств — ты же понимаешь, что такие обязательства могут или быть взаимными, или не быть совсем. Своего ребёнка она тебе тоже не поручала — просто умерла, всё остальное уже происходило без её участия. И то, что этот ребёнок — не твой — не делает её перед тобой ни в чём виноватой. Она и не говорила, что он — твой. Она тебе не клялась, обещаний не давала, ты сам построил в уме свою конструкцию, модель, где ты — совратитель, а она совращённая тобой. Мне представляется, скорее, что ты был несчастен, а она тебя пожалела и не имела в виду ничего серьёзного, как и ты. Просто в тот момент вы нуждались друг в друге, как случайные попутчики, и слава богу, что ребёнок — не твой, вам удалось сохранить статус попутчиков и, по крайней мере, твою жизнь это не сломает. Я понимаю, сейчас твоё самолюбие задето, но, наверное, всё-таки меньше, чем если бы это был тот обман, который ты себе придумал, правда?
Я замираю, не в силах шелохнуться от узнавания. Это же Уилсон и я, только теперь Уилсон в роли меня, а Марта в роли Уилсона. Так вот, значит, что за электричество между ними. Она — его жрец, толкующий оракул. Я чувствую что-то очень похожее на ревность.
- Этот тип орал на меня по телефону, как будто я, а не он всё затеял, - жалобно, но, в то же время, с некоторой агрессией говорит Уилсон. -  И главное, этот ребёнок — темнокожий. Пойми меня правильно, я — на расист, и я люблю детей, какие бы они ни были — хоть китайцы, хоть индусы, но после того, как я допустил, что этот ребёнок может быть моим сыном, я... - он не находит слов и просто трясёт головой, поджав губы и пожимая плчами — такой знакомый жест, такой уилсоновский, как привычка сдавливать переносицу или гладить затылок, или, чуть расставив ноги, упираться пальцами в бёдра.
- Ты успокоишься и поймёшь, что всё — к лучшему.
- Я в этом не уверен, - с режущей улыбкой говорит он. - Понимаешь, я уже сочинил себе целую жизнь вперёд и свыкся с этой выдумкой. Думаю, мне был нужен этот ребёнок. Ну, то есть... просто кто-то, о ком я мог бы заботиться, считать родным, близким, быть уверенным, что он любит меня и никуда не исчезнет вместе со своей любовью...
«Следующий шаг — покупка резиновой куклы», - хмыкаю я про себя, но в горле у меня как будто ком застревает.
- И потом, - говорит Уилсон, снова покачивая головой в своём вечном неприятии-отрицании-сомнении, - никто не знает теперь, кто мог быть отцом ребёнка, и уж для кого-кого, а для него-то всё, точно, не к лучшему...
- А с Блавски ты уже успел это обсудить? - сочувственно спрашивает Марта.
- Нет, я ничего ей не говорил. Но я думаю, что она знает...
- Откуда? От Хауса? Думаешь, он мог тебя ей сдать?
Неопределённое движение плечом — ни да, ни нет. Значит, и в этом он подозревает меня...
- Блавски, - говорит он, горько усмехнувшись, - выбрала хорошую тактику: делает вид, будто меня просто больше нет. Хороший способ рвать зашедшие в тупик отношения. Никаких объяснений, никаких оправданий, просто был — и нет. А я, как последний кретин, готовился к разговорам... Но, похоже, разговаривать уже не о чем... А Хаус... сливал он меня или не сливал, сейчас не важно, он — на её стороне...
Чёрт! Я чуть не выскакиваю из своей засады. Конечно же, он всё неправильно понял — а что я сделал для того, чтобы он понял правильно? И я, и Блавски — оба практики, и мы всё прекрасно взвесили — все летальные риски, и больное самолюбие Корвина, и пораженческий перфекционизм Уилсона. Вот только почему мы решили, что, когда вся эта буффонада «Красавица и Чудовище» закончится, все засмеются и заапплодируют? Корвин не заапплодирует — дай бог, чтобы не убил, если узнает, да и Уилсон апплодировать не будет — пожмёт плечами недоумённо, заломит в очередной раз в углах рта грустные ямочки и, дробно стуча подошвами, просто сбежит по лестнице, а каштановые завитки будут подпрыгивать на воротнике, и худая рука с печаткой на пальце скользить по перилам, как уже было однажды, как отпечаталось в памяти. А потом взревёт мотор...
И — как в воду гляжу — слышу, как он небрежно признаётся в очередном приступе своей дромомании:
- Знаешь, я, наверное, опять слиняю отсюда, Марта, если с лёгкими станет получше, - и то, что он использует старый подростковый сленг, делает вдруг его слова осязаемо правдоподобными. Я даже не обращаю внимания, что он говорит «если» вместо «когда».
- Как? - пугается Марта. - Куда? Снова пропадёшь так, что мы будем тебя искать по всему континенту?
-Не насовсем. Нужно же давать людям отдыхать от себя, если уж мой девиз «убожество». Может, до следующего лета... Я буду звонить. Тебе — точно буду.
- И куда? - её тон слегка меняется. - Снова в Ванкувер?
- Нет. Там у меня никого не осталось. Скорее всего в ЭлЭй, в Голливуд.
- Куда?!
Усмехнувшись её изумлению, он объясняет:
- Мне звонил Харт, предлагает место медицинского консультанта в проекте «Доктор Билдинг» на один сезон съёмок с возможным продлением - временная, конечно, работа, но заработать можно очень хорошо. Я обещал подумать. Заработок — это довольно важно. Знаешь, хочу купить квартиру — надоело быть бездомным.
- Бездомным? Джим, но разве квартира Хауса...
- «Квартира Хауса», кажется, звучит иначе, чем «квартира Уилсона» - почему ты думаешь, что это одно и то же?
- Ты столько вложил в эту больницу...
- Оно того стоило. И я, скорее, платил долг, чем давал взаймы... А неплохо вышло! - вдруг с воодушевлением говорит он. - Даже если бы Кадди не наложила лапу, при этом невольно подставляя плечо, мы, я думаю, смогли бы подняться сами. Это — хорошая больница, по-настоящему хорошая, без дураков.
Мне совсем не нравится его тон, как будто он вот сейчас, сию минуту простится и уйдёт, хотя куда там — вот, поговорил пять минут, и уже задыхается.
- Так почему ты тогда «линяешь»? - вдруг спрашивает Марта. - Почему снова срываешься куда-то? Чего ещё ищешь?
- It is not joy that it is seeking,
 Nor is it happiness it flies, - неожиданно декламирует он в ответ. Ух ты! Мало того, что читал, ещё и в голове держит. А у меня вдруг появляется идея — странная и нелепая, но которая может сработать наилучшим образом, убив одним выстрелом не двух зайцев, а, пожалуй, целую дюжину. Только для претворения этой идеи в жизнь мне никак нельзя себя обнаруживать, поэтому я делаю шаг назад, намереваясь ретироваться туда, откуда пришёл...
Проклятая больничная трость! Такое впечатление, что партию этих тростей изготовили на день дурака. Ручка выворачивается из пальцев, как живая, я спотыкаюсь о какую-то корягу и с шумом обрушиваюсь в куст, за которым только что благополучно прятался.

УИЛСОН

- Хаус, ты что, вообще краёв не видишь? - возмущённо спрашиваю я, сбрасывая в лоток порозовевшую от крови вату.
Он смирно сидит на моей кровати без рубашки и футболки и шипит сквозь зубы, когда я пинцетом достаю очередную занозу у него из-под кожи.
- Прятаться в кустах и подслушивать. Это что, методы руководства у тебя такие? Дальше падать некуда!
- Ты нарочно понасадил везде чёртовы колючки? - вяло огрызается он.
- Конечно. Я предвидел, что ты в них сверзишься.
- Зачем они вообще нужны? Для отражения внешнего врага или шпионов Кадди?
- Они красиво цветут, -примирительно говорю я. - Знаешь, такие крупные белые или розоватые грозди. Весной кажется, будто весь куст...
- Уилсон, я знаю, что такое боярышник. Ай! Слишком хорошо теперь знаю.
Я невольно втягиваю воздух. Точно под левой лопаткой у него, почти полностью погрузившись в тело, засел отломанный шип. Прямо напротив сердца. Я словно сам чувствую такой же шип, вонзившийся в кожу. Осторожно подцепляю пинцетом. Он крупно содрогается.
- Не дёргайся...
- Больно, чёрт!
- Конечно, больно. На два сантиметра загнал...
Мне хочется говорить совсем не о колючках боярышника, но я не знаю, как давно он там торчал и что успел услышать, поэтому боюсь сболтнуть лишнее. А он не торопится мне на помощь. Морщится, вздрагивает — и молчит.
Упал он неудачно — спиной буквально съехал по веткам «против шерсти», засадив под кожу с десяток шипов и весь ободравшись. Футболка и рубашка порвались, словно кошка когтистой лапой царапнула. Несколькими когтистыми лапами. Руки, плечи, к тому же, располосованы полузажившими порезами от ножа.
- Тебя по-хорошему надо замачивать в антисептике. Смотри, весь изодрался. Это тебя бог наказал за подслушивание.
- Бога нет.
- Тогда получается, что ты огрёб от несуществующей субстанции, - усмехаюсь я, нацеливаясь на очередную занозу.
Мне не слишком удобно проводить обработку спины Хауса — я сам полулежу на функциональной кровати и рискую уронить неустойчиво стоящий на её краю лоток, но Хаус больше никому не доверил свою драгоценную шкуру. Цыкнул на сунувшуюся было помочь Марту, сам, сопя, развернул и прикатил кресло в палату, помог мне перебраться на кровать, бросил туда же прихваченный с поста лоток с инструментами для первичной обработки и стянул через голову порванную рубашку вместе с футболкой:
- Посмотри там. Колет.
Я присвистнул:
- Да на тебе живого места нет! - и - делать нечего - взялся за пинцет.
Есть такой психический феномен: в обществе завшивленного рано или поздно все начинают чесаться, вот и я, обрабатывая спину Хауса, явственно чувствую, как отчаянно саднит и колет моё собственной тело, хотя с ним всё в полном порядке.
- Ты никогда не научишься быть осторожнее, - с досадой говорю я. -  Хотя бы, делая карьеру шпиона, мог смотреть под ноги — это азы.
- Руки нужно оторвать производителям больничного инвентаря, - ворчит Хаус, в очередной раз вздрагивая от боли. - Делать у трости скользкий наконечник — это тайный заговор по истреблению хромых.
- Подожди-ка, - спохватываюсь я, и моя рука с пинцетом замирает. - А почему ты... Тьфу! Хаус, я же не успел тебе сказать: та твоя трость, которую я купил, когда мы играли в догонялки с ветром,  ну, чёрная, которая пропала...
- Что? - вскидывает он голову слишком поспешно для простого разговора о трости. Неужели, она ему так небезразлична?
- Я её видел в той комнате, - говорю, - где меня и Блавски... Сам-то я туда и через год не зайду — считай это слабостью или трусостью, как хочешь, но... Послушай, она, наверное, ещё там, а ты ходишь с этой дрянью...
Я не вижу его глаз, но он в очередной раз вздрагивает, хотя в тот миг я даже не касаюсь его, и как-то весь натягивается, выпрямляется.
- А кстати, почему ты ходишь с этой дрянью, - продолжаю я с вдруг вспыхнувшим удивлением, - а не купил себе новую удобную трость?
- Я покупал, - говорит он, смутившись. - Когда выбирал, казалось, это то, что надо. А потом... - он машет рукой. - Так и выбросил... Ты выбрал лучшую из всех, что у меня были, после неё трудно найти подходящую...
Чёрт! Это почти признание. Но я разыгрываю безразличие и говорю, пожав плечами:
- Ты высокий. Нестандартный. Даже по физическим параметрам, я имею в виду. Я делал на заказ.
- Хорошо, что нашлась. Сейчас отправлю за ней Чейза. Надеюсь, она там. Было бы здорово...
Почему у меня возникает ощущение, что мы разговариваем уже не о трости?
- Ну, всё, кажется, - смущённо говорю я, извлекая последнюю колючку. - Ты починен. Лишь бы не загноилось. Всё-таки замочить в антисептике тебя вряд ли удастся — принеси что-нибудь, я просто обработаю.
- То, что я не говорю этого, не значит, что его нет, - вдруг бурчит он себе под нос.
- Что? - настораживаюсь я, потому что, кажется, начался тот самый разговор, которого я ждал.
 Но он не продолжает — крутит в руках футболку, выбирает из неё травяной мусор и бросает на пол санитаркам на радость. Потом сокрушенно рассматривает затяжки и дыры:
- Моя любимая футболка...
- Из-за логотипа хопкинсовских гребцов? Чего ещё я о тебе не знаю?
- Ага, так я тебе и рассказал. Узнавай сам... А тебе ведь, похоже, лучше, - вдруг говорит он так, словно уличает меня в чём-то.
- Да, сейчас намного лучше. Спасибо тебе.
- За то, что забыл тебе обезболивающие назначить? - оборачивается, и взглядывает странно, испытующе.
- За то, что вспомнил.
- Не уезжай, - опять вдруг как бы между прочим роняет он, и всё внимание при этом снова не мне — футболке.
Значит, про Голливуд и Харта он, точно, слышал. Я вдыхаю и выдыхаю пару раз прежде, чем заговорить:
- Хаус, это нечестно. Я разговаривал с Мартой — не с тобой, я вообще пока не собирался тебе ничего... - и смолкаю, потому что он снова поднимает голову и смотрит мне прямо в глаза. И глаза у него, как голубые лагуны печали. И вины. А выражение вины в глазах Хауса — это раритет, музейный экспонат, это дорогого стоит.
- Ты что? - спрашиваю шёпотом, завороженно, не смея отвести взгляд от этих лагун.
- Прости меня, - говорит он серьёзно. - Знаешь, я всё время забываю, что ты, как женщина, любишь ушами, и тебе всё нужно проговаривать. Не уезжай, потому что ты всё равно не найдёшь там, рядом с Хартом, своего дома. Место занято. Ты будешь разочарован, снова почувствуешь себя чужим и всё равно вернёшься. Только горьким, как хина, и немного Рип-Ван-Винклем... Всё, что тебе нужно, здесь.
- Ты знаешь, что мне нужно? - усмешка выходит горькой, как пресловутая хина.
- Конечно, знаю, - он, кажется, даже немного удивляется моему сомнению в этом. - Всем людям нужно одно и то же, даже если они по собственной идиотии убеждают себя в том, что нужно что-то другое или дополнительное.
Мне становится интересно. Философия смысла жизни по Хаусу?
- Ну и что же нужно, по твоему, всем людям?
- Очень просто. Дело, которое умеешь делать лучше других, место, в котором можно расслабиться и отдохнуть, человек, который может заставить тебя смеяться, и человек, который может помочь заплакать, - он замолкает и задумывается, и лицо его делается... нет, не могу слов подобрать — таким, словно он уже не совсем человек, словно он заглянул за грань.
- И всё?
- Нет. Ещё немного мяса, немного пива, немного секса...
- И чтобы не было больно? - заканчиваю я за него. - Ты ничего не сказал про боль.
- Не больно только мёртвым, - говорит он. - А живые изобрели викодин... И оргазм.
- Оргазм никто не изобретал, это — природа.
- Расскажешь об этом Блавски?
Ну вот зачем он? Специалист по боли, что-что, а причинять её он умеет. Иногда, когда я говорю с Хаусом, мне кажется, что меня разложил на операционном столе этакий вивисектор и пробует на мне хирургический нож: выдержишь? А так?
- Зачем ты мне сейчас говоришь о Блавски, Хаус? Для чего? Я ей что-то должен?
- Дай-ка подумать, - кривляется он. - Вообще-то да, она тебе жизнь спасла. Как-то нехорошо делать вид, будто её вообще больше не существует...
Ну, нет! Всё! Есть предел любому терпению.
- Гад! - не говорю даже — выплёвываю. - Ты же сам... Ты же... Вы же...
Но в ответ — только ледяной душ насмешки:
- Смотри не заплачь. А то у тебя в последнее время слёзки на колёсиках.
- Зачем тебе нужно, чтобы я не уезжал? Целый год не над кем издеваться будет?
- Ага, - говорит. - Над тобой прикольно — ты так смешно моргаешь...
Просто закрываю ладонью лицо и молчу — мне тут не тягаться, тем более насчёт колёсиков он почти прав. И вот, пока я так сижу, отгородившись от него и от всего белого света, снова — тихо, низко, проникновенно, как будто и не Хауса голос, а высшего существа, на миг завладевшего его телом:
- Не уезжай... Нам обоим будет плохо друг без друга.
Вот что это снова? Я ослышался? Выдаю желаемое за действительность? Галлюцинирую? И я убираю руку и смотрю во все глаза, надеясь, что иллюзия развеется и боясь этого больше всего на свете. А Хаус смотрит спокойно, и его глаза — голубые, как то озеро в лесу, которое он назвал Онтарио — необычайно глубокие и тёплые.
«Ну, что ты ведёшься на все мои подначки и подколки? - словно спрашивает его взгляд. - Ты ничего не помнишь? Не держищь в голове? Когда ты умирал, я умирал с тобой. Когда тебя нашли в чёртовой кладовке, и сердце у тебя стояло, моё тоже стало биться через раз. Сам вспомни, что ты чувствовал, когда я сел в тюрьму? Когда ты думал, что я сгорел на складе?Куда ты бежишь? Зачем? От кого? Бешеная бабочка, сумасшедшая панда, успокойся уже и попробуй просто пожить... рядом со мной.
- Хаус...
- Уилсон... - передразнивает он один-в один. - Нет, я всё понимаю: голливудская карьера и всё такое... Юбочки-пачки, сверкающие подмостки, ты прописываешь съёмочной группе клистир за неверную интерпретацию виртуальных анализов виртуального больного и советуешь Орли и Харту смазку для презервативов повышенной плотности с портретами Стинга и Элтона Джона. Патентуешь, естественно, так что каждый третий анал — твоя чистая прибытль. И всё это стоит бешеных, бешеных, бешеных денег. Шоу-биз, апплодисменты и никакого рака. Ты возьмёшь «Оскара» за лучшую эпизодическую роль призрака отца Гамлета - выпускника медвуза - и на твоей заднице наколют цветными красками шекспировское изречение насчёт того, что все люди где-то звёзды Голливуда...
- Хаус, - едва-едва могу простонать я. - Пожалуйста, Хаус, мне больно смеяться!
- У меня каждый день болит сердце, - говорит он вдруг, без всякого перехода, так что я не сразу понимаю, что он перестал шутить. - Надо бы шунтирование, не то скоро сдохну. И на кого я оставлю онкоцентр? На Кадди?

- Стоп, - говорю. - Вот с этой минуты поподробнее. Каждый день, говоришь? Так какого полового органа ты молчишь о своей стенокардии и ни черта не делаешь?
- Да ладно, - говорит. - Можно подумать, что ты не знал.
- Ты можешь думать, что хочешь, но, хоть я и засёк однажды, что ты грызёшь нитраты, как леденцы, истинных масштабов бедствия всё-таки себе не представлял. Надо бы было слежку за тобой установить, да что-то меня отвлекло... А-а, вспомнил, что: меня тут убить пытались. Ну, давай, колись, доктор, колись: чем лечишься?
И тут он «колется», и я на несколько мгновений просто лишаюсь дара речи, чтобы вновь обретя её, только и суметь выдохнуть:
- Идиот!
- Это работает, - виновато говорит он.
- Конечно, работает — кто спорит-то? И работает, надо полагать, на всю катушку. Ты давно ФГДС делал? А формулу крови когда смотрел? Доплер коронарных сосудов сделал?Почек? Ну-у, я смотрю, ты обследуешься в поте лица. Стой! Подожди! А когда она тебя порезала, ты... как вообще ускрёбся? Научился сворачивать кровь без тромбоцитов, джедай?
- Перелили, - он морщится, словно хотел бы замять неприятный бессмысленный разговор и перейти к вещам поважнее — например к юбочкам-пачкам танцовщиц Голливуда. Но для меня все танцовщицы взялись за руки и, изящно кружась, отвалили за линию горизонта. А по эту сторону терминатора осталась моя вечная головная боль и заноза в заднице, ерзающая на кровати и силящаяся так заломить руку за спину, чтобы от души поскрести левую лопатку.
- Это эквивалент ангинозной боли у тебя, - говорю. - Я про то, что ты всё время чешешься, как шелудивый щенок.
- Это эквивалент долбанного боярышника, на который я наделся, а боль сама по себе, - врёт он и продолжает ёрзать. Наконец, мне надоедает наблюдать эту пародию на пляску святого Витта и со вздохом раздражения и — одновременно — капитуляции я говорю:
- Да повернись уже, почешу, не то ты сейчас себе руку вывихнешь.
Он с готовностью поворачивается. Я осторожно потираю изжаленную шипами кожу, чуть поскрёбываю ногтями, и он аж извивается от удовольствия, шипя сквозь зубы.
- Ты бросай с этой химиотерапией, - говорю. - Надо шунтирование — делай. Пару дней займёт, и будешь, как новенький.
- Приятно... делаешь, - говорит сквозь зубы. - Не порть нравоучениями, ладно?
- Хаус, я серьёзно.
- Ну, конечно, ты серьёзно. Ты иначе не можешь. Давай-давай, скреби, не останавливайся — классно-то как!
- Вот если бы сейчас вошёл Орли, - говорю. - То, что ты ещё и без футболки, убило бы его на месте.
- Да, я тоже вспомнил, - говорит. - Орли слишком много думает о том, как вещь выглядит со стороны, поэтому упускает самую суть, и эта суть всё время ставит ему подножки и колотит по мозгам. Ты, кстати, такой же.
- У него есть для спасения от этой сути Харт.
- А у тебя — я.
И снова звучит это так неожиданно, и так серьёзно, и так спокойно, само собой разумеясь, что я замираю, и задыхаюсь, и вдруг — чёрт его знает, кто меня подталкивает к этому — обхватываю его сзади за пояс, как на мотоцикле и прижимаюсь щекой к его выступающему на холке седьмому позвонку, и тут же ужасаюсь, что он подумает, и как мне врежет сейчас, как только я его отпущу.
- Сдурел? - тихо спрашивает он, не шевелясь.
- Спасёшь меня? - спрашиваю шёпотом, готовый засмеяться — мол шутка.
Но он отвечает — опять невозмутимо, спокойно и серьёзно:
- Конечно. Прямо сегодня после ужина и начну... Ну всё, Джеймс, отпусти.
Не «придурок», не «панда», даже не «Уилсон» - «Джеймс». Мой мир не будет прежним.
- Нервы у тебя совсем ни к чёрту, - говорит он, не поворачиваясь. - Тебе нужен врач. Ты всегда меня ругаешь за то, что я пренебрегаю квалифицированной помощью и прибегаю к кустарным методам, зачастую непроверенным и спорным. Но я-то всего лишь тело лечу, а у тебя... ты же понимаешь, что у тебя проблема? Ты же это понимаешь — ты не идиот, и критика у тебя сохранена.
- Хочешь в дурку меня запереть?
- Не хочу. Но ты же не хочешь дотянуть до момента, когда без этого не обойдёшься?
Вот теперь он оборачивается и смотрит мне в глаза. Он ничуть не шутит.
- Знаешь, почему Блавски это сделала?
- Думаю, что знаю. Она уже давно запуталась, когда-то надо было...
- Ни черта ты не знаешь. Она упустила Корвина — не заметила депрессии, надвигающегося срыва. Они ведь близко общались, как друзья, а она ничего не увидела. Не увидела, что он запал на неё не на шутку, не увидела, как аккумулятор зарядился до предела. И теперь она во всём винит себя — и как друга, и как врача. Как врача — в большей степени. Она пытается исправить то, что можно исправить, и ей паршиво сейчас от этого косяка — Корвину не намного паршивее, но если ты будешь следующим, это её просто убьёт. Потому что она тебя ещё и любит.
Сжав губы, мотаю головой.
- Я... не верю. Может быть, ей бы хотелось... может быть, это жалость, но не...
- Уилсон, ты идиот, - перебивает он. - Она бы не бросилась из аппаратной сломя голову, если бы это был не твой браслет. Существует чёткая инструкция. Если бы она всё выполнила, как надо, она бы не пострадала. И она достаточно умна, чтобы это понять... Не только она. Там, у меня, в компании с Кадди сидит чернокожий жлоб с манерами питбуля и пытается найти виноватых, чтобы напиться крови. У меня точно отхлебнёт. И если бы меня так подставил любой другой — Тауб, Чейз, даже ты - я бы злился дальше, чем вижу, я бы вас извёл, жизни не дал. Но она бежала к тебе. И какие тут могли быть инструкции? Поэтому я постараюсь её отмазать изо всех сил... Что скажешь, кемосабе?
Я минутку раздумываю. Потом киваю, соглашаясь.
- Пойду к психиатру, если ты пойдёшь на шунтирование.

АКВАРИУМ

- Соматическое состояние удовлетворительное. Температура нормальная, хрипов нет, томограмма показывает рассасывающийся очаг вокруг рубца. Мы отменили антибиотики, назначили рассасывающую терапию, но, к сожалению, физиолечение противопоказано, поэтому период реконвалесценции может затянуться.
- Кто его смотрел?
- Доктор Палмер. Он отличный специалист-пульмонолог.
- Больше никаких эксцессов, я надеюсь?
- Трудно даже представить себе, что он мог так себя повести, - доктор Сизуки постукивает неоточенным концом карандаша по столу. - С виду просто на редкость тихий, деликатный человек...
- Он такой и есть. Это всё побочный эффект лекарств и наша нервотрёпка — вы же, наверное, слышали эту историю: пациентка с шизофренией напала на врачей больницы. Он — один из пострадавших. Посттравматический шок. Наверное, это и обусловило неадекватность реакции. Как он сейчас?
- Сложно сказать. Он не нарушает режима, выполняет все требования, принимает назначенные лекарства. Но контакта нет — даже формального.
- Он что-нибудь говорит?
- Молчит.
- Как, совсем ничего не говорит?
- Ну нет, он говорит «спасибо» в столовой и когда ему дают лекарства, вчера попросил таблетку от головной боли... Но он не обсуждает свою проблему, и в групповой терапии участвует формально.
- Доктор Кадди не приходила, не пыталась разговорить его?
- Она приходила к нему, и они беседовали, но на посторонние темы — при любой попытке коснуться причины его госпитализации он замыкается в себе и как будто даже перестаёт слышать собеседника.
- Он ни о ком не спрашивал? Не называл никаких имён?
- Нет.
- А о том, что произошло после его госпитализации?
- Такое впечатление, будто это его не интересует...
Блавски нахмурилась. Уилсон мог не интересоваться здоровьем Ньюлана, но о Хаусе он не мог не спросить. Неужели, всё ещё хуже, чем показалось ей на первый взгляд?

Инспектор департамента здравоохранения Ньюлан вёл себя в «Двадцать девятом февраля», как дома: стребовал у Венди документацию и полдня убил на её изучение, после чего перешёл к собеседованиям.
- Вот и не верь после этого в реинкарнацию, - фыркнул Чейз, оказавшись в коридоре на несколько мгновений рядом с Кэмерон. - Старина Воглер возвратился.
- Смотри, не кинься, очертя голову, ему инфу сливать, - поддел появившийся из-за двери пультовой Хаус, чей острый слух раздражал порой до чёртиков.
- Без меня есть, кому кинуться, - буркнул Чейз, намекая на Лейдинга — он почти не сомневался, что призвание чёрного монгольфьера — дело рук вице-завонкологией.
Когда Ньюлан призвал его, Чейза, и начал расспрашивать, как давно он работает в больнице, доволен ли своим положением и насколько объективно себя ведёт руководство в лице Блавски и Хауса, Чейз постарался вести себя сдержанно — на вопросы ответил немногословно, но, в общем, честно, скользкие и провокационные мягко отклонил, услышав опасные — об истории с вирусом «А-семь», например — сделал вид, что внезапно оглох и утратил адекватность. Мысли его при этом скакали и метались. Всё больше его охватывало ощущение, что расследование Ньюлана — фарс, и кто-то просто роет под больницу. «Контрольный пакет всё равно у Хауса», - подумал он, стараясь задавить в себе нарастающее чувство тревоги. - Его ведь не могут отобрать?
Отвязавшись от инспектора, Чейз отправился к Хаусу и застал того в кабинете — Хаус вертел в руках скальпель, позаимствованный у «колюще-режущей».
- Что происходит? - прямо спросил Чейз. - Кадди что-то знает об этом?
- Ничего она не знает. Может быть, это в связи с переподчинением... Хотя...
- Думаете, чья-то кляуза? - Чейз подталкивал его к своей мысли. - Это не может быть серьёзно?
- Ерунда. Маленькая месть. потрепать нервы.
Похоже, Хаус тоже думал о Лейдинге.
Чейз потёр мочку уха — его беспокойство сделалось сильнее.
- А вы помните, как он тогда развыступался против Уилсона сразу перед тем, как Блавски сказала ему об увольнении? Ну, насчёт викодина, котрый Уилсон исследовал частным порядком, и насчёт того, зачем он уезжал, когда в его отсутствие Триттер застрелился. Вы не думаете, что это может повлечь осложнения? Особенно викодин. Там ведь, насколько я помню, четыре трупа привязаны, притом ваши знакомые по отсидке.
«То-то этот жирный боров так старательно изображал удивление тем, что я сидел, - невесело подумал Хаус, и уголок его рта против воли дёрнулся. - Этого ведь не может не быть в досье. Значит, наш дознаватель от департамента зачем-то шифруется. Зачем бы это?», - но Чейзу сказал:
- У твоего Лейдинга нет никаких доказательств.
- Департаменту они и не нужны. Достаточно намёков. А что скажет Кир, если Ньюлан начнёт расспрашивать его?
- Тебе виднее, что — он твой друг, а не мой.
- Иногда он непредсказуем. И, боюсь, влияния на него я не имею. А что скажет Уилсон?
- Надеюсь, у Уилсона хватит ума не начать каяться.
- Ума — наверняка, а вот хладнокровия... я бы не был так уверен. Я только что сам говорил с этим типом — он умеет выпытывать то, что ему нужно, и уже, кажется, решил, на кого и как давить.
- Бессмысленные телодвижения. Наша больница — акионерное предприятие, и у меня контрольный пакет, карт-бланш и председательское место в совете директоров, поэтому, что бы не происходило в «Двадцать девятом февраля», оно будет происходить по-моему.
- Я не думаю, что он метит играть в «царя горы» с вами, - подумав, покачал головой Чейз. - Не так высоко. Я думаю, он и будет копать, в первую очередь, под Уилсона. Всё таки мы всё больше смахиваем на онкоцентр, онкология — наше головное отделение, и если спихнуть Уилсона и заручиться поддержкой департамента...
- Лейдинг должен быть полным идиотом, если надеется, что я оставлю его, пусть и под давлением департамента, даже если мне придётся выбирать между ним и кошкой Уилсона.
Чейз скептически хмыкнул, а Хаус вдруг озадаченно нахмурился. Действительно, а знал ли Лейдинг, как он, на самом деле, к нему относится? В конце-концов, это он пригласил его на работу — в качестве психотерапии для Блавски и Кэмерон - но сам Лейдинг этого может и не знать. Чувствуя что-то вроде брезгливости, Лейдинга он никогда почти не поддевал и не подкалывал, как того же Чейза или Тауба.  А уж не решил ли Лейдинг, что Хаус считает его лучшим врачом и только потому не терроризирует?
Снова зачесалось под лопаткой — Хаус передёрнул плечами и постарался почесать зудящее место кончиком скальпеля.
- Осторожнее — порежетесь, - не утерпел Чейз.
«Далее, - продолжал рассуждать про себя Хаус, не реагируя на Чейза, но зато чувствуя всё большее беспокойство. - Увольнять я его не увольнял — это сделала Блавски, а когда Блавски вышла из строя и передала заведование мне, я на увольнении не настоял, оставил всё, как есть. И Лейдинг снова может не знать, что причина - элементарная брезгливость и нежелание связываться, он может вообразить, что я считаю, он как-то особенно полезен для «Двадцать девятого февраля», а то и для меня лично. Ну, да, конечно, ведь я использовал его, когда строил планы слежки за Чейзом и Кэмерон. Этот идиот мог вообразить всё, что угодно. И тогда вполне возможно, что Чейз прав: он надеется подрыть под Уилсона и взгромоздиться сверху, не особенно беспокоясь из-за Блавски, так как знает, какое я на неё имею влияние. И ещё, он наверняка постарается объединиться с Корвином, если... если, конечно, мы с Чейзом не нафантазировали всю эту стройную теорию на пустом месте».
- И что ты хочешь, чтобы я сделал? - наконец, прямо спросил он Чейза.
- Я думаю, вам нужно поговорить с Блавски и обсудить это. Выработать какую-то общую стратегию. В частности, может быть, дать понять Лейдингу, что он и для вас «нон грата». И ещё... Уилсон.
- Что «Уилсон»?
- Он непредсказуемее Кира. Как вы думаете, он не устроит вам одну большую проблему, когда этот Ньюлан до него докопается?
- Он это может. Но я поговорю... ладно, Чейз, проваливай. Иди работать.
Кивнув так, словно получил удовлетворение от разговора, Чейз сделал шаг к двери.
 - Чейз! - окликнул вдруг Хаус, и он остановился, вопросительно полуобернувшись
 - Спасибо.
Лицо завхирургией вытянулось от удивления. Но, так и не дождавшись продолжения, он вынужден был, бормотнув «не за что», с тем и уйти.
Проводив его взглядом, Хаус вынул из стола поспешно брошенный туда перед тем, как Чейз вошёл в комнату, конверт — конверт, который он как раз собирался вскрыть отнятым у «колюще-режущей» скальпелем. На конверте - имя Марты Чейз. «Результат теста флюоресцентной гибридизации клеток амниотической жидкости на хромосомные аберрации, трансмутации и распространённые генетические синдромы». Чейз вообще ничего не знал об этом исследовании — Марта просила не говорить.
 Хаус вскрыл конверт одним решительным движением. Спасительная монотонность чёрных строк отрицательных результатов словно взрывалась угловатым зубцом девяностопроцентной вероятности напротив синдрома Вильямса.
 Хаус уронил бумагу на стол и несколько мгновений сидел закрыв глаза. «Девочка моя, похоже, ты носишь эльфа».

Ньюлан опрашивал сотрудников методично, тратя на каждого около часа и вызывая у тех, кто был когда-то ещё в первой команде диагностического отделения, ассоциации со временами правления Воглера и расследования Триттера.
- Ты не знаешь, - даже спросил Чейз у Кэмерон на третий день. - Хаус, случаем,  не засовывал ему термометр в задницу на пару часов?
- Кому-то он его, определённо, засунул, - поджав губы, процедила Кэмерон. - Думаю, этот человек из департамента появился не просто так. Уж слишком старательно роет. И не только последню историю — похоже, кто-то снабдил его подробным досье.
- Донос?
- Похоже.
- А Кадди что-нибудь знает?
- Ещё не спрашивал. Поговорю с ней.
- Где она?
- Почти с самого утра сидит у Блавски.
- Тогда погоди — пусть они сначала с Блавски поговорят. Может быть, что-то выяснится...
- Думаешь, это Лейдинг? - с сомнением спросила Кэмерон.
- На поверхности.
- Зачем ему? Тупо из мести?
- Думаю, он метит в завонкологией.
Кэмерон фыркнула:
- Почему сразу не в завбольницей? Лейдинг порядочная скотина, но не дурак же. Хаус ни за что не сместит Уилсона. И Блавски — тоже.
- Им придётся, если всё так, как мы думаем.
- Кто это «мы»?
- Я и Хаус.
- Да за что его смещать? Он — пострадавший.
- Когда меня ткнули в сердце ножом, я тоже был пострадавший, однако чуть не получил по голове. Пациентка была за Уилсоном, психиатр заключения не написал — по Триттеру, кстати, тоже. И история с Триттером, будь уверена, всплывёт сейчас во всей красе. И Уилсону придётся объясняться, почему он отсутствовал на работе несколько дней, когда произошла вся эта история. Как думаешь, он сумеет что-то внятно объяснить?
- Наверняка. Уилсон -сама респектабельность, ему поверят, если он даже скажет, что летал на луну.
- А если он скажет, что мотался в другой город убить пациентку?
- Он так не скажет, - с сомнением говорит Кэмерон.
- Уверена?
Сам Чейз в этом совсем не уверен. Во время обхода Уилсон второй день выглядит как-то нехорошо взвинченным. Он говорит негромко, улыбается приветливо, но, разговаривая, захватывает левой рукой пальцы правой и терзает их, чуть не выламывая.
- Ты залежался, - сказал ему Чейз накануне. - Можешь попробовать начинать ходить.
Утром, придя на работу, он наткнулся на Уилсона в коридоре — Уилсон стоял, прижавшись ухом к дверной щели кабинета Хауса и напряжённо вслушивался. Чейз не стал окликать его, но остановился понаблюдать, скрытый металлической дверкой шкафа для медикаментов на сестринском посту. Через пару минут Уилсон дёрнулся, отпрянул и с независимым видом отступил к окну. А из кабинета вышел Ньюлан, заправляя в свою папку какие-то бумаги, кивнул Уилсону и неспешно пошёл по коридору. При этом вид у Уилсона остался какой-то непонятный — не то испуганный, не то ошеломлённый. Чейз решил, что проверяющий из департамента беседовал с Хаусом, но в следующую минуту Хаус неожиданно появился из дверей пультовой, и значит, в его кабинете Ньюлан находился один. Уилсон же при виде Хауса мышкой шмыгнул в коридор ОРИТ, оставшись незамеченным.
- Боров шарил у вас в столе, - сказал  Чейз, выходя из своего укрытия. - А Уилсон, похоже, стоял на вассере.
Не изменившись в лице, Хаус легонько щёлкнул его по носу:
- Тебе никто не говорил, что ябедничать — плохо?
- Подумал, вам лучше знать, кто стырил ваши порножурналы.
- Отсталый тип. Я давно не пользуюсь печатной продукцией — на это есть интернет, - откликнулся Хаус, но Чейз видел, что отвечает он машинально, между тем, как мысли его где-то далеко.
- Сходи — взгляни, - он сунул Чейзу в руки тонкую папку истории болезни. - Поступает из приёмного девочка-подросток с остеосаркомой кисти. Возьми кровь на  иммунограмму, биохимию и всё, что придёт в голову — и забирай к себе — там кисть ампутировать придётся.
- В хирургию? Не в онкологию? - Чейз удивлённо вскинул брови.
- Здесь теперь везде онкология. Тех, кого нужно оперировать, будем класть в хирургию.
- А тех, кого не нужно — в терапию? Но, тем не менее, здесь везде онкология, - с сарказмом проговорил Чейз.
- Заткнись и делай свою работу, - грубо оборвал исполняющий обязанности главного врача.
Оставив Чейза с историей болезни, он сделал, наконец, то что собирался уже не первые сутки — отправился в конец коридора, к лестнице, мимо работающего эскалатора — туда, где чуть больше недели назад нашли умирающих Уилсона и Блавски.
Полицейские почти ничего не тронули — они только фотографировали и забрали в качестве вещественных доказательств разбитые ампулы из экстренной укладки. Следы крови замыли небрежно — и они проступали размытыми коричневыми пятнами. Хаус поднял с полу бейджик Уилсона с треснувшим прозрачным пластиком — очевидно, на него наступили. Кроме имени и должности на бейдже была эмблема больницы — общеизвестная медицинская змея, обвивающая цифры «два» и «девять». Хауса, кстати, уже неоднократно спрашивали,что означает такое странное название.
«Двадцать девятое февраля бывает далеко не каждый год, - ответил он как-то. - Рак радикально излечивается и того реже. Двадцать девятое февраля — символ чудесного, но реально возможного исцеления — того, к чему мы все стремимся».
Он умел быть проникновенным, и любопытствующие приняли его объяснение за чистую монету. Они ничего не знали о чёрном джипе и неуклюжей безумной дерзости Уилсона.
Хаус спрятал раздавленный бейджик в карман и потыкал концом больничной трости в кровавое пятно. Судя по расположению, это кровь Уилсона. Блавски лежала подальше — вон там. Господи, как он дотянулся? Ведь сердце практически проткнуто было.
Хаус поднял голову и огляделся — вот она, трость, грязная, полузасыпанная мелом — сколько она провалялась здесь, как сюда попала? Кто-то протащил её по полу волоком, остался след в мелу и извёстке. Хаус прикрыл глаза, пытаясь представить, как всё было. Коробку неотложки принесла Блавски — это понятно — на бегу прихватила с поста. Воспользовался ей Уилсон — это уже известно. Вон жёлтый след от разбившейся ампулы в том месте, куда Ядвига уронила эту коробку, получив удар ножом. Уилсон к тому времени уже лежал, она увидела его лежащим, с такой раной не встанешь, значит дотянуться он туда никак не мог — значит, прихватил и пододвинул тростью — вот этим крючком, который образует изгибающаяся змея. Если бы не этот крючок, он не смог бы дотянуться, не смог бы сделать укол, Блавски, скорее всего, умерла бы. Ценная трость.
Хаус обтёр ладонью мел с рукоятки, отряхнул ладони, пачкая карман, полез за нитроглицерином, привычно кинул под язык, постоял, пережидая спазм, медленно выдохнул и отбросив больничную трость, пошёл из кладовки в коридор. Уилсон прав — ему там, точно, нечего делать. Надо не забыть сказать Венди, чтобы закончили, наконец, здесь ремонт — Куки уже писал требование на тёмную комнату для фотолаборатории.
Он вышел и двинулся в сторону палаты Блавски — её уже перевели из ОРИТ, а через пару дней должны были выписать. Проходя мимо сестринского поста, увидел о чём-то шепчущихся Чейза и Кэмерон, и мельком вспомнил о Марте — он ещё ничего не говорил ей о результатах генетического исследования и, честно говоря, понятия не имел, как сказать. Кому угодно другому — даже не задумался бы, но ей... Может, пусть Уилсон скажет? Он умеет говорить такие вещи лучше всех на свете.

В палате Блавски неожиданно оказалась Кадди. Обе женщины выглядели непривычно — смесь какой-то нехорошей озадаченности, суровости и подозрительности. Кадди встала с табуретки, уступая ему место:
- Хаус, сядь. Хорошо, что зашёл. Есть разговор.
- Ты нашёл свою трость? - сразу увидела Блавски. - Где?
- В той комнате, где вас с Уилсоном чуть не убили. Это Уилсон мне сказал, что видел её там, я пошёл и взял. Она удобнее, чем наши больничные монстры. И, знаешь, ты, похоже, обязана ей жизнью — если бы не эта малышка, Уилсон никогда не дотянулся бы до укладки.
- Хаус, послушай, - снова проговорила Кадди. - Ньюлан не хотел говорить, по чьей наводке он здесь, но я его уломала. Так вот. Был звонок вот с этого телефона, я записала номер. Человек представился, как доктор Уилсон, и сообщил, что один из хирургов больницы — неполноценный инвалид, карлик, при операции не по своему профилю, на которую решился по личным мотивам, допустил врачебную ошибку, повредив пациентке кишечник. А затем воспользовался гипнозом персонала, чтобы скрыть свою вину, пошёл на релапаротомию, снова чуть не напортачил, но был прикрыт завотделением — своим подельником по старой уголовной истории, затем домогался пациентки, а после её отказа пытался покончить с собой. Тебя ничто не настораживает в таком изложении событий?
- Только то, что оно, пожалуй, практически правдивое, - замедленно ответил Хаус, и его лицо тоже помрачнело.
- Вот этот номер, - Кадди протянула ему телефон, повернув экраном.
Хаус присмотрелся, вздрогнул и протянул руку самому взять телефон.
- Номер Уилсона, - тихо сказала Блавски. - Это он звонил.

У Ньюлана было от природы победоносное лицо — так будет вернее всего. Уилсон говорил с ним, а думад всё время об этом врождённом и застывшем победоносном выражении, и это мешало ему находить нужные слова, тем более, что Ньюлан расспрашивал его о вещах совершенно диких и к департаменту здравоохранения никак не относящихся — например, во что лично ему, Уилсону, обошлось открытие этой больницы, сколько он заплатил Корвину за свою операцию и как подстраховался на случай, если Корвин напортачит.
- Это была экстренная операция, и мне её делал доктор Чейз, а не доктор Корвин.
- Я говорю не об этой операции, доктор Уилсон.
- Тогда уточните. В общей сложности у меня было пять операций на грудной клетке и три на брюшной полости, если считать абсолютно всё.
-Я говорю об операции прошлой весной по поводу рецидива опухоли. Во сколько она вам обошлась? Я слышал, операционную пришлось переоборудовать.
- У меня медицинская страховка, - сказал он, ошеломлённый неожиданной постановкой вопроса.
- Вы же понимаете, что она не могла покрыть переоборудование операционной.
- Я... не знаю... Это Хаус...
- Доктор Уилсон, вы не похожи на идиота. Вам, как никому, известно, что материальные средства ниоткуда не берутся. Кстати, по свидетельству некоторых коллег, между вами и Корвином глубокая неприязнь на почве ревности. Доктор Корвин отказался оперировать вас по жизненным показаниям неделю назад, хотя это был его профиль — торакальная травма. Операция не предсталяла такой сложности, как та, другая, о которой я говорю. Но в тот раз он почему-то согласился. Под давлением доктора Хауса?
На это Уилсон только шевельнул плечом — он не знал, как ответить. Хаус, конечно, давил на Корвина. Так, как давил бы на любого. Хаус всегда давил, играл, манипулировал — таков был Хаус. И не ему, Уилсону, обижаться на это, он и жив-то только потому, что Хаус умеет поддавить там, где надо.
- Прошу меня простить за личный вопрос, - вкрадчиво спросил Ньюлан, - но несколько лет назад доктор Хаус подавал прошение об отсрочке исполнения приговора суда в связи с необходимостью ухода за... вами, так?
- Да. Я был тогда очень болен, и он был моим медицинским поверенным.
- Вы состояли в сексуальной связи?
Уилсон сжал губы так, что в углах рта вздулись желваки. Да, они с Хаусом тогда написали об этом в заявлении по наущению юриста, нанятого Форманом — иначе Хауса было не отмазать. Было необходимо доказать право и обязанность Хауса опекать его. Всё равно вся больница знала, что это — только ловкий ход ради соблюдения буквы закона. Но признаться в этом сейчас по-прежнему было небезопасно.
- Да, - хрипло сказал он. - В то время — да.
- Странно. У вас три брака за плечами, у вас репутация любителя женщин, и после этого вы утверждаете, что вы — гей?
- Я не гей, я бисексуален.
- Гм... Тогда доктор Хаус, вероятно...
- И он - тоже, - «прости меня за это, Хаус». - какое это имеет отношение к вашему настоящему дознанию?
- Не всегда можно заранее знать, что к чему будет иметь отношение... Итак, позже приговор всё же был приведён в исполнение? Доктор Хаус вернулся в заключение?
- Да, но почти сразу был освобождён в связи с амнистией...

...Хаус уже знал, что попадает под амнистию, и собирался в тюрьму легко и даже весело, бросая в рюкзак щётку, мыло, мятые футболки, разрешённые в качестве нательного белья, леденцы и жвачку — разменная монета тюремной валюты. Уилсон сидел на диване бледный и наблюдал за его сборами чуть ли не с ужасом.
- Перестань, - сказал Хаус. - Я вернусь через пару недель — что-то вроде командировки.
- Ты за две недели натворишь что-нибудь, и тебе добавят срок, - безнадёжно сказал Уилсон.
- Я не идиот. Я уже был в тюрьме, и ничего там не натворил, если помнишь. Меня отпустили досрочно.
- Тебя отпустили на поруки. И ты там полно всего натворил... Хаус, кому ты говоришь! Мы расхлёбывали твои тюремные приключения всю зиму.
- Перестань, - повторил Хаус. - Это пустая формальность. Всё уже решено, - он затянул шнурок рюкзака и плюхнулся на диван рядом с Уилсоном.
- Не спал ночью?
- Ты сам знаешь, что нет.
Хаус усмехнулся и легонько ткнул его локтем:
- Обожаю смотреть, как ты сам себя изводишь... Ладно, мне уже пора, - он оттолкнулся от дивана, встал, привычно крякнув от боли в бедре, но уходить не спешил.
Уилсон вскинулся, поднял голову. Хаус стоял и, чуть улыбаясь, смотрел ему в глаза, будто в ожидании.
- Я там ещё сунул тебе печенье, - стеснённо пробормотал Уилсон. - Съешь сегодня, чтобы не отобрали...
- Всё будет хорошо, - сказал Хаус. - Выспись уже.
- Я знаю, чувствую, что хорошо не будет. Пожалуйста, Хаус!
- Да ладно, брось. Я буду паинькой. На две недели меня хватит, обещаю тебе.
В ту ночь — ночь после ухода Хауса - он впервые закинулся метамфетамином. Метамфетамин позволял не чувствовать усталости после бессонной ночи. Нескольких бессонных ночей.
А Хаус, действительно, вернулся через две недели со справкой об освобождении и разрешением на подтверждение лицензии. Подтвердил, конечно, без труда — с ним предпочитали не связываться.

- … и не была ли эта операция своеобразной платой? - услышал он окончание вопроса Ньюлана и понял, что, задумавшись, слишком много пропустил мимо ушей.
- Платой за что?
- Вы разве меня не слушали? - искренне удивился инспектор департамента. - Я говорил о смерти миссис Уорнер.
У Уилсона по спине скользнула ледяная струйка пота.
- Вы же не будете отрицать, что доктор Хаус был некогда близок с этой женщиной? Её внезапная смерть именно в те минуты, когда доктор Хаус находился в Соммервилле, могла бы показаться странной, - невозмутимо продолжал Ньюлан.
- Миссис Уорнер умерла от рака. Она консультировалась со мной, это была последняя стадия. Доктор Хаус ездил проститься...
- А вы?
- Я... тоже...
- Но почему, в таком случае, вы ездили раздельно, а не вместе? Это же так естественно, поддержать друга в трудную минуту...
Уилсон облизал пересохшие губы.
- Послушайте, - проговорил он медленно немного нетвёрдым голосом. - Что вы здесь на самом деле делаете? Вы не из департамента... Вы пришли под предлогом разобрать историю нападения на врачей, а сами вместо этого собираете досье на Хауса. Кто вы такой? Вы что-то искали в его кабинете, вы опрашиваете сотрудников, не имеющих никакого отношения к нападению этой женщины... Вы... вы — полицейский?
- А почему вы думаете, - Ньюлан понизил голос, - что доктором Хаусом могла бы заинтересоваться полиция? Вы ничего не сказали об этом. Вы из-за этого обратились в департамент? Здесь совершается что-то незаконное? Наркотики? Трансплантация? Можете говорить совершенно свободно — дальше меня это не пойдёт. Итак, вы что-то знаете, но боитесь? Если это так, вы прекрасно знаете, как нарастает снежный ком из вранья и умолчаний. Я вам даю минуту, чтобы вы могли хорошенько обдумать свой ответ.
Уилсон потряс головой — ему вдруг почудился другой, полузабытый голос: «Если по какой-то причине вы ошиблись, мы узнаем, и вам будет не очень хорошо. И доктору Хаусу — тоже». С ним говорил мёртвый Триттер — говорил своим низким, спокойным — о, очень спокойным - голосом, прикусывая зажатую в углу рта зубочистку. С него тогда всё началось: с него, с украденных Хаусом рецептов, и его, Уилсона, предательства. Что с того, что Хаус понял и простил? Что с того, что суд признал отсутствие состава преступления? Так бывает с зелёной веткой — кора цела, а сердцевина сломана. Ветка может и не засохнуть, но целой она уже не будет. Только Кадди и могла думать, что та история прошла бесследно. На самом деле то давнее рождество стало точкой отсчёта разлома Хауса, началом уже не просто рискового хождения по краю, а целенаправленного разрушения. «Рано или поздно, но мы все однажды испытываем потребность в разрушении, - подумал Уилсон. - С Хаусом это случилось в сорок семь лет после семи лет борьбы его жизнелюбия с болью, борьбы, в которой я встал не на ту сторону, и, возможно, это стало последней каплей».
А с ним, с Уилсоном, это сделал рак. И, корчась в агонии от двойной дозы химиотерапии на полу квартиры Хауса, он же ведь лгал себе в том, что не может найти справедливой причины своей болезни. Причина была не поверхности. Ведь это он толкнул на путь разрушения своего друга. Ненамеренно. Он хотел, как лучше. Он всегда хотел, как лучше, и под этим соусом предавал, убивал, совершал поступки невероятной мерзости. И вселенная отомстила ему, подсадив культуру бессмертных клеток в его вилочковую железу. И никакие операции и пересадки не вылечат его — только отсрочат конец. Он заслужил это, заработал. Как заслужил и этот допрос жирного негра из департамента. Ему вдруг захотелось сделать что-то неслыханное — назвать, например, жирного негра жирным негром, или признаться в убийствах пациентов  - многих пациентов — и сказать, что на самом деле он наследовал им, или, понизив голос до шёпота, «по секрету» сообщить, что на самом деле Хаус инопланетянин... или вампир... или ещё что-нибудь пострашнее. Он даже почувствовал зуд между лопаток от острого желания так и сделать и посмотреть, как вытянется физиономия Ньюлана.
- Вы молчите? Я ожидал большего от разговора с вами...
«Скажи спасибо, что я молчу, жирный ублюдок! Скажи спасибо, что я из последних сил молчу, потому что, когда эти силы кончатся, я закричу, а не заговорю».
- Посмотрите вот на это, - Ньюлан разложил перед ним какие-то бумаги. Твёрдый знакомый почерк Хауса. Что это? Уилсон вытянул шею, заинтересовавшись. На папке стояло имя Марты Чейз. Краткий анамнез. Тесты. Тест на отцовство, тест на хромосомные заболевания, записи о наблюдении... Он что, всё это время вёл её? Глаз не спускал? И никому ничего не сказал.
- Этого недостаточно, но это заставляет задуматься. Доктор Хаус, действительно, проводил несанкционарованные опыты на людях? Та эпидемия, о которой мы с вами знаем, началась здесь, в клинике — вас никто не заподозрит в сливе информации, выводы напрашиваются сами. Просто скажите, да или нет. Вы предоставили нам материал на несколько уголовных дел — вы это понимаете? Но вы должны подтвердить свои слова. Кроме этих бумаг должны быть другие.
- На мне стоит какая-то печать? Или я в параллельной вселенной? Нет, я прекрасно понимаю теперь: вы хотите уничтожить Хауса и представить дело так, как будто всё это сделано моими руками... Умно... И ведь он может в это поверить... Он поверит... Я сам виноват — он теперь поверит, что это я отдал вам... Стойте! Дайте сюда! - он вдруг выхватывает у несколько оторопевшего от смысла его негромкого бесцветного бормотания Ньюлана бумагу с результатами теста. -  Вильямс!Боже мой! Вильямс! Ну, а тебе-то, тебе-то за что, девочка? Нет, это последняя капля, последний сигнал. Я больше не могу быть глухим.
Несколько мгновений он сидит молча, потом поднимает взгляд на Ньюлана, и Ньюлан пугается выражения его глаз.
- Этому нужно положить конец, - говорит Уилсон, и его губы шевелятся, а на лице застывшая маска. - Он слишком много страдал, чтобы вынести ещё и вашу травлю. Но вы правы: я виноват. Может быть, я и звонил в департамент — по крайней мере, в той реальности, где всё закономерно, и каждый получает то, что заслуживает. Вы рылись у Хауса в столе — я видел. Я непременно отмечу это в рапорте, как администратор больницы, когда вы подадите акт на подпись... Хотя, нет, - он задумчиво покачивает головой  - Это не выход. Временные меры не работают. Вас нужно убить. Так будет правильнее. Эвтаназия — да. А если потом я убью и себя тоже, никто вообще не свяжет эту историю с Хаусом...
- Вы... Что вы себе позволяете? - свистящим шёпотом произносит Ньюлан, подаваясь к двери, потому что пустое, ничего не выражающее лицо Уилсона в сочетании со смыслом монотонной ровной речи пугает его.
- Только не нужно этого делать в больнице, - бормочет Уилсон, кажется, совершенно не слыша Ньюлана. - Во-первых, будет подозрительно, во вторых, здесь непременно окажут помощь... Овраг... Да, овраг... Он ведь никуда не делася...
Ньюлан отчётливо лиловеет и начинает дёргать себя за узел галстука. Он так напряжён, что не слышит за спиной звука открывшейся двери и хромающих шагов:
- Вам кто позволил допрашивать пациентов больницы? Кадди? Она здесь не начальница.
Ньюлан вздрагивает, но в следующий миг чувствует огромное облегчение.
- Что вы называете допросом, доктор Хаус? Я могу разговаривать, с кем и о чём посчитаю нужным. Доктор Уилсон сам обратился в департамент, требуя углублённой проверки больницы, представил факты грубых нарушений, вообще на грани фола, доктор Хаус, и я вам не поволю его запугивать и затыкать ему рот, - Ньюлан старается выглядеть солидно, весомо, но и тон, и слова выглядят неубедительно после тихого бормотания Уилсона, напугавшего самого Ньюлана. Уилсон не казался сейчас похожим на шутника, не был похож и на человека, считающего, что ему всё дозволено. Его голос - жутко-спокойный, без малейшего вызова, производил странное, потустороннее впечатление.
- Доктор Уилсон сейчас — пациент, у которого есть лечащий врач. Доктор Роберт Чейз, он сейчас в хирургии. Получите разрешение на разговоры с пациентом, и вам никто не будет препятствовать, даже я.
В другое время Ньюлан, возможно, заспорил бы, но сейчас он ухватился за идею поскорее под благовидным предлогом убраться из этой палаты, как за соломинку.

- Зачем ты заварил эту кашу? - спросил Хаус, дождавшись, пока он уйдёт. - Ты достал своим гипертрофированным чувством «как должно». Если тебя мучает совесть, пойди и удавись на осине, как положено порядочному библейскому персонажу, а не порть кровь всей больнице своими кляузами.
- Я знал, что ты поверишь, - тихо сказал Уилсон. - На этом всё и построено. Я знал... - он опустил голову и стал смотреть на свои руки. Руки дрожали.
- Что ты мне голову морочишь? - фыркнул Хаус. - У любого действия есть мотив, и твои шиты белыми нитками. Ты всегда такой, Уилсон, ты родился таким...
- Я знаю, - перебил Уилсон. - Ты ошибся со мной. С самого начала. И продолжаешь ошибаться, на что-то надеясь. Люди не меняются. Я не смогу измениться. Мне жаль. И я не знаю, что теперь делать. Я в тупике, Хаус. Никакие бабочки не помогут. Солнце не заглядывает в эти углы... Мне ужасно темно, Хаус. Темно и...одиноко, - он обхватил себя руками за плечи. Его била дрожь, как будто в комфортной температуре палаты он чертовски замёрз.
- Эй, - Хаус тряхнул его за плечо, но он только мотнулся в его руках, как тряпичная кукла. - Эй, друган, ты что, обдолбаться успел, пока тут лежал? Уилсон!
Уилсон не ответил. Тогда Хаус насильственно за подбородок запрокинул ему голову, чтобы осмотреть зрачки. Зрачки не были ни сужены, ни расширены, но Уилсон не перевёл взгляд, не попытался высвободиться — его глаза серьёзно и бессмысленно смотрели куда-то мимо Хауса.
- Абсанс, - сказал Хаус вслух и потянулся к кнопке вызова дежурной сестры.
- Пропофол в вену и позовите доктора Чейза. В каком состоянии Блавски? Мне нужна срочная консультация психиатра. И пусть готовят диализ.

- Я это предвидел. Дурак был, что тянул. Ты мне скажешь что-нибудь внятно?
Блавски качает головой — волосы рассыпаются по больничной пижаме:
- Что я могу сейчас сказать, Хаус? Он под пропофолом. Ты говоришь: абсанс — почему бы мне тебе не верить?
- У него раньше никогда не было ничего подобного...
- Но черепно-мозговые травмы были. Ты о них сейчас, да?
- Ты сама знаешь. Он попадал в аварии. Падал с мотоцикла.
- Да, прости — я забыла. Ну, закажи МРТ. И диализ, наверное, тоже правильно. Ты молодец.
- Молодец? Какого чёрта я молодец? И какого чёрта ты говоришь: "Забыла". Ты не могла забыть - зачем же ты... Что ты вообще делаешь, Блавски!
- Не кричи, Хаус, прошу тебя. Черепно-мозговая травма тут не при чём. И метамфетамины, может быть, тоже.
- Ты... думаешь, органика?
- Я думаю, что всё проще, и я только теперь поняла, насколько всё проще. Он же всё время снова и снова пытался бежать. А у бегства всегда только один мотив: страх. Не обида, не злоба, не агрессия — страх. Он всегда боялся потерь больше всего на свете, а мы  - я - дразнили его постоянной возможностью этих потерь. Он бежал, когда умерла его девушка, Эмбер — ты рассказывал. Он пытался бежать от воспоминаний о тебе, когда ты сел. Он не навещал тебя, ты обиделся — ни в Мейфилде, не в тюрьме, но он и не мог — в это самое время он изо всех сил бежал от тебя. Он бежал и от себя, здорового и молодого, когда узнал, что у него рак. Об этом ты мне тоже рассказывал — видишь, я помню. Он всегда бежал, как Форрест Гамп. От любви, которую можно потерять, от дружбы, которую можно сломать. От меня. От тебя. Куда глаза глядят. В Ванкувер, на другое место работы, в Голливуд, к чёрту на рога... Даже в предательство он тоже бежал. Потому что страх потери вытеснил в нём здравый смысл. А может, в этом и был свой здравый смысл. Потому что нельзя потерять то, чего не имеешь. Ты говорил, что он не хоронил ни мать, ни отца. Похороны — экстракт потери. Он просто не справился бы. И не пытался справляться. Он выворачивал дырявые карманы, и мог не бояться больше за свои монеты. Но все его попытки провалились, и тогда он нашёл место куда лучше — сбежать в собственное подсознание и запереться там — отличный ход.
- Он всегда делал отличные ходы в самый неожиданный момент, - проговорил Хаус, запуская руку в ящик стола и наощупь выщёлкивая из блистера пилюли нитроглицерина,чтобы незаметно для Блавски сунуть в рот.
- Он не верит, что ты любишь его, и не верит, что я его люблю. Хуже того, он не верит, что его вообще можно любить. И он будет убегать снова и снова...
- И когда ты это поняла, ты убежала сама? Сыграла на опережение?
- Я надеялась, что он справится...
- Ты дура! - рявкнул Хаус. - Полная дура, Блавски! С этим невозможно справиться! Мы все — ущербные недоноски — хромые, безгрудые, с чужим сердцем, карлики — больше всего на свете боимся терять. Потому что теряем всегда последнее, и именно то, что нам досталось труднее всего! Справится! Я не справился с этим, когда он поступил так со мной — я обдолбался под завязку героином и должен был подохнуть. Но я воскрес, потому что знал, что и он с таким не справится. Да ты сама не справляешься! Читай Экзюпери,  соплячка, возомнившая себя великим психиатром! Вот он, твой лис. Только теперь это, чёрт возьми, ящик, и никто на свете тебе не скажет, там ли ещё барашек.
Блавски нервно хрустнула пальцами.
- Не кричи, - снова тихо попросила она. - Я виновата перед ним — не перед тобой. Как и ты.
- Я его не бросал.
- Я тоже. Просто мы оба виртуозно умеем жать на паузу, даже если эта пауза между чужими ударами сердца. Ты не лучше меня, не ври. И ты тоже прекрасно умеешь сбегать — в тюрьму, в приход, даже в галлюцинации и придуманную реальность. Так что заткнись и давай сейчас не будем заниматься членомерством, Хаус. Пока он не проснётся, мы не сделаем ничего, поэтому давай просто ждать.
- У нас нет времени просто ждать, Блавски. По больнице рыщет шпион департамента в виде двух мешков самодовольства. Он рылся в моём столе и забрал все истории, которые не проходили у нас обычную процедуру. Я напишу «Тёмную башню» из объяснительных по каждому пункту.
- До порнушки не добрался? - сердито фыркнула Блавски. - Я же тебя, кажется, просила сделать это, как только пришла в себя: убрать компромат. У тебя не такая репутация в департаменте, чтобы выставлять напоказ нарушения процедуры. Понятно же было, что какая-нибудь комиссия непременно явится.
- Я напишу «Тёмную башню» из объяснительных по каждому пункту, - с нажимом повторил Хаус. - А потом ты меня уволишь из заместителей.
- Что-что?
- Показательно высечешь кнутом на площади. У меня останется председательское кресло и контрольный пакет. И место в диагностическом отделении — это ты мне пообещай. И ещё я буду принц-консорт у Кадди.
- Снова метишь в «серые кардиналы», только уже и в «ПП» тоже?
- Я приношу себя в жертву. Я изменился. Департамент хочет крови, он её получит, пока этот лоснящийся дельфин не добрался своим поросячьим рыльцем до вещей похуже, чем непроведённые истории и моя порнушка. Уилсон — идиот, что заварил эту кашу, но он уже несколько дней не в себе, поэтому всерьёз злиться на него я не могу. А вот расхлёбывать придётся.
- Ты мне врёщь, Хаус, - улыбка — бледная, но улыбка — трогает губы и глаза Блавски. - Ты опять просто прикрываешься необходимостью, чтобы смыться с поста главного. Понимаешь, что меня, скорее всего, отстранят и наносишь упреждающий удар.
- Может быть, и не отстраняет, если будешь пороть меня достаточно зрелищно. И, в любом случае, твой резерв — Чейз, а не я.
- Чейз? Ты хочешь, чтобы я сделала своим заместителем Чейза?
- На настоящий момент он — единственная реальная кандидатура. А если мы просто просидим, ничего не делая, за нас вопрос о кадровых перестановках решит мистер Чёрный Цепеллин, и не факт, что он не попытается впихнуть сюда человека со стороны.
- Он не может, это — частная клиника.
- Это акционерное общество, Блавски. Общество, у которого свой устав, свои порядки, свои уязвимые места. Такие же, какие есть у каждого человека с прошлым, в котором он не безгрешен. Я не безгрешен, Блавски, и я не люблю тюрьму. Подозреваю, что и Уилсону там не понравится.
- Всё настолько серьёзно?
- Всё может сделаться достаточно серьёзно, если вовремя не застегнуть ширинку. Это я о том, что ты называешь членомерством. В этом ты права: совершенно не время.

ХАУС.

Я начал постепенно претворять в действие свой план, не считая нужным делиться им даже с Блавски. Разумеется, без неё тут не обойдётся, но это долгий и обстоятельный разговор, которого я сейчас просто не потяну — ни в физическом, ни в моральном отношении. К тому же последнее время поведение Блавски бесит меня до чрезвычайности. Когда она разглагольствовала о психологических проблемах Уилсона, я с трудом подавлял в себе желание демонстративно заглянуть ей за спину и. может быть, даже задрав юбку, осмотреть её задницу, чтобы в ответ на вопрос, что я делаю, деловито ответить, что ищу амальгаму, которой сзади покрывают все зеркала. Полтому что всё её толкование поведения Уилсона отражалось в ней самой, как в зеркале. Все последние месяцы она отталкивала его только потому, что чувствовала себя с ним слишком хорошо. Она, как и он, панически боялась потерь, и благодарить за это Лейдинга или вообще человеческую психологию — в том её разделе, который можно условно назвать «психология калеки» - я не знал.
Едва я вышел на пару минут в сортир, Ньюлан снова уединился с Кадди в моём кабинете. Но на этот раз запасы терпения оказались у меня истощены предшествующими событиями, поэтому я не стал деликатно стучать в дверь согнутым пальцем, а просто дёрнул покрепче дверную ручку, преодолевая сопротивление стального «сторожка», и вошёл — или вломился — к ним. Ньюлан при моём шумном появлении не только вздрогнул, но даже чуть подскочил на стуле — зря, кстати,  статья на мебель у нас заморожена до глубокой осени.
- Вы не приучены стучать, доктор Хаус.
- Это мой кабинет, - сказал я. - И мой стол. Я просто хочу внести ясность, а то вы, может быть, этого не знали.

- И эти папки в столе — тоже ваша собственность? Проведённые мимо больничной кассы? А ведь это серьёзное нарушение, доктор Хаус. Вам придётся давать объяснения.
- О, да. Я буду долго объяснять, зачем сам у себя ворую деньги.
- Не у себя, доктор Хаус. У персонала. У содержателей. Система финансирования больницы строго оговорена.
- Так я и знал, что вы в сговоре с бумажкой, которая называется «Устав». А у меня есть лицензия на частную индивидуальную медицинскую деятельность и консультирование. Это — мои пациенты, а не пациенты больницы.
- Вот как? И у вас составлены договора на диагностические процедуры?
- С больницей «Двадцать девятое февраля»? Думаете, у меня вызовет серьёзные затруднения их составить?
- А с больницей «Принстон-плейнсборо-клиник-госпитэл»?
- О-о, это личная договорённость. Что, они там тоже прошли мимо кассы? Ну вот с Кадди и спрашивайте.
- Хаус! - возмущённо повышает голос она — совсем, как в старые добрые времена нашей молодости.
- Вы двое состоите в интимных отношениях? - цепляется тут же Ньюлан.
- Мы? О-о, ну, что вы... А почему вы... О! Простите, я об этом не подумал... так вы двое... Ну, да! Конечно! Я помешал... Всё дело в личных отношениях, а совсем не в том, что департамент просто обожает искать трюфели в навозе. То есть, не столько трюфели, сколько повод, чтобы прикрыть больницу или, по крайней мере, подчинить ПП навечно.
- Хаус, прекрати паясничать! У вас серьёзные проблемы. У нас серьёзные проблемы.
- То, что нароет здесь департамент — твои «серьёзные проблемы»? Не смеши! Да ты спишь и видишь прибрать «двадцать девятое февраля» к рукам, и циничнее всего, что при этом спишь ты со мной. Да, кстати, это непременно запишите, - поворачиваюсь к Ньюлану.
- Я не предвзят, - медленно лиловеет Ньюлан. - Что вы себе позволяете? Для вас дело пахнет судом и тюрьмой, а вы ведёте себя, как трудный подросток!
- Что, спать с ней уже стало уголовно наказуемо?
- Прекрати паясничать! - вот теперь она орёт на меня, и её слишком большой рот разевается широко, как у лягушки. - Твой друг заявил в департамент, что здесь занимаются незаконными экспериментами, проводят эвтаназию, используют не по назначению наркотики, торгуют органами...
 - Свежуют младенцев и пьют кровь девственниц... - продолжаю я. - У моего другасъехала крыша, Кадди. Он сейчас в медикаментозной загрузке и готовится к консультации психиатра. По-твоему, его словам можно доверять? Он только что назвал уважаемого инспектора департамента жирной свиньёй и высказывался насчёт расширенного суицида. Мы и эти его слова примем во внимание?
- Он не называл меня жирной свиньёй, - цвет лица Ньюлана уже заставляет опасаться за его здоровье.
- Нет? Значит, мне послышалось — прошу прощения.
- Что ты несёшь? - Кадди слегка бледнеет. - Ты с ума сошёл?
- Не я. Уилсон. Хорошо бы, чтобы это был реактивный психоз — он лечится.
- Подожди... Ты серьёзно?
- У него ступор. Ввели пропофол. Когда очнётся, его проконсультирует Блавски. Возьмёшь его к себе в психиатрию?
- Хаус... Ты, действительно, не... Это правда? Он же... он всегда был таким здравомыслящим.
- Ну да. Особенно когда сливал в департамент об освежеванных младенцах.
Тут Кадди приходит в себя и включает администратора:
- Когда он звонил в департамент? Можно будет попробовать потом доказать его недееспособность на момент звонка...
- Посмотрю в его телефоне. Он не удаляет звонков. Он никогда ничего не удаляет — воспоминаний, сожалений, обидок — вот черепушка и не выдержала переполнения.
- Если вы докажете его недееспособность официально, - говорит Ньюлан. - У него будут проблемы с лицензией. Серьёзные проблемы. Если не докажете, проблемы будут у вас. Я просто предупреждаю.
- О чём вы говорите? Любое заболевание может быть...
- Не может, - с каким-то злорадным удовольствием перебивает её Ньюлан. - Посмотрите требования к профпригодности.
- Разговор этот записан? - сдаваясь, устало спрашивает Кадди.
- Естественно.
- Не дадите послушать?
- После актирования моей инспекции — сколько угодно. А пока вам придётся написать объяснения вот по этим пациентам. Истории болезни я пока передал доктору Чейзу...
- Кому? Чейзу? Зачем?!
- Доктор Блавски назвала его временно исполняющим обязанности главного врача больницы.
- О-о-о!
Конечно! Я ведь сам ей сказал назначить Чейза., но я не думал, что так быстро... не думал, что он прямо возьмёт и сунет ему эти истории. И Марты...
- Куда ты, Хаус?
Не отвечая, выскакиваю из кабинета, хватаю первого подвернувшегося человека — Венди:
- Где Чейз?
- Не знаю.
- Объяви по селектору или сбрось ему на пейджер — пусть идёт в ОРИТ.
В ОРИТ кинется сразу — специфическое место. А мне нужно, чтобы сразу.
На посту Ли и Рагмара что-то утрясают в листах назначений.
- Где Чейз?
- В приёмном, кажется.
Гнусавый говорок селектора настигает меня по дороге в приёмное: «Доктор Чейз, пройдите в ОРИТ. Доктор Чейз, вас вызывают в ОРИТ»
- Кэмерон, где Чейз?
- Не знаю. Он читал какие-то бумаги, потом вскочил и быстро вышел. С ним что-то не так, Хаус, у него было такое лицо...
- Ясно. Где Марта?
- Я не знаю.
Дальше, в коридор — ну, и темп взял: нога не то, что ноет — верещит, дыхания не хватает, как у стайера за сто метров до финиша.
- Ней, ты никого из Чейзов не видела?
Наконец, натыкаюсь на них обоих в коридоре ОРИТ. Марта бледнее смерти, Чейз взъерошен. В воздухе висит отчётливый запах семейного скандала.
- Кто меня звал? - спрашивает у дежурной сестры, а та понятия не имеет, естественно.
- Я звал. Да не оглядывайся... не к твоему драгоценному Киру... он не при чём. Есть разговор... - да что же это, блин такое — никак не отдышусь, даже говорить трудно. В груди колет, словно впрямь марафон пробежал.
- Если по поводу этого... - встряхивает в руке перед моим носом результатами тестов.
- Ну да, да, за твоей спиной... Ты прав... Нечестно... Важно не это, Чейз... Важно то, что... ох ты, чёрт! Что же это за...
- Хаус! Что с вами, Хаус? Вам плохо? - голос Чейза издалека, как сквозь те плотные облака, что на закате повисают над океаном у самой кромки воды.
- Больно... Дышать нечем... больно...мне... как... боль...но...

- Допрыгался, идиот? - Рука Блавски нежно обтирает мне лицо влажной салфеткой, подносит к губам стакан с торчащей из него пластиковой трубочкой. - Хочешь пить?
Делаю несколько глотков, смывая сухость и горечь во рту, но тут же бросаю — поднимается тошнота. Прислушиваюсь к своим ощущениям: нога болит, как полагается, голова тяжёлая, остальное вроде бы в порядке. Впрочем, не исключено, что я накачан чем-нибудь обезболивающим.
- Плохо помню...
- Коронароспазм. Некроз не успел развиться. Ребята вовремя подсуетились.
- Что они мне... сделали?
- Чрескожную ангиопластику. Ввели два стента в коронары.
- Теперь придётся глотать таблетки...
- Думала, тебе нравится глотать таблетки. Ты викодинозависим, коронарные проблемы закономерны. Смирись.
Несколько мгновений лежу неподвижно, смиряясь и стараясь произвести инвентаризацию своих внутренних рессурсов. Результаты утешительные: сердце работает ровно и сильно, дышать легко - кажется, меня и впрямь починили пристойно
- Кто делал? Чейз? Руки у него не тряслись?
- Ещё как тряслись. У тебя был кардиогенный шок, давление еле подняли. Ты тут уже почти сутки между прочим.
- Сутки?! Как Уилсон?
Она отводит взгляд:
- Не очень хорошо. Его переводят в психиатрию.
Повисает несколько мгновений молчания.
- Значит перезагрузка пропофолом не сработала... У него продуктивная симптоматика?
- Нет, - качает головой. - Дефицитарная.
Всё правильно. Так и должно быть. У меня — продуктивная, у него дефицитарная, он заточен терять.
- Ты говорила с ним?
- Я пыталась, Хаус, честно, пыталась...

АКВАРИУМ

Ей не хотелось вспоминать этот разговор, но он отпечатался в памяти, как цветная литография. Её позвала, как и было уговорено, дежурная сестра:
- Он очнулся.
Джим сидел на кровати, ещё бледнее и худее, чем она запомнила, морщился от головной боли — после пропофола голова всегда болит. Спину горбил. Руки сложены на коленях. На её появление не отреагировал — не только головы не повернул, даже взгляда не перевёл. Ей уже поза не понравилась, и она хотела сразу начать говорить с ним, как психиатр: проверить ориентацию во времени, месте и собственной личности, проверить память на текущие и отдалённые события, выяснить, насколько он контактен, адекватен и сохранена ли остаточная критика к своему состоянию. Но вместо всего этого тихо и даже робко пробормотала:
- Привет, Джим...
К её удивлению он ответил сразу — тихо и бесцветно, но внятно:
- Здравствуй.
- Как ты себя чувствуешь?
- Ну, поскольку меня навещает психиатр, наверное, не слишком хорошо... Я заболел?
- У тебя было ранение, - она напоминала ему, потому что не была уверена, что он помнит. И он, видимо, догадался о её сомнениях, потому что мягко успокоил:
- Я это помню. Я всё помню — у меня нет провалов в памяти. Я имел в виду, по твоей части... у меня что-то серьёзное?
- Я здесь, чтобы это выяснить.
- Выяснить — и всё? - спросил он.
- Выяснить — и помочь тебе.
- Извини, я не так спросил. Ты здесь только, как психиатр?
- Джим... - она замолчала, не зная, что ответить.
- Не продолжай, - разрешил он. Он и теперь сочувствовал и помогал ей.
Она почувствовала порыв уйти, но было нельзя. Она продолжала диагностировать.
- Ты видишь кого-то, кого здесь не должно быть? Слышишь голоса?
- Мне показалось, что я слышал голос Триттера. Но это было до того, как меня загрузили.
- В голове или во вне?
- Не знаю... В голове... Он просто звучал.
- А сейчас ты его больше не слышишь?
Он поднял голову и прислушался, не доверяя себе:
- Нет.
- Что ты сейчас чувствуешь? Усталость? Апатию?
- Усталость. Апатию, - повторил он, а она это знала — она спросила, чтобы просто услышать, как он ответит. А он повторил её слова.
- Ну, а что ещё? Что-нибудь ещё ты чувствуешь, Джим? Боль? Тебе больно?
- Больно, - сказал он так же бесцветно и бессмысленно. Но потом вдруг поднял голову с проблеском оживления.
- Холодно. Так же холодно было в Ванкувере... зимой. Но сейчас не зима.
- Правильно. Сейчас не зима. А какое сейчас время года, Джим? Месяц? Число?
- Близнецы, - сказал он, и она не сразу поняла, что он отвечает на её вопрос.
- Что? Близнецы? О чём ты... говоришь?
- Зодиак. Близнецы. Мы войдём под эгиду созвездия рака, и тогда Марта Чейз родит своего эльфа. Нельзя позволять детям рождаться под созвездием рака. Я всю жизнь прожил под созвездием рака, и ты тоже...
- Но ведь ты родился под созвездием рыб, Джим!
- Рыба? Верно. Холодная бессловесная тварь, которая не может дышать воздухом и высыхает на солнце. Да, это я.
Ей не понравилось его самоуничижение, но он вроде бы оживился, и она начала надеяться растолкать его, раскрутить на эмоции.
- У Хауса был сердечный приступ — его прооперировали, сделал ангиопластику. Он тут, рядом, за стеной.
Нет. Ничего. Даже не отвечает.
- Джим, ты почему молчишь? Ты слышал, что я сейчас сказала?
- Я не полезу через эту кучу хвороста.
Она опять теряет нить, но он, видимо, не теряет. Это не разорванность — просто нежелание впускать её, нежелание открываться. Он говорит сам с собой.
- Не хочешь навестить его?
Он не хочет, но и говорить так тоже не хочет — он остаётся верен себе и старается поступать правильно. А правильно интересоваться здоровьем лучшего друга. И он интересуется:
- Как он?
- Вмешательство перенёс, кровоток восстановили, кардиограмма хорошая. Он спит сейчас.
- Не буду ему мешать.
И он опять словно отключается, уходит в себя.
- Джим... - она уже приняла решение, но сказать это ему сейчас ох, как непросто. И опять он приходит на помощь:
- Кладёшь меня в психиатрию?
- Там тебе помогут.
- Не сомневаюсь, - горькая усмешка.
- После обеда мы тебя переведём. В «ПП», к доктору Сизуки. Ты его помнишь?
- Да.
- Джим, ты...
- Я устал. Ты не могла бы оставить меня одного? Я хочу спать.

- Я вообще не смогла говорить с ним, как психиатр, - Блавски виновато покачала головой. - Он такой потерянный, такой заторможенный, как будто...
- «Немножко мёртвый», да? Да не пугайся, невежда, это цитата. Из «Кладбища домашних животных» Стивена Кинга. Там безутешные родственники хоронили умерших за кучей хвороста в земле вуду, чтобы они вернулись в своеобразной реинкарнации. Но у них плохо получалось.
- За кучей хвороста? Стой! Ты говорил с Джимом об этой книге?
- Да, упоминал. Мы с ним перетирали что-то о реабилитации ваших отношений.
- И те... люди... не возвращались?
- Они возвращались, но уже безнадёжно поцелованные смертью. А что? Почему ты спрашиваешь? Вдруг воспылала жаждой знаний классической литературы?
- Перестань. Кинг — не классика!
- Ну, это как сказать...
- Он сказал: «я не полезу через эту кучу хвороста». Он так сказал, Хаус. Что это могло значить?
- Блавски, я не толкую изречения сумасшедших — это не моя прерогатива. Психиатр у нас ты.
- Я не смогла быть ему психиатром. Я смотрела на него и всё время твердила себе, что это я виновата в том, что всё так плохо.
- Попроси Сизуки, чтобы подготовил тебе соседнюю палату. Он, между прочим, тоже с этого начинал.
- Ты смеёшься?
- Предлагаешь поплакать? Тоже не моя прерогатива. И тоже он с этого начинал... Почему ты в халате? Вышла на работу? Или Чейз решил строго блюсти дресс-код?
- Конечно, вышла. А что мне оставалось делать? Половина врачей нетрудоспособна — не хочу, чтобы нас закрыли.
- Да ты же еле ходишь,
- А мне и не надо ходить. Главный врач не марширует, а принимает судьбоносные решения, понял?
- И какие судьбоносные решения ты успела принять?
- Ну, например, я объявила тебе выговор и отстранила от должности моего заместителя, как ты и просил. Не знаю уж, зачем тебе это нужно, но ты теперь снова просто заведуешь клинической диагностикой. Кадди всем подряд твердит, что до инфаркта тебя довёл Ньюлан.
- Зачем она это делает?
- Затем, что это производит впечатление. Довести до инфаркта Хауса дорогого стоит, так что ему почти наверняка припишут превышение служебных полномочий, а значит, и заключение по инспекции рассмотрят формально.
- Это Кадди так решила?
- Она готовится подписать акт, поэтому не смогла прийти к тебе. Зайдёт попозже. Сам не вставай, пока Чейз тебя не осмотрит. Ты её чертовски напугал своим приступом, Хаус. Никогда её такой не видела....

ХАУС

Блавски ушла, а я лежал и, насилуя собственный мозг непродуктивными мыслями, ждал появления Чейза. Не то, чтобы мне очень нужен был его вердикт, но серьёзного разговора с ним, в любом случае, было не избежать, и уж лучше раньше, чем позже.
Гм... «никогда такой не видела» - и готовится подписать акт... Кадди, как она есть. Впрочем, у каждого свой способ убегать. Кто-то сбегает в ящик собственного письменного стола. Надо думать, некоторым прирождённым администраторам сразу вставляют, ещё внутриутробно, какую-то особую микросхему, и головной мозг у них начинает работать специфически. Уилсону такого не осилить... Не могу понять, зачем Уилсон натравил на нас собак департамента? Он никогда раньше не заходил в своём самобичевании так далеко, чтобы прихватить с собой на скамью подсудимых кого-то ещё. Неужели, так сильно обиделся, что не посчитался с реальной опасностью для меня, например? И что он мог представить, кроме своих слов? Впрочем, когда он возвращался из Соммервилля, его взяли с наркотиками — при желании можно связаться с теми полицейскими и сойдёт за доказательство. Но даже если он говорил об эвтаназии, откуда взялась торговля органами? Да, я выкупил ему сердце у бригады «ангелов», но это было один раз. И это было всё-таки сердце для него — мой тёмный и странный друг мог быть каким угодно манипулятором, мог сыграть в ангела и чёрта, но неблагодарной тварью он всё-таки никогда не был. Даже наоборот, подчас эта благодарность делалась настолько невыносимой, что в качестве «спасибо» он мог и морду набить. Но не в тюрьму же упрятать... А опыты над людьми? Может быть, речь об «А-семь», когда мы тыкались, как слепые котята, со своим лечением, и когда мы с Кэмерон под покровом ночи... - я невольно улыбнулся: в страхе за свою и чужие жизни, в лихорадочном жару поцелуи тогда получились у нас особенно сладкими.
Увы — и ожидаемо — вместо Чейза к вечеру появилась Кадди. Правда, в одной из моих любимых ипостасей - «Кадди дружелюбная». Прохладно, без страсти, чмокнула в нос, запихала мне в рот любимую мной ананасовую карамель и уселась рядом.
- Как ты нас напугал! Потерял сознание в коридоре, давление по нулям - слава богу, прямо перед ОРИТ. Тебя сразу подключили, стали капать, моментально взяли на стол. Чейз поставил тебе два стента в коронары и...
- Знаю. Блавски рассказывала.
- А потом ты так долго не приходил в себя, что мы уже не знали, что и думать. Давление не держал. Только глаза приоткроешь — и опять плывёшь, плывёшь — и совсем в аут. Кстати, Хаус: я должна с тобой поговорить об этом! - тут она делает строгое лицо и даже пальцем мне грозат..
- О плавании?
- Нет. О том, что тебе скоро шесть десятков, и пора бы думать о здоровье не только, когда уже задницу подпалило. Например, этот твой викодин...
- Он меня уже не вставляет — только немного притупляет боль. И не волнуйся, дозу я не увеличиваю.
- Викодина — нет. Зато сколько ты глотал антитромботических и коронародилататоров? Молчишь? Совести у тебя нет!
- Ничего, зато, похоже, у кого-то другого её на двоих хватит. Кто тебе меня слил, интересно? Подумал бы опять на Уилсона, да он не в себе.
- Сейчас прям! Разбежалась я выдавать тебе своих информаторов — перебьёшься, - смеётся она и вдруг снова становится строгой. - Вот, это телефон Уилсона, на. А вот и тот звонок. Видишь? Я уже спросила у Ли — в это время он был один в палате. У меня язык не повернётся его винить теперь, но... всё-таки, это он. А зачем он это сделал, теперь мы уже, наверное, не узнаем. Может быть, хотел покаяться в чём-то, может быть, привлечь к себе внимание, может быть, отомстить... Чужая душа — потёмки, тем более, нездоровая душа.
- Вот чёртова панда! - с невольной досадой вырывается у меня.
- Почему ты зовёшь его пандой? -  с любопытством спрашивает Кадди.
- Знаю, почему. Не важно. Довольно того, что он смешно бесится... бесился. Больше не бесится.
- Хаус... - она сразу через край переполняется сочувствием. - Острые психозы лечатся.
- Острые психозы развиваются остро, Кадди. И паранойя с продуктивной симптоматикой — это плохой прогноз.
- Паранойя?
- А это, - я киваю на телефон, - по-твоему, не паранойя? Стучать в департамент, по-твоему, нормальное поведение для Уилсона? Очнись, дорогая. Он — не Лейдинг.
- Он сдал тебя Триттеру в той истории с наркотиками, сдал тебя полицейским, когда ты вломился в мой дом на автомобиле — помнищь?
- Ну да, а ты меня в той истории отмазала. Честь тебе и хвала. Ну, правда, когда я вломился в твой дом на автомобиле, отмазывать ты меня уже не стала — перебор, да?
Иногда мне, в самом деле, кажется, что я нужен Уилсону, пока нужен. Как предмет для приложения его человеколюбия, его потугов переделать мир. Он уже столько раз пытался разорвать отношения со мной, но каждый раз ему немножко — совсем немножко — не хватало воли. Он ставит себе в заслугу свою терпимость по отношению ко мне. Триста шестьдесят пять дней, четыре года подряд. Но потом наступает двадцать девятое февраля, и в глубине его глаз рождается адское пламя. Оно сжигает и его самого, и всех, кто попадает в этот миг под раздачу, но меня — меня — оно согревает так, что мне хватает на следующие четыре года по триста шестьдесят пять дней. И хочется уберечь его. И ещё хочется его дразнить и подкалывать, удивлять и обижать, вызывать на откровенность и смешить. Когда он становится откровенным, у него меняется голос, и он не смотрит в глаза. Странный тип: смотрит в глаза, когда врёт, и уводит взгляд, говоря правду. А смех у него чистый, мальчишеский. И целый арсенал улыбок: от тёплой и ласковой, как вечерний песок на пляже до режущей почти в слёзный блеск, нестерпимо-горькой. Но чаще всего он улыбается той самой улыбкой, от которой — я это знаю — тащится Блавски: солнечной, безбашенной, призывной, почти непристойной.
- Его уже перевели?
- Нет, он ещё здесь.
- Я зайду к нему.
- Подожди, Чейз же ещё...
- К чёрту Чейза, у меня нет времени его ждать. Подай трость.

АКВАРИУМ

Жезл асклепия привычно впивается в пол. Отличный наконечник, даже на кафеле не скользит, раздвоен, как язык у змеи, и концы полукружий заострены. Вот в этом Уилсон всегда знал толк — и первое кресло было заказано им, и поручни в ванной, и первая удобная трость, и первые кроссовки с ортопедическим скосом подошвы, позволяющим при ходьбе максимально разгружать правую ногу. «Я теперь, как ты, ярковыраженный левша, - мрачно пощутил он тогда. - Только ниже пояса». И Уилсон тут же отреагировал: «У тебя и член на шестнадцать часов?» - «На четырнадцать!», - тут же возмущённо возразил он и рассмеялся, чувствуя, как уходит досада, но не уходит боль. Правда, и на викодин его подсадил в своё время Уилсон — он сопротивлялся, как сопротивлялся бы любому рабству, но в союзе с болью они его уломали. Его каждый раз тянет напомнить об этом, когда Уилсон пускается в новую эскападу «за трезвый образ жизни Грегори Хауса», и удерживается он только потому, что подозревает, что Уилсон и так не забывает об этом ни на минуту, и что именно это — основная движущая сила таких эскапад. Но и электрическую грелку для больной ноги тоже подарил Уилсон. И больницу «Двадцать девятое февраля», которая, по сути, оказалась очередной эскападой. Но — как ни трудно это признать — он оказался прав. А теперь он заперт в ледяном чулане отчуждения, где ему холодно и одиноко, но что-то мешает просто отворить дверь и выйти. Психиатрия — тёмная сфера, туманная сфера, он бы не смог там работать, привыкнув к предельной ясности и красоте работы организма, данного природой — в отличие от души данной богом, который, как показывает опыт, куда более нелепый и непредсказуемый строитель.
Он вошёл в палату, нарочно стуча палкой погромче и остановился у двери. Уилсон сидел на кровати, обхватив себя за плечи, уже готовый к переводу, с мешком, в который аккуратно уложил те немногие пожитки, которыми обрастает человек в больнице, не в пижаме — в своей одежде: светло-серых джинсах, серых новых тапочках со шнуровкой, коричневом свитере с пандой — слишком тёплом, но и в нём его знобит.
- Привет, - глупо сказал Хаус и замолчал.
Уилсон поднял глаза:
- Сказали, тебе операцию сделали...
- Фигня. Чрескожная ангиопластика. Я уже огурцом. А ты?
Неопределённое движение плечом.
- Чего молчишь?
- Я выполняю свою часть договора: ложусь в психушку.
- Может помочь... Мне помогло.
- Хорошо бы... - и снова взгляд в сторону, в угол — значит, не врёт.
- Послушай, я не злюсь. Я вполне допускаю, что у тебя были серьёзные резоны. Я только знать хочу — понимаешь? Зачем ты это сделал?
 «Боже мой! Та самая режущая, как бритва, улыбка!»
- Ты всегда хочешь знать. Верить ты не можешь... А вот я не хочу больше ни того, ни другого... Я спать хочу. Всё время хочу спать. Если бы ещё и снов не видеть. И не просыпаться никогда …
- Это называется умереть, Уилсон.
- Да? Забавно. Я всегда думал, что не хочу умирать.
- Ты и не хочешь... У тебя депрессия. Это лечится. Может быть, опять твои лекарства виноваты.
- Сам я во всём виноват, Хаус. Но я больше не полезу через эту кучу хвороста. Не хочу возвращаться мёртвым. Лучше не возвращаться совсем.
- У тебя сформировалась сверхценная идея с этим дурацким побегом.
Неопределённый указующий жест большим пальцем куда-то через плечо:
- Там как раз разбираются со сверхценными идеями.
- Подожди... - взгляд Хауса становится болезненно сосредоточенным, а радужки глаз как будто ещё более прозрачными, чем всегда. - Ты что... ты обиделся за то, что тебя хотят перевести в психиатрию? Ты считаешь, что... Что ты считаешь, Уилсон?
- Отстань, ничего я не считаю. Всё правильно... Уйди, Хаус, я устал.
- Я же всё равно к тебе приду.
- Зачем? Ты всё для себя решил. Я всё для себя решил. - и, как последний удар, как парфянская стрела. - Я просил о помощи...

На следующий же день Кадди сама проводит пятиминутное совещание в филиале перед началом рабочего дня, на котором официально объявляет о результатах проверки: ей, как главному врачу головной больницы, объявлен строгий выговор, на неё наложен штраф, Блавски имеет такой же выговор без штрафа — снисхождение, так как главный врач «Двадцать девятого февраля» сама пострадала, Хаус отстранён от исполнения должности заместителя главного врача и возвращается к заведованию диагностическим отделением, вопрос о переподчинении закрыт, в больницу назначен наблюдатель от департамента. Судя по непроницаемому выражению лица Кадди, все ещё легко отделались.
- Прошу любить и жаловать: доктор Смит. Он — врач со стажем, опытный в административной работе, и ему поручено это ответственное дело, - голос Кадди напряжённый, как натянутая струна.
До сих пор сидевший с низко опущеной головой в тени «колюще-режущей» доктор Смит встаёт и делает шаг вперёд. Появление перед всеми этого скуластого узкоглазого лица мужчины средних лет производит эффект, подобный взрыву бомбы. Даже Хаус ахает, не говоря уж о других, над головами которых просто явственной шапкой пены вскипает беспокойное перешёптывание. Но никто не произносит вслух того, чего доктор Смит, который совсем не Смит, никак не хотел бы услышать.
- Меня зовут, - раздельно произносит доктор Смит со странным, непривычным уху большинства акцентом. - Джон Смит. Моя специальность — неврология, но здесь я буду просто наблюдателем департамента в течение трёх месяцев. Я постараюсь минимально мешать вашей привычной работе, но одно условие обговорю сразу: до окончания срока наблюдения никаких увольнений персонала, а также и приёма на работу, и открытия новых вакансий не будет.
Новый шорох.
- Почему? - вздёргивает подбородок маленький Тауб.
- Вы сорвали джек-пот в игре «Стань самым неблагонадёжным лечебным учреждением штата». Теперь я должен выбрать, кого мы показательно сожжём на костре. Лишние люди будут мешать естественному отбору.
- И кто судил игру? - негромко, вроде даже лениво, спрашивает Хаус.
Джон Смит резко разворачивается всем корпусом в его сторону.
- Думаю, доктор Хаус, вы сами в состоянии придумать нужную аббревиатуру.
- Даже несколько. Например, Си-Джи-Би...
Доктор Смит как-то отчаянно сопит приплюснутым носом и отвечает не сразу:
- Я ваш полёт фантазии нарочно не ограничиваю...
Кадди стучит незаточенным концом карандаша по столу и передаёт прелседательские полномочия сидящей рядом Ядвиге Блавски. Вид у Блавски больной и несчастный. Впрочем, она, действительно, ещё больна. И она снова вынуждена оставить в штате Лейдинга — приказ ещё не подписан, а Джон Смит наложил «вето» на все увольнения на три месяца. Впрочем, сейчас, может быть, и к лучшему — обезглавленная агонизирующая онкология, головное отделение больницы, могла просто не перенести новой «кровопотери». С другой стороны, у Лейдинга не сложится впечатления, будто она прогнулась и обеззубела. А работать он всё равно будет, и получше всегда немного рассеянного Мигеля и старательной, но ещё очень неопытной Рагмары. Но заведование — это чересчур. Блавски, поджав губы, лихорадочно соображала.
- Но внутренние кадровые перестановки мы можем осуществлять? - спрашивает она у того, кто назвался доктором Смитом.
- Внутри больницы — всё, что хотите. Можете перевести Хауса в вахтёры — слова не скажу.
- Надо бы так и сделать, - фыркает Кадди, но теперь уже Блавски тихонько стучит карандашом, чтобы привлечь общее внимание.
- Коллеги, с завтрашнего дня постоянное амбулаторное отделение у нас упраздняется — часы в клинике равномерно делятся на всех врачей, среди сестёр вводится ротация. Доктора Трэверс, Кэмерон, Тауб — переводятся в онкологию, Кэмерон исполняет обязанности заведующего отделением. На этом всё. Давайте работать.
По степени ошеломлённости с вытянувшейся физиономией Лейдинга может конкурировать только вытянувшаяся физиономия Кэмерон.
Наблюдатель от департамента поспешно выскальзывает за дверь, едва начинают шуршать по полу ножки отодвигаемых стульев, с явным намерением скрыться и отсидеться. Но он не слишком хорошо знаком с планировкой больницы — Хаус, тяжело опираясь на «жезл асклепия», перехватывает его у лестницы:
- Зачем так утруждать себя? У нас тут лестница-чудесница, вынесет вас из мрака страданий и боли в светлую обитель, где обретаются лишь ангелы небесные...
Доктор Смит с досадой понимает, что путь на лестницу отрезан и останавливается, разворачиваясь к своему преследователю лицом.
- А вы не слишком рады меня видеть, доктор Хаус...
- А вас это, чёрт побери, удивляет, доктор Сё-Мин? Обожаю, знаете, работать под колпаком секретных служб. Да и последствия их разборок с русской разведкой расхлёбывать — одно удовольствие. А этот чёрный жирный дилетант — тоже ваш человек? В другой раз засылайте агента с нормальным сосудистым тонусом. Мы на него половину медикаментов извели.
- Тише, Хаус, пожалуйста, тише.
- Вы ещё не слышали моего «громче». Итак, чему обязаны вниманием сети международных шпионских организаций? Пришло время испытывать новую дрянь из разряда ОВ массового поражения на детях наших сотрудников? Самое время — у одной как раз зреет вашими молитвами больной ублюдок — видели такую пузатую сегодня на планёрке?
- Трагедия миссис Чейз...
- Трагедия миссис Чейз? Да от вас, экселенц, ничего не укроется, как я посмотрю! - и Хаус неожиданно разражается хохотом, которого от него, пожалуй, ещё не слышали. На этот хохот испугано оборачивается из дальнего конца коридора медсестра Ли.
- Хорошо, давайте начистоту, - недовольно хмурится Сё-Мин — новоявленный доктор Смит. - У вас утечка информации. Серьёзная утечка, и я хочу знать...
- Что вы понимаете под этим? - перебивает Хаус. - Мы — не ваш филиал, никаких секретных грифов и подписей о неразглашении, и если кто-то узнал от нас что-то, что вам желательно сохранять в тайне, это утечка информации не от нас, а от вас. Вот и бейте по башке себя.
- Не надо диктовать мне условий... - голос Сё-Мина внезапно крепнет, но тут же спадает — Хаус, цапнув его за воротник, подтаскивает к дышащему гневом лицу, на котором голубые глаза похожи на сухие кристаллики подкрашенного льда.
- Вот как вы заговорили, Кир Сё-Мин! Теперь вы будете диктовать условия мне? С аргументами? Вплоть до физического устранения, да? Давайте, валяйте — не вы первый. Нет, я и раньше не строил иллюзий насчёт вашего департамента. Но я хотя бы про вас лично думал, что вы — в меньшей степени неблагодарная скотина, чем вам предписывает служебное положение. Видимо, я ошибался. Идите, ищите вашу утечку, но на мою помощь не рассчитывайте. И на помощь любого другого в этом учреждении — тоже. Подкуп, запугивание, что там у вас ещё в арсенале? Мы всё это проходили и, как видите, живы и здоровы, не смотря на ваши и ваших коллег усилия. А сейчас пошёл вон, соглядатай вшивый, - и он, выпустив воротник «доктора Смита», придаёт ему дополнительное ускорение спиной вперёд так, что Сё-Мин еле удерживается на ногах.
Когда он снова обретает дар речи, Хаус, хромая, уходит прочь по коридору. Опомнившись, Сё-Мин бросаетсяся следом:
- Хаус! Хаус, постойте!
Он забегает вперёд, и Хаус вынужден остановиться, чтобы не уткнуться в него.
- Простите меня! - с жаром говорит Сё-Мин, молитвенно сложив руки перед грудью. - Ради бога, простите, Хаус, я не с того начал!
- Ладно, попробуйте рестарт, - Хаус, опершись на палку поудобнее, готов слушать.
- Простите меня, - снова повторяет Сё-Мин. - Наверное, я просто немного... Хаус, я сам в зависимом положении, я не правлю бал. То, что происходило здесь с украденным вирусом, не должно стать достоянием общественности ни под каким видом, а к тому идёт. Ваш Уилсон позвонил в департамент и озвучил такую информацию, что в департаменте решили, что он не в себе. Им в голову не пришло проводить проверку по такому звонку. Но разговоры департамента контролируется, и у нашего наблюдателя волосы зашевелились.
- Вашего наблюдателя. Значит, всё-таки, Си-Ай-Эй?
- Всё таки «Си-Джи-Би», - Сё-Мин позволяет себе скупую улыбку. - Но не за спиной ваших органов, тут вы не беспокойтесь. Существует договорённость, иначе департамент здравоохранения не стал бы содействовать нашей инициативе — вы же понимаете.
- Значит, вы — под прикрытием?
- Я, действительно, просто наблюдатель. Моя задача выяснить, насколько рядовые сотрудники осведомлены о сути эпидемии «А-семь», как вы его назвали, и по-возможности прекратить разговоры.
- Самым болтливым вырвать языки?
- Самых болтливых заинтересовать в прекращении болтовни.
- Каким образом, интересно, вы собираетесь их в этом заинтересовывать?
- Банальным. Вы уже озвучили его, как совокупность наших недостойных методов: подкуп и запугивание.
- Вопрос количественный.
- Ну, руки у меня фактически развязаны.
- А от меня вам что нужно? Содействие? Составить психологические портреты? Подсказать формулу эликсира правды? Стоп! - он вдруг замирает, и в глазах зажигается потусторонний свет внезапного озарения. - Именно три месяца? Не три недели, не месяц... Вас не утечка интересует — о неё вы и так всё знаете. Вас ребёнок интересует. Хотите дождаться родов и...что?
- Несколько исследований — и всё, - Сё-Мин выглядит смущённым, словно Хаус поймал его за подглядыванием в общественном туалете.
- Вот зачем я вам понадобился... Не по адресу, экселенц, я трупами младенцев не торгую. Недоходный бизнес. И сильно пахнет тюрьмой.
- Тьфу, что вы только несёте! - поспешно сплёвывает Сё-Мин. - Вы же больница, в конце концов, вы здесь проводите анализы, всё такое...
- Ради излечения пациентов.
- Разве? А приписочка «Научно-исследовательский центр онкологии-трансплантологии» под вашей табличкой — просто красивая литературная фраза?
- Ради излечения пациентов, - с нажимом ещё раз повторяет Хаус.
Сё-Мин на несколько мгновений замолкает, словно собираясь с мыслями, но потом предпринимает атаку с другого фланга:
- Послушайте... Ну, неужели вам самому не интересно, какие могли изменения произойти в организме беременной женщины под влиянием никем ещё до вас не изученного вируса? Вы, чёрт возьми, учёный, Хаус, или вы — манная каша с человеколюбием отсюда до луны, коэффициент полезного действия которого уместится на конце иглы надёжнее пары ангелов? Мы ничем не повредим ни матери, ни ребёнку.
- Уже нет, - вроде бы соглашается Хаус, но в глазах у него никакого примирения — одна затаённая неприязнь.
- Послушайте, я говорил с доктором Кадди, и она согласилась, что...
- Я здесь больше никто, - говорит Хаус, не поднимая головы. - Заведующий отделением диагностики. Но, правда, и держатель контрольного пакета акций. Вы, доктор Смит, не застали одиозную фигуру Воглера, а мне ваш монгольфьер его напомнил. Странно, что он не напомнил о нём и Кадди тоже...
- Значит, мира с вами не будет? - понятливо кивает головой Сё-Мин. - А ведь я тоже кое-что для вас сделал, доктор Хаус...
- Да, кое-что... Помогли нам заклеить прожжённую вами же дыру на обоях. Я не стану вам мешать с вашими наблюдениями, Сё-Мин. Я, пожалуй, даже не стану звать вас Сё-Мином — цените это. Но и помощи от меня вы не ждите. Ребёнок Мастерс — на вашей совести.
- Нет, не на моей, - Сё-Мин вдруг делает нечто неслыханное  - протянув руку, берёт Хауса — Хауса! - за подбородок и насильно поднимает его лицо так, чтобы перехватить взгляд. - Я не виноват, Хаус, ни перед вами, ни перед этой женщиной и её детьми. Как не виноваты и вы. Ну, не могло же такого быть, что у вас даже мысли не мелькало о своей причастности? - его и без того узкие глаза делаются совсем, как щёлочки. - Но вы не были виноваты. И я не был виноват ничем, кроме своих знаний о закулисье спецслужб. Если бы не та история, меня никто и не достал бы снова.
Совершенно непонятно, почему, но Хаус не делает резких движений, и Сё-Мин даже не получает тростью по руке — более того, Хаус терпит чужую руку у себя на подбородке, весь сосредоточившись только на глазах Сё-Мина. Наконец, мотнув головой, мягко высвобождается.
- Помогать я вам всё равно не буду, - говорит он, но, не смотря на смысл фразы, Сё-Мин чувствует некоторое удовлетворение, как если бы разговор состоялся в его пользу.

Психиатрическое отделение Клинического Госпиталя Принстон Плейнсборо три года назад переведено в отдельное здание за высоким каменным забором. Двор утопает в зелени, и звук моторов проезжающих автомобилей сюда не долетает — глохнет на подлёте. Всё для того, чтобы создать иллюзию покоя, отдыха. Поневоле, потому что стена, и он подолгу просто стоит, повернувшись к этой стене лицом. Его губы шевелятся, и со стороны может показаться, что у него бред, и что он разговаривает с призрачными голосами, звучащими только для него. На самом деле он наизусть повторяет про себя международную классификацию болезней, травм и несчастных случаев на букву «С»: «Си-ноль-ноль: злокачественные образования губы, исключены Си-сорок три, си-сорок четыре, образования кожи каймы губ, Си — ноль-один: злокачественные новообразования верхней поверхности основания языка, неподвижной части языка, задней трети языка...» Иногда ему кажется, что он что-то забыл — тогда он пугается и начинает лихорадочно теребить затылок, шею или мочку уха. Ещё ему кажется, что он здесь уже несколько лет, а не несколько недель, как в действительности.
Иногда он сидит на скамейке, обхватив себя руками за плечи, как будто ему холодно, и раскачиваясь взад и вперёд — побочный эффект галоперидола.
Он не возражает против режима, исправно глотает таблетки, съедает без малейшего аппетита больничную еду в столовой. И молчит.
Часто его навещает сама декан Кадди. Почему-то у неё делается виноватый вид, когда он чуть заметно улыбается и, не прижимая, обнимает её за плечи.
- Рад тебя видеть, Лиза.
- Тебе хоть немного лучше? - с надеждой спрашивает она.
- Конечно, лучше — меня же лечат. Я хорошо сплю, и страха уже нет.
- Твой врач жалуется, что ты не идёшь на контакт.
- Я с ним не спорю.
- Этого мало, Джеймс. Ты должен открыться, должен рассказывать о своих переживаниях.
Он едва заметно пожимает плечами:
- Ну, какие здесь могут быть переживания, Лиза? У меня даже телефон отобрали.
- Хаус не приходил к тебе?
- Хаус... - повторяет он, и на его лице вдруг появляется такое выражение, что декан Кадди пугается.
Ни Хаус, ни Блавски не приходили к нему. Правда, Блавски передала тёплый свитер и домашние пирожки. Свитер он сунул под матрас, а пирожки отдал вечно голодному имбецилу из соседней палаты.
Ночью он лежит без сна, если, конечно, его заблаговременно не накачали седативными и снотворными «под завязку» и думает, какой же он был скотиной, когда не приезжал к Хаусу ни в Мейфилд, ни в тюрьму. Да, его лечащий врач не советовал, но что понимает этот чернокожий напыщеный дурак! Хаус открывался, шёл на сотрудничество, никогда и ни перед кем он не открывался так полно и честно, а этот тип всё равно проморгал его срыв, и героин, и мнимую смерть. Нет уж, умный учится на чужих ошибках — пусть психотерапевт беседует, о чём сочтёт нужным, он, Уилсон, лучше помолчит, обойдётся без рвоты подсознания на белый холодный пластик больничного стола. И всё-таки почему он ни разу не навестил Хауса в тюрьме. Вот подлец! Одиночество и само по себе достаточно невыносимо, но одиночество взаперти... Кажется. Он теперь понял, почему тюрьма так ожесточает — вовсе не из-за общества сидельцев-отморозков и не из-за произвола тюремщиков.

- Послушайте, мы с самого начала договаривались, что вы честно отвечаете на вопросы, рассказываете о своих переживаниях, идёте на сотрудничество, а вместо этого вы замкнулись, и вот уже скоро второй месяц молчите. О чём вы думаете?
- Я думаю о противоречивости человеческих желаний и реальности их исполнения.
- Пожалуйста, поясните, что вы под этим понимаете.
- Ну, например, когда я боялся умереть, и мне страстно хотелось жить, я умирал и лихорадочно искал того, кто мне поможет, унижался, просил, выглядел, мягко говоря, истеричным ребёнком. А сейчас, когда я могу больше об этом не беспокоиться, когда моя жизнь фактически в безопасности — по крайней мере, на ближайшие год-два - я мог бы встретить смерть хладнокровно и куда достойнее. Даже досадно как-то...
- У вас суицидальные мысли?
- Нет, я не хочу кончать с собой.
- Тогда... чего вы хотите?
- Неплохо бы научиться спать двадцать четыре часа в сутки, - чуть улыбнулся он. - Без снов.
-По-вашему, это чем-то отличается от смерти?
- Да. Возможностью проснуться.
- То есть, вы не исключаете, что такое желание может у вас возникнуть?
- Я здесь, чтобы оно возникло... - «Си-тридцать восемь-один — переднего средостения, си-тридцать восемь-два — заднего средостения, си-тридцать восемь-три — средостения неуточнённой части...»
- Что вы там про себя бормочете, доктор Уилсон?
- Си-тридцать восемь-восемь: злокачественные новообразования сердца, средостения и плевры, выходящие за пределы одной и более вышеуказанных локализаций. Это — мой диагноз. Забавно найти свой диагноз в международной классификации — всё равно, что случайно попасть в объектив камеры на стадионе во время финала бейсбольного матча, а потом увидеть себя по телевизору, орущего и роняющего кукурузные хлопья на лысину сидящего впереди толстяка.
- Гм... у вас интересные ассоциации. И не такие интересные навязчивости. Пожалуй, увеличим дозу ещё немножко.
- Хотите, чтобы я совсем потерялся? Я и так уже реальнее здесь, чем там.
- «Там» - это где?
Его улыбка становится задумчивой, но вместе с тем и какой-то словно бы пронзительной.
- Там — это в комнате с белой шторой и белым роялем, где я мог бы хотеть просыпаться.

- У него нет продуктивной симптоматики, - говорит доктор Сизуки хмурой Кадди. - Он не агрессивен, не опасен. Я мог бы его выписать прямо сейчас, изъяви он хоть какое-то желание.
- У него нет никаких желаний?
- Умереть.
- Но ведь это означает, что...
- Нет, это не суицидальные мысли. Умереть на неопределённое время с возможностью переиграть. Он хочет выждать. Хочет, чтобы что-то устаканилось без его участия. По-видимому, бесповоротные решения всегда давались ему с трудом...
- Да, он, пожалуй, не слишком решительный. Но настоять на своём он умеет. И даже очень.
- Вот именно этого я и боюсь. Мне кажется, он в ком-то или в чём-то очень разочарован... или обижен. И это застарелое чувство, почти душевный пролежнь. Который он, похоже, переносит на себя самого, и это неотвратимо замыкает его в себе. Настолько, что я просто не могу пробиться.
- И что же теперь делать? - растерянно спрашивает Кадди.
- Ждать. Возможно, он просто захочет сам разобраться с собой. Хотя, мне кажется, он не из тех, кто способен на это без посторонней помощи. Кстати, он упоминал комнату с белыми шторами и белым роялем — вы не знаете, с чем может быть связана эта ассоциация?
- Белые шторы? Нет, честно говоря, я не знаю. Но рояль...
- Он не играет на рояле?
- На рояле играет — и неплохо — доктор Хаус.
- «Великий и ужасный»?
- Он его друг. Кажется, единственный.
- Для единственного друга доктор Хаус, боюсь, проявляет не слишком жгучее желание быть в курсе дел своего друга.
Губы Кадди трогает улыбка — почти такая же задумчивая и странная, как та, что Сизуки видел на губах Уилсона.
- Вы слишком недавно здесь работаете, Сизуки, поэтому и не знаете Хауса. Будьте уверены, он — полностью в курсе. На него шпионит половина моих сотрудников. И половина ваших — в их числе.
- Но его посещение могло бы...
-...вызвать самые нежелательные последствия, как, видимо, он считает. И, увы, ошибается этот субъект крайне редко, так что давайте мы уж лучше будем доверять его суждению.

Один из самых занудных видов дежурств в больнице — дежурство в пультовой. Дистантный мониторинг ведётся круглосуточно, и если все дни Хаус без зазрения совести повесил на проходящего курс реабилитации Буллита, то ночи пришлось разбирать остальным. После третьего круга Кэмерон заметила отсутствие на карусели внушительной фигуры самого главдиагноста и заявила на утреннем совещании, что если статус главного врача больницы и даже исполняющего обязанности главного врача ещё кое-как позволял ему отлынивать от этой работы, то теперь, когда даже Чейз, даже Блавски в порядке очерёдности исполняют эту гнусную обязанность, кому-кому, а заведующему отделом - «вы же, Хаус, сами этого захотели» - включиться в общий круговорот дежурств в природе бог велел. После того, как аргументы типа «бога нет», «я - инвалид» и «конечно, почётно пнуть мёртвого льва» были исчерпаны, Блавски недрогнувшей рукой воткнула имя Хауса в график, и он с отвращением расписался в соответствующей графе — не столько потому, что клятвенно обещал хотя бы на время работы наблюдателя подчиниться и не конфликтовать, сколько просто глядя, как с каждым днём всё потеряннее и грустнее выглядит уныло вытянувшаяся физиономия главного врача новоиспечённого онкотрансплантологического научного центра.

С самого начала лета Ядвига Блавски чувствовала себя потерянно и не на своём месте. Стигматы этого состояния проступили ещё в мае в чрезмерно стемневших глазах Джима, когда первая эйфория и реабилитационный период прошли, и в эти глаза вернулся застарелый страх, отражаясь и в её душе, как в зеркале. Для обозначения этого сосущего под ложечкой чувства есть специальный термин, указанный в каждом учебнике по психиатрии. Канцерофобия. Накатывает на людей, даже без достаточных на то оснований. У неё основания были. И канцерофобия её носила расширенный характер, захватывая в болезненный комплекс не только её, но и Джима. Каждый вечер, ложась в постель, даже в темноте спальни она не могла отвлечься и не видеть витых шрамов на его груди и таких же точно витых шрамов на своей собственной. И она слишком хорошо знала и помнила, что они значат. Страх перед возвращением рака — неотвратимым, бывшим только вопросом времени, словно укладывался между ними в постель каждый вечер маленьким невидимкой, готовым стиснуть в объятиях любого на выбор и не выпускать до смерти. Но, в отличие от Джима, исправно посещавшего сканерную и лабораторию, Ядвига даже не делала попыток заглянуть внутрь себя. Джим, вероятно, думал, что она слишком беспечна и не тревожится, и не мог знать, как иногда она и ночью просыпается от сосущего чувства пустоты на месте удалённой когда-то матки, и ей начинает чудиться, что там, глубоко внутри, что-то подспудно зреет, готовится, растёт. Иногда и на месте ампутированной груди, в глубине рубца просыпалось что-то похожее на шевеление невидимого насекомого, рождая мучительный зуд, и у неё замирало сердце от очередного приступа страха, но когда Джим исподволь, осторожно начинал поглаживать её зудящие рубцы своими сильными, но нежными пальцами, это чувство на время уходило, сменяясь совсем-совсем другим, которому она с благодарностью отдавалась уже за то, что оно заступало место страха. А он возбуждённо и горячо шептал и шептал, что она прекрасна-желанна-любима-восхитительна-непревзойдённа, и убалтывал этим шёпотом её до оргазма быстрее и надёжнее, чем умелыми ласками. И всё-таки совсем перестать думать о маленьких атипичных клетках она не могла, и это начало потихоньку отравлять её ночи, вызывая от тихого сожаления, до резкой досады - от «Джим этого не заслужил» - до «можно подумать, что кроме траха больше ничего на свете его не волнует». Она даже стала иногда отталкивать его руку, извиняясь и отговариваясь усталостью или просила обойтись без прелюдий, но Джим сориентировался быстро и наловчился начинать предварительные ласки по утрам, когда она ещё слишком сонная, чтобы возражать и сопротивляться. Он - «жаворонок» - в отличие от неё - «совы» - просыпался за полчаса до будильника и пользовался этим вовсю, наслаждаясь почти непроизвольной реакцией её тела. Но в том-то и проблема, что пока тело реагировало, сама Ядвига стискивала зубы, чтобы не сорваться. У неё появлялось в такие минуты чувство управляемой марионетки, и она даже не пыталась ответить, покорно отдавая ему инициативу. Один-единственный разговор мог бы всё поправить, но она, отлично делая это на работе, вне работы совершенно не умела вести такие разговоры, казавшиеся вне работы фальшивыми, как её белый медицинский халат на кухне или в баре. А понимать её без слов — так, как Хаус, так, как Корвин, Джим не умел. И неотвратимость разрыва  делалась всё яснее, так что она была даже немного рада подстегнуть процесс и придать ему целесообразность, заподозрив его в измене — это создало нужный прецедент, облегчило подготовительный этап. Увы, её подозрения оказались беспочвенными — Джим не изменял ей, он просто ездил убить экс-супругу Хауса. Дико звучит — в другое время она бы сама или ужаснулась, или расхохоталась такой формулировке.
Вот только каким бы и кем бы ни был Джеймс Эван Уилсон, совсем-то уж бесчувственным бревном он, точно, не был, и все её метания ощущал, как почти непрекращающуюся, несильную и неясную, но постоянную боль. А поскольку вины своей до звонка из Ванкувера, по крайней мере, он не чувствовал, между ними начала накапливаться ещё и его обида. Им становилось, действительно, непосильно тягостно вместе, и Ядвига попыталась сделать первый шаг к взаимопониманию, сказав однажды:
- Я боюсь рецидива рака.
Момент для откровения был выбран неудачно — Джим вернулся с дежурства, усталый и расстроенный — что-то не так было с очередным пациентом, не слишком хорошими оказались анализы у Харта, и Корвин в очередной раз постарался «опустить» его на  коротком совещании — к тому же, при полном одобрении Хауса.
- Проверься, - пожал он плечами. - Чем я могу ещё тебе помочь? - и устало зевнул, растирая шею. Он даже не спросил, почему у неё возник этот страх, не появились ли какие-то симптомы.
От его тона, от равнодушного зевка повеяло на неё таким холодом, что она чуть не заплакала, и хотя он тут же спохватился и стал её расспрашивать, и извиняться, и отговариваться усталостью, впечатление уже затвердело, как остывающий воск в форме, а утром она впервые проснулась раньше него и ускользнула из квартиры.
В больнице ещё никого не было, кроме дежурных врачей — в приёмном и в пультовой. В приёмном дремала, не раздеваясь, на кушетке Кэмерон, а в пультовой сидел, осоловело глядя на мониторы, Корвин.
- Ядвига, - обрадовался он ей без тени привычного ехидства и раздражения. - Что так рано, Ядвига? Выглядишь расстроенной.
С чего она взялась тогда с ним откровенничать? Впрочем, маленький хирург ей всегда нравился, не смотря на столь явную неприязнь к Джиму. И понимал он её почти, как Хаус, с полуслова. И всё же объяснить этот внезапный поток сознания было довольно сложно, но она говорила, наверное, целый час, не замолкая, принимаясь то всхлипывать, то посмеиваться, а Корвин слушал и слушал, словно не просто вливал в себя, а втягивал всё, что она говорила.
- Фобии — ерунда, - заметил он, выслушав её. - Они все одной природы, в них мы экстраполируем страх смерти. Рак- реальная вещь, с которой и обращаться нужно реальными методами. Твой муж прав: тебе стоит хорошенько провериться, а не мучаться предчувствиями.
- Не могу решиться, Кир. Мне кажется, что если я только пойду на сканирование, они непременно...
- Сядь-ка вон туда, в кресло, - небрежно перебил он. -  Закрой глаза. Расслабься и послушай, что я тебе скажу...

В тот же день она без тени беспокойства или волнения сдала кровь на онкомаркёры, цитоотпечатки с рубцов, прошла сканирование, хладнокровно получила на руки вполне утешительные результаты, и страх ни разу не шевельнулся даже в самой глубине души. Он вообще больше не возвращался.
- Ты можешь прогнать страх, - заинтересованно спросила она Корвина через пару дней. - А наоборот?
- Наоборот — ещё легче, - криво усмехнулся Кир. - Вторая сигнальная система — наша гордость, и она же — наше проклятье.
- Где ты этому учился?
- Учиться мало — нужно иметь склонность. Чейз — неплохой ученик, но он никогда не достигнет существенных высот. Ему не хватает природного магнетизма.
- А Хаусу? - прищурилась она.
- Хаус в этом не нуждается — он достаточно харизматичен и властен безо всяких вспомогательных средств. Из наших я бы попробовал вылепить что-то путное разве что... из Уилсона.
- Из Джима? - удивилась она.
- Да, у него уже есть два необходимых условия: тёмная натура и загадочный взгляд. Нет, я-то понимаю, что у него просто при пристальном взгляде глаз «заваливается», но смотреть ему в глаза... необычно.
- А меня научить можешь?
- Если ты хочешь, - серьёзно сказал он, - я готов посвятить этому всю жизнь.
Она не стала ничего говорить об этих уроках никому — ни Хаусу, ни Джиму, ей почему-то казалось, что они оба отнесутся к её затее очень отрицательно. А Корвин, улучая минуты — даже не часы - раскрывался перед ней, как диковинный цветок, лепесток за лепестком — так, как никогда ни перед кем не раскрывался. И она словно узнавала свободолюбивую и гордую душу, втиснутую в тело лиллипута, как ту, которую долго и безрезультатно искала в жизни ещё девчонкой. Как ту, которую увидела однажды в глазах Хауса — ещё в клинике «Принстон Плейнсборо» - тогда её, помнится, поразило это открытие. И, невольно сравнивая эту почти виртуальную, проявляющуюся только в стигматах, кочующую идеальную душу с душой своего Джима, Блавски понимала, что Джим остаётся конкурентоспособен только из-за тёмных виноватые глаз, безбашенной улыбки и вот этого самого захлёбывающегося шёпота, от которого она не уставала, и который выносил её на вершину блаженства каждый раз, когда она чувствовала его горячее, влажное сильное, изрезанное шрамами тело, прижимающееся к её телу. Вот только день ото дня выражение его глаз становилось всё более отсутствующим, а улыбка всё более редкой. Это было... почти скучно. «Я что, люблю мужчину только за внешность? - в отчаянии спрашивала она себя. - Я что, совсем дура? Или я, как Лейдинг?»
А между тем её сознание подспудно готовилось к радикальным переменам.
Но к прыжку Корвина с крыши, к его отказу оперировать Джима по профилю, чтобы нечаянно не спасти, и желанию оперировать её, чтобы её не спас кто-то другой, к силовому удару с применением всех своих гипнотических способностей по Хаусу и Чейзу, к почти признанному вслух желанию Кира убить Джима, Блавски не была готова никак. Она испугалась — всерьёз и сильно - и заметалась, не вполне понимая, что от неё может зависеть и в какой мере. Почти желанный разрыв с Уилсоном вдруг обернулся болью, сближение с Корвином само по себе было болезненным, но Блавски не могла допустить, чтобы из-за неё кто-то умер или пострадал, и она металась, как кошка по горячей крыше, придумывая одну линию поведения, хватаясь за другую и тут же отвергая и ту, и эту. не смея ни броситься за помощью к балансирующему на грани инфаркта Хаусу, ни довериться скептичной и умеющей извлекать из всего выгоду Кадди. А больше всего на свете она боялась разговора с Джимом — боялась настолько, что предпочла считать его погибшим хотя бы декларативно. Наконец, она поступила привычно: начала жать на паузу, хотя Корвин уже лежал, весь переломанный, на скелетном вытяжении, а Джим оказался в «психушке» и, если принять во внимание заключение Сизуки, похоже, что надолго. И это при том, что сама Блавски имела сертификат психиатра и квалификационную категорию по офисной психологии. Как сказал бы Хаус: «Это косяк, девочка. Серёзный косяк». Впрочем, психологические термины ко всей этой ситуации она подклеила безошибочно, и диагноз Джиму поставила влёт: « Медикаментозно-индуцированная депрессия, посттравматический синдром, синдром психологической зависимости от антидепрессантов с элементами обсессивно-компульсивного расстройства и сверхценных идей на фоне отмены препарата, острый делириоподобный психоз, обусловленный влиянием длительной гипоксии». Практически то же самое записал в карту и Сизуки — карту, заведённую на имя пациента Дюка Нукема, сорока девяти лет, белого, безработного — разумеется, данные с подачи Хауса.
- Что за тинейджерская выходка? - возмутилась узнавшая о новой компьютерной ипостаси Уилсона Кадди.
- Его лицензия, - немногословно пояснил Хаус.
- Это незаконно!
- Это Уилсон!
- Ты меня подставляешь!
- Потерпишь.
- Работать языком сегодня будешь до мозолей, - мстительно выдвинула условие Кадди.
- Может, лабрадора заведём? - невинно предложил он, вроде бы меняя тему.
- Пусть тогда он тебе и карту Дюка Нукема подписывает.
- Ну ма-а-а... - привычно заныд Хаус, скорчив рожу.


- Роман с Корвином, видимо, не задался? - не без злорадства спросил Хаус, оставшись с Блавски наедине
- Жалко его, правда? - неожиданно спросила она, повернувшись к нему лицом и требовательно глядя прямо в глаза.
- Нет, не жалко. Он — идиот.
- А кто не идиот? Ты не идиот? Может быть, я — не идиотка?
На это Хаус неопределённо хмыкнул и уже повернулся, чтобы идти, но Блавски заступила ему дорогу:
- Не уходи! Поговори со мной, Хаус! Поговори, пожалуйста.
Хаус тяжело вздохнул, но уходить передумал.
- Ляжешь на кушетку или будем шептаться через решётку и занавеску?
- Просто сядь на диван. Пожалуйста, Хаус, сядь на диван, - она умоляюще сложила руки перед грудью и до побеления сжала пальцы. Хаус с тяжёлым вздохом — даже кряхтением — опустился на кушетку:
- Ну вот, я сел. Только я знаю всё, что ты мне сейчас скажешь — поспорим?
- Что я сейчас скажу?
- Что красивый жест принести себя в жертву оказался вблизи не таким красивым, и что Лейдинг в чём-то прав: неполноценность в смысле секса ничего, кроме тошноты, не вызывает. И Корвину — вот неожиданность — это прекрасно известно, так что на сценарий душещипательной сказки «Красавица и Чудовище» он не повёлся.
Блавски прерывисто вздохнула и помотала головой, рассыпая волосы:
- Не он повёлся — я повелась. Хотела провести психологическую комбинацию, довести идею до абсурда, а потом вдруг поняла, что теряю контроль над ситуацией. И сейчас мне уже кажется, что я не всё говорила и делала по своей воле. Я же знаю, что можно подвергнуться гипнозу незаметно для себя. Может быть, это паранойя, но я теперь не уверена и в том, что мои мысли — это мои мысли, а мои желания — мои желания. Смешно, конечно, я — психиатр, и такие вещи тебе говорю, но...
- Ну, ты сама загнала себя в ловушку, - ничуть не удивился Хаус. - Вычитала, что идею нужно довести до абсурда, чтобы вызвать её неприятие - довольно популярная методика. Так что твой ход был, в принципе, верный, но жутко предсказуемый, и ты не учла, что Корвин психологию тоже изучал. И, может быть, получше твоего. А ты захотела с ним поиграть, как кошка с мышкой — с его-то ущемлённым самолюбием — вот и поплатилась. И скажи ещё спасибо, что ты здесь, со мной, а не у Сизуки с Уилсоном... А я тебя предупреждал, что наш мини-хирург тебе не по зубам. И насчёт Уилсона тоже предупреждал, между прочим — в другой раз слушай, что говорю.
- Ты упрощаешь, - покачала она головой. - А всё сложнее. И я не играла. Мне нравится Кир. Как человек. Не как любовник.
Хаус понимающе кивнул:
- Ну, ясно. А Уилсон, как человек, я так понимаю, тебе как раз не нравится, а, как любовник, очень даже нравится, и этот раздрай лишает тебя душевного равновесия. Ты думаешь, как бы так устроиться, чтобы Корвин услаждал твой интеллект умной беседой и умиротворял твою душу уместными замечаниями, а потом скидывался Уилсоном и заласкивал тебя до судорог, приносил кофе в постель и вообще заботился... Знаешь, мужики на востоке эту проблему довольно забавно решили. Рассказать?
- Перестань. Я слышала про гаремы. И ты упрощаешь.
- А ты усложняешь, - парировал он. - Засиделась на административной должности и так стосковалась по любимой психиатрии, что стала брать работу на дом. Сделай, как я: уйди обратно в отдел, набери психов, займись уже ими, а Уилсона и Корвина оставь в покое, а то пока ты занимаешься этой углублённой прикладной психологией, настоящие параноики бросают принимать таблетки и режут людей.
- С Киром я могла бы жить без малейшего дискомфорта, - не особенно слушая, продолжала она, качая головой. — Он подходит мне, как пазл, как ключ к замку. Мне с ним легко...
- То есть, ты думаешь, что он подчинил себе твою волю, но при этом тебе с ним легко? - уточнил Хаус, недоверчиво вздёрнув бровь.
- Когда я с ним, я не боюсь, что потеряю...
- Что потеряешь? Ключи? Перчатки? Веру в человечество?
- Не знаю... Тебя. Джима. Его. Сегодняшний день — такой, какой он есть. Всё так хрупко, а я, как выяснилось,  совершенно не умею ни терять, ни расставаться с прошлым.
- Тогда тебе и впрямь нельзя жить с Уилсоном — вы захламите квартиру реликвиями былых драм настолько, что самим места не останется. Как психиатр, ты, наверное, знаешь, с чего начинается мания собирательства?
- Шутишь... - улыбнулась она.
- Да нет, не совсем шучу. Вы с ним, как два зеркала. Боитесь потерь и совершаете ради этого массу ненужных телодвижений, от которых у вас из рук всё только сыплется.
- Наоборот. Я сейчас стараюсь вообще не совершать никаких телодвижений.
- Да, мне Кадди говорила. Он тоже большую часть времени проводит, стоя неподвижно и глядя в стену. Говоря «телодвижения», я как раз не имел в виду игру в лакросс и танцы. Я вот об этом, - и он указал на неё движением подбородка, словно она являла собой наглядную иллюстрацию того, как не надо. - У тебя тоже посттравматический синдром. И кризис среднего возраста. Твои осиротевшие яичники, похоже, неотвратимо и втихаря от тебя повернули под шильду «климакс», а ты ищешь причины не в себе, а во вне.
- Хаус, ты — грубый материалист, - шутливо упрекнула Блавски. На самом деле, реплики Хауса сейчас были для неё чем-то вроде дозы психотоников, возвращающих почву под ноги, и она чувствовала, что совсем не зря затеяла этот разговор.
- Я — врач, поэтому прекрасно знаю, что душа болит от избытка вазопрессоров, тревожно на ней — от недостатка дофамина, а радуется она от выброса эндорфинов, лишняя хромосома вызывает безумие, недостающая — гермафродитизм, а сломанная — синдром кошачьего крика или, скажем, Вильямса.
- Ты всё упрощаешь, - тем не менее, снова повторила она. - Кир Корвин — личность гораздо более глубокая, чем просто тесто, вылепленное по анатомическому атласу в масштабе три к одному и политого соусом из эндорфинов, энкефалинов и прочей ферменто-гормональной дряни. Я, кстати, тоже, льщу себе надеждой, раз уж такие люди, как ты, как он, как... ну, не только как Лейдинг, я имею в виду — что-то таки-находят во мне. И для женщин секс — не главное, так, приятное приложение к отношениям. Главное — своя значимость в его глазах. Скажу «любовь», если ты потерпишь это слово в таком контексте.
- Любовь — хорошее слово, мне нравится. Так, значит, по-твоему, он тебя любит, и тебе это... важно — прости, чуть не сказал «льстит». Так за чем же дело стало? Кир, действительно, человек стоящий, у тебя есть мозги и коленки — женитесь. Или тебя всё-таки смущают линейные размеры три к одному? Ну, тут уж извини, пирожка из Страны Чудес я тебе предложить не могу. Раньше надо было лечить его.
Блавски покачала головой:
- Нет, дело не в размерах. Знаешь... если я с ним разговариваю достаточно долго, я вообще забываю, что он лиллипут.
- Вынужден повторно спросить: за чем же дело стало? Боишься косых взглядов?
- Не боюсь. Да их и не будет. В своей среде мы оба достаточно значимы и привычны — взгляды кончатся ещё до второй недели медового месяца.
- Ну, тогда я просто вынужден спросить в третий раз: что тебе мешает жить с ним долго и счастливо и умереть в один день?
- Джим. Я... я не могу с ним так поступить.
- Ясно. Ну, я могу предложить тебе несколько вариантов. Выйди замуж за Корвина и изменяй ему с Уилсоном. Выйди замуж за Уилсона и изменяй ему с Корвином, - Хаус поднял кулак и принялся разгибать пальцы. - Натрави на Уилсона Корвина: пара визитов — и Уилсон никогда не выйдет из психушки. Отрави Уилсона. Отрави Корвина. Отравись сама — они и без тебя передерутся. Чёрт,пальцы кончились. Что-то я ещё не сказал... А! Поступи, как взрослая женщина — сам терпеть не могу такой совет, поэтому чуть не забыл о нём. Поговори с ними обоими. Скажи им, чего ты хочешь. За Корвина не ручаюсь, хотя он не похож на совсем-то уж полного идиота. А Уилсон тебя отпустит — он всё отпускает, если, конечно, подаришь ему маленький фетиш на память и позволишь упиваться горем в его полное удовольствие.
- Ты злишься на меня? За Уилсона? Хаус, поверь, я была бы самой счастливой, если бы от меня зависело всё успокоить и уложить, но...
- Ядвига, - сказал Хаус, уже совершенно серьёзно, глядя ей в глаза своими — прозрачными, как утренний лёд — Вот только не говори мне, что я не предупреждал тебя, что так будет, и что я не просил тебя не делать этого... с ним.
Но она опять мотнула головой, полыхнув костром осенних волос, сверкнув зеленью бутылочно-прозрачных глаз, мотнула упрямо, несогласно:
- Я люблю его, Хаус.
- Это что, мантра такая? От её повторения тебе легче?
- Ты знаешь, я говорила с Сизуки. Он сказал...
- Я знаю, какой у Уилсона диагноз, - перебил он.
- Я не о диагнозе говорила. Скорее, о прогнозе.
- Прогноз я тоже знаю.
- Он мне сказал, что прогноз сомнительный, что скорая выписка маловероятна. И, ты знаешь, Хаус, я... даже обрадовалась... Ненавижу себя за эту радость.
- Я тебя понимаю, - помедлив, кивнул он. - Пока Уилсон в психушке, ничего не надо предпринимать, не надо срочно решать что-то, есть время переиграть, передумать. Ты не любишь радикальных решений. Кстати, именно поэтому ты — довольно паршивый главврач. Кадди в тысячу раз лучше.
- Знаю. Но я — не Кадди.
- Знаю. Кадди загнала бы Уилсона под каблук на второй день, на третий он бы начал от неё гулять, на четвёртый — она от него, а там всё пошло бы как по маслу: развод — алименты — останемся друзьями. А на Корвина она бы вообще не взглянула. Конечно, Уилсон от этого не сделался бы счастливее, но и несчастен он бы не был. А с тобой он несчастен.
- И что же нам делать? - беспомощно спросила она.
- Ты уже попыталась что-то поделать — с тебя не довольно? Может, оставишь теперь что-то поделать Уилсону?
- Уилсон в психушке. Если бы он мог что-то поделать, давно поделал бы.
- Не мочь и не хотеть — разные вещи, Блавски.

УИЛСОН

Самое плохое время — утро. Ночью мне снятся сны — разные, но об одном и том же: о скорости. Не той, которая метамфетамин — просто о скорости движения: скольжения на лыжах, мчащегося мотоцикла, автомобиля, или ещё огромной горки в аквапарке в Лос- Анджелесе, о которой рассказывал Леон. Я чувствую эту скорость каждым натянутым нервом, каждым волоском, поднимающимся от встречного ветра, и это ощущение, как живая вода, переполняет меня радостью бытия, и мне легко дышать. И неизменно где-то рядом со мной в моих снах — я не вижу, но чувствую его присутствие — Хаус. Что-то вроде яркого пятна, которое я однажды увидел на сером фоне моего однообразного существования в Ванкувере — и запомнил.
Просыпаться тоскливо и скучно. Скудный интерьер казённой палаты, приглушенный жалюзи свет — солнце сюда заглядывает только по вечерам, а у Хауса в квартире солнце гостило почти целый день — приходилось шторы спускать, начиная уже с апреля. Хорошо ещё, что на пижаме не настаивают, и я надеваю своё — джинсы и рубашку-поло с коротким рукавом. То и другое — серое, только на кармашке маленькая грустная чёрно-белая панда — такое впечатление, что у Хауса под контролем уже вся текстильная промышленность Соединённых Штатов.
В маленькой туалетной, где я умываюсь, промозглый холод. Вообще в палате холодина такая, что не спасает ни свитер, ни лицемер-термометр, утверждающий, что температцра в зоне комфорта. Какой уж тут комфорт!
Завтрак из полужидкой овсянки, яблочного пюре и тоста с сыром. Всё полезное, всё с выверенным количеством белков, жиров, углеводов и каллорий. Механически щадящее — такое впечатление, что психи, содержащиеся в отделении, априори беззубые. Без желания и без отвращения съедаю свою порцию, проглатываю таблетки из стаканчика. При сестре — здесь такой порядок: приём лекарств строго контролируется.
Обход врача проходит по-другому, не как в наших соматических отделениях: не врач заходит в палату, а пациента отводят к врачу. Так безопаснее.
Полчаса сижу напротив Сизуки и смотрю ему в переносицу, повторяя про себя гистиотипы опухолей мозга. Он замечает это, и его это раздражает, поэтому он спрашивает, не кажется ли мне, что я себя изнуряю этой ненужной зубрёжкой.
- Нет, - говорю я, ловя себя на том, что после «здравствуйте» это единственный, изданный мною за всю беседу, звук.
- Возвращайтесь в палату, - со вздохом сдаётся он.
В палате прошла уборка и пахнет дезинфектантом. Я ложусь на кровать, хотя днём это запрещено, и делаю вид, что сплю.
Иногда человек из соседней палаты, чьего имени я не знаю, предлагает сыграть в шахматы. Я немного играю в шахматы, и мы прогоняем кряду пять партий, от чего я устаю настолько, что засыпаю уже по-настоящему.
Перед обедом приходит Кадди — это уже своего рода ритуал, но он вплёлся в распорядок и почти не мешает.
- А знаешь, - говорит она. - Хаус снова стал просто заведовать диагностикой. Его понизили в должности после проверки, и у вас там теперь работает наблюдатель из министерства.
- Значит, скоро он оттуда и вообще сбежит, - говорю я. - Куй железо, пока горячо.
- Не сбежит. Наоборот. Они открывают психиатрическое отделение, которое будет профилироваться на медикаментозной зависимости — в рамках программы по трансплантации у онкологических больных.
- Спасибо, и ему тоже привет передавай, - откликаюсь я, надеясь, что она почувствует в моём голосе хоть тень сарказма. Но она только осторожно предлагает:
- Хочешь, он тебя навестит?
- Нет, - пугаюсь я. - Ни в коем случае, Лиза, пожалуйста, не надо.
Сломанная карьера, зависимое положение — для Хауса это унизительно. И винит он во всём, разумеется, меня, а я... мне, собственно, нечем оправдываться, да и надо ли? Всё закономерно: это мне просто отсроченное наказание за былую слепоту и гордыню. Но... я ведь искренне так думаю... Отчего же, не переставая, скребёт и в горле, и в сердце неутихающая, болезненная, как гнилой зуб, обида? А на моём месте теперь, наверное, Лейдинг. И хорошо, если только в отделе.
- Лиза, как Блавски? - спрашиваю, сам удивляясь бесцветности и скуке своего голоса. - Вы ведь, кажется, подруги? - она ей передаст, что я спрашивал, это будет правильно.
- Ну, Блавски... что Блавски? - пожимает плечами она, пряча глаза. - Сейчас пошли научные публикации, ей приходится читать, рецензировать... Много хлопот с открытием психиатрического отделения. Знаешь, наверное, она тоже больше не будет возглавлять больницу.
- Как «не будет»? А кто же?
- Не знаю. Скорее всего, Чейз. А может быть, назначат кого-то со стороны. Мне кажется, Хаус не будет возражать.
«Хаус не будет возражать». Вот так. «Двадцать девятое февраля» уходит в прошлое — наступает, видимо, первое марта. Мне снова некуда идти. Здесь пусто и спокойно, но нельзя же оставаться в психиатрическом отделении навсегда. Впрочем, хроники, кажется, могут на это претендовать. И мне всё равно некуда идти.
- А как там Марта?
- Послушай. Уилсон, это нечестно: ты спрашиваешь о том, о чём положено спрашивать, но ведь простым глазом видно, что тебя это не интересует.
- Нет. Хотя Марта интересует меня немного больше, чем...чем вы все.
Как это у меня вырывается! В  глазах Кадди вспыхивает отражение моей обиды. Обиды на то, что в три слова объединил её с Хаусом, с Корвином, с Блавски, может быть, даже с Лейдингом — и просто вытолкнул. Она не понимает, что вытолкнул я их туда, где свет, и люди, и игра на рояле, и секс, и вафли к чаю, и смена времён года, и скорость, и где они есть друг у друга. Вытолкнул из мира стены, психушки и МКБ на «С» - из моего мира.

АКВАРИУМ

- Его не следует здесь держать, - говорит Сизуки, катая в тонких нервных пальцах карандаш. - Его проблема в том, что он больше не верит в существование для него чего-то за пределами больничного парка. Он не верит в ваши визиты, доктор Кадди, не верит в ваши слова, как не верит в свои сны. Он слишком быстро и легко забывает хорошее. Он неблагодарный. Но это больше его беда, чем вина. Мне кажется, я понял, в чём его проблема, но я не знаю, чем помочь. И я не могу его выписать — дежурный врач фиксирует суицидальный настрой, хотя у него нет продуктивной психосимптоматики. С другой стороны, чем дольше он здесь находится, тем хуже его положение — каждый день изоляции для него лишнее доказательство того, что мир без него обойдётся. И, увы, это соображение приняло характер сверхценной идеи... Скажите, есть в его окружении люди, которым он небезразличен, которым он, действительно, нужен, важен, которые болеют за него?
- Но, доктор Сизуки, мы все...
- «Все» в данном контексте — всё равно, что «никто». Вы же мне на это и пожаловались — он вас всех и объединил в своём отрицании.
- Я же вам говорила: его друг — Хаус.
- Да, я помню — друг, который не хочет его видеть.
- Но это же потому что...
- Не трудитесь объяснять. Мне неважно, почему, а он, думаю, и так знает. Ещё?
- Он жил с женщиной — вы её должны знать, Ядвига Блавски, ваша коллега, она раньше работала здесь.
- Та, из-за которой всё произошло? Ну, я имею в виду инцидент с доктором Корвином. Она не пыталась навестить его. Передавала какую-то домашнюю еду, от встречи отказалась. Больше напоминало жест примирения или извинения, чем любовь. Это всё?
- Нет, почему... Он в приятельских отношениях с доктором Чейзом и его женой, с одним из своих постоянных пациентов — вы его, наверное, тоже знаете, актёр, снимался в том сериале про пиратов, от которого все дети без ума — мистер Харт. Но он не живёт в Нью- Джерси, и сейчас, насколько мне известно, снимается в Калифорнии, в Голливуде...
- М-да... Видите ли, в чём дело, доктор Кадди. Он просил больше не пускать вас к нему.
- Меня? Почему?
- Я этого не знаю, и он не сказал.
- Чёрт! Вот же... - начинает она и увядает под внимательным взглядом Сизуки.
- Он закрывает глаза и разговаривает с мёртвыми.
- С мёртвыми?
- С отцом, с матерью, со своим братом, с какой-то мёртвой девушкой. А это уже совсем нехорошо, когда пациент отказывается разговаривать с живыми, но ведёт беседы с мёртвыми.

ХАУС

В пультовой мерцают несколько экранов мониторов слежения, попискивают датчики, идёт непрерывная запись с браслетов «подопытных», как их цинично называет Буллит, проводящий здесь больше временни, чем кто-либо. После операции пересадки костного мозга подростку с лейкемией,  проведённой Колерник, у нас уже десять таких наблюдаемых. Все виртуальные ленты остаются в архиве на головном сервере больницы, время от времени лечащие врачи их просматривают и лишнее стирают. Кроме трёх первых номеров, которые стирать могу только я сам. Рецидивирующая злокачественная тимома средостения, доброкачественная тератома, трансплантационный лейкоинфильтрат лимфоузлов средостения, пересадка сердца. Доброкачественная хромаффинома, спленомегалия, пересадка почки. Микроаденома гипофиза, ятрогенная надпочечниковая недостаточность, остеома, пересадка костного материала. Джеймс эван Уилсон. Леон Джозеф Хартман.Анджелла Анна Крименник. Последняя — миловидная негритянка с остеомиелитом и остеомой, за две недели чуть не уложившая в койку и Куки, и Уилсона, и прилежного семьянина Чейза. И хорошо ещё, что до меня не добралась. Правда, я сам старался держаться от неё подальше. Вот и сейчас, похоже, трахается: пульс частый, оксигенация высокая, давление — тоже. Но проверить-то я должен. Со злорадной ухмылкой нажимаю кнопку «прямого вызова»:
- Мисс Крименник. Пульт контроля больницы «Двадцать девятое февраля». Извините за беспокойство, но  нас насторожили изменения ваших параметров. С вами всё в порядке?
- Да, - голос резкий, раздражённый. Похоже, попал.
- Вы уверены?
- Да-да, всё вполном порядке, я хорошо себя чувствую.
- Простите, но ваши показатели... Вы, может быть, испытываете физическую нагрузку сейчас?
- Д...да!
- Ночью? Послушайте, мисс Крименник, выраженные физические нагрузки в ночное время не слишком показаны в вашем положении. Вы должны отдыхать не меньше восьми-девяти часов в день, хорошо питаться, соблюдать предписанный режим. Заканчивайте это немедленно — если кривая через десять минут не успокоится, мне придётся сделать звонок вашему лечащему врачу.
- Нет-нет, доктор Хаус, - ага, узнала по голосу — молодец. - Я прошу вас, не надо. Я... мы... ну, это нагрузка особого рода, ночная нагрузка... э...
- О, боже! - делаю вид, что до меня только что дошло. - Вы что, хотите сказать, что... Боже правый! Как неловко получилось! Я ужасно извиняюсь. Простите, мисс Крименник — я должен был догадаться. Ещё раз извините, я больше никогда... Но, послушайте... а как же мы будем знать, что это не патологические изменения, а... э... Вот что я придумал: давайте вы каждый раз перед этим будете отзваниваться нам на пульт и сообщать примерное время, чтобы мы зря не поднимали тревогу?
- Не думаю, что это хорошая идея, - сквозь зубы цедит она. - Всего доброго, доктор Хаус, - слышу в наушниках зуммер прерывания связи. Отлично. Будет настоящей секс-машиной, если сумеет после этого полноценно кончить. Надо последить за показателями, убедиться. Всё развлечение.
Поворачиваюсь к экрану соседнего монитора. Второй канал транслирует нормальные показатели. Харт не спит — параметры бодрствующего человека: неровное дыхание, аритмия синусового ритма, тоже слегка «поплясывающая», но не с такой амплитудой, оксигенация. По всей видимости, ест или говорит с кем-то — два процесса из-за которых приходится на неравномерные промежутки задерживать дыхание. Датчик прописывает все зубцы в правильной очерёдности и правильно ориентированными, но ширина зубцов мне не нравится. Наблюдаю довольно долго, проверяя себя, прежде чем тоже надавить «прямой вызов», да и то в последний момент рука «зависает» над кнопкой, как над шахматной доской:
- Харт, у тебя электролитный дисбаланс. Ты уверен, что с почкой всё нормально?
- Добрый вечер, Хаус. Откровенно говоря, не совсем.
- Что, не можешь похвастаться «золотым дождём»?
- Да нет, с дождём пока всё в порядке. Сегодня на съёмках ныла поясница. Может быть, из-за простуды? Я простыл.
Может быть, из-за простуды. А может быть, началось позднее отторжение.
- Срочно покажись.
- Хаус, я сейчас никак не могу — съёмки в разгаре, и я...
- Тогда скажи Бичу, чтобы придумал, как тебя по сценарию достоверно убить к концу серии, потому что до следующей ты не доживёшь.
Слышу на заднем плане чей-то тревожный голос — кажется, Орли. Гм... эта пара среди ночи вместе развлекается разговорами или поздним ужином. Забавно. Неужели, Орли решил претворять в жизнь мои советы?
- Харт, что он там тебе говорит? Если то, что ты идиот, то он, безусловно, прав.
- А если это отторжение, что вы сможете сделать? - он переходит к торгу.
- Глушануть его иммуносупрессорами, но находиться во время лечения придётся в почти стерильной среде. Или снова перевести на диализ, выбросить брак и ждать другую почку.
- Которой почти наверняка не дождусь... Мне нужно подумать, Хаус — снова невнятный бубнёж «за кадром», и он резко отвечает:
- Знаю без тебя. Заткнись! Хаус, почему я не могу дозвониться до Уилсона? У него всё время выключен телефон. Что случилось?
- Не знаю, - стараюсь, чтобы беззаботность, подпущенная мною в голос, звучала не фальшиво. - Скажу ему, может, перезвонит...
- Сейчас?
- Сейчас ночь, Харт. Он спит, как и все нормальные люди, старающиеся хотя бы приблизительно соблюдать режим дня, и не занятые на ночном дежурстве. Скажу ему завтра, если не забуду. Или пытайся сам до победного конца.
О том, что Уилсон в психиатрической клинике под именем Дюка Нукема, знают только несколько человек в «Двадцать девятом февраля» и «ПП», вводить в круг ихзбранных верного сына блистательного Голливуда мне не хочется. Разомкнув контакты и оставив его в раздумьях о принятии решения, я просматриваю его плёнку за последний месяц, чтобы понять, когда это началось. Отчётливо - три дня назад. Ещё не всё потеряно, но если он по-прежнему будет глупить и упираться рогом в свой драгоценный сериал, всё потеряется очень быстро. Голливуд — это круто, но никакого онкотрансплантологического центра в Калифорнии нет. Попробовать надавить на него через Орли? А может быть, всё-таки не понадобится... Харт ведь далеко не дурак, и закат своей карьеры видит вполне отчётливо. А что дальше? Сшибать копейки пересказыванием старых сказок на званых вечеринках? Возглавить школьный драматический кружок? Писать мемуары? Да о чём, собственно? Перезвоню ему завтра утром ещё раз — сейчас всё равно ничего больше не сделать. Почему-то — сам не знаю, почему — задержав дыхание, как перед прыжком в воду, кликаю «мышкой» - теперь на экран выведены показатели пациента номер один. Дорого бы я дал сейчас, чтобы... Ух, ты, оксигенация ниже плинтуса! Что за... - я рывком подаюсь вперёд, подтягивая себя к экрану. - Уф, месячной давности! Так, а почему они месячной давности? Ах, да, я же не перевёл обратно временной интервал. Поэтому низкая средняя оксигенация — это же после операции, он только-только начал ходить и приходить в себя. Перевожу дыхание: чуть не испугался. Давнишняя кривая на экране застыла ровная: дыхание размеренное, сердцебиение замедленное — глубокий медикаментозный сон. Не ночью — судя по таймеру, это день. Вон, внизу, под лентой, пульсирует число, час, минута, вяло перемаргивают сменяющиеся секунды, бодро, как хомячок в колесе, бегут десятые доли секунд. Протягиваю руку, чтобы вернуться в день сегодняшний — и вдруг замираю, не успев даже на курсор кликнуть. Время — вот что заставляет меня замереть. Судя по записи датчиков, пациент номер один, Джеймс Эван Уилсон на момент, указанный таймером ленты, спит. Человек не может находиться в состоянии бодрствования, выдерживая такой ригидный ритм дыхания и сердцебиения. И, безусловно, не может говорить, дыша размеренно и без пауз. А по моим данным именно в это время доктор Уилсон звонит со своего мобильного телефона на горячую линию департамента с просьбой о проведении в клинике «Двадцать девятое февраля» проверки... Так, стоп... Без горячки! Погрешность во времени? Промотать ленту ещё немного? Ах, да, вот, ритм, наконец, сбивается, в дыхании повисает пауза, характерная задержка дыхания при разговоре... - меня на мгновение накрывает волна смешанного с облегчением разочарования, но лента ползёт дальше, и я вижу острый высокий зубец, а потом всё опять выравнивается. Апноэ. И проскочившая экстрасистола. Он её даже не заметил. Сон продолжается. Десять минут, пятнадцать, тридцать — пациент номер один не проявляет никакой активности, продолжая крепко спать, а между тем разговор уже состоялся. Он просыпается только через сорок девять минут, и я кликом мышки возвращаю таймер в сегодняшний день, ещё ничего до конца не понимая, но точно зная одно: звонок, о котором говорила мне Кадди, звонок с телефона Уилсона, мог сделать кто угодно, но только не Уилсон. Приборы врать не станут: Уилсон спал уже за полчаса до начала звонка и через сорок минут после его окончания продолжал спать. Ну-ка, а сейчас? - и я открыл ленту в режиме реального времени.
Я никогда прежде этого не делал, по крайней мере, пока Уилсон был здесь — ну, видел боковым зрением, как ползут извиваясь, тонкотелые изломанные змеи по экранам мониторов — ленты записи датчиков, прислушивался к размеренному писку, означавшему, что всё в порядке, иногда просматривал чьи-то ленты — да я вообще не слишком часто здесь бывал. А сейчас я внимательно, пристально смотрю на одну конкретную запись, бегущую по экрану в режиме он-лайн, и сердце у меня сжимается. Он не спит, хотя сейчас середина ночи — он дышит неровно и глубоко, оксигенация выше положенной, чередование восходящих и нисходящих колен путается. Сердечный ритм тоже не совсем правильный — дыхательная аритмия. Мне странно, что каждый всплеск бегущей линии — это сокращение сердца человека, находящегося в нескольких кварталах отсюда, и не просто человека, а Уилсона, моего друга, по которому я — чего уж перед собой-то кривить душой — успел здорово соскучиться, и про которого думал не то и не так, хотя он, зануда кошерная, во многом сам виноват: я же — просто человек с местами синтетическим типом мышления. Я должен был прийти к определённым выводом, исходя из всех имеющихся фактов — и закономерно пришёл. Разум вполне справляется с этим пониманием — проблема в эмоциях, а не в нём. И эмоции, как волны в шторм, перехлёстывают через край, когда я глазами слежу за лентой. Что происходит? Это не норма и, уж точно, не сон — даже не близко. Задержка дыхания. Долгая — кислород падает. Снова глубокое прерывистое, совершенно аритмичное дыхание, как если бы он... Что? И вдруг догадываюсь, в чём дело: он плачет. Мой Уилсон, который вот уже несколько недель, как объявлен чуть ли не безнадёжным, закосневшим в апатии и пассивном отторжении всего, что могло бы его волновать, огорчать или радовать, один в палате психиатрического отделения Принстон Плейнсборо-клиник, опровергая всю эту лабуду, очень даже эмоционально и очень даже активно плачет ночью, а я сижу и пялюсь на графическое изображение его плача. Ну, и мудак! Я, понятное дело, мудак — кто ж ещё? Впрочем, Сизуки ещё, пожалуй...
Я сидел, долго и напряжённо глядя в экран, не смея оторваться, пока, судя по показаниям датчиков, Уилсон не успокоился, наконец, и не уснул. Я вдруг подумал, что, наверное, он опять спит, скорчившись и закрыв ладонями лицо — меня просто бесила эта его поза, когда мне случалось ночевать с ним вместе — не так уж редко, если вспомнить - бесила не меньше, чем повисающие периоды долгого апноэ, когда так и хочется ткнуть его посильнее кулаком в рёбра. Ну, или тихо, стараясь не разбудить, повернуть на бок, буркнув при этом:
- Давай-давай, дыши — всё хорошо, - и когда он, всхрапнув, снова задышит, самому тоже вздохнуть с облегчением.
- Когда-нибудь ты умрёшь во сне, - мрачно предрёк я ему однажды, не выспавшись и мучаясь от ноющей боли в ноге, как правило, ничуть не уменьшающейся от недосыпания. - И мне совсем не по нутру оставаться пол-ночи в компании с трупом. Синдром апноэ лечится. Понимаю, что не всё на свете можно знать, но...
- Не хочу его лечить, - упрямо набычился Уилсон. - Смерть во сне — не самый плохой вариант. Мне нравится.
- Ну нет, - возмутился я. - Умереть потихоньку от самого себя — это не по мне. Я хочу лично контролировать процесс. Пусть меня кто-нибудь разбудит, чтобы я успел попытаться что-то с этим поделать.
- Другого я от тебя и не ждал, - хмыкнул он. - Ты любишь всё контролировать, даже собственную смерть. Не хочу быть тем, кто тебя разбудит, не проси. Я уже разбудил так Эмбер.
Может быть, поэтому он предпочёл обмануть Стейси. А я ведь до сих пор и сам не разобрался до конца, было ли то зло или благо.

УИЛСОН

Сны мои постепенно стали утрачивать скорость и цветность, в них появилась ностальгическая пастель. Всё чаще я стал видеть Хауса за роялем — в той самой любимой моей ипостаси открытости и вдохновения, когда он настоящий весь — от прижимающей педаль длинной ступни до редких кудлатых прядей на затылке. Если отвлечь его, заговорить, вообще как бы то ни было обратить на себя его внимание, это очарование уйдёт: снова закривляется на нитке непрекращающейся боли пронзительный в своём трагическом сарказме гениальный арлекин с краплёными тузами в рукаве, но если быть осторожным, забиться в уголок дивана и затаить дыхание в начинающихся сумерках, слиться с неподвижностью интерьера, то можно увидеть редкое зрелище — Хауса, качающегося на волнах музыки, с задумчивой полуулыбкой, с восторгом и мудростью в глазах, с детской доверчивостью обнажённой души художника и поэта. Такого, к которому хочется прижаться, прикрыв глаза, и остаться навсегда в тепле и безопасности его безмерной, безграничной любви.
Я вспоминаю нередкие, но короткие минуты, когда нам было хорошо и всё между собой понятно с полуслова, вспоминаю движение его пальцев — неуловимое, быстрое, как движение языка хамелеона, когда он в кафетерии тырит у меня с тарелки картофельную соломку или воздушную кукурузу, сопровождая акт язвительной шуткой, и какой мальчишеский победоносный восторг я чувствую, когда мне удаётся опередить его и, не нарушая правил игры, так же репризно защитить свою собственность, вспоминаю, как вздрагивают и вскидываются его брови, а глаза вспыхивают на миг — за сотую долю секунды перед тем, как он начинает смеяться, вспоминаю, как он сам старательно смешит меня, изо всех сил удерживая на физиономии серьёзное непроницаемое выражение, вспоминаю Ванкувер и наш короткий безумный полёт на лыжах, когда его руки судорожно вцепились в ткань моей куртки, а крик мешается с колючими снежными искрами у моей щеки, вспоминаю пропахшую дымом и гарью его серую футболку под полуспортивной курткой и мелкие ожоги от искр на щеке и на кистях рук, уверенно лежащих на руле мотоцикла: «Я мёртв, Уилсон. Как проведём твои пять месяцев?». Вспоминаю ледяную воду и свой горячечный бред. «Это начало конца. Рано...». И его вой-хрип-стон-рык: «Не пущу! Не отдам!» Обет, который он принёс тогда в страхе, боли и захлёбывающейся ярости — обет, оказавшийся непреложным... Хаус-Хаус! Словно весь мой мир сжался в одну точку, как сжимается в сгусток чистой энергии погибающая галактика. Как мне сказал тогда Форман: «За двадцать лет у тебя были три жены, сотни коллег, тысячи пациентов, но только один друг». Почему именно здесь, в сумасшедшем доме, это вдруг стало для меня так значимо? Хаус, где же ты? Почему не приходишь? Ведь ты обещал, что придёшь. Или ты окончательно уверился в том, что моё второе имя Искариот, и тебе нет больше дела до меня? Хаус, мне так одиноко и холодно — в тысячу раз хуже, чем было в Ванкувере! Я же просил о помощи — ты обещал спасти меня сразу после ужина... Хаус, чёрт побери! Я больше не могу!!!
Негромкие скорые шаги в коридоре:
- Что случилось? Почему вы не спите? Сделать укол?
- Цианистый калий у вас найдётся?
- Это не слишком удачная шутка, доктор Уилсон?
- Это вообще не шутка, сестра Дейвер.
- Вы же знаете, что такие разговоры — одна из причин вашего пребывания здесь.
- Вы, как всегда, путаете причины и следствия, Хэтти... Сделайте укол, будьте так любезны — хочу уснуть.
После инъекции вырубаюсь вглухую. Такой сон тягостный, болезненный, но он отлично притупляет остроту мыслей и чувств больше, чем на сутки. Просыпаться после него тяжело, разбитость остаётся и несколько часов спустя, и весь день мучает слабенькая, но назойливая сонливость. Поэтому к завтраку я не притрагиваюсь и, как результат, сразу после него Сизуки вызывает меня «на ковёр»:
- Решили уморить себя голодом, доктор Уилсон?
- Просто не хочется есть.
- На завтрак манная запеканка с малиновым вареньем, бисквит.
- Я знаю. Очень вкусно. Мечта ребёнка дошкольного возраста.
- Вы иронизируете? У раздаточного окна в столовой висит меню — почему бы вам самому не выбрать что-то по вкусу?
- Потому что там нет яки-соба и будвайзера.
- Это можно устроить.
- Это можно устроить, - повторяю я, ударяя интонацией на «это».
- Хорошо. А что, по-вашему, устроить нельзя?
Я молчу. Потому что как тут ответишь? Нельзя устроить, чтобы я сделался другим, чтобы мир со мной сделался другим, нельзя устроить, чтобы у Хауса не болела нога, а у Блавски не было этих страшных шрамов и ятрогенного бесплодия, нельзя устроить, чтобы наступили девяностые, и мы с Хаусом метались по баскетбольной площадке один-на-один, потные, взведённые и хохочущие от усталости и боли в икрах.Нельзя устроить, чтобы он был счастлив, и я был счастлив, даже чтобы в графе «синдром Вильямса» у Марты Мастерс появились чёрные буковки «негатив» нельзя устроить.
- Я вас не совсем понимаю. Вы тяготитесь своим пребыванием здесь? Разве вас кто-то удерживает насильно? Вы можете уйти в любой момент.
- Мне некуда идти.
- Ну, хотя бы, просто домой для начала. Принять ванну, посмотреть телевизор...
- У меня нет дома, ванны и телевизора.
- Гм... но ведь где-то же вы жили до госпитализации сюда?
- Не дома. И там меня больше не ждут.
- Откуда вы знаете?
Молча пожимаю плечами. Действительно, откуда я знаю? Это было, как с той сим-картой: я сбежал из Принстона, и никто-никто ни разу даже не попытался набрать мой номер, а «Двадцать девятое февраля» всего в нескольких кварталах отсюда. Я никому ничего не буду доказывать, не буду доказывать, что «Двадцать девятое» - моё детище, моя боль, мой подарок, хоть и выброшенный за ненадобностью на свалку, но всё равно по-прежнему близкий и дорогой мне — настолько, что я никогда-никогда ни за что не поднял бы на него руку. Но Хаус даже не спросил, я ли сделал это, он только спросил: зачем, словно всё остальное было ему совершенно ясно, словно он фыркнул мне в лицо, как когда-то, когда я позвал его разделить со мной рождественский вечер вместо того, чтобы пойти и удавиться на осине, и пробормотал про себя: «кто, как не Уилсон — Триттер был совершенно прав на его счёт».
- Доктор Уилсон, вы меня не слушаете?
- Нет, - честно сказал я.
- Вы ни в чём не участвуете — ни в арт-терапии, ни в трудотерапии, не пытаетесь читать, даже телевизор не смотрите...
- Мне не хочется.
- Нехорошо, что вы замкнулись в себе. Вы не подружились ни с кем из пациентов, не общаетесь, не разговариваете.
- Ну, почему? Я играю в шахматы с мистером... мистером... нет, я не помню, как его зовут.
- Игра в шахматы — ещё не общение. Но, вы знаете, мне кажется, я придумал отличную штуку: вы не хотели бы вести записи? Записывать события?
- Не смешите меня, доктор Сизуки — какие тут события?
- Ну, хорошо... пусть не события. Свои болезненные переживания, например. То, что вас тревожит, пугает...
Я невольно усмехаюсь его наивности:
- Доносить на самого себя? Ну нет, доктор, это даже для меня чересчур.
- Подождите! Вы меня неправильно поняли. Его необязательно кому-то показывать...
- Так думаешь, а потом вдруг получается обязательно. Я несколько лет вёл дневник, честно, без дураков, записывал в него то, чего, может, и нельзя было, а он просто пропал из запертого ящика стола, и я не знаю, кто сейчас его читает. Так что я теперь учёный и лучше воздержусь от общения и с бумагой тоже.
- Что же вы думаете делать дальше? - как-то даже по-женски, жалостливо, вздыхает он. - Так и будет? Будете жить в больнице? Похороните себя в четырёх стенах одиночной палаты? Ведь там, за стеной, вас ждёт жизнь во всём её красочном разнообразии. Там лето. Там свобода, творчество, любимая работа, коллеги, друзья. Ну, неужели вы никого не хотите видеть? Ни о ком не хотите узнать?
Опустив голову, качаю ею из стороны в сторону. Нет, я не хочу.
А они вам, между прочим, прислали подарок. Не интересно?
- Кто «они»? - спрашиваю с лёгким оттенком любопытства.
- Ваши коллеги. Ваши друзья. Он в вашей палате — идите взгляните, хорошо? А потом мы, может быть, ещё продолжим этот разговор.
Возвращаюсь в палату в дымке недоумения. Действительно, на тумбочке у стола большая коробка, раскрашенная яркими лаковыми цветами. Сверху открытка «С пожеланиями скорейшего выздоровления» - без подписи. Но почерк я знаю — писала Кэмерон. А коробка странная. В ней слышится какой-то едва уловимый шорох и шелест, словно там притаилось несколько механических часиков. Надеюсь, они не догадались сунуть туда часовую бомбу? А впрочем, возможно, это было бы лучшим вариантом. Но... это же я не всерьёз.А если серьёзно? Что там?
Я замечаю, что коробка не запакована, чтобы открыть её, нужно просто поднять крышку. Делаю глубокий вдох и выдох и решительно поднимаю... И в первый момент не могу ничего понять. Мне кажется, что коробка изнутри набита смятыми листиками тонкой бумаги, раскрашенными точно так же, как и сама крышка. Но потом листики начинают шевелиться... Это бабочки. Коробка полна живых бабочек, и они, осоловелые, несмело выползают, вяло взмахивают крыльями, расправляя их, и я вижу, что это местные виды — адмирал, крапивница, оранжевые с чёрными крапинками монархи, строгие поликсены, красавицы - гиалофоры и белые парнассиусы с загадочным тестом роршаха на спинке, даже калифорнийский малахит с его нежнейшим прозрачно-зелёным оттенком, как радужки глаз Блавски. Немного оправившись после темноты и замкнутого пространства коробки, они начинают взлетать — одна за другой — и довольно скоро моя палата больше напоминает цветущий парк. Бабочки везде: на планках жалюзи и спинке кровати, на рамке двери и сером ящике дозатора в углу, на моих плечах и на протянутой ладони. Тоненькие цепкие лапки, ухватившись за палец, щекотно царапают кожу.
- Чем же вас угостить? - вслух спрашиваю я.
Впрочем у меня есть обсыпанные сахарной пудрой конфеты — остались ещё две недели назад, после последнего визита Кадди. Медсестра уже предлагала выбросить их, если я не хочу даже попробовать, но я попросил пока оставить. И вот пригодились. Смачиваю пару конфет водой из графина и выкладываю на подоконник. Уже через минуту там стихийно организуется закусочная — бабочки толпятся, бодаясь и, отталкивая друг друга, путаются хоботками. Я смотрю на них, и губы мои сами раздвигаются в улыбке.
- Бож-же! - слышу я от двери голос Хетти Дейвер. - Я уж испугалась, не делирий ли у меня. Словно цветы улетели с клумбы... Это ваши друзья прислали, доктор Уилсон? О-о, да вы улыбаетесь! Вы, видно, любите бабочек?
- Да, люблю. Но долго жить они здесь не смогут — их нужно выпустить. Откройте окно, Хетти. Сказки когда нибудь кончаются, и лучше, если конец счастливый. Не хотелось бы найти завтра или послезавтра между рамами парочку крылатых трупов.
Около часу мы с Хетти выпроваживаем пёстрых летуний из палаты в больничный сквер. Но уже от одной мысли, что они всё равно будут порхать где-то там, среди цветов, что они живые и что они — мои, я чувствую то, что вот уже тысячу лет не чувствовал — какую-то незамутнённую, совершенно детскую радость. Я никогда не думал, что бабочки могут быть моими, но при этом оставаться настоящими живыми бабочками. И большинство из них — долгожители, живущие до нескольких месяцев — для бабочки это срок. Бабочки никогда не живут больше года. Впрочем, когда-то и мне отпускали всего несколько месяцев, но, как сказал Хаус, «это лучше, чем ничего».
- Не хотели бы улететь за ними? - вдруг спрашивает, чуть с хитринкой прищурившись, Хетти. Интересно, это она по собственному почину или Сизуки подговорил её, улучив момент, задать такой вопрос?
- Я не умею летать, - отшучиваюсь я. - И не хочу пить нектар — «будвайзер» более подходящий напиток для мужчин.
- У нас его не бывает, - виновато говорит Хетти.
- Знаю.

ХАУС

Сначала я почему-то думаю, что речь идёт о временном промежутке всего-то чуть больше часа, но потом понимаю, что совсем необязательно. Телефон могли взять гораздо раньше и вернуть позже. Уилсон вряд ли им слишком часто пользовался — валялся на тумбочке... Ну, хорошо, поскольку речь идёт о Уилсоне, не валялся — лежал. В тумбочке. Кто мог его оттуда взять, а потом так же запросто положить на место? Уборщик. Медсестра. Лечащий врач. Любой, кто беспрепятственно мог заходить в палату в любое время, не вызывая подозрений. Уилсон был в загрузке, много спал. Он мог вообще не обратить внимания. Теперь так: звонивший представился доктором Уилсоном. Значит, голос должен был быть мужской. Звонивший должен был очень много знать, чтобы сделать такие заподлицо намёки. Будь это какая-то другая «козья морда», я бы, возможно, даже заподозрил Корвина, которому и действовать-то лично необязательно с его способностями уговаривать... Он не лучшего мнения о Уилсоне, и вполне мог разыграть спектакль, чтобы публично подтвердить свои выводы. Конечно, с натяжкой — зашкаливающая подлость трюка не совсем  в его духе - но на что способен Корвин, я уже видел, и никаких гарантий, что свои способности он продемонстрировал при этом полностью. Но есть нестыковка. История в таком виде цепляет меня, цепляет всю больницу. А вот тут Корвин — пас. Запутывать Чейза, Марту, меня он не стал бы. Остаётся Лейдинг и версия Чейза. Но Лейдинг, конечно, кое-что знал о наших делах из распечатки телефонных разговоров с Соммервиллем которые я хакнул, пытаясь разобраться в ситуации и не уничтожил вовремя, но всё остальное ему просто неоткуда знать. А всей правды о викодине даже я не знал — только Уилсон. Может быть, я именно поэтому сразу поверил в то, что звонил он сам. Во время последнего разговора с Сё-Мином, состоявшегося через пару дней после первого, у меня остатки волос на голове шевелились и распрямлялись. Он знал буквально всё, и за то, что не дал хода этой информации, я не хамить ему должен, а впору ноги целовать. Такое впечатление, что этот тип полжизни простоял у Уилсона за плечом — он знал и про чёрный джип на мосту, и про эвтаназию, и про викодин, и даже, кажется, про мёртвую кошку и нарисованную крысу, явившуюся как-то заместителю заведующего онкологическим отделением ещё в «Принстон Плейнсборо-клиник». А уж этого Уилсон точно никому не рассказывал и не рассказал бы по доброй воле. А телефонный инкогнито — рассказал. А что, если Корвин «выпотрошил» подсознание Уилсона незаметно для него самого? Но нет, Корвин не стал бы — я ведь уже отринул это. Корвин «выпотрошил» и проговорился Лейдингу? Да нет, едва ли, наш карлик Лейдинга терпеть не может. Корвин проговорился Чейзу, а Чейз — Лейдингу, поэтому и «наводил» меня на него так упорно? Что-то мешает мне принять и эту версию. Чейз мог быть легкомысленным. Но он не умолчал бы, как не смог когда-то умолчать об истинной причине смерти чёрного диктатора. Да и с Лейдингом он тоже не в нежной дружбе.
На всякий случай ловлю его в коридоре за рукав:
- Чейз, зачем ты брал телефон Уилсона?
Удивлённый взгляд:
- Когда?
- Давно, ещё в конце мая. Телефон лежал у него в палате, ты зашёл и взял. И позвонил в Министерство от его имени. Зачем?
- Кто вам сказал?
- Зачем тебе знать, кто мне сказал?
- Да вот, морду ему хочу за враньё начистить, - в глазах неподдельная злость, голову склонил набок, говорит без суеты, спокойно, только очень злится.
- Австралийский акцент не скроешь, - закидываю ещё один пробный шар.
- Зато отлично подделаешь, - говорит. - Вам ли не знать... - и вдруг сощуривается. - Хей, а может, это вы? Ну, надоело вам играть в больничного администратора, решили добавить соли и перцу. А, Хаус?
- Я смотрю, осмелел ты на новом посту, - грожусь беспомощно. А он вдруг говорит — совершенно серьёзно:
- Нет, Хаус, это не я. И не знаю, кто. Не думайте на Кира, пожалуйста — он никогда бы не стал так подличать, я отвечаю.
- Жаль, - говорю. - Без него и тебя вся моя пинкертоновская схема рассыпается. Ладно, иди уже, правь империей рака. Кстати, что там с ремонтом?
Он мрачнеет:
- Послушайте, Хаус, вы уверены? Эта комната... Она же может вызвать такие ассоциации, что...
- Могла бы. Только комнаты больше нет. Ты разве не видел — там сломали несущую стену и поставили подпорки из почти космической арматуры.
- Видеть-не видел, но помню, что вы любите поднимающиеся стены. И любите сосать из бюджета больницы для личных нужд, - добавляет мстительно.
- Имею право. Это — моя больница. И скажи им, пусть пошевеливаются — дольше недели я не стану ждать.
Они мне обещали через неделю «под ключ», и я поймал их на слове. Вообще-то, Сё-Мин был прав, украинские гастарбайтеры справляются с такими авантюрными заданиями лучше китайских. Те бы побоялись ломать несущую стену. А пузатый наголо выбритый Griccko Bratsenko только почесал пятернёй затылок и лениво, как подсолнечниковую шелуху, переплюнул через губу: «Ta mogna, tilki oberegno — pidporki trebo staviti garni ta mogutni».
- Он говорит, - перевёл Сё-Мин, - что пролом нужно будет укрепить несущими столбами из хорошего, прочного материала. Вы ему дайте, Хаус, самому купить, только пусть непременно безналичкой рассчитывается. Он будет нал просить, так не давайте — пропьёт и дела не сделает.
- Horosho, pogalusta, - ответил я, с трудом выговаривая варварски издевающиеся над ротовой полостью звуки чужой речи. - Vy mogete sami pockupat za moi schot.
- О-о! - восхитился  Griccko – Govorite po-russky?
- Zyogo Ginka bula s zacarpatya, - объяснил Сё-Мин. - Vony zaras u rozlutchenny.
Мне показалось, последняя фраза чем-то особенно понравилась подрядчику, и опорные столбы появились уже к концу того же дня. Блавски, просмотрев смету, подняла на меня внимательные укоризненные глаза, но подписала, ни словом не возразив. Впрочем, она бы и смертный приговор себе сейчас подписала бы без лишних вопросов — слишком была поглощена своей психиатрией: сидела, зарывшись в резюме и обложившись самыми разными коммуникационными гаджетами.
- Тебе же не скучно? - спросил я.
- Сейчас нет.
- Что, так надоело кресло главного врача?
- Хуже зубоврачебного.
- Я тебя понимаю. Ну, потерпи, пока Джон Смит уберётся отсюда. Всё равно, коль скоро переподчинение обломилось, мне нужен человек-буфер, который сможет ладить и со мной, и с Кадди, но при этом не трахать ни её, ни меня. Ты пока подходишь идеально.
- Ага... - озадаченно кивнула она. - А зачем ты ломаешь стену?
- Хочу расширить бар и подвести к квартире эскалатор. Надоело, понимаешь, по лестницам таскаться... Ты была у Уилсона?
Она помрачнела:
- А ты?
- Тоже нет. Агентурная сеть донесла, что ему понравился подарок. Хорошая была идея.
- Не моя.
- Знаю. Ладно, Блавски, не грусти — разберёшься ты в своих постельных делах. Только разбирайся сама, не позволяй на себя давить. Знаешь, все эти «как должно» и общественная мораль, как надсмотрщики на галерах, будут хлестать кнутом, пока не сдохнешь. Это твоя жизнь, и отчитываться в ней тебе только перед собой. Делай, как тебе лучше и наплюй на все советы.
- Даже на твои?
- Нет, вот на мои как раз не плюй.
Блавски невесело засмеялась. Но тут же оборвала смех и глянула серьёзно, пытливо:
- Узнал что-нибудь?
- Нет. Даже гипотезу построить не могу — какой-то чёртов лабиринт. Понимешь, всего не мог знать никто, только он. А позвонить мог, кто угодно, только не он. Пересечения множеств не получается.
- Может быть, он говорил кому-то? В припадке раскаяния, например... Он может.
- Нет, не может. Он не мог не понимать, что подставляет и меня, и Марту. Он бы не стал...
- А не хочешь, чем гадать, спросить его самого?
Я замотал головой, словно целый рой мух взялся отогнать.
- Сейчас — ни за что. Ему только чуть получше стало, на кончик ногтя, и тут снова я с такими разговорами... Нет, не хочу я стать той чёртовой соломиной, весом с доброе бревно, которая переломит ему хребет. Не я. Не с ним. Потом скажу, и мы вместе подумаем. Но не прямо сейчас... А может он меня и сам случайно натолкнёт — сколько раз так было. Нужно подождать.

И я честно выждал ещё неделю, а потом ещё неделю, потому что не мог собраться и решиться, чтобы снять трубку и позвонить в «ПП». Наконец, до меня дошло, что затяни я ещё немного, и ситуация выйдет из-под контроля, поэтому сразу после обхода я, как в воду прыгнув, быстро набрал номер телефона Сизуки:
- Это Хаус. Я хочу навестить его.
- Правда? - мне почудился в ровном голосе психиатра — профессионально-ровном голосе — упрёк. - Наконец, решили это сделать? Но я должен у него спросить, что он...
- Нет, - поспешно перебил я.-  Вы ничего не должны спрашивать. И не говорите ему. Я приеду сегодня после пяти и просто поднимусь к нему в палату. Дайте охранникам указания пропустить меня.
- Вот как? - голос Сизуки меняется, начинает звучать чуточку уязвлённо. - А вам не кажется, доктор Хаус, что вы несколько превышаете свои полномочия? Это моё отделение, а доктор Уилсон - мой пациент, и я...
- И вы больше месяца не можете справиться с его депрессией, - снова перебиваю я. - Да ещё и ставите неверный диагноз. Я видел ваше заключение: дефицитарная симптоматика, апатия. Никакой апатии там нет и близко. Ему грустно, он тоскует, обижен, он плачет навзрыд по ночам — так, что оксигенация скачет, как сумасшедшая - и вы называете это апатией? Вам напомнить, что такое апатия?
Он находится не сразу — всё-таки я его удивил. Но, наконец, взрывается:
- Да что вы говорите! У меня нет таких данных.
- Вот именно потому, что у вас нет таких данных, - веско говорю я, - хотя у меня, не переступавшего порог «ПП», они почему-то есть, перестаньте корчить из себя гениального душеведа и вершителя судеб, признайте, что не справились, и... - повторяю раздельно, чеканя каждое слово: -  Дайте. Указания. Охранникам.
Несколько мгновений он молчит, но, наконец, неохотно буркает в трубку:
- Ладно, приходите. Я скажу, чтобы вас пропустили.

Психиатрическое отделение начинается не с вешалки и не с вестибюля, а с буфета. Раздаточное окно забрано решёткой — так, чтобы тарелку можно было передать, а вот ухватить раздатчицу за шею — нет. На стене около решётки бросается в глаза стенд с информацией. «Выбор блюд на сегодня». Ради интереса смотрю «полдник». Выбор богатейший: манная запеканка с цукатами, паровая рыба с картофельным пюре, творожно-клубничное суфле, йогурт, апельсиновый сок, чай. Даже кофе нет. Список «пациентов на контроле» — тех, кого нужно покормить в палате, если сами не придут. Вот он — третий снизу, по алфавиту, за ним Вудмен и Ксанн. И красная галочка в графике — похоже, действительно, не пришёл. Должно быть, не смог сделать правильный выбор между манной кашей и паровой рыбой. Неудивительно. Я бы, пожалуй, тоже не смог.
- Послушайте, - говорю, наклоняясь к окошечку. - А что-нибудь менее старушечье у вас бывает? Бифштекс, яичница с беконом? Кофе?
- Кофе возбуждает, - тоном «чего пристал, иди отсюда» откликается девчонка-раздатчица. - Не показан.
- Надо думать, бифштекс — так просто бесит?
- Есть сэндвич с курицей и помидоркой. Подогреть?
- Пока не надо, с меня взяли твёрдое обещание не кормить и не гладить. Кстати, где у вас тут панды содержатся?
Взгляд раздатчицы становится такой оценивающий, что я пугаюсь: не прикидывает ли она, наскребёт на мою долю картофельной запеканки к ужину или лучше сразу выдать новому пациенту его долю пока сухим пайком. Но прежде всё-таки переспрашивает:
- Что такое? Какие панды?
- Забейте, - говорю. - Вот этот, Джей — Эй — Уилсон, третий в списке снизу, где содержится? В какую норку вы ему с минуты на минуту понесёте тушёную морковку с манкой? Номер палаты, милейшая? Номер палаты пациента Уилсона, и где её найти. Я — протеже доктора Сизуки, пришёл навестить этого пациента с его благословения.
Наконец, она начинает соображать что-то, кроме порционной раскладки блюд.
- А-а, вот вы о чём — так бы и сказали. Он в седьмой палате, за поворотом. Только не перепутайте коридоры: с той стороны — «буйное», оно заперто, - и вслед мне: - А вы прикольный!
Послушно следую указанным маршрутом. Коридор обит ковролином, глушащим шаги — здесь это разрешено. А жалюзи в палатах зачётные — примерно, как тонировка авто, но наоборот: с одной стороны, из коридора, прозрачные, с другой — судя по всему, взглядонепроницаемые. Такая хитрость создаёт для больного иллюзию одиночества — они, по себе знаю, это ценят, с другой — медперсонал с них втихушку, буквально, глаз не сводит. А сейчас кстати и мне, потому что могу, остановившись в коридоре у палаты, какое-то время наблюдать.
Уилсон сидит на широком подоконнике забранного решёткой окна, сложив ноги по турецки, с книжкой на коленях, но смотрит не в книжку, а куда-то на подоконник перед собой. Скинутые с ног кроссовки небрежно валяются на полу. Уже интересно. Уилсон, сидящий на подоконнике — феномен не так часто встречающийся. К тому же, Сизуки говорил, что он проводит всё свободное время в прострации, уставившись в одну точку, а тут — книжка. Откуда он её взял, интересно? Библиотеку посещать он даже не пытался, в личные отношения ни с кем не вступил.
Он изменился. Я не так уж давно его не видел — чуть больше месяца, а кажется, будто несколько лет прошло. Очень худой — после Ванкувера он немного набрал из-за терапии стероидами, а сейчас опять сделался тонким, как подросток. Совсем, что ли, не ест? Волосы отросли, закрыв полукольцами шею и воротник рубашки — белой, похожей на пижаму, из мягкой фланели. Рукава закатаны до середины предплечий, и запястья совсем обтянуло кожей — браслет болтается, сползая на кисть — как ещё контакты не пищат от размыкания. Небрит, и ему это не идёт. Но выражение лица живое, заинтересованное. На что там он смотрит?
Не совладав с любопытством, дёргаю дверь и останавливаюсь у порога. Какое там «апатия»! Он вскидывает голову, роняет на пол книгу и чуть сам с подоконника не падает — очень так живенько реагирует.
- Хаус!
Вот на что он смотрел: на подоконнике налита лужица чего-то вязкого, и у неё кормятся  две бабочки-крапивницы.
- Домашние зверушки? - спрашиваю, подходя поближе, как ни в чём ни бывало, и слегка кивнув в их сторону. - Обрастаешь, Уилсон. Скоро заведёшь герань в горшке и домашнюю кошку.
Молчит. Глазища в пол-лица. Губы приоткрыты и подрагивают, словно вот-вот что-то скажет, но не решается.
- Что читаешь? - концом трости переворачиваю обложку: «Баллада о гибкой пуле». - Ух ты! Какое уместное чтиво для психиатрического отделения!
«Отмирает», наконец:
- Ты... зачем пришёл?
- Ну, допустим, соскучился. Не может такого быть?
Опускает голову так, что отросший чуб завешивает половину лица. Пальцы дрожат, когда он наклоняется и подбирает книжку. Вдруг говорит тихо — о бабочках:
- Представляешь: они прилетают каждый день — я нарочно прошу не закрывать окно. В одно и то же время, хоть часы проверяй.
- Это не я, - говорю. - Это тебе девчонки наловили.
- Зачем ты пришёл? - совсем почти шёпотом.
- Я знаю, что не ты звонил в Министерство, - говорю. Противно так говорю, словно снисхожу до него со своим знанием. Ну, знаю, и что? Медаль мне, что ли, за это на шею?
- И я знаю, - говорит, чуть усмехнувшись. - Вот точный смысл слова: ты знаешь. Теперь тебе не нужно ни верить, ни сомневаться. Теперь ты точно знаешь — как-то вычислил. Что мне с того?
- И тебе не интересно, как я узнал?
- Нет. Какая мне разница? Может, Монгольфьера «расколол», а может, кто из твоих сотрудников признался.
Это отстранённое, отчуждённое «твоих» меня неожиданно задевает.
- И кто бы из сотрудников мог это быть, по-твоему? - спрашиваю с иронией, - Чейз? Кэмерон? Тауб? Куки? - отчётливое «такого просто не может быть» звучит в моём голосе, и тут же я сам пугаюсь того, что несу, не контролируя, потому что Уилсон реагирует предсказуемо: молча вздрагивает и обхватывает себя руками за локти. Уходит! Уходит от меня в свой чёртов кокон!
Понимаю, что всё идёт наперекосяк, и я опять вот-вот всё испорчу.
- Я, действительно, соскучился, - говорю. - Мне тебя не хватает.
Нет — слава богу, он ещё говорит, поддерживает диалог:
- Подбираешь слова? Снова манипулируешь? Ищешь, что бы такого сказать, чтобы не чувствовать себя виноватым из-за того, что думал, будто это был я, а тут как-то узнал, что это не я. А что изменилось? То, что ты считаешь меня способным — потенциально способным — ведь никуда не ушло. И... ты, как всегда, прав. Я потенциально способен на предательство и подлость — сам знаю. Просто не в этот раз... Зачем ты пришёл? Тебе не за что извиняться.  Ничего не изменилось. Успокойся, и меня тоже оставь в покое. Не дразни, ладно?
«Не дразни»! Вот оно, ключевое слово: «не дразни». Господи боже! Какой же я дурак!  Но Уилсон-то! Ф-фантастический кретин! И как это он проговорился! Значит, все эти почти полтора месяца не было никакой дефицитарной симптоматики, не было никакой апатии — одна только горькая детская обида. На меня. И — многажды сильнее - страх того, что я ушёл и увёл с собой весь его узкий мир. Страх, усугубляемый моим упорным молчанием. Усугубляемый изоляцией от этого мира. И он не просто купался — он тонул в нём, захлёбывался, снова и снова растравляя себя чувством потери — окончательной и невосполнимой — я же знаю, как мастерски он умеет это делать. И одиночество в четырёх стенах, за окном с решёткой, взаперти, каждый день подтверждало это чувство, оттачивало и лакировало его. И Кадди он выгнал, потому что не мог больше терпеть это режущее эхо того, что он потерял. А я-то, дурак, думал, что нужно дать ему время остыть. Какой там «остыть»! Он замёрз, заледенел, в камень превратился здесь, каждую минуту убеждая себя в том, что последний его оплот, последний смысл, какой у него ещё оставался, больше не существует. Как я мог забыть! Это же Уилсон! Единственный человек, которому нужно со стороны ежедневно напоминать, что он — не дерьмо, что он любим и нужен, что без него кому-то хуже, чем с ним. А я ещё отчитывал по телефону Сизуки, а сам-то как лоханулся! И тут я по наитию, почти вслепую, нащупываю то, главное, что должен сказать:
- Ничего не изменилось, Уилсон. Я всё равно уже тысячу лет знаю, какой ты — ну, чем ты меня ещё удивишь? И — да — я по-прежнему считаю, что ты способен на любую подлянку во имя своих идеалов, которые мне как-то недоступны... И, знаешь: мне на это плевать. Это ты. И ты мне нужен. И я бы всё равно пришёл, даже если бы узнал совершенно точно, что это был твой звонок. Не веришь?
Я знаю, что нашёл нужные слова, хотя он не подаёт виду, что они его тронули. Но книжка у него в руках просто вибрирует.
- Не верю, - наконец, выдавливает он из себя.
- Тогда я просто не знаю, что тебе ещё сказать, - говорю. - Выздоравливай, - и, повернувшись, направляюсь к выходу.
Это как в Ванкувере. И игра ещё не закончена. Более того, она в самом разгаре. Я жду «дверной ручки», но нельзя даже спиной показать, что я этого жду. Поэтому тихое и отчаянное: «Хаус!», - ударяет меня между лопаток. Замираю, медленно, осторожно поворачиваюсь.
- Забери меня отсюда! Я к тебе хочу!
Господи! Какие же у него глаза! С трудом переглатываю колючий комок в горле и говорю спокойно, как о само-собой разумеющемся:
- Конечно. Я только за этим и пришёл. А то ты залежался тут, Дюк Нукем. Я сейчас скажу твоему врачу, что мы уходим. Обуйся пока, а то в носках по коридору — не комильфо.

Сизуки предсказуемо в восторг не приходит.
- Думаете, это разумно, доктор Хаус? Пациент не готов, он декомпенсирован, что у него на уме, мы можем только догадываться. Здесь у него, по крайней мере, было круглосуточное наблюдение.
- Ну, было. И много ему это помогло?
- По крайней мере, он жив и не навредил себе.
- Зато плачет по ночам и не видит смысла жить дальше. Да поймите же вы, Сизуки, он впервые за чёрт знает, сколько времени, высказал определённое желание, и это желание: уйти отсюда. Хотите ему отказать? А разве он нуждается в принудительном лечении? Разве он социально опасен?
- Суицидальные мысли...
- Сизуки, он врач. И неплохой. Реши он в самом деле покончить с собой, он найдёт способ сделать это так, что вы и не заметите. А если и надеетесь заметить в любом случае, вы что, планируете держать его здесь годами? Потому что суицидальные мысли или мысли, которые при желании можно принять за суицидальные, он начал высказывать с момента перевода его на многокомпонентную терапию, и, увы, её он должен получать пожизненно. А коррекция, способная что-то улучшить, возможна только в специализированном учреждении — в «Двадцать девятом февраля». И проводить такую коррекцию я могу доверить только одному врачу. Себе.
- А вам не кажется, что вы сгущаете краски? - Сизуки недоверчиво склонил голову к плечу.
- Послушай, психиатр, - я протянул руку и взял его за верхнюю пуговицу. - Ты, наверное, хороший парень, хороший, ответственный врач, но ты себе слабо представляешь, насколько он, в самом деле, болен. Он и сам недостаточно ярко это представляет, и слава богу, по правде сказать. Потому что он почти каждую минуту ходит по краю, и каждый новый день, когда он просыпается утром живым, можно считать с боем отвоёванным у смерти. Ты же видел браслет у него на руке? Знаешь, зачем он? Есть всего десять человек, у кого на запястьях такие браслеты, подключенные к нашим мониторам. Это люди, получающие комплексное лечение против рака и отторжения трансплантата одновременно. Я не знаю, сколько их в мире, но в штате Нью-Джерси восемь, потому что один из наших пациентов — в Калифорнии, а другой — в Северной Каролине, но мы всё равно круглосуточно мониторируем и их тоже. А у Уилсона браслет номер один, потому что он был самым первым, получившим такое лечение. Два независимых опухолевых процесса, острая токсическая кардиопатия, кардиотрансплантация, позднее отторжение, которое мы купировали, и новый рецидив, операция по поводу которого снова чуть не убила его,  но зато дала призрачную надежду на радикальное излечение, если, конечно, не будет нового отторжения. И вот когда уже самое страшное, казалось, позади, в довершение всех его несчастий это нападение сумасшедшей, как гром среди ясного неба. Наши хирурги сотворили чудо, которое и богу не под силу. Ну, да, он малость слетел с катушек от всего этого — а кто бы не слетел? А теперь скажи: ты продолжаешь сомневаться, что я буду за ним присматривать, как следует, вне этих стен? Он мой друг.
Я остановил поток красноречия, прикидывая, не переборщил ли с патетикой, но Сизуки уже «купился» и капитулировал:
- Хорошо, я оформлю выписку. Но только мне нужна будет его личная подпись под формой расторжения договора по инициативе пациента. Дюка Нукема или Джеймса Уилсона, но собственноручная. Я должен быть уверен, что пациент уходит по своей доброй воле
- Не проблема. Добуду прямо сейчас. Спасибо, доктор.
Когда я возвращаюсь в палату, Уилсон — уже в своей рубашке-поло с пандой на кармане, свитере, джинсах и кроссовках, как будто снаружи не летний день, а, как минимум, октябрь — на полном серьёзе наставляет медсестру по уходу за бабочками после его выписки.
- Они привыкли, будут прилетать, - говорит он ей виновато. - Вы не могли бы...
- Не волнуйтесь, доктор Уилсон, я стану их подкармливать, когда вы уйдёте.
Мне кажется, что она говорит правду и в самом деле собирается подливать им на подоконник сахарной воды, и я невольно проникаюсь уважением к этой худенькой серьёзной девочке.
Уилсон нерешительно переводит взгляд с неё на подоконник, где на смену крапивницам уже пожаловали адмирал, маленький бражник и дневной павлиний глаз.
- Вы... вы уверены, что вам не будет это в тягость, Хэтти?
- Мне нетрудно.
- Но... сюда поместят другого пациента… Что, если он... не захочет, чтобы они прилетали на подоконник?
- Я предупрежу доктора Сизуки, что к этой палате прилагаются бабочки. Человека с лепидоптерофобией мы просто поместим в другую палату.
- Но что, если доктор Сизуки...
- Доктор Уилсон, - перебивает она, глядя прямо ему в глаза спокойно и проникновенно. - Я вам обещаю со всей ответственностью: ваших бабочек здесь никто не обидит. Если вы вынужденны в силу обстоятельств доверить нам заботу о них, мы никогда не позволим себе отнестись к вашему доверию без должного уважения. Не тревожьтесь об этом — поезжайте домой спокойно. С бабочками всё будет в порядке.
И он, кажется, верит ей. Впрочем, ей и я бы поверил.

Мы выходим за ворота, и Уилсон растерян и болезненно щурится от света, как выпущенный из тюрьмы заключённый. И его снова слегка трясёт.
- Поехали, - говорю, распахивая перед ним дверцу машины. - Садись, кидай вещи на заднее сидение. Ну, чего ты?  Мы едем домой, и у тебя ещё три дня на реабилитацию. Всё образуется. Расслабься.
Он садится, наконец, и снова застывает.
- Пристегнись.
Машинально пристёгивается.
Я трогаю автомобиль с места, включаю радиолу, совершаю привычные действия, косясь на него одним глазом. А у него вдруг начинают слипаться глаза. И я вспоминаю, как вот так же его глухо вырубило, когда я вёз его в аэропорт в Ванкувере — все эмоции, разрывающие его на части в те рождественские каникулы, словно скрутились в вихрь и унесли его в необоримый сон, едва он чуть-чуть расслабился.
- Ты спать хочешь? - спрашиваю, не отрывая взгляд от дороги. - Потерпи — тут же недалеко. Приедем — ляжешь. А хочешь, купим какой-нибудь еды — китайской или итальянской? Или сами придумаем что-нибудь попроще.
- Ты куда меня везёшь? - наконец вяло спрашивает он. - В больницу? К себе?
- К тебе.
Пугается:
- К Блавски? Хаус, только не...
- Я же тебе сказал: к тебе.
Наконец, в голосе прорезается интерес:
- Ты что, снял мне комнату?
- Не спойлери — увидишь.
- Ладно, - говорит. - Хорошо. Увижу, - и немного оживляется — перестаёт клевать носом, смотрит в окно.
К «Двадцать девятому» подъезжаем со стороны приёмного, где обычно ожидают амбулаторные, но уже довольно поздно, восьмой час, и в коридорах никто не болтается. Дежурит Кэмерон, которая, увидив нас, просто расцветает улыбкой:
- Уилсон! Ну, наконец-то! - и, подскочив — вот умница — дружески чмокает его в колючую щёку, пачкает помадой и тут же деловито стирает мазок с его щеки пальцами. - Как ты, в порядке?
- Ну... выпустили же... - отвечает он, пожав плечами, тоже с улыбкой, но слабой и растерянной.
- Пошли-пошли, - тяну его по коридору. - Потом со всеми наздороваешься.
Привычная лестница чёрного хода выглядит теперь непривычно — эскалатор перенесён и ныряет под арку на месте той кладовки, где на них с Блавски напала сумасшедшая. Выше — площадка с двумя одинаковыми дверями, которых раньше не было. Движущаяся лестница выносит на неё и снова ныряет в щель в полу. На дверях одинаковые медные таблички: «Доктор Грегори Хаус», «Доктор Джемс Уилсон»
- Ты что это тут... - начинает он, недоверчиво щурясь, но я подталкиваю его в спину:
- Не застревай.
По сторонам от его двери в отличие от моей — две драцены в кадках. Днём на них падает свет из небольшого, матово-застеклённого окна, так что им не темно.
- Поливать и подкармливать сам будешь.
Достаю ключ, поворачиваю в замке:
- Заходи.
- Это же твоя квартира, - ещё ничего не понимая, говорит он, остановившись на пороге и озираясь.
- В мою квартиру другой вход — ты же видел. Или ты читать не умеешь? А это — твоя квартира. Ко мне — один звонок, к тебе — два.
- Подожди, но ведь эта комната одна...
- Ты говорил, что она тебе нравится, верно? Шторы, диван, орган, плазма на стенке — всё такое... Мне тоже нравится, так что пилить пополам или там чертить разделительную полосу на полу и стенах не будем, о`кей?
- Хаус... - он выглядит совсем растерявшимся. - Для человека, выписавшегося из психушки, всё это сложновато. Что происходит?
- Вот твой ключ, держи. Замок цилиндровый, с «секретом» - потом потренируешься открывать.
- Хаус, я не понимаю...
- А что тут понимать? Я тебе тысячу раз говорил, но ты хочешь документов с печатями. Это твой дом. А это, - вкладываю ключ ему в руку, - печати. У тебя есть дверь с твоим именем, у тебя есть ключ от этой двери. У тебя есть гостиная с органом и белыми занавесками.
- У меня? А у тебя?
- И у меня она тоже есть. Как и кухня с полным набором бытовой техники и роскошным баром с подсветкой и музыкой. Пойдём — я тебе покажу твою спальню.
Он бредёт за мной, чуть ли не спотыкаясь, совершенно выбитый из колеи, почти дезориентированный — хоть назад вези.
- Дверь спальни тоже запирается снаружи и изнутри. Видишь: и здесь тоже табличка с твоим именем. И вот тебе ещё один ключ. Я готов уважать твою приватность, но дубликат у меня на всякий случай есть. Вот тебе дубликат от двери моей спальни. Вот тебе брелок — можешь их повесить на одно кольцо.
- Опять панда? О, господи! - он смеётся, изломив брови так, словно хочет плакать, а не смеяться. - Ты решил добить меня этими пандами, да, Хаус?
- Давай-давай, отпирай. Я тут кое-что купил на свой вкус, не понравится — выбросишь.
Комната обставлена светлой лёгкой бамбуковой мебелью, только кровать из сосны - тяжёлая, широкая, приземистая, как он любит, толстый матрас, перина, одеяла из верблюжей шерсти — с пандами, естественно, а как же! Всё это старомодно, добротно, ужасно, вообще-то, но в его вкусе. Гардероб тоже из бамбука, вариант дико располневшей этажерки, с зеркалом во весь рост, но скрытым, на внутренней стороне дверцы — тоже по-его: он любит осмотреть себя, как следует, перед выходом из дому, но не любит открытых зеркал и случайных отражений. Старомодный стол с тумбами, настольная лампа под матерчатым абажуром, у кровати — торшер на бамбуковой ножке, бамбуковые книжные полки, диски, набитые классикой и джазом, музыкальный центр —  он мой, но почему бы не подарить? Стены обиты шелкографией — бежевый фон с рисунком из бамбуковых стволов, едва тронутых желтизной листьев и красно-жёлтых бабочек, шторы на окнах тоже в виде бамбуковых стволов — под мебель.
- Бамбуковый лес... серьёзно... чёртов бамбуковый лес для бамбукового медведя... - бормочет Уилсон почти про себя, озираясь, и весь какой-то странный — не то восторженный, не то потерянный. Не знаю, чего от него ждать, поэтому не выдерживаю и осторожно спрашиваю:
- Ну... как тебе? Ты же понимаешь, с этим бамбуком я немного прикололся, но ведь так нормально в целом... А?
И чуть в обморок не падаю, потому что этот идиот вдруг порывисто оборачивается, как вихрем подхваченный, и с размаху крепко обнимает меня, как меня, наверное, с детства никто никогда не обнимал, стискивает до треска в рёбрах, утыкается лбом в плечо и, задыхаясь, лепечет какую-то невнятицу:
- Хаус! Боже мой, Хаус! Это — дом! Мой дом! И это — ты! Ты, и все эти ключи, и двери, и таблички, и квадратные метры, не при чём. Ты — мой дом. Ты сам — мой дом, Хаус! Ты... прости меня... пожалуйста, прости... Я — идиот. Я, как всегда... а ты... Ох, Хаус!
- Это вот от этого, - говорю, - Блавски на раз-два кончает? Я теперь её понимаю. Сам вот-вот кончу, если ты не заткнёшься.
И он в ответ смеётся и плачет одновременно, уже не столько обнимая меня, сколько цепляясь, чтобы не упасть. Так, что мне даже становится немного тревожно:
- Эй, мачо, может, успокоительного? Или вот что: есть приличный виски. Если на минуточку отцепишься и слезешь с меня, я могу что-нибудь сообразить и в смысле ням-ням — а то тебе, наверное, за полтора месяца поднадоели паровые котлетки с варёной спаржей?
Мало-помалу он успокаивается, разжимает судорожные объятья, ладонью вытирает глаза, задевает при этом браслет, и тот, размыкаясь, издаёт пронзительный писк.
- Да чтоб тебя, зараза! Как достал! - Уилсон поспешно сдвигает его повыше, а у меня камень с души сваливается: кажется, всё, он пришёл в себя.
- Ты похудел — он плохо контачит, нужно убрать звено. Отключи — уберём.
- Ага, сейчас. Позвони только на пульт — мой-то телефон, я вообще без понятия, где.
Набираю номер пульта — откликается Лейдинг.
- Пациент номер один временно прерывает связь, - говорю. - До утра. Сам присмотрю за ним, - и не слушая, что он там мне ответит, нажимаю отбой.
- Снимай, можно. Что будешь, стейк или по-французски?
- Подожди. У тебя плоскогубцы есть?
- К чёрту плоскогубцы — успеется. Давай, тащи всё с кухни сам — у меня нога разболелась, я за весь день не присел.
Вытаскиваю из кармана баночку с викодином. Вдруг он мягко кладёт руку мне на запястье, останавливая:
- Мы сейчас будем виски пить — поможет и без наркоты. Прими кетопролак с аспирином.
- Вот теперь я вижу, что ты вернулся. Рад тебя видеть, Уилсон.
Он молча чуть покрепче сжимает моё запястье и, кивнув, скрывается в кухне, откуда через пару минут я слышу шипение масла на сковородке и бульканье воды.

Телевизор бормочет приглушенно, свет тоже неяркий — подсветка по низу стены. Бутылка виски ополовинена, на тарелках следы жира и соуса.
- Ты там как, ещё не спишь?
- М-м? Не-а... А чего они вообще хотят?
- Я так понимаю, дождаться рождения ребёнка Чейзов и разобрать его на детали конструкции.
- Они думают, Вильямс из-за «А-семь»?
- А ты как думаешь?
- Ну, Хаус... я же не генетик, не неонатолог.
- Любая вирусная инфекция, в принципе, может влиять на зародыш. Хромосомные аномалии связаны, в конечном итоге, с нарушением репликации, а поскольку вирус затрагивает геном клеток, следовательно, он может влиять на репликацию. Вопрос тропности — какие именно клетки ему по вкусу?
- Ну, судя по отвалившимся яйцам Лейдинга...
- Вот именно. Если им по вкусу яички, то, может, и яичниками они тоже не брезгуют.
- Хаус... Кто они?
- Вирусы?
- Нет. Эти люди. Сё-Мин и остальные?
- Насколько Сё-Мин мне дал понять, русская госбезопасность. Хотя, раньше у него, по-моему, были с ними тёрки.
- И он явился в «Двадцать девятое февраля» из-за меня?
- Почему из-за тебя? Не ты же звонил.
- Но он думал, что я. На время эпидемии я уезжал в Ванкувер. А потом приехал, чтобы опознать мёртвое тело подставного человека, как тело именно подставного человека, а не Сё-Мина. И тут же уехал снова. Никто, кроме Блавски и Марты, не знал, что в это время происходило между нами — внешне это могло выглядеть совсем по-другому, чем было. А потом я передал тем отморозкам Эрику.
- Но ты же не...
- И опять, это знаем только мы с тобой. И ещё я перенёс «А-семь». Тогда же, когда, предположительно, могла заразиться Марта. Вне эпидемии.
- Потому что ты порезался осколком ампулы с разведением культуры. А Марту заразила Эрика. Ослабленным вирусом — поэтому и не было чёткой клинической картины.
- Или потому что я имел с культурой ещё какие-нибудь контакты. Например, заражал Марту. Ты понимаешь, что они могли подумать? Вообще-то, если бы меня не держали взаперти в психушке, я думаю, той беседой Монгольфьера они бы не удовлетворились, и Сё-Мин сам взял бы меня в оборот.
Я уже давно тихо опустил свой бокал с виски на столик и смотрю на него с изумлением:
- Уилсон,  да тебя не в психушке — тебя в разведшколе нужно держать. Ты прав. Из них же никто не знает, какая ты трёхнутая панда, и чего от тебя можно ждать. А если это сбросить со счетов, всё твоё поведение выглядит на целую дюжину Джеймсов Бондов... Пожалуй, я теперь буду за тебя бояться...
- Не надо, - мягко говорит он. - Я просто должен сам поговорить с Сё-Мином... Серьёзно, Хаус, не о чем волноваться. Лучше расскажи, что ещё у вас нового. Кадди говорила, вы открываете психиатрию? Это из-за Блавски?
- Это из-за многокомпонентных схем. Думаешь, ты единственный, кто слетел с катушек на пяти таблетках? Ты просто был первым. А завтра к ним уже поступает...ну та, с кистой — ты помнишь?
- Лайла Крейн?
- Как ты их всех только запоминаешь!
- Мнемоника, - бледно улыбается он.
Он немного пьян, и вид у него ужасно усталый, но встать и уйти в спальню — значит, поставить черту под этим вечером, а таких вечеров у него не было уже слишком давно, и он дорожит выпавшим. Да и я тоже.
- Немного музыки не повредит, а?
- Хочешь что-нибудь включить?
- Нет, я сам сыграю.
Выбор композиции — это всегда очень ответственно, это даже важнее, чем выбор кино. Нужно не просто попасть в настроение, но и подтолкнуть его туда, куда хочется подтолкнуть. И не налажать. Сейчас почему-то на ум приходят «Грёзы любви» Листа, и я играю приглушенно, по-вечернему. Уже через пару минут Уилсон предсказуемо начинает похрапывать, а я отвлекаюсь от музыки и невольно думаю о нём, о себе — о нас. Мне кажется, что этот день, этот вечер, привнёс в нашу жизнь что-то новое и важное, но я не умею ни сформулировать, ни даже осмыслить это «что-то» - просто чувствую, как во мне и вокруг меня всё неуловимо переменилось — возможно, в тот момент, когда Уилсон вдруг стиснул меня в объятьях, возможно, раньше, когда я сказал ему «мне плевать», а возможно, и позже, когда он поднял свой бокал с виски, посмотрел через него на просвет, серьёзно и задумчиво, и проговорил, словно сам с собой: «Я хочу выпить за тебя, Грэг, за то, чтобы тебе никогда не было одиноко, как мне, и холодно, как мне, пока я ещё не сдох и могу быть рядом».
Я не совсем понял этот его тост — был ли то завуалированный упрёк или завуалированный обет, но он выпил залпом и вместо того, чтобы поставить бокал, швырнул его с маху в стену.
- Осколки сам уберёшь, - только и сказал я. - И пить будешь из горлышка, вредитель.
- Ладно, - засмеялся он, пошёл и взял себе другой бокал. А осколки до сих пор поблёскивают, отражая свет лампы, устены с подсохшим пятнышком последних капель виски.

Полночь. Первый час в начале, и в окно сквозь незадёрнутые шторы бесцеремонно лезет любопытная физиономия почти полной луны, серебря полировку органа, незакрытый экран плазмы, ворс диванной подушки и полуседую прядь на лбу крепко спящего Уилсона. Уилсон, почувствовав лунный свет и сквозь сон, беспокойно ворочается, мычит и, наконец, уже привычным жестом, не просыпаясь, закрывает обеими руками лицо.
Обречённо вздохнув, я встаю с табуретки возле органа и сначала поправляю шторы, а потом, подойдя к спящему и стараясь не разбудить, мягко обхватываю податливые, слабые запястья и осторожно отвожу его ладони от лица. Уилсон от этого глубоко прерывисто вздыхает, но не просыпается, и я остаюсь стоять и смотреть на него. Во сне его непривычно осунувшееся лицо кажется очень бледным и очень грустным — брови сведены, губы чуть разомкнулись, влажно выблёскивают из-под них крупные «кроличьи» резцы. Кажется, как будто ему всё время больно — выражение этой боли застыло и не уходит, особенно надёжно зацепившись за тонкую вертикальную складку на лбу. Раньше её, кажется, не было. Или была? Протянув руку, я бездумно, машинально провожу подушечкой большого пальца по этой складке, словно пытаясь её разгладить. Он снова глубоко, судорожно вздыхает, как будто всхлипывает, и вдруг с его губ срывается — неосознанно, во сне, немного невнятено, но всё-таки разборчиво: «Хаус... Только не бросай меня, ладно? Не бросишь?».
«Господи, Уилсон!».
Ощущение такое, будто меня с размаху ударили под коленки, а горло захлёстывает, как удавкой, болезненным приступом нежности, почти до слёз.
- Спи-спи, - хрипло выдавливаю я из себя, поспешно отдёргивая руку. - Всё хорошо. Я здесь...
И — не ухожу. Стою рядом с диваном, как дурак, хотя нога отчаянно ноет, и ей совсем не нравится стоять — она бы с куда большим удовольствием полежала бы, и хочу спать, и хочу закинуться викодином, потому что виски помог частично, и хочу, в то же время, ещё раз коснуться пальцем его морщины — вдруг разгладится, а это уже совсем отдаёт психозом, и, может быть, появился какой-то новый вирус безумия, вроде пресловутого «А — семь», я подхватил его от Уилсона и теперь радостно въезжаю из продромы в манифестацию. И всё от какого-то сквозь сон невнятного бормотания: «Не бросай меня...Не бросишь?»
Не брошу, не бойся. Только вслух я тебе этого не скажу, да ты и не ждёшь, хотя, вообще-то, до сих пор, как ребёнок, веришь словам — и добрым, и злым. Странный и тёмный мой друг. Не меньше половины смысла жизни, если не больше...
Тут меня, слава богу, отвлекает вибрация телефона в кармане. Больница? Что-то случилось? Поспешно, зацепляя за углы и клапан кармана, вытаскиваю его, и, ещё не вытащив, соображаю: рингтон не больничный. Ребята из «Двадцать девятого» вваливаются ко мне в трубу под бодренькое «Хоп, Хей хоп» Маккартни, кроме Марты и Блавски, для которых у меня настроены отдельные композиции, а тут не менее бодрая «Ней-на-на-на» Кон Диос, и это означает, что звонит Кадди.
- Ты почему молчишь? - очень последовательно спрашивает она, лишая меня дара речи буквально с первых же слов.
- С чего ты взяла, что я молчу? Только что распевал «Примавэру», ты меня перебила на середине второго куплета, сорвала отличное бельканто... - я понижаю голос, потому что Уилсон снова неровно засопел и заворочался на диване, и шиплю уже без дурачества, раздражённо. - Кадди, у тебя часы есть? Не напомнишь, зачем на них такие длинненькие металические штуковины?
- У меня электронные, без штуковин. И ты сам виноват. Мне позвонил Сизуки — он вне себя. Ты подбил Уилсона отказаться от долечивания, вы просто ушли в закат, не считаясь ни с диагнозом, ни с врачебными рекомендациями. О чём ты вообще думаешь? Он нестабилен, он высказывал суицидальные идеи...
- И через ещё пару недель в вашей богадельне, непременно перешёл бы от слов к делу, - перебиваю я. - Я забрал его на амбулаторное долечивание — он контактен, не галлюцинирует, критика в значительной степени сохранена. Тебе напомнить критерии выписки?
- Хаус, ты не психиатр.
- А ты не моя начальница. Но доставать меня уже начала по-начальственному. Я забрал его, потому что так посчитал нужным. Всё. Кончай выедать мне мозг кофейной ложечкой и ложись уже спать — от недосыпания пятидесятилетние девушки начинают выглядеть на все пятьдесят один.
- Хам ты, Хаус. Мне ещё нет пятидесяти.
- Опять подтёрла год рождения в документах, рецидивистка?
Но Кадди вдруг меняет тон — спрашивает уже совсем по-другому, серьёзно и нерешительно:
- Ну... и как он?
И я тоже вслед за ней перехожу на другой тон:
- Не знаю. Трудно пока сказать. Фарм-схему нужно корректировать, и не факт, что амфетаминов больше никогда не будет. Пока — лучше, чем я даже ожидал.
- Он там, с тобой?
- Он спит. Если мы ещё не разбудили его.
- А Блавски знает, что ты его забрал?
- Пока никто не знает. Кроме Кэмерон — случайно попалась нам навстречу в холле.
- И что думаешь делать?
- Я же сказал: фарм-схему нужно...
- Ты же понимаешь, - перебивает она, - что дело не только в фарм-схеме.
- Я знаю, - говорю. - Спокойной ночи, Кадди, - и отключаю телефон, хотя его не полагается отключать, но тут до больницы один шаг через порог и, случись что, найдётся кто-нибудь, кто сможет даже в пиковом случае метнуться и позвать меня.
Поворачиваюсь, чтобы идти в спальню — и встречаюсь взглядом с открытыми глазами Уилсона. Значит, мой разговор его всё-таки разбудил — и сколько он, интересно, успел услышать? Садится, одной рукой опираясь на жёсткую диванную подушку. Трёт щёку. Глаза мутные, сонные. Может, мне повезло — и нисколько не услышал?
- Ну, ты чего вскочил-то? - ворчливо спрашиваю, пряча телефон в карман.
- Я не помню, как заснул...
- И что? Будешь сидеть, хлопая глазами, пока не вспомнишь? Спи. А хочешь, иди в спальню, ложись нормально в постель... Ну, чего ты?
- Кто тебе звонил?
- Да так, - говорю, - одна знакомая шлюшка. Совсем забыл, что обещал ей сегодня «Канкан по-королевски». Ничего, сделаю в другой раз.
Он зябко обхватывает себя за плечи — вот, кстати, вторая поза у него, которую я терпеть не могу — и даже не спрашивает, что такое «Канкан по-королевски».
- Ну, чего ты? - повторяю уже с тревогой.
- Хаус... Ты мне только скажи правду: это не Блавски звонила? - в голосе смесь надежды и страха, и я понимаю, что отвечать придётся не формально. Можно, конечно, отложить этот разговор до утра, отговориться как-то, но зачем? Если бы утро могло что-то изменить...
Отвечаю я, однако, не сразу — сначала у меня появляется прямо-таки острая потребность устало потереть лицо ладонью. Вздохнув, плюхаюсь на диван рядом с ним. Нога взрывается болью, но это даже хорошо — так мне легче сказать то, что я сейчас должен сказать.
-  Знаешь... с Блавски у тебя ничего хорошего не выйдет.
- Это она?
- Нет. Она вообще не знает, что тебя выписали. Но ты слышал, что я сказал?
- Слышал... - и вскидывает требовательные и уже нисколько не сонные глаза: -  Почему?
- У неё... близкие отношения с Корвином.
- Насколько близкие?
- Ближе не бывает.
- Ближе не бывает? Что ты имеешь в виду?
- Интимные отношения. Они живут вместе, по утрам она жарит ему глазунью и гладит  рубашки, а может, и ещё что-нибудь гладит ему... Например, носки...
Теперь он стискивает пальцы так, что, наверное, делает себе больно. Но спрашивает спокойно, ровным голосом:
- Значит, его выписали?
- Ещё неделю назад.
- И они живут с Блавски?
- Она сдаёт ему комнату. Официальная версия — Блавски, надо отдать ей должное, умна и старается не совершать необратимых поступков, а договор аренды жилья выглядит куда обратимее брачного договора, хотя в реальности всё наоборот.
- Значит, Корвин съехал от Чейзов?
- Тоже официальная версия: Марте будет трудно на последних сроках беременности ухаживать, кроме старшей дочери, ещё и за приятелем-инвалидом.
- Ну... а он... как вообще, ходит?
- Поддерживающий корректор ещё не сняли, и всё, что он пока может — дойти на костылях до туалета или до кухни. Но ты же знаешь, как мы пишем в картах - «в постели активен», и не всегда это следует понимать буквально.
Он долго молчит, продолжая сжимать собственные плечи и смотреть в пол. Потом, покусывая потрескавшуюся от лекарств нижнюю губу, спрашивает тихо:
- Ты... наверняка знаешь?
- Я с Блавски говорил об этом.

Всё было просто: она задержалась на работе — третий раз за эту неделю, и без особой нужды. Я вошёл и сел на стол — прямо на её бумаги.
- Ты мне мешаешь, - сказала она, не поднимая глаз от какой-то писанины.
- Что, всё так ужасно, что не хочется домой идти?
- Много работы. Знаешь же, что мы открываем новое отделение, и я ещё готовлю передачу дел новому главному врачу.
- Ты врёшь, Блавски. Ничего срочного у тебя сейчас нет, но сначала ты позволила Корвину переселиться к тебе, а теперь сама думаешь, куда бы переселиться.
- Я сдаю ему комнату, - всё тем же ровным голосом возразила она. - Жить у Чейзов ему больше неудобно — Марта вот-вот родит, а ему сейчас нужен уход и покой. Своего жилья у него нет, и не скоро появится, судя по всему — страховка покрывает только часть реабилитации. А у меня есть комната, которой я практически не пользуюсь. Он говорил, что в России принято сдавать лишнее жильё в аренду — некоторые делают на этом целые состояния.
- Ага, понятно. И в какой позе ты предпочитаешь сдавать ему комнату, чтобы сделать на этом состояние? В миссионерской? Потому что иначе ему же не дотянуться. Он, наверное, и в миссионерской-то так и ползает по тебе, как испанский конкистадор по Великой Равнине.
Вопреки моему ожиданию, она не вспылила, только обречённо вздохнула:
- Ты стал злой... Мне жалко, Хаус, что между нами всё так натянулось и испортилось Иногда мне хочется поговорить с тобой, как раньше. Но я не могу. Ты злишься на меня из-за Джима, а я даже не знаю, виновата ли.
- В том, что переметнулась к доктору Пти-сайз? У большинства народов мира такое называется словом, переводящимся на английский язык, как «измена». Давай уже называть вещи своими именами, ладно? То, что ты проделала, возможно поначалу было продиктовано благими намерениями: не в силах больше в одиночку выгребать гружёную лодку против течения, ты хотела раскачать её и посмотреть, кто первым прыгнет за борт. Идея хороша — сам бы так сделал. Но перед началом такого эксперимента неплохо было бы ещё выяснить, кто умеет плавать. Особенно, если сама не умеешь.
- Я тогда ещё не знала, что не умею плавать, Хаус, - она, наконец, отодвинула бумаги и подняла голову так, чтобы смотреть мне глаза в глаза. - Я просто надеялась, что доступность сделает плод несладким. Не знала, что настолько попаду под влияние Кира. И вообще понятия не имела, что у нас что-то получится.
- А что, получается?
- Почти... - она на мгновение поникла, но тут же с воодушевлением вздёрнула подбородок: - Ты его не знаешь, как следует, Хаус. Он — умница, с ним не бывает скучно. Иногда кажется, нет ничего такого, о чём бы он не знал или, по крайней мере, не имел представления.
- Почему мне кажется, что ты сейчас себя уговариваешь?
- Потому что... Ну, да... В чём-то да. Но ведь так всё равно получилось бы, даже если бы я оставалась с Джимом. Любовь — это совсем не то, что нужно доказывать себе, как теорему в стереометрии, и тут я, кажется, обанкротилась, а раз так... Пусть лучше будет Корвин, как квартирант. И ничего не нужно доказывать.
- Так он тебя кормит баснями, как соловья? Или и мясца даёт поклевать? Серьёзно, Блавски, между вами, кроме искр, проскакивает что-нибудь материальное? Потому что когда мы чинили Корвина, я невольно подумал, что похвастаться ему в этом смысле нечем.
- У него с этим всё в порядке. Он получал гормоны, и сейчас их получает.
- Будь у него с этим всё в порядке, ему пришлось бы носить штаны другого фасона.
- Понимаешь, Хаус, - во взгляде Блавски появляется насмешка. - Некоторые вещи мне было бы трудно тебе доказывать, но, понимаешь, линейные размеры — не всегда самое главное.
- Ты с ним кончаешь?
- Хаус!
- Ответь.
- Ты хочешь знать, занимаемся ли мы сексом? Да.
- Я хочу знать, кончаешь ли ты с ним.
- Зачем тебе?
- Значит, нет?
- Это у тебя академический интерес или ты какую-то параллель сейчас мне провести  попытаешься?
Она тогда так и не ответила мне - снова занялась бумагами и начала спихивать меня со стола, а потом пришёл уборщик и сказал, что он лично предпочитает ночевать дома, поэтому станет убираться здесь прямо сейчас, что бы главный врач об этом не думала, потому что пусть она посмотрит на часы, а ему ночные дежурства не оплачивают, и в контракте этого нет.

Уилсон снова молчит, опустив голову и отдирая зубами от потрескавшейся нижней губы тонкие плёнки эпителия — до крови. Слизывает выступившую каплю. После чего задаёт чисто технический вопрос с ноткой недоверия в голосе:
- Как же он... карлик... и с аппаратами?
- Я её просил начертить схему с перекрёстными ссылками и стрелочками. Отказалась. С другой стороны, зачем ей мне врать?
- Она... - он вдруг вскидывает глаза, - …выглядит счастливой? Она... хвасталась или жаловалась?
Ух, ты! Хороший вопрос. Отвечаю почти с удовольствием:
- Не думаю, что она счастлива. Счастливой не выглядит. Скорее, жаловалась, чем хвасталась.
- А Корвин?
- Корвина я после выписки вообще не видел.
- А до выписки ты говорил с ним?
- О чём? О тебе? О Блавски? Нет.
- Ну, например, о том, будет ли он работать в «Двадцать девятом» и дальше.
- Уволить его предлагаешь?
- С какой стати? - он словно бы даже пугается этой мысли. - Нет, конечно.
- Потому что, если ты попросишь, я уволю. Правда, не сию минуту — Сё-Мин запретил до окончания проверки. Но если ты попросишь, я сейчас сделаю для тебя всё, что угодно.
Он медленно поднимает на меня взгляд и очень-очень внимательно смотрит прямо в зрачки, как будто надеется прочесть водяные знаки на моей сетчатке. А потом его глаза теплеют и влажнеют, и губы растягиваются в улыбке — и ласковой, и грустной, и хитроватой, и понимающей — такой родной, привычной улыбке Уилсона, что у меня самого начинает щипать в носу.
- Ну, так … - говорю глуповато и не очень последовательно, - давай, что ли, спать тогда?

Утром я с трудом выныриваю из обморочно-глубокого сна от назойливого электронного пиликанья будильника, медленно приходя в себя, лежу на спине, чуть ли ни улыбаясь, и не могу вспомнить, почему это, что со мной случилось хорошего: нога болит ещё и побольше, чем обычно, мочевой пузырь полон, и, значит, сейчас придётся вставать, делая себе этим ещё больнее, во рту, как нередко по утрам, помойка, в больнице царствует Сё-Мин, чёрт бы его побрал... Но вдруг улавливаю на кухне какой-то посторонний звук и вспоминаю: Уилсон.
И он — словно в ответ на моё озарение — появляется в дверях спальни: в толстовке и трениках, уже умытый, с влажными волосами, но ещё с остатками сна в розовом рубчике от шва наволочки на щеке.
- Слушай, ты не знаешь, где у нас может лежать корица? Понимаешь, яблоки я уже порезал, и белки оседают, а чёртова корица, как сквозь землю, провалилась И главное, я же помню банку: такая стеклянная, широкогорлая, с корабликом на этикетке. А?
- Кинь викодин. Там, на стуле, в кармане джинсов.
- А корица? - спрашивает, улыбаясь, но всё-таки тянется к стулу и извлекает знакомую оранжевую баночку-погремушку.
- Встану — найду тебе чёртову корицу. Давай сюда.
- Лови. Тебе во сколько на работу? К девяти? Нормально, как раз успеешь позавтракать.
- Сам не пойдёшь?
Несколько мгновений он зависает в задумчивости, словно что-то решая про себя. Потом уверенный кивок:
- Пойду. У меня ведь нет проблем с лицензией из-за... этого всего?
- Никаких, - заверяю его, проглатывая викодин.
- Возьми трость, - протягивает. - Похоже, сегодня у твоей ноги не лучший день, да? Напомни вечером — сделаю массаж. Хороший. Один псих научил. Японец. У него фантомные боли после того, как ему оторвало ногу винтом лодочного мотора. Большой любитель сладкого — я ему скармливал гостинцы от Кадди, а он в благодарность за это показал мне пару приёмов для твоей ноги. Только это надо перед сном, чтобы сразу лечь, чтобы в покое... Ну, что, как ты? Хотя бы приход есть? Встать уже можешь? Я помогу.
И в кои-то веки я не пытаюсь отвергнуть его помощь, с готовностью опираясь на подставленное плечо. Потом, так, действительно, легче идти.
Пока я вожусь в туалете и ванной, с кухни начинает просачиваться по всей квартире аромат яблочных оладьев с корицей — значит, он её всё-таки нашёл. Уилсон — отличный повар, но он, мне кажется, вымещает на продуктах свои нереализованные сексуальные фантазии, и результат впечатляет. Оладьи эти, например, так и хочется помять в пальцах, как лучшую в мире женскую грудь — такие они пышные и с красивым загаром. В соуснике — клубничный соус, в котором, кроме свежей клубники и сахарного сиропа, наверное, ещё с десяток тайных ингредиентов, в чашке — кофе со сливками, в высоком, запотевшем от холода стакане — грейпфрутовый сок с каплей бренди.
- Похоже, - говорю, принюхиваясь, - мне повезло с соседом.
- Ты ешь, - говорит. - Остывает же.
Сам еле ковыряется. Надкусил — положил обратно, на тарелку, чертит вилкой по соусу узоры. Неожиданно признаётся:
- Я себя похоже чувствовал, когда вернулся из Ванкувера. Немного не по себе почему-то. Думаю: вот приду сейчас в больницу, там — взгляды... люди... Будут заговаривать, надо будет что-то отвечать...
- Я тебя понимаю, - говорю, слизывая соус с пальцев. - Когда пришёл первый раз сюда после тюрьмы, наверное, чувствовал что-то похожее.
- А я помню, как ты тогда посмотрел на меня, - вдруг говорит он. - Ты смотрел, как будто хотел позвать меня на помощь. А я тебя оттолкнул...
- Ты просто испугался. Понял, что не всегда можешь овладеть ситуацией, и... ты испугался...
- Да, наверное... Но я тебе сделал тогда по-настоящему больно. Я помню...
- Ну, да, ты сделал, - не отрицаю я. - Но мы всегда время от времени делаем больно людям, для которых что-то значим... Боль — ещё не смерть. Она проходит.
- Не всегда, - с тонкой улыбкой говорит он, бросая многозначительный взгляд на мою ногу.
- Хорошо, не всегда. Но с ней тоже можно радоваться жизни.
- Не всегда, - настойчиво повторяет он.
- Послушай, Уилсон, это нечестно. Ты обещал мне быть самой храброй и жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу. Бамбуковый лес я же тебе предоставил...
Лучше, чем ожидал — он коротко смеётся.
- Отличный бамбуковый лес. Знаешь... я закутался в плед, и мне показалось, что я снова стал ребёнком. Показалось, что сейчас на краешек кровати сядет мама и споёт «У дороги дерево».
- И ты заплакал...
Он стремительно пунцово краснеет, как клубничный соус на его тарелке:
- С чего ты взял?
- Что, нет?
- Мы опаздываем, - говорит он, бросив взгляд на часы. - Во всяком случае, ты опаздываешь, потому что у меня ещё есть три дня на реабилитацию, а у тебя нет.
- Ты передумал идти?
- Я не передумал.
- Тогда надень костюм и побрейся. Щетина тебя, конечно, молодит, но делает похожим на разбойника с большой дороги. Не стоит подавать повода заподозрить тебя в апатии и абулии. Рубашка белая, галстук скромный, но дорогой — всё в твоём шкафу. Туфли на каблуке — будешь рослым парнем.
- У нас что, бал-маскарад? Тогда тебе не стоит одевать меня в то, в чём я обычно и хожу.
- Слушай, это ты беспокоился, как предстанешь в свой первый день перед коллегами. Я просто даю разумный совет — с тех пор, как вас с Блавски нашли в этом курятнике, ты уже два месяца, считай, не представал перед ними похожим на доктора Уилсона, заведующего онкологией клиники «Двадцать девятое февраля». Нужно поставить под этой историей черту и жить дальше. Белая рубашка — то, что надо. И не засучивай ты, ради бога, постоянно рукава —  вечно они у тебя изжёванные.
- Кто бы говорил... - оторопело бормочет он, красноречиво поглядывая на мой потёртый пиджак и рубашку без двух верхних пуговиц, мятую, как в первый день творения — в смысле, до изобретения утюгов.
- Покушаешься на мой имидж?
- Боже упаси!
- Тогда иди работай над своим. Твой одеколон тоже в шкафу. Последний писк сезона - «Секрет анальных желёз голубого енота с тонкой нотой мумифицированного дерьма мамонта».
- Вообще-то это «Cartier Declaration». И аромат определяется, как древесный.
- Ну, да, опилками он тоже пахнет.
- Не больше, чем твой «Versace Men».
- Не знал, что ты ко мне принюхиваешься.
Пока он бреется и подбирает галстук, я беспокойно посматриваю на часы — мне не хочется ни опоздать к началу утреннего совещания, ни прийти слишком рано, подставив тем самым Уилсона под перекрёстный огонь если не вопросов, то взглядов. Но всё проходит удачно — Уилсон появляется из своей комнаты во всей красе ровно за две минуты до начала совещания.
- Респект. Ты похож на страхового агента преуспевающей фирмы.
- Хаус, ты же сам...
- Спокойно! Всё, как надо.

АКВАРИУМ

«Кэмерон явно не справляется с должностью», - подумала Блавски, перечитывая очередную служебную записку. В онкологии, которая когда-то работала, как часы, появились ростки нездорового либерализма — Ней уже трижды обращала внимание заведующей на грубые нарушения дисциплины, но никаких мер не предпринималось. Наконец, вчера, когда доктор Лейдинг явился на дежурство на мониторировании навеселе, терпение Ней лопнуло, и она подала рапорт непосредственно главному врачу, заодно упомянув и о предшествующих косяках — не сданной вовремя в аптеку баночке просроченного оксикодона, перепутанных предметных стёклах и порезе скальпелем во время малой амбулаторной операции, который доктор Роберт Чейз не счёл нужным зафиксировать, как аварийную ситуацию. Последнее особенно злило, потому что после неё и Хауса Роберт был главным претендентом на заведование «Двадцать девятым февраля», а подобные косяки ставили его административную компетентность под сомнение не только в её глазах, но, что ещё важнее, в глазах Кадди и «Доктора Смита», если до них доведут суть нарушения.
Поэтому ещё до совещания она окликнула Чейза в коридоре и строго потребовала объяснений.
- Я вскрывал гнойник у спицы Корвину, - сказал Чейз. - Скальпель ещё не контактировал ни с гноем, ни с кровью, когда я порезал палец. Поэтому я и не написал в журнале.
- Но ты всё равно должен был написать в журнале, Чейз. Написать и указать в примечании, что ни с гноем, ни с кровью скальпель не контактировал.
- Бессмысленная профилактика, бессмысленные анализы и куча потерянного времени.
- Это твоя работа. И почему ты занимался ей у онкологов, а не просто в хирургии?
- Я согласовал это с Кэмерон.
Блавски едва удержалась от ехидного замечания о том, что с увеличением срока беременности Марты согласования с Кэмерон стал требовать практически каждый чих Чейза.
- Не кобелируй, - предупредила Блавски. - Солью жене.
- Ей нельзя волноваться, - нахально напомнил Чейз.
- А что за история с оксикодоном?
- Почему я должен знать обо всех историях, которые происходят в онкологии?
- Потому что ты уже знаешь. Я ничего не говорила про онкологию. И ещё потому, что пока ты мой заместитель.
- Оксикодон Кэмерон выписала Хаусу.
- Просроченный?
- Он не был просроченным, но Хаус его вернул через два часа, как просроченный, потому что количество таблеток предполагало приём в течении месяца, а срок годности не превышал двадцать дней.
- Это и означает просроченный, Чейз.
- Нет, потому что флакон был с малой фасовкой - пятьдесят таблеток. А вернул он — сотку.
- Гм... - сказала Блавски, не совсем понимая суть хаусовой комбинации. - Ты хочешь сказать, Хаус добровольно расстался с полсотней таблеток? Ему заменили?
- Да. Извинились и заменили.
- На «сотку»?
- Естественно.
- Почему же не сдали просрочку в аптеку?
Чейз усмехнулся и сморщил нос.
- Потому что это оказался не оксикодон.
- А что же?
- «Тик-так», мятные таблетки.
- Убью Хауса!
- Само по себе действие бессмысленное.
- Убийство Хауса?
- Нет. Подмена препарата. Все наши аптечные закупки идут через Хауса, за его подписью. По сути, это кража у самого себя. Ради спортивного интереса.
- Но у него всё равно могут быть неприятности из-за этого.
- Я знаю, поэтому и не стал поднимать шум.
- Ней стала.
- Но она же тебе сообщила — не кому-то ещё, - пожал плечами Чейз. - Ней — буквалистка, она иначе не могла. Ну, реагируй - накажи его. Лиши сладкого.
- Ты очень легко к этому относишься, - недовольно сказала Блавски. - Последнее время у меня ощущение, будто мы здесь не работаем, а играем в «больницу».
- Мы не можем прийти в себя после того инцидента, - серьёзно сказал Чейз. - Слишком много всего навалилось, персонал выведен из строя. Нужна твёрдая рука, а у тебя, при всём уважении... Ты не обижаешься?
- Не обижаюсь. Я сама знаю, что быть главным врачом  - не моё, но Хаус самоустранился, и подходящего кандидата пока нет, а брать человека со стороны не хотелось бы.
- Хаус был хорошим главврачом, - кивнул Чейз. - Но он в это уже наигрался. Его прельщает возможность спокойно заниматься любимым делом — медицинскими загадками, исследованиями, наукой. Администрирование для него скучно. Когда-то я видел образец управленца в лице Кадди, но отдать ей «Двадцать девятое» в полное распоряжение...
- Об этом я тоже уже думала, когда речь ещё шла о переподчинении. И у Кадди бы получилось, но...
- Хаус не захотел бы кататься на карусельной лошадке всю жизнь, - подхватил Чейз. - И это — его больница. А что он думает сам? Вы же не могли не обговаривать с ним случай, если ты уйдёшь. А ты уйдёшь.
- Он предлагал троих, но все трое — не совсем хороший вариант.
- Меня? - спросил Чейз, ткнув себя большим пальцем в грудь.
- Тебя, да. Но ты — оперирующий хирург, и как завхирургией больше подходишь. Но всё-же заместителем моим он рекомендовал именно тебя.
- А другие?
- Корвин. Кир был бы идеальным руководителем — разумным и жёстким, если бы не эта история с его самоубийством, если бы не его карликовость... Но Хаус этот вариант пока не отверг.
- А третий?
- Вуд.
- Вуд? - Чейз широко раскрыл глаза. - Ни за что бы не подумал, что Хаус может всерьёз предлагать Вуда.
- Ну, наверное, он знает его лучше, чем ты.
- Хотя... - пробормотал Чейз и задумался. Но Блавски подтолкнула его легонько в направлении кабинета Хауса:
- Совещание. Давай, пошли.
В кабинете уже висел на своём громоздком приспособлении для поддержки позвоночника и таза Кир Корвин. Это был его первый выход на работу — пока на три часа через день, но он настоял, и Блавски не стала возражать. Оперировать он, правда, пока не мог, но обещал смотреть амбулаторных и помочь с перевязками. О планах Хауса в отношении себя, как главврача, он пока ничего не знал — Блавски не говорила ему, поэтому с вызовом поглядывал только на Чейза, своего начальника.
- Привет, - сказал ему Чейз. - Рад тебя видеть,- и сел рядом.
Сегодня впервые Блавски увидела на утреннем совещании почти полный состав сотрудников — жизнь продолжалась, раны заживали. Отчаянно хромая, прибрёл на новеньком протезе Буллит, с трудом протиснулась к мужу Марта, дорабатывающая последние недели перед родовым отпуском, вошла традиционно присутствующая Ней и, не поднимая глаз, села на отдельный стул у подоконника, угрюмый, остановился у двери Лейдинг. Трэвис, Вуд, Кэмерон, Колерник, Рагмара, Мигель, Чэнг — по настоянию Блавски сегодня присутствовали не только заведующие, но и остальные врачи. Куки, Тауб, взятый буквально за день до наложения моратория на кадровые изменения молодой психоневролог Дастин Энн, худощавый темнокожий парень, выходец из мрачных кварталов Чикаго, окончивший университет всего два года назад и прошедший интернатуру в рекордные сроки, ещё одна новенькая — Элли Ли, несмотря на фамилию, ничуть не китаянка, немного разбитная, но отличный клинический фармаколог. Пришёл постоянно присутствующий на всех совещаниях представитель министерства — Джон Смит. Наконец, последними явились Великий И Ужасный и — вот сюрприз — Уилсон. У Блавски сразу болезненно сжалось сердце при виде отчаянно-худого, бледного лица Джима, на котором глаза стали огромными, как чёрные дыры. Но он улыбнулся, ответил на приветствия и сел в уголок дивана — такой же, как всегда — аккуратный, подтянутый, в белом халате с бейджиком, дозиметром и ручкой в специальном держателе на кармане, источающий тонкую ноту архаичного дорогого аромата. На запястье — тоже привычно — виднелся из-под манжеты браслет круглосуточного мониторирования экспериментального больного, и единственный мелкий штрих, говорящий о том, что с ним совсем недавно что-то было не так — до мяса обгрызенные ногти вместо привычного сдержанного мужского маникюра.
Хаус шагнул к столу, как всегда, опираясь на трость, морщась и сильно припадая на больную ногу, наклонился и что-то зашептал Блавски на ухо. Он шептал долго, и по мере этого шёпота лицо у Блавски всё сильнее вытягивалось, наконец, она с трудом проглотила пересохшую слюну и сказала — официально, для всех — что рада приветствовать доктора Уилсона, поправившего своё здоровье и вернувшегося к работе, особенно сейчас, когда столько дел в связи с открытием нового отделения.
Уилсон чуть улыбнулся, привстал, кивнул, сел. Хаус прошёл и уселся рядом, задом потеснив и его, и тоже устроившуюся на диване Кэмерон. При этом ладонь Хауса зачем-то нашла и накрыла кисть Уилсона сверху, хозяйски, прочно, да так и осталась, иногда чуть приподнимаясь и успокаивающе похлопывая пальцами. Явно без участия Хауса, в это время внимательно слушающего, что говорит Блавски.

Блавски же говорила о том, что мораторий на увольнения, декларированный проверяющей стороной, уже приносит свои плоды: дисциплина разболталась, врачи позволяют себе небрежничать с документацией, стёрлись отчётливые грани между отделениями, и отличные специалисты распыляются.
- Мы должны реорганизовать клинику в соответствии с изменившимся профилем, - говорила Блавски, машинально постукивая карандашом по столу. - Если раньше нашим основным направлением была общая диагностика, то сейчас мы всё больше становимся онкоцентром, к тому же, довольно узким онкоцентром. Уже около года онкология стала не только крупнейшим, но и, пожалуй, самым востребованным нашим отделением, но она при этом пьёт кровь других отделений, и мы должны определить документально как свой профиль, так и свою иерархию. Мы всё это обсуждали уже однажды на учредительном совещании и, если вы помните, доктор Хаус тогда чётко определил как структуру подразделений, так и их взаимоподчинение. Однако, кое-что изменилось, и, в частности, статус доктора Хауса, который, оставаясь держателем основного капитала, окончательно отказался от крупного администрирования, согласившись занять пост заведующего отделением. Я точно так же слагаю с себя полномочия главного врача, но прежде, чем это сделаю, познакомлю вас с результатами нашего совместного с Хаусом и доктором Кадди обсуждения реорганизации клиники «Двадцать девятое февраля»
Она сделала небольшую паузу, чтобы отпить из стакана глоток минеральной воды, и во время этой паузы в помещении воцарила настороженная тишина. Некоторые уже знали о грядущих переменах, но не вполне представляли себе, каких именно, для других сообщение Блавски о реорганизации явилось полной неожиданностью.
- Итак, - продолжала Блавски, - поскольку онкологическое отделение, как самостоятельное, утрачивает смысл, оно будет расформировано, а на его базе создано пропедевтическое и хирургическое. К пропедевтическому приписывается вся диагностика со всеми её приборами и лабораторией. Глава отделения — доктор Хаус. Врачи: доктор Мигель, доктор Рагмара, доктор Марта Чейз, доктор Вуд, доктор Ли. Хирургическое отделение. Глава — доктор Роберт Чейз, в подчинении — доктор Корвин, доктор Колерник, доктор Куки, доктор Лейдинг, доктор Тауб. Третье отделение — амбулаторное и дистантное — включает гнотобиологию. Доктор Трэвис, доктор Чэнг, доктор Буллит, доктор Кэмерон. Глава отделения — Кэмерон. Ней позже распределит средний персонал. И, наконец, психолого-психиатрическое и реабилитационное отделение. Заведовать им буду я. В подчинении — доктор Энн, и у нас ещё одна вакансия, которая будет занята после снятия моратория на кадровые перестановки. Что касается помещений — кабинетов и палат — я думаю, мы решим эти вопросы в рабочем порядке.
- Подождите, постойте! - вдруг раздаётся резкий, протестующий возглас, и Уилсон вскакивает с места, как человек, чьё терпение истощилось и лопнуло. Его лицо розовое от возмущения. - Вы не назвали меня, доктор Блавски — это следует понимать, как моё увольнение? Но моей лицензии никто не опровергал, у меня есть заключение о состоянии здоровья и дееспособности, и я имею право, если не на заведование онкологией, которую вы просто уничтожили, то, по крайней мере...
- Доктор Уилсон, - перебивает его Блавски, и её голос звучит не просто официально, но как-то даже подчёркнуто официально, строго и отчуждённо. - Я рассчитывала поговорить с вами об этом в приватной обстановке, но поскольку уж всё вышло именно так... Как слагающий с себя полномочия главный врач, по поручению учредительного совета — с одобрения руководства головного учреждения и в соответствии с разрешением представителя министерства в лице доктора Джона Смита на внутренние кадровые перестановки - я прямо сейчас вынуждена просить вас согласиться принять должность главного врача клиники «Двадцать девятое февраля».
Несколько мгновений Уилсон выглядит, как громом поражённый, после чего беспомощно оглядывается на Хауса.
- Аминь! - говорит Хаус, нашаривая рукоятку трости, прислоненной к подлокотнику. - Идёмте работать.

ХАУС

Он настигает меня в коридоре — красный и взъерошенный, пылающий негодованием:
- Хаус!
- Си, мон женераль!
- Нужно поговорить.
- Ладно.
- Не здесь.
- Ладно, - покладисто соглашаюсь. - Веди меня в комнату без окон с металлической цепью на потолке и испанским стулом. Но хочу заранее заявить: это лживый донос. Я не чертил на стенке туалета богомерзких знаков и не вылетал из окна на полотёре.
Хоть бы улыбнулся. Хватает меня за рукав, тянет в сторону, почти дёргает, как пёс.
- Уилсон, я же хромой, я упаду так.
Сопит, заталкивает в первую попавшуюся дверь — это предшлюзовая гнотобиологии.
- Уилсон, секс на работе — плохо.
- Да? - говорит высоким звенящим голосом. - А то, что было на совещании, называется каким-то другим словом? Мне показалось, ты всё «Двадцать девятое» подложил под меня, как шлюху. Они до сих пор опомниться не могут.
Я оглядываюсь по сторонам, вижу тумбочку для хранения стерильной одежды, присаживаюсь на неё, используя трость, как дополнительную опору.
- Это ты опомниться не можешь. А что, собственно, такого из ряду вон выходящего случилось? Блавски осточертело это кресло, она уходит с головой в психиатрию. И уж, коль скоро мы становимся онкоцентром, так ли странно, что возглавит клинику врач-онколог? Не Лейдинга же мне предлагать на эту должность.
- Но и не меня!
- Почему не тебя?
- Давай подумаем. Может быть, потому что я — неудачник, псих, подсаженный на «лёд» наркоман? Или потомучто мне жить осталось два понедельника? Или, может быть, потому что ещё вчера днём я ел картофельное пюре в психушке? Господи! - он запускает обе руки в волосы и смешно тянет за них, мотая головой. - Я — и главврач? Я — панда, несчастная панда, идиот, попадающий в истории, вечный алиментщик, банкрот во всём? Я? Я? Придумай шутку посмешнее, Хаус!
- Ты хороший врач, - говорю я задумчиво. - Ты аккуратист, педант, в чём-то даже перфекционист. Тебя любят и уважают пациенты. К тебе хорошо относятся коллеги, и ты будешь относиться к ним уважительно, даже облечённый властью. Ты умеешь погасить любой конфликт, ты знаешь законы о профессиональной деятельности и умеешь разговаривать с юристами. Ты почтителен с начальством, ты разумен, ты отлично знаешь практическую медицину. Ты — единственный человек, кого я иногда слушаю, кто мог бы управлять мной. И ты уже был у меня администратором — ты раскачал всю эту махину, ты создал больницу «Двадцать девятое февраля».
- Я подарил её тебе. И хотя это был в какой-то степени троянский конь, я какое-то время думал, что тебе мой подарок... нужен.
- Нужен. Даже необходим. И ты был прав, делая на него ставку. Ты обыграл меня. Ты сделал всё, что хотел, так, как хотел, и я, положа руку на грудинно-ключичное сочленение, не могу сказать, что я не рад этому. Я влюблён в «Двадцать девятое февраля» не меньше, чем ты был влюблён в свой покойный «харлей». Но теперь будь последовательным: подарил машину — подари и шофёра. Я не хочу крутить баранку — мне нравится ехать на заднем сидении. На, - выдёргиваю из его же нагрудного кармана расчёску и протягиваю ему — Причешись. Главному врачу не стоит ходить лохматым.
Вижу, что его попустило, и на место возмущения вползает сомнение.
- Я не справлюсь, - жалобно говорит он.
- Ты справишься. Я тебе помогу, и Блавски поможет тоже.
- Ты не видел, как они смотрели на меня? Лейдинг, Корвин, Куки, даже Чейз?
- Чейз сам метил на твоё место — у него это пройдёт после фазы отрицания на стадии торговли. Лейдинг и Корвин — просто олени в сезонной линьке, причём Корвин — карликовый.
- Хаус, ты сделал это нарочно, - обличающе говорит он, уставив указательный палец мне в грудь.
- Конечно, нарочно. Я всё делаю нарочно. Нечаянно могу только чихнуть в шкафу.
- Ты просто хотел, чтобы я занялся чем-то таким, чтобы дел по горло, чтобы не осталось времени на рефлексии и нытьё, чтобы был ответственным лицом, чтобы от меня что-то зависело, чтобы я ощущал свою значимость, и ещё, чтобы сто раз подумал, прежде чем снова закинуться амфетаминами.
- Ты меня раскусил, - говорю. - Теперь пойди дальше: сделай, чтобы так и было.
- Хаус...
- Я серьёзно, Уилсон. Ты же сам чувствуешь, как это тебе необходимо сейчас. Ну, признай, что чувствуешь.
- Хаус, я — недолеченный псих. Я был в дурке.
- Я — тоже, и это не мешало мне возглавлять больницу, как и Кадди это не мешает иметь весь персонал ПП. Твоя лицензия в порядке, диагноз, даже если его озвучить, не лишает тебя дееспособности, а уж положение твоей должности на иерархической лестнице вообще не Сизуки определять...
Ну, хорошо, это психиатрия. А соматика? Ну, сколько, по-твоему, я ещё протяну?
- Уилсон, я — не гадалка.
Но он, закусив растрескавшуюся губу, отрицательно мотает головой:
- Ты — врач, и не самый плохой. Неужели сделать прогноз для тебя запредельно?
Мне очень не хочется отвечать на этот вопрос, но и врать ему, и просто промолчать мне кажется сейчас неправильным, и я отвечаю неохотно, но честно:
- Лет пять-шесть... Если повезёт, немного больше.
- И сколько из них я смогу быть активным?
- Ну, где-то на год меньше. Уилсон... я, наверное, открою сейчас для тебя Америку, но люди, знаешь ли, смертны. Это — повод не занимать руководящие должности?
- Это повод соразмерять свои силы.
- Ну, хорошо, - наконец, уступаю я. - В конце концов, против твоего желания тебя никто не может вынудить. Следующим кандидатом у меня был Корвин, так что, если ты решительно не хочешь, пойду поговорю с ним.
- Что? - брови Уилсона ползут вверх. - Корвина — главврачом «Двадцать девятого февраля»?
- Да, я уже говорил об этом с Блавски, неожиданностью для неё не будет, так что...
- Хаус...
- Что? - теперь уже я поднимаю брови, делая наивное лицо.
- Ты серьёзно или разводишь меня?
- Ну, он, конечно, пониже тебя, но властности ему не занимать, ума — тоже, а уверенности в себе ему на десяток таких, как ты, хватит. Нет, Уилсон, я тебя ничуть не развожу: если не ты, то он.
- Подожди... - он держит паузу, привычным жестом потирая шею.- Хаус, я тут подумал... Вообще-то пять лет — не так уж и мало...
- Ну, так и что ты решил? Могу я тебя поздравить со вступлением в должность?
Тяжёлый обречённый вздох и протянутая рука:
- Поздравляй.

УИЛСОН

- Это деловой ужин — я так должен понимать? - спрашиваю я, чуть-чуть, через силу,  улыбаясь и трогая лодыжкой пристроенный у ножки стола портфель с документами.
Я устал. Устал почти до потери сознания. Горы документации, которые пришлось пересмотреть за день, могли бы претендовать на самую значительную возвышенность в мире, телефон раскалился от звонков, и всех моих собеседников хватило бы, чтобы открыть небольшой конгресс, что они и пытались сделать, используя меня, как связующее звено.
- Больше похоже на военный совет, - тоже одними уголками губ улыбается Блавски.
- Больше похоже на две супружеские пары, которые дружат домами, - ухмыляется Хаус, уже высматривая, с чьей тарелки будет таскать еду.
- Ну нет, мы с Блавски не похожи на супружескую пару, - холодно улыбается Кадди, и Хаус смеётся и грозит ей пальцем:
- Один-ноль в твою пользу, ехидна!
На этом, по всей видимости, разминка-пикировка кажется ей законченной, и она протягивает мне руку, и её улыбка уже не подморожена колкостью:
- Я тебя поздравляю с новой должностью, Джеймс. Надеюсь, у тебя всё получится.
- Я тоже на это надеюсь, - пожимаю плечами я. - Но уже предвижу сложности. Хирургическое отделение...
- А что с ним? - запальчиво встряхивает волосами Блавски.
- С ним, я так понимаю, карликовость? - Хаус хмыкает и тянется вилкой к куриному крылышку в панировке на её тарелке.
Ну, вот что за человек! Он даже еду ворует с умыслом не просто наесться из чужой миски, но и что-то проиллюстрировать, подчеркнуть или отметить — до сих пор не могу забыть, как он под волнующую историю о некупируемом кровотечении собрал как-то с моей тарелки весь клубничный джем наскоро приготовленным из вилки и пончика тупфером. И я, честное слово, вздохнул с облегчением, когда исчезли последние капли — ведь в тот момент это знаменовало победу Хауса над болезнью.
- Чейз не вполне доволен моим назначением, а Корвин откровенно недоволен. Мне будет нелегко с ними взаимодействовать.
- А ты не взаимодействуй — ты приказывай, - советует Хаус, примериваясь, как бы макнуть крылышо с тарелки Блавски в соус на тарелке Кадди. - Слышал такое слово: «субординация»?
- Не слушай его, Джим. Просто не мешай им работать, и они сами справятся. Отделение Чейза куда более зрелое, самостоятельное и ответственное, чем отделение Хауса... Не трогай мою курицу!
- И не расслабляйся, - говорит Кадди, выдёргивая свою тарелку у Хауса из-под носа. - Не надейся, что дружеские чувства к тебе будут для него что-нибудь значить, когда он пойдёт напролом, как носорог. Только дай слабину — он у тебя мигом на шее окажется.
Хаус на это только ухмыляется, но мне почему-то кажется, что ему должно быть обидно — с кем-с кем, а уж со мной-то он всегда считался, а если оставить в стороне те розыгрыши и подначки, которые, пожалуй, да, бывали у него на грани фола, никто больше не заботился обо мне так, как он. Я вспоминаю табличку со своим именем на двери и свой персональный «бамбуковый лес», и мне хочется сказать или сделать ему что-нибудь очень хорошее, такое, что могло бы заставить потеплеть взгляд его пронзительных глаз, а ухмылку превратить в улыбку. Но я не нахожу ничего подходящего — разве что тарелку с любимой им хрустящей капусткой в тесте подвинуть к нему поближе.
- Будет забавно, - говорит Хаус, поднимая брови и лениво растягивая слова, - если Уилсон, как руководитель, сделает тебя и добьётся-таки переподчинения клиник.
Вопрос с переподчинением после визита монгольфьера увял на корню. И Кадди, почувствовав, что время уходит, активно приступила к слиянию клиник под свою эгиду. Все затеянные преобразования, призванные оттенить нашу профильность, были, по большому счёту затеяны Хаусом и Блавски именно сейчас ещё и чтобы проотивостоять ей. Профильный научный центр подмять потруднее, чем собственный филиал, хотя для Кадди нет ничего невозможного. Бешеное честолюбие в сочетании с почти мужским умом и совершенно женской натурой делает её опаснейшим конкурентом.
- Не в этой жизни, - говорит Кадди. Весь её вид источает самоуверенность.
- А зачем нам переподчинение? - тоже старательно приподнимая брови, говорю я — и ловким движением вилки макаю в её соус свою курицу. - «Двадцать девятое февраля» сейчас практически  узкопрофильный центр, со своей спецификой - зачем нам вешать на себя заботу о колоссе на глинянных ногах, таком, как ПП? С другой стороны, и как ваш придаток мы уже не можем работать — у нас другой уровень. Вы — клинический госпиталь, мы — скорее уж, научный центр, институт. Я сейчас не о количественном вопросе говорю, хотя перспективы на расширение у нас имеются, и даже не о качестве аппаратуры — гнотобиология у нас лучше, но ваши сканеры круче наших, а лаборатория вообще в сравнение не идёт. Но я о задачах, об основных, так сказать, целях нашей и вашей работы. Подчинение, филиальность, как таковая, подразумевает совершеннейшую общность задач, а они рознятся. Вы осуществляете диагностику и лечение в самом широком смысле, не проводя сортировки, мы заточены на онкологию и трансплантологию, как научную, в первую очередь, задачу, хотя предпочитаем научно-практический подход чисто научному. Тем не менее, у нас лучшее в штате общее диагностическое отделение, один Хаус — это имя. А у вас, как я уже сказал, хорошая функциональная диагностика, лучшее оснащение, и вы собираетесь наложить лапу на наш гистоархив.
- Объединить, - поправляет Кадди. - на нашей базе просто потому, что у нас площадь позволяет это сделать, а у вас нет. Не подражай Хаусу, Джеймс. Когда ты это делаешь, у тебя получается вульгарно, будь то мой соус, будь то ваш гистоархив.
- Заметь, я пока ещё не сказал, что я против перевода гистоархива на вашу базу. Мы можем обговорить условия пользования им, как для ПП, так и для «Двадцать девятого», где бы он ни находился - в общем, гистоархив не такая вещь, чтобы из-за неё ссориться, - и поспешно продолжаю, пока удивление на лице Кадди не начало подтаивать пониманием. - Я даже думаю, ни в оснащении наших больниц, ни в их кадровой структуре нет вообще ничего такого, из-за чего следовало бы ссориться.
Хаус, который уже понял к чему я клоню, перестаёт жевать, его вилка зависает неподвижно.
- Так что я предлагаю оставить в стороне скользкие вопросы переподчинения и утвердить паритет, как форму сотрудничества двух разнопрофильных, но в чём-то пересекающихся в интересах клиник. На взаимовыгодных условиях. Мы предоставляем вам диагностическое и гнотобиологическое отделение, дистантную диагностику, гистоархив, консультирующего фармаколога — на нашей базе, вы — большой универсальный сканер, генетическую и аналитическую лаборатории и несколько мест в палатах.
- Гистоархив на вашей базе? А если... Что хочешь за него?
Ух ты! В этом предложении уже так откровенно проглядывает Хаус, что я начинаю подозревать, не передаётся ли геймерство и манипуляторство половым путём.
- Старлинга и Варгу, - говорю я, гадко улыбаясь. - Они стоят гистоархива.
- Людей я обменивать не могу. У них своя добрая воля.
- Берусь переманить, если ты тронешь Куки.
Кадди выглядит озадаченной. Что это? Она не уверена в своих силах и боится проиграть? И она отступает:
- Если я не буду, пообещай, что и ты не будешь.
- Не трогай гистоархив. Он — мой. Можешь пользоваться, но с места не трогай.
- Ладно. Можешь пользоваться сканерной в порядке общей очереди.
- И лабораторией?
- И стерильной средой?
- В порядке общей очереди.
- И диагностикой Хауса?
- Если он сочтёт твой случай достойным внимания. И ортопедией?
- Если Оуэн согласится. Выходи на него сам. И Корвином?
- Выходи на него сама. Стационаром?
- Пять общих коек ваши. Дистантным мониторированием?
- Нет.
- Нет?
- Это программа исследований, у нас нет свободных каналов.
- А у меня нет свободных генетиков.
- Хорошо. Но о взаимных обязательствах и паритете составим договор, чтобы это не было пустым бла-бла, которое ты завтра же оспоришь.
- Его всё равно придётся утверждать в министерстве.
- С этим не будет проблем, - говорю, думая, что при необходимости надавлю на них через Сё-Мина.
- Ты уверен?
- Я уверен.
- Ну, хорошо, я готова, в принципе, рассмотреть проект, если ты...
Вытаскиваю из портфеля папку и небрежно бросаю перед ней на стол, чуть не забрызгав соусом:
- Вот проект. Подписывай.
Она смотрит на меня с таким изумлением, словно я взобрался на стол и танцую на нём стриптиз.
- Так у тебя он был готов с самого начала? И все эти разговоры просто для того, чтобы вернее насадить меня на крючок?
- Но ведь получилось. Давай, подписывай. Я полдня на него убил. Подписывай. Моя подпись уже там. Вот ручка.
Она всё ещё не может оправиться от удивления. Медленно, как под гипнозом, опускает глаза, читает, снова смотрит на меня.
- Подписывай.
Закусив губу, аккуратно, старательно подписывает оба экземпляра.
- Хаус, подписывай.
Усмехнувшись, он размашисто расчёркивается, как председатель правления.
- У своего босса утром подпишешь, - говорю, передавая папку Кадди. - Будут проблемы — звони. Хотя, если объяснишь ему про архив и гнотобиологию, думаю, проблем не будет. По сути, у нас с ПП и так паритет — просто мы законодательно закрепляем взаимовыручку вместо соперничества. Хватит с нас и конкуренции с Центральной, которую мы, кстати, объединившись, сделаем. И не забывай, что впереди очередной гранд, который ни тебе, ни мне не повредит. О порядке взаимных финрассчётов я там, кстати, тоже написал, как вариант, но это дискутабельно. Если будет нужно, потом внесём поправки. А пока просто упомяни о гранде на собрании правления. Думаю, этого будет достаточно... Какой десерт хотите, девочки?
- Десерт? - переспрашивает Кадди с таким изумлением, отчасти смешанном с негодованием, словно я спросил её о размере лифчика или датах менструального цикла.
И тут Хаус не выдерживает — закрывает лицо руками и хохочет так, что плечи трясутся.
- Ну, как хотите, - говорит лукаво улыбаясь Блавски. - А мне закажи, пожалуйста, меренги с вишнями, Джим.

- Красавец! - говорит Хаус, выруливая с парковки. Мы к этому моменту уже развезли по домам Кадди и Блавски, и поменялись местами, потому что я почувствовал, что ещё немного — и я засну за рулём. - Я горжусь тобой. У тебя хватка бульдога и сострадание крокодила. Ты — идеальный главврач, а мог бы быть и кровавымузурпатором, если бы поднапрягся.
Я пожимаю плечами:
- Сыграл в Кайла Кэллоуэя. Выхода не было — ты же видишь, какие у неё аппетиты. Я пол-вечера чувствовал себя, как подкаблучник, осматривающий с женой новую квартиру: «А тут мы, любимый, поставим нашу гнотобиологию. А этот архив надо будет обшить рюшами, как, помнишь, мы видели у Смитов...» Если бы уже сегодня мы не подписали этот пакт о ненападении, завтра у нас на бейджиках вместо цифр и змей красовались бы кленовые листья.
Хаус весело смеётся второй раз за вечер, а я отворачиваюсь, чтобы не видеть, как он смеётся, и чтобы не портить ему смех выражением своего лица, и смотрю в окно. За окном чёрные сплошные силуэты кустов подтаивают местами в оранжевом фонарном свете, и становятся видны резные пятипалые листья. Канадский клён — эмблема «ПП», эти листья везде — на бейджах и бирках к аппаратуре, на ящиках трансплантологов и стеклянных дверях реанимации, и даже на лацкане блейзера Кадди золотая брошь в виде кленовой ветви - подарок какой-то спонсирующей компании. До сих пор не по себе от навязчивого воспоминания, какими глазами она смотрела, когда я, улыбаясь, как деревянный болванчик, сунул ей на подпись наш как будто бы только что заключённый «пакт о ненападении». Смотрела так, словно не узнаёт меня в этом новом, незнакомом типе. И, наверное, действительно я был неузнаваем - «хватка бульдога, сострадание крокодила». Сам для себя тоже неузнаваем, как будто играю чужую роль, надев чужой костюм.

Мысли путаются от усталости. За весь день никаких стимуляторов, кроме бокала сухого вина. Запомнилось почему-то, как Блавски, глядя мне в глаза, потянулась через стол и тихонько стукнула краешком своего бокала о край моего:
- За твою новую должность, Джим, - именно в такой формулировке.
И хотя Кадди подхватила: «За тебя, Уилсон», я почувствовал, что ко мне самому тост никакого отношения не имеет. Но этот бокал я выпил. Залпом, как горькое лекарство, как пьют плохой виски — не чтобы распробовать, а чтобы опьянеть. И, действительно, слегка опьянел, хоть это и было сухое вино, опьянел, как будто выпил в этом бокале залпом весь  мучительно-длинный день.
Разумеется, никаких поздравлений со вступлением в должность я не ждал — заявление Блавски вызвало, скорее, лёгкую оторопь. Но и подчёркнутой холодности не ждал. А получил. Особенно от Чейза, который, поравнявшись со мной, просто скользнул по мне взглядом, как по предмету интерьера, и отправился в своё отделение. Корвин поковылял за ним, ворча себе под нос, как злой, но больно пнутый и потому боящийся в открытую наброситься кобель. Тауб тоже ускользнул, пряча глаза, а Кэмерон хоть и пробормотала несколько поздравительных слов, снова наскоро чмокнув в щёку прохладными губами, но в этом мимолётном поцелуе было столько чисто Кэмероновского жалостливого сочувствия, что мне стало только хуже.
За весь день ни Корвин, ни Чейз не дали мне возможности и словом с ними переброситься. Впрочем, с Корвином я встречи и не искал, но вот Чейз... Так хотелось, чтобы он пересилил профессиональную ревность и просто улыбнулся своей светлой мальчишеской улыбкой: «Новый босс? Ну, вот как теперь тебя — такого важного - позовёшь в бар надираться с девочками?», - что-нибудь в этом духе... И весь день у меня было такое чувство, как будто я что-то у них у всех украл... До тех пор, пока в кабинет не зашла Марта Чейз. За два часа до этого Блавски сухо и кратко ввела меня в курс дел и передала бумаги: «Просмотри пока сам, хорошо? Если будут вопросы, запиши — я потом постараюсь ответить», - она всё ещё командовала мной. Я закопался в бумаги так основательно, что потерял счёт времени и даже не вспомнил о том, что собирался сделать блиц-обход в стационаре — впрочем, похоже, без меня обошлись.

- Эй, ты спишь, что ли? - это Хаус. - Я говорю, может, пива ещё взять?
Он сбросил скорость, заметив по левому борту небольшой винный погребок, где можно посидеть под старый джаз, и где есть приличное пиво на вынос. Из окон, полуприкрытых красно-коричневыми шторами капает на тротуарную плитку мягкий уютный свет, саксофон негромко мурлычет, и я вспоминаю один похожий бар, где мы зависали в один из вечеров своей погони за ветром. Вспоминаю с ностальгической печалью, потому что, оказывается, именно в тот вечер у меня было всё, что нужно — вкусная еда, хорошая выпивка, приятная музыка и развалившийся на стуле рядом со мной поигрывающий своей чёрной тростью Хаус. Я, видимо, как-то по-дурацки устроен, если могу быть счастлив только в мечтах и воспоминаниях, но никогда здесь и сейчас.
- Алло, спящая красавица! - теребит меня успевший уже припарковать автомобиль у входа в погребок Хаус. - Ты будешь пиво? Взять пару банок?
- Не знаю. Как хочешь...
- Не «как хочешь», а давай сюда кредитку. Теперь у тебя командная должность, ты серьёзно зарабатываешь, не то, что я — не будь скупердяем.
Отдаю ему карточку, удивляясь, что не погнал «сбегать» за пивом меня. Нет, сам — перегнулся, дёрнул трость с заднего сидения, морщась и придерживая рукой больную ногу, вылез.
- Подожди здесь. Не спи — угонят вместе с машиной.

Марта появилась, когда я, зарывшись с головой в бумаги, уже принялся обеими руками ерошить волосы от бессилия до конца в них разобраться.
- Насчёт отпуска, - она протянула мне заявление. - Подпиши, пожалуйста...
- Господи! Ещё документ?
- Просто подпиши. Не читая.
Она присаживается на край стула, кладёт ладонь на живот:
- Пихается... - говорит без улыбки.
- Скоро тебе срок?
- Через три недели. Хочу успеть раньше получить дотацию — нужно будет кое-что купить для новорожденного.
- Роберт купит.
- Нет, я хочу сама. Я люблю покупать детские вещи, - но особой радости в голосе не слышу. Неудивительно...
- Ты... нормально себя чувствуешь?
- Живот мешает... Нормально. Кажется, в моём положении это — нормально, - наконец-то чуть улыбнулась
- Ну, а... как ты вообще?
- Ну, а как я могу быть «вообще», Джеймс? Вильямс подтверждён, я решила... мы решили оставить этого ребёнка, но это не значит, что мне не страшно или что я не сомневаюсь ни в чём. И вот, что самое странное: я же ведь сама всегда страдала от своего ай-кью, в школе, в медвузе чувствовала себя белой вороной... Ну, почему я вбила себе в голову, что интеллект — едва ли не самое важное в жизни? Я думаю о том, что мой ребёнок обречён на слабоумие, и я... начинаю сомневаться в том, в чём сомневаться просто преступно. Я начинаю сомневаться в том, что смогу его принять, полюбить, что смогу смотреть на него без отвращения и жалости...
- Не говори так. У тебя просто небольшая депрессия — это нормально.
Улыбка становится шире:
- Ну, ты ведь специалист по депрессиям...
- И потом, мне кажется, ты чрезмерно всё драматизируешь, - говорю я, слегка кривя душой. - При синдроме Вильямса степень умственной отсталости может быть и минимальна. Ай-кью до восьмидесяти, даже выше. Как у нормального троечника общеобразовательной школы. Гением он, конечно, не будет, но... с другой стороны, вон, Хаус — гений, и много это ему счастья принесло? Да и вообще, мне кажется, ай-кью — это второстепенно, а главное что-то совсем другое... Ты смотрела «Форрест Гамп»?
- Хороший фильм. Специально снят умственно отсталым в утешение. Но, боюсь, в нём слишком мало правды.
- Зато в нём есть одна очень важная истина.
- Та, что рано или поздно бежать устаёшь?
- Та, что рано или поздно неизбежно возникает вопрос, куда бежишь. И лучше бы иметь в запасе, что на него ответить.
- В этом и ложь, Джимми. У олигофренов такой вопрос просто не возникает.
- Их счастье... Ну, не кисни, не кисни, Марта, не смотри ты с такой обречённостью. В конце-концов, есть методики обучения, специальные педагоги. Дети-Вильямсы доброжелательны и коммуникабельны, они светлые, позитивные. Они с музыкальным слухом, как правило. Они легко социально адаптируются, общительные, они... Он будет любить тебя — это главное... Марта, поверь мне, я старше и кое-что видел: по правде, это — самое главное. То, что тебя кто-то любит... Это...это, как земля для Антея. Без этого вообще нет никакого смысла жить, - сам не знаю, почему, но в конце мой голос срывается, и в горле застревает твёрдый колючий шарик, немного похожий на головку репейника. Я с усилием проглатываю его.
Она долго молчит, задумавшись — тени пробегают по её слегка припухшему от гравидарного кортицизма лицу.
- Наверное, ты прав... Возможно... возможно, я просто боюсь худшего.
- Бояться перед родами нормально — все боятся. Боятся за ребёнка, боятся за себя. Но всё оказывается, как правило, лучше, чем думалось... Возьми, - расчеркнувшись под её заявлением, протягиваю ей. - Отдай Венди. У тебя всё будет хорошо, Марта. Потому что главное — это любовь и терпение. А любить ты умеешь,  и терпения тебе не занимать. Ты справишься и всё равно сможешь быть счастливой. И Чейз, и твои дети — вы все будете счастливы, я... просто знаю.
- Когда он родится, крёстным будешь?
Тут я невесело смеюсь и качаю головой:
- Марта, я не могу быть крёстным, я — иудей. Ты забыла?
- Ой, - говорит она, широко распахивая изумлённые глаза, и вдруг тоже смеётся — не так, как я, весело. - Я и вправду забыла, Джеймс! Придётся просить Корвина.
Словно холодом протягивает по спине, и я, вздрогнув, цепенею.
- Ты... ненавидишь его? - мягко спрашивает она — так мягко, что слово «ненавидишь» кажется в этой мягкости нелепым и неуместным.
Отрицательно мотаю головой почти с испугом:
- Он ненавидит меня.
Она почему-то усмехается.
- Он не ненавидит тебя, Джеймс. Скорее, наоборот... Но он не понимает тебя. И даже, пожалуй, побаивается. Ну, не то, чтобы побаивается, а... как бы объяснить... Ты для него — инопланетянин. А он очень ортодоксальный тип и не верит в инопланетян, испытывает к тебе некое болезненное любопытство, хочет понять в чём подвох, но для этого ему нужно препарировать тебя. Знаешь, вроде того, как мальчишка видит красивую бабочку, но вместо того, чтобы любоваться, мечтает насадить её на булавку, ещё не зная, что сам не рад будет, если насадит, потому что исчезнет то главное, чем он восхищался и ради чего затеял беготню с сачком... Ты что, Джеймс? Тебе нехорошо?
- Всё в порядке. Просто... Скажи, это ты прислала мне бабочек?
- Не я — мы вместе. Кэмерон, я, Рагмара и...Блавски.
- Ты не умеешь врать, Марта, и, видимо, никогда уже не научишься, так что лучше не пробуй. Ты, Кэмерон и Рагмара. Блавски в этом не участвовала.
- Она... знала. И... одобрила.
- Как главный врач?
- Не смейся. Джеймс. Не надо — когда ты так смеёшься, мне становится больно.
Обрываю смех, слегка испугавшись выражения её лица:
- Хорошо, я не буду смеяться, Марта... Нет во мне никакого подвоха, нет никакого второго дня — пусть Корвин не ищет.
Но она качает головой:
- Я знала о том, что Корвин влюблён в Блавски. Он и не скрывал — просто не надеялся по вполне понятным причинам, что из этого что-то выйдет. Он был готов к тому, что она предпочтёт ему Хауса — было простым глазом видно, что они близки с Хаусом.
- Они друзья, хоть и не совсем это признают.
- Да, я знаю. Ну, вот. А оказалось, что она любит некоего Уилсона, который всё бросил и исчез в неизвестном направлении. Уилсона, о котором, честно говоря, мало, кто хотел тогда вспоминать, но известие о смерти которого потрясло всех.
- И он почувствовал интерес? - начинаю соображать я.
- Да. Он почувствовал интерес и, наверное, составил для себя какое-то представление о тебе. А потом появился ты — нервный, дёрганный, но старающийся сдерживаться изо всех сил, непостоянный, слабый, со страхом в глазах, старомодный, вежливый, старающийся быть хорошим для всех, чтобы, в конечном итоге, выгадать благорасположение вселенной для себя — ты не обижайся, Джеймс, за эти характеристики — ты же понимаешь, что я правду говорю.
- Правду, да... Ты всегда говоришь правду, - я почувствовал, что мне не хватает сил поднять на неё взгляд.
- И Корвин кроме того увидел, что тебя любит не только Блавски, но и Хаус. А Хаус для Кира — воплощение здравого смысла и трезвого взгляда на вещи. Он очень уважает Хауса, очень. И ему было просто не понять, с чего этот Хаус — саркастичный, раздражительный, гордый — ложится под тебя по первому свисту, «как публичная женщина». Это не мои слова, не смотри так испуганно — это Кира слова. И сегодня опять — ты сдал их в Министерство, поставил на грань судебного преследования, из-за тебя они теперь под колпаком у наблюдателя, но не успел ты прийти — из дурдома, между прочим — и Хаус с Блавски в минуту продвинули тебя в главврачи, продвинули вместе, оба, не смотря на то, что Блавски вот уже скоро месяц с ним, с Киром, а не с тобой... Ну вот, ты опять смеёшься! Перестань! Перестань сейчас же, Джеймс! Не пугай меня!
- Прости. Ох, Марта, прости, - с трудом выговариваю я, корчась от смеха. - Вот последнее, что я хотел, соглашаясь на эту должность — озадачить насмерть Кира Корвина.
- Ну, перестань, перестань, успокойся, - она гладит меня по голове. - Ну, не надо так...
- Всё-всё, успокоился, - я поднимаю обе руки, ладонями вперёд, но ещё несколько мгновений просто перевожу дыхание.
- Ты в порядке? - тихо спрашивает она.
- Блавски и Хаус, - говорю я назидательно, вытирая выступившие от смеха слёзы, - продвинули меня в главврачи, чтобы занять мои руки и голову, чтобы мне не пришла мысль тоже поробовать полетать с крыши больницы, как твоему Киру, или превратиться в жестяную бабочку на мосту через каньон, ну, или, простоты ради, закинуться горстью амфетамина и покататься на хаусовской «Хонде» до первого лобового столкновения. Потому что со своей спасённой жизнью мне больше нечем и незачем жить и, слава богу, что мои чуткие, мои хорошие друзья, понимают это очень отчётливо.
- Что ты говоришь! Господи, Джеймс! Что ты такое говоришь! - всплёскивает она руками, но за остротой слегка наигранной реакции я чувствую глубинное понимание.
- Я постараюсь объяснить — может быть, ты поймёшь меня, - говорю я, выхожу из-за стола и усаживаюсь на его крышку, нависая над Мартой. - Тебе случалось собираться — ну, скажем, на экзамен? Экзамен, в котором ты не чувствовала себя достаточно сильной?
- Конечно, бывало и такое. Особенно вступительные.
- Ну вот, вспомни, как это бывает. Всё повторено, бантик поглажен, вещи проверены, деньги на проезд в сумочке, но на часах ещё слишком рано — полчаса до выхода. Можно почитать, покормить рыбок, посмотреть теле-шоу, но ты не можешь себя заставить ничем заняться, потому что все твои мысли уже на экзамене, ты нервничаешь, хотя всё знаешь по предмету, и руки у тебя холодные и мокрые, и в ногах противная слабость и, наконец, ты выходишь из дому раньше срока и проклинаешь себя за эту поспешность, но ничего с собой поделать не можешь. Знакомо? И это не нетерпение — тебе совсем не хочется на экзамен, ты боишься его.
- Хорошо, я поняла, я всё вспомнила — только скажи, к чему ты клонишь?
- Мне осталось не очень много жить, - говорю я — и приходится откашляться, потому что голос сипнет и садится. - Мне, пожалуй, осталось довольно мало жить — тут ничего не поделаешь, это — объективная статистика: у меня в груди каша спаек и швов, и сердечно-дыхательная недостаточность, плюс воз таблеток, которые не безвредны. Конечно, я хотел бы протянуть подольше, но сейчас я чувствую себя, как за полчаса до экзамена, и не могу ничем заняться, хотя и безделие меня...выматывает. Я... просто вижу, как сыплется песок, пока я стою, часами глядя в стену.
- В какую стену, Джеймс? - осторожный вопрос.
- Не важно, это в психиатрическом. Важно, что песок сыплется, когда я бездействую, или читаю, или кормлю рыбок. И я иногда хочу просто... выйти на полчаса раньше.
- Джеймс... - негромко окликает она, и когда я поднимаю голову, смотрит мне в глаза осуждающим и сочувственным — вместе — взглядом. - Джеймс, он у всех сыплется — не только у тебя.
- Но не все постоянно чувствуют, как он сыплется. Даже во сне. И только последние два часа я не замечал этого, потому что в бухгалтерии Блавски чёрт ногу сломит, и у нас долги фармацевтической компании, объяснения по хаусовским несанкционированным схемам и наблюдениям, судебный иск и заявление на соискание «гранда», и мне нужен контракт с «ПП», пока они первыми не предприняли обходной маневр, и я не отдам им наш гистоархив, какую бы баньши Кадди из себя не строила.
- Так значит, в этом Хаус был прав? - улыбается вдруг Марта.
- Да, прав. Должность главврача — вариант трудотерапии для психов с клинической депрессией по Хаусу. Ты же знаешь, он всегда играет по-крупному.
- Ну, тогда... я тебя оставляю плавать в бумажном море, да? Поздравляю, кстати, с повышением. И — удачи.
Она тяжело встаёт, придерживая поясницу и идёт к двери. И я, не выдержав, окликаю, хотя вообще не хотел об этом, хотя решил воспринимать равнодушно:
- Марта!
- Да? - оборачивается в дверях.
- Марта, это не я звонил в Министерство.
Её брови взлетают вверх:
- А кто?
- Не знаю.
- А... Хаус думает на тебя?
- Нет.
- А Блавски?
- Не знаю.
- Ты не говорил с ней?
- И не стану. Я с тобой говорю. Ты мне веришь?
- Странный вопрос, - пожимает плечами. - А с чего бы мне тебе не верить? Надо разобраться в этой истории...

Чувствую сквозь сон, как машина трогается с места, и приоткрываю слипающиеся глаза. Хаус за рулём — строгий профиль, взгляд устремлён вперёд. Не поворачиваясь, говорит вполголоса, почти ласково:
- Спи. Спи, пока даю — тебе ещё со мной пиво пить, - и поворачивает свободной рукой колёсико плеера, извлекая из него «Nights In White Satin», - и я снова закрываю глаза, качаясь на волнах музыки и качественных рессорах хаусовой тачки.
- Тебе же сейчас хорошо, - вдруг так же вполголоса говорит он. - Не отвечай — это не вопрос.
Хорошо ли мне? Хорошо, что это не вопрос, потому что ответа я не знаю. Впервые за последние полтора-два месяца я не испытываю тоски и страха. Наверное, это хорошо, но я не знаю, что будет дальше. Хотя... у меня есть бамбуковый лес и «Двадцать девятое февраля», у меня есть где-то пять лет впереди, и Хаус, с которым никогда не бывает скучно. Я понятия не имею, что дальше выйдет у меня с Блавски — наверное, ничего хорошего, не знаю, как сработаюсь с Корвином и Чейзом, не знаю, кто подставил меня, стуча в Министерство, даже не знаю, что будет с ребёнком Марты, и как это изменит её, но я знаю одно: мне не безразлично, настанет завтрашний день или нет. А пока я дремлю под спокойную музыку в машине Хауса и — да — наверное, мне хорошо.
По крайней мере, до того момента, как он чувствительно пихает меня в бок:
- Мы достигли конечного пункта маршрута, экселенц. Давай, выметайся уже.
Я неуклюже выбираюсь со своего места — не с первой попытки, потому что забыл отстегнуть ремень и сначала барахтаюсь на сидении, как опрокинутый на спинку жук, собирая разбросанные сном условные рефлексы, а потом, зевая и дрожа от недосыпа и прохладного вечернего ветерка, плетусь кое-как за Хаусом в его... то есть, нашу — теперь уже официально нашу, если верить второй табличке на второй двери — квартиру, таща всученную мне упаковку пива и большой пакет чипсов.
Пиво Хаус, отобрав у меня, сгружает на журнальный столик перед телевизором. Высыпает в вазочку фисташки, с хрустом взламывает пакет чипсов и роется в нём:
- Тут ещё соус должен быть... Что поставить? - кивает в сторону экрана.
- На твой вкус, - говорю, и меня накрывает такая зевота, что начинаю беспокоиться, удасться ли мне вообще когда-нибудь закрыть рот. На глаза набегают слёзы.
- Челюсть не вывихни, - предостерегает Хаус, откупоривая банку пива и протягивая мне. - На, догонись, в самый цвет тебе будет. И вылезай уже из своего делового панциря — что за страсть к удавкам на шее! Это не из за них Сизуки вменил тебе суицидальный настрой?
Я невольно улыбаюсь, стаскиваю пиджак и галстук, нога об ногу сковыриваю с ног туфли и остаюсь в носках, а Хаус, освободив руки от чипсов, вдруг хватает меня за пояс. Рывком подтягивает ближе и, пристально глядя в глаза, одной рукой наощупь расстёгивает пряжку.
- Ты так меня домогаешься? -вяло интересуюсь я, стараясь при этом не пролить пиво.
- Я так осуществляю первую фазу реанимации — освобождаю пациента от стягивающих и мешающих дыханию предметов одежды. Расслабься уже, Уилсон, ты — дома. Пей пиво, грызи орешки, валяйся на диване, делай, что хочешь. Это твой дом, - и сам основательно устраивается в углу дивана, опираясь и на спинку, и на подлокотник, и тоже с банкой пива.
- О`кей, - я плюхаюсь на диван и разом выливаю полбанки в рот. Цапаю горсть фисташек из вазы, откидываюсь назад и внезапно оказываюсь опирающимся на Хауса, как на подушку, если, конечно, такое сравнение уместно для его костлявого торса. Самое удивительное, что он не отпихивает меня, не отпускает никаких ехидных замечаний — вообще не протестует, а, пропустив свободную руку между спинкой дивана и моей шеей,  хозяйски укладывает ладонь на мою ключицу, не так давно пострадавшую при падении с мотоцикла, и я чувствую, как от этой его ладони распространяется мне на грудь приятное расслабляющее тепло. Затем он щёлкает пультом, выбирая программу и неожиданно натыкается на какой-то конкурс любительских видеоклипов под джаз-музыку. Поразительно-чистая труба, мелькание осенних кадров, и вдруг на фоне кленовых веток и просвечивающего неба трепетание двух бабочек крапивниц. Я невольно улыбаюсь:
- Оставь, не переключай...
- Бабочки и джаз, - ответно смеётся Хаус. - Ну, прямо как по твоему заказу — и вот чего тебе ещё на свете надо?
В это время там, в студии, камера, на миг отвлекшись от экрана, прокатывается по заинтересованному залу, ни на ком особо не задерживаясь, снова возвращается к сцене с большим экраном для демонстрации любительских шедевров, скользит по лицам жюри, и я вдруг с удивлением вижу среди них знакомых — темноволосую, эффектную, но словно слегка потрёпанную жизнью Лайзу Рубинштейн и, как всегда, элегантного, улыбчивого Орли.
- Хаус!
- Ух ты, - говорит и он с удивлённой усмешкой. - А наш парень идёт в гору: актёр, джазмен, а теперь, похоже, ещё и подвизается в теле-шоу.
Какие-то тонкие нотки в его голосе тревожат меня, и я поворачиваю голову, чтобы взглянуть ему в лицо. Глаза у Хауса, не смотря на усмешку в голосе, сейчас отчаянно грустные.
- Ты... расстраиваешься из-за него? - сам неожиданно для себя спрашиваю я. - Он не пишет, не звонит, забыл о твоём существовании, и тебе обидно, потому что ты редко раскрываешься, а тут был готов раскрыться...
- Психолог, - фыркает он, но при этом почему-то притягивает меня за шею ещё ближе. А потом вдруг говорит:
- У Харта, кажется, проблемы с трансплантатом. Он ведь тебе не безразличен?
Я выворачиваюсь из-под руки Хауса и сажусь прямо:
- Какие проблемы? Отторжение? Он звонил?
- Я звонил. У него был электролитный дисбаланс на мониторе. Я сказал ему, что нужно приехать сюда и обследоваться.
- А он?
- А он снимается в проекте Бича и страшно занят.
- При чём тут проект и его занятость? Это же может быть начало отторжения, когда всё ещё обратимо! Почему ты не объяснил, как это может быть серьёзно? Почему не настоял?Почему Орли не позвонил?
- При чём тут Орли? Разве Орли — его мамочка?
- При чём тут мамочка? Орли — его друг, он имеет на него влияние.
- А я — его врач, - перебивает он довольно резко. - И уж если после того, как я ему обрисовал ситуацию, у него хватает идиотизма пренебрегать своим положением, значит, Орли не поможет, и так тому быть. Я, во всяком случае, умолять его не стану.
- Но он может не понимать, не верить, насколько всё это опасно и как далеко может зайти. Он-то ведь не врач.
- Значит, надо слушать, что говорит врач, и доверять его мнению. Клясться на Библии в том, что его дело хреново, я не собираюсь.
- Какая ещё Библия! Я же знаю, как ты умеешь уговаривать, как умеешь настоять — да ты на гильотинирование, кого угодно, уболтаешь. Ты никогда не ограничиваешься тем, что просто высказываешь мнение - и всё. Ты обманываешь, манипулируешь, вымучиваешь, если это твой пациент, если тебе по-настоящему надо. Так что сейчас изменилось?
- Наверное, сейчас по-настояшему мне не надо. Головоломки здесь нет, здравого смысла — тоже. Я не вижу точки приложения своих выдающихся дипломатических способностей.
- И оставишь всё, как есть?
- Ага, - без напряжения, легко соглашается он, закидывая в рот орешек.
Я несколько мгновений смотрю на него, не совсем понимая, что происходит, как вдруг меня осеняет:
- Ты что? - возмущённо шиплю я. - Ты думаешь, если он умрёт, Орли сыграет ему похоронный марш с тобой в четыре руки и вообще останется в твоём распоряжении на  случай, если тебе снова приспичит помузицировать на пару? Ревнуешь к нему Орли и поэтому не пытаешься уговаривать? То же, что с Марком Уорреном было?
- Чушь несёшь, - так же легко говорит он. - Рано я тебя у Сизуки забрал — у тебя продуктивная симптоматика, трансферная паранойя. Смотри вон телевизор.
Но я уже чувствую, что вечер непоправимо разбит и испорчен. Там, в студии Орли что-то говорит, кому-то что-то присуждает, шутит между делом, шутку подхватывает Рубинштейн, но мне кажется, что улыбаются они натянуто и вообще играют в каком-то фарсе.
- У них там тоже всё ненастоящее, - говорю я с горечью и захлёстывающей горло досадой. - Харт умрёт, и все эти смешки и улыбки именно и означают, что он умрёт. С трансплантатами всегда, как на бочке с динамитом, когда фитиль уже горит. Какого чёрта, в самом деле, ты будешь разъяснять — они и так понимают. Просто притворяются самыми жизнерадостными пандами во всём бамбуковом лесу, хотя их бамбуковый лес тоже просто нарисован на шторках. На самом деле... - и осекаюсь, почувствовав, как жёсткие ладони Хауса берут меня за щёки и сдавливают, как сдавливают, проверяя на спелость — до хруста — арбуз. Близко-близко я вижу его небесно-голубые, прозрачные, бескомпромиссные, как гранёный лёд, глаза, и он говорит мне — твёрдо, тихо, хрипло и угрожающе:
- Не смей!
- Хаус... - я пугаюсь этого выражения, уже виденного однажды ночью в паршивом номере паршивой гостиницы во время нашей погони за ветром, когда у меня впервые случился серьёзный бронхоспазм.
- Я всё для тебя сделаю, - шипит он зло и бешено, ещё сильнее, до боли, стискивая моё лицо. - Я вылечу твоего голливудского мажора, заманю его сюда обманом или силой, но ты даже не думай снова ускользнуть в свои чёртовы сумерки. Ты не умрёшь, ты мафусаила переживёшь, ты будешь, чёрт возьми, самой жизнерадостной пандой, не то я... я тебе все кости переломаю! За то, что ты всегда всё портишь, дрянной, трусливый поц!
Я беспомощно хлопаю глазами, а он не отпускает, и мне уже всерьёз больно — я чувствую, как будто он вот-вот попросту раздавит мне череп, но у меня это почему-то не вызывает ни злости, ни сопротивления, и я покорно позволяю ему сдавливать мою голову, как кокосовый орех. Более того, я и сам протягиваю к нему руки и так же беру в ладони его лицо, но не стискивая, а едва касаясь, и его щетина колет мне пальцы. Он вздрагивает и ослабляет хватку.
- Ну, что ты... - тихо-тихо, шёпотом, говорю я. - Я и не собираюсь. Я...я тоже всё сделаю для тебя, я лишь... понимаю их... ну, что ты, Грэг... отпусти... пожалуйста.
И он, выпустив меня, хрипло, не по-настоящему смеётся:
- Что это вообще было, а? Мы с тобой что, стареем, что ли, Уилсон? Дай-ка мне ещё пива.
- Я...серьёзно. Ты больше не бойся за меня...каждую минуту. Ты...устал от этого.
- Много о себе думаешь, панда, - ворчит он, но как-то не по-настоящему, снова устраиваясь в своём углу дивана. Я раздумываю пару секунд, и опять бесцеремонно приваливаюсь к его плечу.
По телевизору Орли уговорили сыграть на студийном рояле и спеть. Крупным планом его лицо, и я замечаю, несмотря на грим, что Орли осунулся и постарел — морщины сделались глубже, а ведь всего ничего прошло с тех пор, как я его видел. Конечно, «Удивительный мир» - кажется, это его любимая композиция. Мне она тоже нравится, я чувствую в ней особый, словно про меня, смысл и тихонько подпеваю, покачивая в руке банку, в которой на дне ещё плещется пиво. Примерно на середине второго куплета рука Хауса снова проползает между спинкой дивана и моей шеей, и ладонь ложится на мою ключицу тёплой приятной тяжестью. Но его пальцы при этом не неподвижны — он играет на моём плече, как на клавишах рояля. Это немного щекотно, но мне нравится. Кажется, вечер всё-таки склеился. За «Удивительным миром» следует «Мекки-Нож» и, наконец, «Огненный поцелуй» - Орли явно, как и я, любитель немного архаичного, но великолепного Армстронга. Ему не хватает саксофона, и Хаус, видимо, считает то же самое, потому что в его другой руке этот воображаемый саксофон как раз появляется, и он, раздув щёки, воспроизводит классическое тремоло. Ну, ладно, почему бы мне, в таком случае, не сделаться метёлками? «Тц-тц-тссс -а». Становится весело. А почему бы и нет? Почему мне не должно быть весело дурачиться и изображать из себя оркестр вместе с моим лучшим другом в первом часу ночи на диване перед телевизором? Орли запрокидывает голову, его глаза зажмурены — Хаус за роялем тоже иногда так делает. Они вообще похожи. Внешне. Орли слишком зажатый, слишком старомодный, слишком неуверенный, слишком рефлексирующий — он такая же дурацкая панда, как я. И именно поэтому он так нравится Хаусу. Не смотря ни на что.
- Ты просто любишь панд, - говорю я между двумя каскадами барабанной дроби.
- Ага, - легко соглашается он. - Они прикольные.
Орли перестаёт играть и обезоруживающе улыбается прямо в камеру, словно нам. Вернее. Хаусу. «Наша передача подошла к концу, хочу пожелать вам много хорошей музыки, и самых удачных кадров».
- Позвонишь ему? - спрашиваю, отбрасывая воображаемые барабанные палочки.
- Утром. Давай спать. Завтра много работы. У тебя, во всяком случае.
- Уже сегодня. Почти час ночи.
- Ну, вот видишь. Я тебя завтра не добужусь.
- Ага, - скептически зеваю. - Ты — меня...

Но будит именно он меня, и задолго до утра.
- Вставай! Уилсон, живо подъём!
- Что случилось, - бормочу спросонок, выпутываясь из одеяла. - Сколько времени?
- Без четверти четыре. Вставай, одевайся и пошли. У Марты Чейз кровотечение. Похоже, на начавшуюся отлойку. Привезли минут десять назад. Она тебя зовёт. Чэнг уже едет. Ней дежурит в приёмном.
Сон улетучивается, как вспугнутая птица, мгновенно, громко хлопая крыльями и роняя кляксы испуга из-под хвоста.
- Ей же рано рожать!
- Повтори ещё пару раз — вдруг поможет.
 
Эскалатор оживает с глухим гулом, и я знаю, как отреагируют сейчас на этот звук те, кто уже принимает вновь поступившую пациентку — коллегу, сотрудницу, приятельницу. Как бы ни были заняты, они всё равно хотя бы на один миг поднимут голову, и в глазах лёгкой тенью мелькнет облегчение, потому что включенный эскалатор — это Хаус, он — практически единственный, кто пользуется движущейся лестницей. А присутствие Хауса — это всегда пресечение в зародыше любой паники, любой суеты, это резкость смешных и злых шуток, сыплющихся из него, как из рога изобилия, это нестандартность выигрышных ходов и ходячий энциклопедический справочник по всем разделам медицины — память у него огромная и систематизирована не хуже научной библиотеки.
Наверное, только один я знаю, как боится Хаус делать последний шаг с уходящей из-под ног ступеньки на ровный пол. Как ему трудно, перенеся всю тяжесть на правую ногу, сделать левой широкий шаг, одновременно вынося вперёд трость, чтобы наконечник не застрял в щели, и при этом не запоздать и не сделать этот шаг слишком рано. Не споткнуться. Не упасть. Он так сосредоточивается на этом, что прерывает любой — даже самый важный — разговор, пока стоит на ступеньках. И я всегда стараюсь подстраховать его — так, незаметно, как бы между прочим, протягивая руку для опоры. Иногда — редко, в особенно плохие дни — он так же незаметно принимает эту помощь.
Пока мы переодеваемся в холодном узком фильтре, Ли — та, которая медсестра, а не та, которая фармацевт — скороговоркой докладывает, что у Марты тянущие боли внизу живота появились с восьми часов, она сама пыталась принимать спазмолитики, но в полночь — первые кровянистые выделения, которые пока только усиливаются, а с час назад начались схватки. Их стараются сдерживать, но почти безуспешно. Плодный пузырь цел, по УЗИ плод около тридцати трёх-четырёх недель, развитие лёгких оставляет желать, удвоение почки справа.
Общеизвестно, что двадцативосьминедельный плод адаптируется чуть ли даже не лучше тридцатидвухнедельного - правда, у Марты по сравнению с таким ещё одна-две недели форы, но всё равно всё очень и очень тревожно. И какого чёрта Чейз приволок её сюда, в профильный центр, а не в «ПП» с его налаженным родовспоможением? Ответ приходит сам собой: чтобы ей не оказывали родовспоможение. Эти идиоты решили сохранять беременность, во что бы то ни стало, даже не задумываясь, что там могут быть и ещё бог знает, какие аномалии, кроме Вильямса, и не они ли как раз и причина возникшей проблемы, даже и о том не задумываясь, что если мы не прекратим эту чёртову родовую деятельность в кратчайшие сроки, Марта просто кровью истечёт.
- Позвоните в «ПП», - говорю. - Нам нужен педиатр-неонатолог и кювез. На всякий случай. И нашу реанимацию.
- Тоже на всякий случай?
- На всякий случай.
- Хорошо, доктор Уилсон, сейчас сделаю.
Сама Марта обнаруживается в предоперационной на каталке — бледная, испуганная, с лицом, искажённым болью. К локтевым сгибам тянутся прозрачные шланги капельниц — льют в обе кубитальные разом. С капельницами и шприцами колдует Ней, Чейз гладит жену по руке, повторяя, как заведённый: «Всё будет хорошо, малыш, всё будет хорошо», и в глазах у него что-то очень похожее на безумие.
- Почему сюда, а не в «ПП»? - отрывисто спрашивает и Хаус, входя и открывая воду. - У нас же нет родблока.
Он не понимает. Ему, в отличие от меня, такое вопиющее головотяпство, видимо, даже в голову не приходит.
- Ей рано рожать, - с вызовом говорит Чейз. - Они там сразу родоразрешат с частичной отслойкой и врождённой хромосомной. А ей рано рожать.
- У-умник, - с подвыванием реагирует Хаус, и его глаза становятся насмешливыми и злыми. Ней уже плеснула ему в ладони антисептическое мыло — специально для операционных — и с треском вскрывает упаковку перчаток. Правильно — Хаус Чэнг ждать не станет. Облачко талька.
- Ну, ты как? - спрашиваю Марту, подходя и ободряюще похлопывая по руке, а одним глазом при этом косясь на показатели сердцебиения плода на мониторе токографа. Показатели неутешительные.
Марта сжимает руку Чейза и смотрит на него же, но говорит со мной:
- Это схватки, Джим, это роды! Он ещё такой маленький, ему рано! Неужели ничего нельзя сделать? Слишком рано. Он не задышит.
- Дыши-дыши, - говорю. - Пока всё хорошо, не волнуйся... - а уж где там хорошо!
Хаус присел на табуретку между её ног, морщится, досадуя на нехватку света.
- Эй, ты, как тебя, дочь востока, всё равно ничего не делаешь — бери лампу и свети сюда. Так... крови пока не особо много — по всей видимости, краевое отслоение. Я пошёл глубже. Чейз, ты не против, если я частично войду в твою жену? Не волнуйся, о латексе я позаботился.
Но Чейзу не до шуток — он вообще вряд ли его слышит. Много там крови или мало, но Марта бледнеет на глазах, словно выцветает, как фотобумага на солнце, только наоборот.
- Упс! - говорит Хаус, едва войдя пальцами во влагалище и слегка меняется в лице. - Вы вообще-то УЗИ делали, молодые идиоты или ограничились амниоцентезом.
- Ей только что сделали УЗИ, - говорит без выражения Чейз. - И делали в двадцать недель. Плацента была расположена низко...
- Кретин. Надо было везти её в «ПП», а не трястись над сроками, как будто ты сам не врач, а полуграмотный скотник из Южной Калифорнии. Здесь не «низко расположена» - здесь уже частичное предлежание, и она просто ползёт под пальцами, так что мы не будем пролонгировать эту беременность. Ней, кончай растворы тратить.
- Хаус! - голос Чейза становится угрожающим. - Хаус, придумай что-нибудь. Может быть, швы на устье?
- В твоём возрасте, мачо от хирургии, пора бы знать, что все на свете проблемы швами не решаются. Марта...
Теперь он обращается к ней совсем по-другому — мягко, бережно, почти интимно. И Марта пугается этой его бережности больше, чем испугалась бы свирепого рыка.
- Хаус? - отчаянно тревожно откликается она.
- Марта, нужно делать кесарево сечение. У тебя предлежит плацента, и она в плохом состоянии. Если промедлим, плод погибнет, а ты умрёшь от кровотечения. Ты понимаешь меня?
- Делать кесарево сечение сейчас — значит убить ребёнка. Он не готов самостоятельно дышать.
- Это только предположение, точно знать ты не можешь.
- Хаус, там же совсем немного крови, плацента функционирует. Нам нужно всего  две-три недели, - встревает Чейз, его тон резкий, настойчивый.
- В медицине всё и всегда только предположение. Но уметь считать вероятность должен каждый сопливый третьекурнсник, а тем более врач со стажем больше десяти лет. Вот тебе задача, Чейз: имеется кровотечение из родовых путей, плод тридцать три недели и родовая деятельность. Отвлекись от того, что она — твоя жена, абстрагируйся — ты же не даун, тебе эта функция должна быть доступна. Тактика выбора?
- В некоторых случаях назначают строгий постельный режим и медикаментозное купирование сокращений, - упрямо упирается Чейз.
- В каких?
- Если беременность первая, или предыдущие закончились неблагополучно, если при этом имеется резус-конфликт и если кровотечение не усиливается. У неё отрицательный резус, были патологические первые роды, и кровотечение не усиливается.
- И? Ты забыл ещё один пунктик. Маленькое условие со стороны плода.
- Если исключена патология со стороны плода, - нехотя договаривает Чейз.
- Думаешь, хромосомные аномалии не относятся к патологии со стороны плода?
- И ещё если беременная женщина информирована, но отказывается от родоразрешения, - добавляю я, зная, что не стоило бы этого говорить, но, в то же время, не имея права не сказать. Хаус зыркает на меня так, что я чуть не обжигаюсь о его взгляд, и в то же время он меня вымораживает.
- Это — стандарт, - тем не менее, отводя глаза, говорю я упрямо. - И мы обязаны его выполнить, если нет экстренных жизненных показаний. Так что окончательно решать только тебе, Марта.
- И угробить её и плод во славу добуквенного исполнения стандарта, аминь? Пациенты - идиоты, и только полный кретин мог придумать возлагать ответственность за выбор тактики лечения на их плечи.- Хаус, кажется, вообще забыл о присутствии Марты Чейз, он «вынес пациента за скобки», как делает всегда в минуты напряжённого спарринга противоречий. Забавно, но ни Марту, ни Чейза, как старых членов его команды, это даже не задевает.
- Мы вообще-то врачи, - говорит Чейз, - и кое-что понимаем в медицине, чтобы принять взвешенное решение.
- Она — сумасшедшая мамаша, а ты — такой же чокнутый отец, чей детородный инстинкт давно сплясал на могиле здравомыслия. О чём вас вообще можно спрашивать?  Что, ты никогда не видел, что ли, как родителям больных детей вышибает мозги? Потому что только человек без мозга предпочтёт кесареву сечению вскрытие.
- Но разве больше ничего нельзя хотя бы попытаться сделать? - в голосе Марты дрожит, вибрирует хрупкая надежда, но Хаус безжалостно ампутирует её:
- Больше ничего. Если оставить всё как сейчас, у вас обоих есть реальный шанс не пережить утра. Но — ты всё слышала - мне нужно твоё согласие на операцию. Автограф под длинным тупым листом. Без него я до тебя и кончиком скальпеля не дотронусь. Ней, готовьте эпидуральную анестезию. Ли, желудок и клизму.
- Послушай, если остановить схватки, подождать всего несколько дней, дать гормоны... Лёгкие не готовы, им нужно ещё немного времени. Я могла бы вообще не вставать несколько дней. Хаус!
- У нас нет нескольких дней. Плацента отслоилась уже на какой-то площади и будет продолжать отслаиваться. Ты истечёшь кровью, а твой плод погибнет от внутриутробной гипоксии — он и так уже от неё страдает. Будет хуже. Подписывай соглашение. Если он жизнеспособен, педиатр осмотрит его, поместит в кювез и его перевезут на донашивание в «ПП». Если нет, я, по крайней мере, постараюсь сохранить тебе матку и возможность попробовать снова. Думай, пока тебя готовят — мне нужна твоя подпись, - он встаёт, отпихнув табуретку своей тростью и выходит, на ходу сдирая с рук и сбрасывая в контейнер перчатки
Выйдя за ним в коридор, я становлюсь свидетелем занимательного процесса  экспроприации табачных изделий у дежурного охранника — здорового темнокожего парня в нашей униформе со змеёй и цифрами на кармане. Охранник стоит, затиснутый в закуток у окна, как во время ареста, подняв руки, а Хаус деловито лезет ему в карман.
- Ещё раз увижу, что дымишь в туалете — уволю, - назидательно говорит он, извлекая пачку. - Чтобы в следующий раз адекватно оценивал обоняние и слух соседа по кабинке. А сейчас дай-ка мне прикурить и возвращайся к дверям — мы ждём консультанта с аппаратурой, не заставляй его осваивать телепортацию, - он дёргает на себя фрамугу и дым срывается с его губ прицельной тонкой струёй в открывшуюся щель.
- Никого ты не уволишь, пока Смит не снимет свой мораторий, - говорю  я. - И, по-моему, ты сейчас сам куришь там, где не разрешается.
- А ты чего прилез? Уйди, не дыши дымом, - ворчит он беззлобно и даже, кажется, рад тому, что я подошёл.
- Дай хоть пассивно покурю. Повод вроде есть.
- Она не примет никакого решения, - говорит досадливо Хаус. - Будет тянуть до последнего, а если и скажет «да» или «нет», всё равно тотчас же пожалеет. Это закономерно. Она — мать. Нужно было с самого начала спрашивать Чейза — не её. И спрашивать так: кого он предпочитает видеть мёртвым, своего ребёнка или их обоих.
- Ну, да, при такой постановке вопроса выбор как будто бы очевиден. Но, послушай, ведь Чейз эти десять лет не лимонами вразвес торговал — он не может не опираться хоть частично на медицину, и если он говорит... если он хочет надеяться, то эта надежда не на пустом месте...
- На пустом. И дело не в рисках, не в прогнозах и вообще не в медицине. Ну, вот ты сам скажи, что проще подписать: записку самоубийцы, смертный приговор, два смертных приговора? Даже если твоя подпись — так, для галочки... Почему мы даём такое решение пациенту в руки? Это же просто глупо, если не жестоко.
- Ух ты! Ты, кажется, вслух сочувствуешь пациентам ? Это на тебя не похоже.
- Я стал лучше, - насмешливо фыркает он.
- Да ты всегда таким был, только делал всё, что в твоих силах, чтобы этого никто не замечал.
- Никто и не замечал.
- Да все замечали. И делали всё, что в их силах, чтобы ты не замечал, что они это замечают... Пойдём, Хаус. С Мартой нужно решать прямо сейчас.
- Там нечего решать. Нужно делать кесарево. Ещё неизвестно, что лучше — родиться этому ребёнку или не рождаться. И очень хорошо, что подписывать информированное согласие не мне.
- Ты только что говорил, что решать такое должны как раз врачи, а не пациенты.
- К счастью, далеко не всё в жизни делается так, как должно... Ладно, пошли. Сейчас она нам скажет, что не может взять на себя ответственность, и всё начнётся сначала.
Мы возвращаемся в предоперационную, где Марта, уже подготовленная, сжимает губы, чтобы не тряслись.
- После отключения флексюли схватки возобновились, - сухо докладывает Ли. - Но кровотечение пока купированно. Токограмма показывает первую степень гипоксии.
- Подписывай, - Хаус протягивает Марте бланк информированного согласия.
Но Марта смотрит на него широко раскрытыми глазами и подписи своей не ставит.
- Ну? - резко почти прикрикивает он. И она, оттолкнув его руку, мотает головой:
- Я не могу, Хаус, я не могу. Если он всё-таки не задышит, не выживет, это будет означать... будет означать, что я сама... Попробуйте всё-таки остановить схватки, я прошу.
- Если попытаться остановить родовую деятельность, вы всё равно можете оба погибнуть — прямо сейчас или при возобновлении этой родовой деятельности в любой момент. Не будь же ты дурой, Мастерс, подписывай!
- Не дави на неё! - рычит Чейз.
- Так дави на неё сам, придурок! Это твоя жена — не моя, - огрызается Хаус.
- Джим, - она старается поймать мой взгляд заплаканными глазами и спрашивает почему-то именно у меня — не у Чейза, что было бы логичнее. - Что мне делать, Джим? Как я смогу потом доказать себе, что подсознательный страх перед болезнью этого ребёнка не толкал меня к неправильному выбору? Если бы я была посторонним лицом, даже врачом, если бы я могла быть объективной... А так — как?
Я кошусь на Хауса, и он кивает, словно подтверждая: «Вот то, о чём я тебе только что говорил».
- Выбор всегда неправильный, Марта, если он есть, - неуверенно, с запинками, говорю я. - Правильный ответ только один, а если у нас в запасе два, значит, мы уже не знаем правильного. Объективности здесь ни с твоей стороны, ни со стороны врача просто не может быть, потому что мы всё равно точно не знаем, в каком кулаке пустышка. А когда мы знаем, мы не задаём вопросов. Но решать судьбу твоего ребёнка и твою судьбу ты всё равно имеешь хоть какое-то право, а мы — никакого. Нужно, чтобы было право, а не только объективность. Иначе нельзя решать вообще — ни юридически, ни этически.
- Послушай, - теряет терпение Чейз. - Тебе не кажется, что сейчас как-то не время философствовать?
- Замолчи, - резко говорит ему Хаус. - Уилсон правильно делает, а ты тупишь, в который раз уже тебе говорю. Тебя ведь это, между прочим, тоже касается, только ты ни черта не понимаешь, потому что от страха и волнения за свою семью тебе голову снесло, а вот Марта понимает — верно, Марта?
- Да... Я хочу... прошу... представителя...
- Кому? - спрашивает Хаус, как спрашивал бы в телевикторине, кому переадресовать «дорогой» вопрос.
- Уилсону.
- Кто бы сомневался. Кто ещё у нас носит на шее табличку: «Плевать сюда». Ему быть виноватым — просто наркотик... Что скажешь, экселенц? Ты сам нарвался. Тебе делегировали полномочия принятия решения. И не тормози — время уходит, кровь - тоже?
- Почему ему, в не мне? - взвивается Чейз. - С какой стати он...
- Он только что при свидетелях объявлен её, - Хаус пальцем указывает на Марту, — медицинским представителем. Ты же, вроде, сам слышал. Кстати, на твоём месте я бы ему в этом не завидовал... Уилсон, хватит сопли жевать: реки.
- Мы... - пытаюсь заговорить я и вынужден откашляться, чтобы продолжить. - Мы делаем сейчас кесарево. Марта, прости, но так лучше. Роберт, прости меня.
Чейз плотно сжимает губы — кажется, он с трудом сдерживается.
- Бог простит, - фыркает Хаус. - Всё, дебаты по регламенту закончены. На стол.

Марту перевозят в операционную, перекладывают на стол, я готовлю набор для катетеризации эпидурального пространства, Ней «накрывает» инструментарий.
- Доктор Уилсон, перчатки.
- Да-да, Ли, давай.
- Что там Кадди, прислала своего черлидера от неонатологии? - спрашивает Хаус.
- Едет, - говорит Ли. - Будет минуты через четыре.
- Тогда начинаем. Ней, премедикацию. Где эта чёртова Чэнг?
- Моет руки.
- Уилсон, ты знаешь толк в болеутолении - сделаешь эпидуралку?
- Уже делаю.
Хаус заметно нервничает, и,нервничая, ёрничает. Я его понимаю. Но тут, слава богу, подключается помывшаяся Чэнг.
- Что у вас?
- Частичное предлежание. Тридцать три недели. Жив. Гипоксия — два. Идём на кесарево.
- Правильно, - говорит Чэнг. - Согласие получено?
- Да. У нас Уилсон командует парадом. Марта передала полномочия.
- Вы помните, - вдруг говорит Хаусу Марта, - как не хотели брать меня к себе, потому что я не хотела врать?
- Я только для тебя и открыл тогда вакансию, дурочка.
- А потом я сама к вам не захотела, потому что не хотела врать. Вы помните?
- Да.
- Вас же огорчил мой уход тогда?
Хаус хмыкает тем особым хмыком, от которого не только Чейз обыкновенно ёжится, но и у меня по спине бегут мурашки, но, тем не менее, отвечает:
- Да.
- Я была глупой девчонкой. Не знала, что можно врать — и при этом не врать, не врать — и при этом врать.
- Теперь ты знаешь... - у Хауса маска на лице, но мне кажется, что он улыбается.
- Да, теперь я знаю... Вы соврёте мне, если будет нужно, Хаус?
Он понимает её, кажется, с полуслова и кивает согласно и серьёзно:
- Обещаю.
- Спасибо... - с облегчением выдыхает Марта и тут же замирает, потому что я как раз нащупал промежуток между остистыми отростками позвонков.
- Ты в порядке? - можно ли придумать более дурацкий вопрос. Ей больно — игла  проникает глубоко между позвонками, задевает оболочку спинномозгового канала, а обезболена только кожа, но она вымученно улыбается:
- Ты — профи.
- Заказ на кровь? - спрашивает, как в ресторане, просунувший голову в дверь операционной Куки. - У меня есть два пакета четвёртой минус, но это всё. Не самая распространённая группа.
- Заказывай сам от моего имени, - говорю, не поворачиваясь. - Заказывай больше — всё равно дадут меньше.
Марта расслабляется — анальгетик блокировал нервную передачу, она больше не чувствует ни боли схваток, ни беспокойного шевеления задыхающегося плода. Ли переворачивает её на спину, ставит ширму, я смещаюсь так, чтобы видеть её лицо, и чтобы она видела меня.
- Ты в порядке?
- Ты за анестезиолога сегодня, Джим? - снова слабо улыбается она.
- Он — крутой сомелье, - говорит Хаус, проводя разрез. - Будет смешивать для тебя коктейли — он это умеет. Держи крючки, - это он Чэнг. В другом случае оперировала бы сама Чэнг, а ассистировал Чейз, но сейчас Чейза в операционную не пускают. Слышу, как там, за дверями, его уговаривает и успокаивает Куки.
- Меня тошнит, - вдруг говорит Марта.
- Не бойся — это нормально. У тебя же сейчас в животе Хаус — с него всех тошнит. Ли, добавь милиграмм гранисетрона.
Ли тихонько фыркает, подкалываясь в коннектор. Ней, Чэнг и сам Хаус не слышат моих слов, сосредоточенные на своей ручной работе. У них, мне кажется, что-то не ладится — работая в больнице, привыкаешь понимать такое просто по напряжению мышц спины оператора, по дыханию, и я чувствую, что возникла проблема, но держу лицо, чтобы не испугать Марту. Ней вытирает Хаусу пот, хотя это ни о чём — Хаус без трости и напряжён — понятно, с него течёт. Чэнг иначе перехватывает крючки, вдруг со свистом втягивает воздух сквозь зубы. «Ах, ты ж...» - шипит Хаус. Кесарево сечение — простейшая операция, и если возникает замешательство, значит что-то пошло очень не так.
- Педиатр здесь, - докладывает Куки из коридора.
- Пусть будет готов к проблемам, - потихоньку говорит Ней.
Марта белеет вдруг, как простыня, глаза закатываются, зрачки расширяются.
- Давление упало, - говорю я, беря с лотка Ли новый шприц.
- Не поднимай пока. У нас и так тут всё заливает — не видно ни черта. Ней, отсос!
- Ставь кровь, - говорю я Ли.
- Ну, откуда, откуда свищет? Не вижу ни хрена, отсасывай и суши одновременно — тебя что, двумя руками работать не учили?
- Тихо-тихо, спокойно, - Чэнг пытается просунуть зажим. - Убери руку.
- Не могу — я держу разрыв. Головка мешает.
- Это ты стенку задел?
- Нет, не я. Да тяни ты уже отсюда этого щенка. Мы сейчас мать потеряем.
Они почти совсем закрывают от меня операционное поле, и я вижу лишь копошение окровавленных перчаток.
Входит стерильный педиатр.
- Какое состояние плода?
- Без признаков жизни, - бурчит из-под локтя Хаус.
- Вот оно что, - говорит Чэнг. - Можно было ожидать при низком расположении.
- Врастание?
Я вспоминаю: при низком расположении плаценты это бывает. Ворсинки, как щупальца, прорастают все стенки матки и при попытке отделить плаценту, матку рвёт буквально в лохмотья.
- Излитие околоплодных вод в малый таз.
- Жди пельвиоперитонита.
- Пуповину пережми. Ножницы!
Чэнг извлекает и передаёт педиатру плод — бледный, неподвижный, обвисший.
- Уилсон, как она?
- Тахикардия сто сорок, давление шестьдесят на ноль, оксигенация девяносто семь.
- Нужно идти на экстирпацию. Что скажешь?
- Мы льём всё, что можем. Давление сорок на ноль. Пульс стопятьдесят... Делайте экстирпацию. Ли, дефибриллятор.
Младенец молчит — слышу работу отсоса, суету педиатра и медсестры у другого стола.
Ритм срывается, монитор заходится противным писком.
- Фибрилляция!
- Заряжаю на двести. Руки из раны!
Все трое вскидывают окровавленные перчатки выше плеч — автоматический жест, чтобы я был уверен, что никто не касается тела.
- Разряд!
Тело Марты выгибается, падает, голова скатывается набок.
- Ещё.
- На двести пятьдесят. Руки! Разряд!
- Синус.
- Продолжайте.
- Зажимы на углы. Я держу.
- Скальпель.
- Осторожно, ткани растянуты.
- Время, - говорю я. - Вы успеваете или переходить на интубационный?
- Успеваем-успеваем, следи за гемодинамикой.
- Всё равно низко. Не могу поднять.
- Лей кровь и не трепись, цицерон.
- А я что делаю?
- Не знаю я, что ты там делаешь — может, мастурбируешь потихоньку.
Перевожу дыхание — кажется, они, наконец-то, остановили кровотечение.
- Здесь бригада, - говорит Куки.
- Оперативно, блин. Скажите, пусть нам пока кофе приготовят.
С облегчением вижу массивную фигуру Уилки Дженнера, и с таким же тихим восторгом Ли смотрит на смуглого худощавого Сабини.
- Что у вас?
- Коллапс, фибрилляция, дефибрилляция, ритм восстановили, давление критически-низкое, оксигенация — по нижнему пределу, ввели... - я перечисляю всё, что мы понатыкали и поналили. -  Сознание отсутствует.
- Матку — на гистологию, - говорит Хаус, и лоток передают Куки. - Шить.

АКВАРИУМ

В окна приёмной пытается заглядывать утреннее солнце, но шторы спущены, потому что дежурная бригада никак не может отпустить ночь и события ночи. Стол заставлен полупустыми стаканчиками из-под кофе. Кадди, приехавшая ещё на рассвете, переставляет их бездумно и машинально, стоя у Уилсона над плечом. Чейз в углу дивана сидит, обхватив колени и положив на них подбородок — бледный, молчаливый, опустошённый. На том же диване в противоположном углу — Колерник. Чэнг сидит на подоконнике, болтая ногами в тяжёлых ботинках. Уилсон - за столом, уперев в полированную поверхность локти и положив лоб на сжатые кулаки. Хаус в кресле, потупившись, яростно растирает ладонью больную ногу — только с год, как он стал позволять себе делать это, не скрываясь. Остальные — просто на стульях, поставленных в ряд — Ли, Куки, Дженнер, Сабини, Колерник, Ней, Кэмерон и Блавски — ночная смена, главы отделений и хирургическая бригада. Вид у всех, даже у только что пришедших завотделами, усталый.
- Давай, - наконец, говорит Уилсон, не поднимая головы. - Говори, Хаус. Не надо вставать — говори с места.
- А ты что думал, я собираюсь вытянуться по стойке «смирно»? - фыркает Хаус и тут же вполголоса монотонно начинает докладывать. - Поступившая пациентка жаловалась на схваткообразные боли внизу живота, скудное подтекание тёмной крови из родовых путей. При осмотре: беременность тридцать три — тридцать четыре недели, родовая деятельность, отслойка низкорасположенной плаценты. После получасового наблюдения встал вопрос об экстренном родоразрешении путём кесарева сечения. Риски учтены, согласие подписано  медицинским представителем, названным пациенткой. Учитывая продолжающиеся схватки и опасаясь продвижения головки по родовым путям, было коллегиально решено провести операцию в экстренном порядке имеющимися силами: ведущий хирург — я, ассистент — доктор Чэнг, анестезиолог — доктор Уилсон, ассистент — фельдшер Ли, операционная сестра — фельдшер Ней. Под эпидуральной анестезией произведён послойный разрез передней брюшной стенки и матки. В ходе операции возникли трудности с рождением головки из-за троекратного обвития пуповиной и начавшегося разрыва матки вследствие врастания плаценты. Массивное кровотечение вызвало серьёзные нарушения гемодинамики роженицы, фибрилляцию желудочков, гипоксию мозга, кому. Произведена экстирпация матки, оставлен выпускник и зонд в малом тазу, кровотечение купировано. Пациентка в сознание не пришла, переведена в палату интенсивной терапии. Дыхание аппаратное, установлен наружний водитель ритма. Плод женского пола, недоношенный, один килограмм семьсот граммов, синдром Вильямса, удвоение почки, синдактилия, при рождения оценка — три балла. Дыхание аппаратное, дистресс-синдром, ЗВУР — два. Помещён в кювез, переведён в клинический госпиталь «Принстон Плейнсборо», в отделение новорожденных на донашивание. У меня — всё.
Несколько мгновений все молчат, стараясь не смотреть друг на друга, как будто каждый чувствует за собой какую-то вину.
- Чейз, - наконец, говорит Уилсон, не поднимая головы. - Тебе, может быть, нужен отпуск?
- Зачем? - с досадой, чуть ли ни с неприязнью отзывается Чейз. - Сидеть в интенсивке? Торчать в пустой квартире? Зависать над кювезом? Хочешь, чтобы я тоже свихнулся?
- Мы ввели малышке экзосурф, - говорит Кадди, продолжая играть в «го» стаканчиками. - Будем повторять, пока в этом есть необходимость. До появления самостоятельного дыхания. Она получает стероиды, сейчас оксигенация достаточная, и мы будем её поддерживать столько, сколько нужно.
- Тем более я должен работать — сурфактант стоит недёшево.
- О чём ты говоришь, Чейз! - болезненно восклицает Уилсон. - Неужели мы не выделим тебе и Марте материальную помощь.
- С какой стати? Мы что, сироты или ветераны вьетнамской кампании? Или ты считаешь себя обязанным только потому, что в двух местах ковырнул ручкой бумагу?
- Ты мог предвидеть, что так и будет. - говорит Хаус, зевая в кулак. - Он теперь станет срываться на тебя каждый раз, как ему захочется. Делая людям добро, не забудь увернуться от благодарного пинка.
- Добро? - резко поворачивается к нему Чейз. - Что это вы считаете таким уж добром, интересно?
- Чейз, перестань, успокойся, - пытается урезонить его Кэмерон. - Ты расстроен, ты не в себе сейчас.
- Вы мне говорили, что нужно идти на срочное кесарево, чтобы не потерять и Марту, и малыша. Ну, и вы провели это срочное кесарево. Эффект — выше ожидаемого, да? Малыш не может дышать, Марта в коме — не подскажете, что мы реально выиграли с этого?
- Они пока живы, - негромко говорит Блавски.
- Ага. Пока! Ключевое слово «пока». Зато вы сделали всё, что могли. Можете теперь с лёгким сердцем пойти пить пиво.
- Чего ты бесишься? - небрежно спрашивает Хаус, не глядя на него. - Да, мы сделали всё, что при данных условиях могли.
- Разрыв начался только при ручном отделении плаценты — мне сказала Чэнг. Отслоение не прогрессировало, пока вы туда не влезли руками. Если бы прекратили родовую деятельность, она могла бы доносить его до функциональной зрелости. И тогда всё было бы так же, но ребёнок мог бы жить.
- Да, это было возможно, - невозмутимо кивает Хаус.
Уилсон смотрит на него удивлённо. Он отчётливо помнит, что Чэнг сказала о разрыве до того, как ребёнка извлекли из матки. Почему ни она, ни Хаус не скажут об этом Чейзу?
- Куки, что там с гистологией? - спрашивает он.
- Врастание плаценты, третья степень зрелости. Глубокий разрыв, край неровный, тромботические массы, околоплодные воды мутные, содержат меконий и кровь.
И в голосе Куки ему тоже кажется что-то не то. Складывается впечатление, будто он невольно участвует в каком-то спектакле, в полоплёку которого его не посвятили.
- Ну, хватит, - вдруг говорит Хаус. - У нас не одна пациентка на всю больницу. Кто там дежурил?
- Мигель, - подаёт голос Кэмерон. - Но я подумала... Его можно позвать для доклада, он...
- Не надо, - Уилсон решительно встаёт из-за стола. - Идёмте работать. Чейз, возьми хотя бы день — приди в себя... Хаус, Чэнг, вы идите отдыхать — это было не самое лёгкое кесарево. Ли, Ней, вы идите пока тоже домой, оставайтесь на связи. Кадди, ты мне позвонишь, если что?
- Если что? - с нажимом спрашивает Чейз.
- Не знаю. Что-нибудь... Идёмте работать.

УИЛСОН

- Подожди.
Он замирает в дверях, но тут же принимает вальяжную позу, небрежно поигрывая тростью:
- Чего тебе?
- Скажи мне правду.
- О чём, Уилсон?
- Что там на самом деле произошло, во время операции?
- Разве ты сам там не был? - ироничное движение бровями.
- Ты знаешь, чем я занимался, и мне не было вас видно из-за экрана и аппаратов. Чэнг сказала Чейзу, что разрыв начался при ручном отделении плаценты. А я слышал, что вы нащупали разрыв прежде, чем извлекли ребёнка. Зачем Чэнг соврала Чейзу? Считай, оговорила тебя, а ты не возразил. Какое могло быть ручное отделение до извлечения плода? Разрыв явно был самопроизвольный. Ты не при чём. Зачем она соврала, и почему ты не возразил? Я за тобой раньше склонности к мазохизму не замечал. И что скрывает Куки? Он ведь что-то скрывает?
Он молча смотрит на меня и всё играет тростью. И губы трогает загадочная усмешка, которая меня просто бесит. Я чувствую, что краснею.
- Хаус!
- Это информация не для главного врача, Уилсон.
- Я тебя сейчас не как главный врач спрашиваю. Видишь, я тебя даже доктором не назвал.
- Гм... Это аргумент, конечно. Ты меня за последние лет десять вообще хоть раз доктором назвал?
- Значит, ты всё-таки думаешь, что инфу в министерство слил я, а мне наврал, чтобы мальчик не плакал и не помышлял о самоубийстве. Благородный Хаус!
- О, а ты, я смотрю, уже плачешь и помышляешь о самоубийстве.
- Да пошёл ты! - говорю в сердцах. - Не доверяешь — не надо. Проваливай, сам узнаю, что происходит.
Не уходит. Крутит свою чёртову трость, как какой-нибудь дзё. Но с лица исчезает и усмешка, и загадочность — сейчас выражение его, пожалуй, нерешительное.
- Кофе хочешь? - вдруг спрашивает.
- Он у меня уже в ушах плещется. Давай лучше сгоняю Венди за чем-нибудь посущественнее. Макчикен будешь?
- Без огурца.
- Да помню я, помню. И по пончику.
- Только не со смородиновым джемом.
- Хаус... я помню.
Буквально через минуту Венди приносит коробки из буфета и пару пакетов с соком. И напоминает:
- В десять — обход в терапевтическом.
- Хорошо, напомните мне ещё о нём за пять минут.

Мы устраиваемся за столом, сгребая в ведро стаканчики из-под кофе. Я вытираю стол салфеткой для мониторов.
- Хозя-а-а-юшка, - блеет Хаус, но как-то машинально — вид у него хмурый и сосредоточенный. И жевать начинает как-то машинально, погруженный в свои мысли.
Я сажусь напротив, гипнотизируя его взглядом, и даже не обращаю внимания, когда он между делом вытягивает из моего гамбургера нежно любимый шампиньон.
- Уилсон, ты что-нибудь слышал о пузырном заносе? - наконец, спрашивает он меня.
- Я? Хаус, ты меня дважды оскорбляешь. Во-первых, я, разумеется, слышал о пузырном заносе — редкая злокачественная патология хориона, приходилось сталкиваться, знаешь. И во-вторых, если ты сейчас собираешься мне насвистеть, что у Марты мог быть пузырный занос, то ты меня, видно, за совсем слабоумного держишь. При заносе плод никогда не доживает до одиннадцатой недели. Никогда.
- Тогда пошли к Куки и посмотрим сами, о`кей?
- Послушай, Хаус, ты бредишь, и если это очередная твоя дурацкая шутка...
Но он качает головой очень серьёзно:
- Я ещё когда вагинально нащупал эту плаценту, почувствовал, что ткань буквально ползёт — ты раковые опухоли щупал когда-нибудь?
- Нет, слушай, ты, реально, не в себе. В самом деле, Хаус, ну, вот где мне было пощупать раковые опухоли? Я ведь уже двадцать пять лет исключительно галстуки продаю.
- Вот и я почувствовал себя в какой-то момент продавцом галстуков. Сначала подумал, что там уже некроз, но ребёнок был жив, и с некрозом это не очень-то вязалось.
- Ага, а с пузырным заносом — самое то?
Он, наконец, улыбается — просто так, без издевки — моей нетерпеливости и моему возмущению
- Ты слушай. Когда я рассёк матку, плодный пузырь был цел и напряжён, троекратное обвитие шеи — плотно, на сантиметр не сдвинуть. Я попытался ослабить петлю, потянул — так, слегка, но пуповина вдруг подалась, как гнилая верёвка, вместе с сегментом плацентарной площадки. И сразу... знаешь, как жидкость в сток раковины всасывается? - он наглядно продемонстрировал мне процесс с помощью пакета с соком и трубочки. Пакет, разумеется, для демонстрации понадобился мой.
- Разрыв? - я поспешно отнял у него остатки сока.
- Перфорацию ни с чем не спутаешь. Я пережал двумя пальцами — остальными полез на ревизию стенки — слава пианино, у меня хоть растяжка хорошая, не то бы пришлось у неё в матке обеими руками рыться. Даже четыремя, считая Чэнг. Сказал ей, чтобы она рожала голову снаружи — знаешь, как чулок натягивают на футбольный мяч.
- Вообще-то не знаю. Думаешь, кому-то приходило в голову это делать? Но твои метафоры настолько красочные, что я могу представить. Ты говори, говори...
Но Хаус уже увлечён и не обращает внимания на мои шпильки.
- Когда она стала рожать — ну, скорее уж, выжимать — голову, так эта стенка потянулась за ней, как, знаешь, в старых фильмах ужасов про протоплазму. И, да, я сразу пошёл на отделение, пока она выводила плечевой пояс — я уже чувствовал, что матку мы не сохраним. Обычно отделение - ты же знаешь - по ощущениям как вылущивание граната. Ну, ты должен это помнить ещё с практики в меде. А тут я словно в мякоть банана вляпался, стенка просто расползалась. И кровануло уже как следует.
- Подожди-подожди, - я сжал пальцами виски, стараясь собраться с мыслями. - Если дать себе труд нафантазировать клинику родов при пузырном заносе, то , может быть, ты и... Какого чёрта, Хаус! Не может быть никаких родов при пузырном заносе! Это глубокая аномалия, двойной мужской гаплотип, плод нежизнеспособен — о чём мы говорим! Да и делала она анализ ДНК — как ей иначе Вильямса бы поставили? Стой! - говорю я, натыкаясь на какой-то особенно пристальный его взгляд. - Ты куда отдавал материал? В «ПП»?
- Ну а куда же ещё? У нас, если помнишь, своей генетики нет.
- И после этого появился с проверкой Монгольфьер... - медленно говорю я. - А мой звонок... якобы мой звонок... нарочно подстроен?
- Я напишу Сизуки рекомендацию для аттестации — мозги он тебе явно поправил.
- Значит, у них свои люди и в «ПП», и здесь. Кто?
- А кто у нас появился сразу после истории с «А-семь»? Кто мог с радостью выбрать тебя, когда понадобился статист на роль стукача? Кто мог быть связан с Сё-Мином и русской разведкой?
- Корвин? Но ты говорил, что...
- Если бы речь шла о бытовой мести твоей занудной персоне, я бы на него не подумал. Но здесь другой масштаб, и если всё равно кого-то надо было подставлять, он бы выбрал тебя.
- Почему? Потому что он меня терпеть не может?
- Нет. Потому, что я тебе всё прощу — даже стукачество.
- Ты это так убеждённо говоришь, как будто вы звонок в министерство вместе планировали.
- Наплюй на звонок. И на свои амбиции заодно. Если тест ДНК нам дали кривой, то это может быть и не Вильямс.
- А что?
- А я знаю?

Его голос прозвучал зловеще, и я не усидел — вскочил, чуть не опрокинув картонку с объедками, прошёлся по кабинету, пихнул «колюще-режущую», уколов ладонь, лизнул место укола, выбил пальцами барабанную дробь на оконном стекле, взъерошил пятернёй волосы, снова сел, снова вскочил, стал тереть ладонями лицо.
- Не психуй, - мягко попросил Хаус. - Я тоже пока не знаю, что делать. А теперь скажи, надо ли было мне грузить всем этим Чейза и  остальных? Да я даже Чэнг толком ничего не сказал, хотя, боюсь, она состояние тканей и сама оценила. И тебе, как главврачу, лучше тоже забыть этот наш разговор, пока не взяли за мягкий живот. А другим — и вообще не знать. Разрыв матки при отделении вросшей плаценты — нормальный общеупотребительный диагноз, на нём и остановимся.
- Подожди-подожди, - снова говорю я, тряся головой. - Если эта аномалия сродни пузырному заносу, то может такое получиться, что и Марта, и малышка нашпигованы метастазами? Мы не можем просто сделать вид, что ничего не было — надо что-то делать.
- Что делать? Откуда индейцу майя знать, чем кормить пингвинов? Особенно если вообще неизвестно, пингвин ли это.
- Ты про младенца Мастерс?
- Я буду рад, если он не выживет,- хмуро сказал Хаус.
- А если прямо спросить об этом анализе Сё-Мина?
- Ну... в лучшем случае он скажет, что получил какую-нибудь фиговину с хренопупиной, а в худшем, нас найдут слегка остывшими с желудками, полными палёным виски и ядовитыми грибами, посплетничают о том, что настоящие друзья и умирают, обнявшись, зароют в одной могиле и повесят в вестибюле «Двадцать девятого февраля» наш общий портрет — помнишь, тот, с хэллоуна, где ты хохочешь, как придурок, а у меня тыквенная голова?
- В одной не похоронят. Я иудей, а ты...
- А я — неверующий, и мне фиолетово, на каком кладбище быть закопанным. Сам факт раздражает.
Мы помолчали. Каша у меня в голове кипела, бурлила и требовала выхода через любое из естественных отверстий.
- Я иду к Куки смотреть препараты, - сказал Хаус.
- Я — с тобой.
- То есть, мои слова насчёт забвения этого разговора ты проигнорировал?
Я покачал головой:
- Хаус, я — твой друг, я не могу допустить, чтобы ты тащил это на себе один. Слишком тяжело для одного.
- Вообще-то правильно. Возможно, ребёнка придётся, - он сделал характерный жест пальцем около шеи, - а в этом деле — сам знаешь — тебе равных нет. Не Чейза же просить.
У меня потемнело в глазах, я почувствовал, как воздух проскальзывает мимо губ, не даваясь вдоху. И только крепкий удар ладонью по плечу встряхнул и дал мне понимание того, что это злая, отчаянная, на грани фола — но шутка.
- Ну, видишь, - сказал Хаус. - Твоя тактика не катит. Попробуем мою?
- Ка...кую? - еле выдавил я.
- Ты же сам всегда меня в ней упрекаешь — сунуть голову в песок и выждать время.

В комнате архива длинный лабораторный стол уставлен микроскопами, за одним из которых обнаруживается сам Куки.
- Ага, - не отрываясь от окуляра, говорит он. - Я так и знал, что вы захотите взглянуть. Даже не припомню, видел ли такое когда-нибудь прежде... - и сдвигается в сторону, давая нам место.
Хаус склоняется над микроскопом, долго — почти две минуты — рассматривает то, что лежит на предметном стекле и отодвигается с непонятным выражением лица.
- Ну, иди, взгляни, - говорит он мне. - Что скажешь?
Мне, в отличие от Хауса, не подходит настройка объектива, которую Куки сделал под себя, и я долго кручу верньер, наводя на резкость. Ткань миометрия рыхлая, с участками атрофии, с кровоизлияниями, инвазивный рост ворсинок хориона, но на пузырный занос препарат похож только отдалённо — я не нахожу характерных расширений-кист — скорее, небольшие утолщения.. Ещё увеличиваю кратность и вижу, что эти утолщения — группы клеток. Клетки выглядят странно: большие, с неровными активными ядрами, в некоторых ядер по два и по три, расположенные бессистемно, нелепо толпящиеся. Знакомая картина, и неутешительная, но есть в ней нечто, вызывающее оторопь, как в фантастических романах. Ни за что не подавать виду! Не вмешивать Куки!
- Врастание плаценты, - небрежно говорю я, насмотревшись. - Но я понимаю, что вас смутило. Это просто недостаток практического опыта, Куки, который с вашей молодостью вам в вину не поставишь. Вас эти необычные клетки смутили, да? Бывает. Просто небольшая атипия — в пределах нормы реакции. Указывает на озлокачествление процесса, но это вы и сами поняли. Я видел такую всего один раз на препарате из коллекции профессора Пирсона — он оставил специально, чтобы показывать студентам, как иногда бывает всё неправильно в живом организме. Больше ценности, научной ценности, я имею в виду, да и практической препарат в себе не несёт, пусть вас не смущают эти видоизменённые клетки. Диагноз всё равно тот же. Вот что: возьмите этот препарат, и я, думаю, что он уже... о,чёрт! - неловкое движение рукой, и стекло летит на плиточный пол. - Разбилось?
- Вдребезги, - Куки, присев на корточки, осторожно собирает на листок бумаги осколки.
- Досадно... Но ведь мы успели посмотреть? Или у вас есть ещё такие препараты?
- Да нет, я никогда не делаю помногу сразу, - судя по спокойному тону, Куки не насторожился. - Но ведь орган сохранён, так что я могу сделать ещё...
- Да нет, не надо. Атипичная картина большого интереса не представляет, не наглядна, для архива не пригодится. Это, скорее, артефакт, нонсенс, и вас, как специалиста-гистолога, отлично характеризует то, что он не сбил вас с толку. Здесь, действительно, врастание с начальной малигнизацией хориона. Оформляйте гистологическое заключение — я подпишу. Хаус, пошли — у меня обход скоро.
Однако, далеко мы уйти не успеваем — Хаус останавливается и, преградив мне дорогу, притискивает к стене:
- Нарочно стекло разбил?
Я опускаю голову, пряча глаза, но не могу удержаться — быстро взглядываю на него исподлобья:
- Будь моя воля, я бы и всю матку в кислоте растворил. Только бы ему не пришло в голову ещё срезов наделать!
- Значит, ты тоже это увидел? Что ты там увидел?
- Ну, если бы я не продавал двадцать лет галстуки, я бы сказал, что это... начальная хорионэпителиома.
- Какая неуверенная интонация для такого стажа торговли галстуками.
- Ну... потому что...
- Можешь не продолжать — сам знаю, почему. Я, конечно, торгую исключительно шнурками для ботинок, но кое-какие галстуки тоже видел. А этот галстук не похож ни на один из известных мне галстуков ни цветом, ни фактурой.
- Хаус... есть определённые закономерности, и если шнурок от ботинка повязать на шею, он, конечно, не станет галстуком, но формально его можно будет называть галстуком... И завязывать, как галстук.
- Но галстуком он не станет.
- И шнурком для ботинка уже тоже не будет. Будет стилизованный галстук, и нам придётся доказывать, что изначально это шнурок для ботинка.
- При условии, что он хотя бы похож на шнурок для ботинка.
- Он, без сомнения, похож на шнурок для ботинка, но давай исходить из того, что мы пока ещё ни разу не видели таких шнурков в ботинках и вообще не имеем представления, куда и как их нужно вязать.
- Тогда тебе придётся исходить из того, что это всё-таки галстук.
- Ну, исходя из того, что это — галстук, я вижу атипичные гигантские клетки с признаками высокой активности, явно способные к передвижению с током крови, то есть, к метастазированию. И я бы сказал, что это  начальная хорионэпителиома...
- Итак, мы возвращаемся к предыдущему тезису, - насмешливо комментирует Хаус, но я договариваю, не обращая внимания на его насмешку:
- ...если бы эти штуки хоть немного больше походили на клетки Лангганса. Но зато они очень похожи на мутировавшие клетки Лангганса... Тебя это греет, Хаус?
- Ну... как повод сказать «Я был прав», пожалуй, греет, но как повод объяснить Чейзу, что его жена и дочь, скорее всего, умрут от мутировавшего рака хориона с метастазами... Нет, не очень греет. Что мы можем поделать? Поискать очаги метастазирования? Если оставить в стороне, что этот галстук здорово смахивает на шнурок, чем её лечат?
- Хорионэпителиома метастазирует в лёгкие. Обычная, не мутантная. Будем надеяться, что их привычки не очень различаются. Нужно КТ лёгких.
- И если найдём?
- Даже если не найдём, химия. Там же разрыв — половина этих голубушек в тазу теперь — всё равно, как грядку засеять. И там мы пока ничего не увидим никаким сканером.
- Кстати, о сканере, - озабоченно говорит Хаус. - С Мартой это проблема чисто техническая, но ребёнок вообще не под нашей эгидой, и ещё неизвестно, что скажут педиатры, если мы за здорово живёшь попросим засунуть недоношенную на ИВЛ в сканер.
- Нет, я как раз вполне себе прелставляю, что они скажут. Они скажут: «У этого гениального психа, — это про тебя, — точно мозги с левой резьбой».
- Правильно. Поэтому говорить с ними будешь ты.
- Я? Отлично! И что я им должен буду сказать?
-  Ну, тоже наврёшь про хорионэпителиому, - и хлопает по руке, потому что я привычно потянул в рот ноготь — приобрёл дурную привычку в психушке. - Перестань. Хинином намажу. Не хватало тебя ещё от глистов лечить.
- Понимаешь... я даже не уверен, что вру. Может быть, всё так и есть, как я сказал Куки. Может быть, это, действительно, вирусогенная мутация глобального характера, а может, необычная атипия на одном участке.
- И ты поэтому разбил препарат?
- Потому что... Понимаешь, Хаус, я не уверен, что хочу ясности в этом вопросе.
- А кто только что говорил, что готов разделить со мной эту ношу?
- Говорил. И не отказываюсь. Я готов. Но это не значит, что мне хочется.
- Хочется — не хочется... - угрюмо ворчит он. - Даже если бы это просто была медицинская загадка, я бы наплевал на твоё нехотение, и ты это знаешь, но в том-то и дело, что здесь не просто медицинская загадка - речь идёт о прогнозе для Марты и для её дочери, а я знаю, что это тебе в сто раз важнее, чем мне, так что на своё нехотение ты и сам наплюёшь — я даже не стану стараться давить на тебя.
Мне ничего не остаётся, как только плечами пожать:
- Ну... наверное...да.
- Наплюёшь-наплюёшь, - убеждённо кивает он. -  Слишком много она для тебя значит. Давай, звони в «ПП», тряси педиатров.
- Подожди. Давай сначала здесь сделаем, что можем.
- Понимаю. Тебе нужно собраться с духом. Давай, валяй. Если бы ещё можно было сделать анализ ДНК самим...
- У нас нет анализатора. А Кадди не даст. Я думаю, она получила на этот счёт чёткую установку.
- С Кадди я попробую договориться.
- Это бесполезно, Хаус. Если она получила распоряжение свыше, она ни за что не уступит — вспомни хоть историю с весёлым полицейским, когда Форман заразился.
- Значит, нам придётся действовать за её спиной. Вернее, тебе, потому что я, как всегда, возьму на себя самое сложное.
- Что именно?
Он делает большие глаза и говорит таинственно понижая голос:
- Когда настанет час зеро, я буду трахать Кадди, чтобы она тебе не помешала.
На его счастье, я не успеваю ответить — Венди сбрасывает мне на пейджер сообщение о том, что через пять минуть обход.

Я впервые делаю обход, как главный врач, как хозяин, как босс, и это странное чувство — смесь самодовольства и неуверенности. Наши новоиспечённые отделения ещё не отстоялись, не определились до конца. Я начинаю с амбулаторного, и сразу же поражаюсь, что они уже работают, как часы — на доске фамилии амбулаторных с росписями врачей, расписание исследований и процедур, карточки промаркированы разными цветами, отчёты из лаборатории немедленно доставляются врачам, двое ведут приём: Трэвис и сама Кэмерон, Буллит следит за мониторами, Чэнг я отпустил, но её обязанности в сканерной выполняет временно приписанный сюда же Дженнер.
- Время ожидания? - на всякий случай спрашиваю я его, хотя и сам вижу, что немного.
- До тридцати минут, - и, не удержавшись, ехидно добавляет: - сэр.
- Молодцы, - тоже немного соскальзываю в шутливый тон я. - Представлю к награде! Только включите в вестибюле музыку — пусть ожидающие расслабляются.
Это Хаус завёл моду вместо традиционного экрана телевизора проигрывать в приёмной амбулаторного отделения негромкую расслабляющую музыку, и все треки подбирал он сам, не особенно известные ,чтобы случайно не раздражать кого-то. «Я помню, как тебе не понравился трек в Новом Орлеане, - напомнил он. - Не хочу тратиться на стекольщика». Надо заметить, действительно, с тех пор, как мы ввели это ноу-хау стало меньше недовольства и жалоб на долгое ожидание. Я покидаю амбулаторию под какой-то незнакомый блюз на саксофоне, напоминающий одну из шансоньеток Эдит Пиаф.

В хирургии заведующего предсказуемо на месте нет, и больных мне докладывает Колерник.
- У Чейза были на сегодня назначены плановые операции? - спрашиваю я после обхода палат.
- Да, но он их уже передал мне и Таубу.
- Что там?
- Остеосаркома у мужчины афроамериканца — буду делать ампутацию. А Тауб удалит опухоль глазницы у девочки-подростка. Доброкачественная, но уродующая и сдавливает глаз. А ведь это девочка. Ну, ничего, Тауб сделает аккуратненько. Он — виртуоз лицевой хирургии.
- Но это уже дополнительная операционная нагрузка на вас обоих.
- Ничего. У меня стояло в плане две операции на сегодня, одну можно перенести, у Тауба — одна. И ещё в пропедевтическом тяжёлый пациент — Хаус предупредил, что может понадобиться срочная лапаротомия, чтобы мы не расслаблялись. Мы не расслабляемся.
- А что ОРИТ?
- Там пока только Марта... - Колерник тяжело вздыхает, больше не развивая тему, потому что всё сказала мне интонацией.
- Чейз у неё?
- Нет. Он с Корвином. Кажется, они у Блавски, в психиатрии.
- Ну, хорошо, я зайду туда попозже.

В отделении Хауса я на миг останавливаюсь в дверях, ещё никем не замеченный, и... честно говоря, отдыхаю душой. Потому что у них там идёт дифдиагноз, и я словно на десять лет моложе, и там, за полуприкрытым жалюзи стеклом его первая команда, тем более, что Мигель, не смотря на свою латинскую внешность, чем-то смахивает на молодого Чейза, мулат Вуд — на Формана, а Рагмара — на Кэмерон, но не такую, как сейчас, а юную, наивную, ещё верящую в добро и справедливость.
Речь идёт, насколько я понимаю, о той самой пациентке, из-за которой хирургам велено «не расслабляться». Новенькая Ли пишет на доске симптомы, что-то оживлённо говоря — мне плохо слышно через стекло. Хаус сидит к ней вполоборота, забавляясь «колюще-режущей», а именно, пытаясь накинуть на косо торчащий из руки многострадальной скульптуры скальпель большую канцелярскую скрепку. Я вижу по его лицу, по всей его позе, что он очень устал, но не уходит — похоже, дела у их больной не слишком хороши.
Стоило бы сделать обход в палатах, но я не хочу им мешать. С другой стороны, зачем мне так уж нужна свита? Пройду и сам. Я отстал от жизни больницы — не знаю больных, не помню графика дежурств. Надо навёрстывать. Вот только без доклада врача отделения я ничего ни о ком не узнаю — карты у Хауса в вечном беспорядке, их даже нет на месте — вернее всего, свалены грудой в ящике стола. Да Хаусу они и не нужны — с его памятью. Он даже результаты анализов до третьего знака после запятой держит в голове. Но любому проверяющему это объяснение не подойдёт. Вот, кстати, кому бы поручить вести в его отделе бумажную работу? Сам он всё равно не будет. Раньше этим неизменно занималась Марта, но Марта в коме, и ещё неизвестно, что будет дальше.
- Хаус, уступи мне Рагмару на часок, - я пытаюсь изобразить заискивающую улыбку.
- Право первой ночи? - саркастически изгибает он бровь. - Ну, как я могу отказать моему сюзерену! - и Рагмаре с нажимом: - И-ди.
- Мне необходима ваша помощь, - говорю я, доверительно беря её за руку. - Хаус — прекрасный врач, но в его бумагах всегда полный бардак, и ныне, и присно, и во веки веков. Вы не могли бы взять на себя заботу о ведении документации отделения? За прибавку к зарплате, разумеется.
- Вы обещали материальную помощь Чейзу, - задумчиво говорит Рагмара. - теперь обещаете прибавку мне... Так щедро распоряжаетесь деньгами... - «как будто они — ваши», - договариваю я про себя. Нет, всё-таки странный я тип — ну, почему простое замечание, вызванное всего лишь беспокойством о материальном благосостоянии больницы — ведь это же Рагмара — больно задевает, почти ранит меня. Тем не менее, отвечаю я беззаботно:
- Совет все эти траты утвердит. Материальная помощь Чейзу и Марте — наш долг, это совершенно понятно, а что касается вас, Хаус предпочтёт откупиться, чем карты заполнять. Пойдёмте, Рагмара, пойдёмте сейчас со мной на обход — вы доложите мне вкратце больных. Вы ведь знаете, кто лежит у вас в отделении? А то я, как с луны свалился, ничего не знаю, никого не знаю. Вчера тонул весь день в бумагах, сегодня надо как-то выплывать к солнышку.
Мы обходим небольшое — всего на десять коек — отделение, и заканчиваем в палате ОРИТ — здесь отдельная интенсивная терапия, и устроено всё несколько иначе, чем в послеоперационных палатах. Вот это — полностью царство Хауса, его великолепная блиц-диагностика, когда счёт идёт на часы, и все методы хороши. Пациентка одна, переведена из Центральной Окружной, потому что, заподозрив по клинике прободение кишечника и пойдя на операцию, хирургическая бригада в животе ровно ничего интересного не нашла, кроме небольшого увеличения лимфоузлов, между тем боли у пациентки были значительные, снимались только опиатами, после операции возобновились ещё интенсивнее, и главврач Центральной Окружной позвонил Хаусу и начал его уламывать взять на себя непонятную пациентку. Покуражившись для виду некоторое время, Хаус взял, и уже по собранному Рагмарой анамнезу заподозрил эпилепсию, с чем пациентку и готовились сегодня выписать, но с утра у неё появились признаки калового перитонита. Хаус вяло пошутил, не оперировал ли её, дескать, наш бракодел — Корвин, но Корвин не завёлся, Чейзу — его постоянной и благодарной аудитории - было не до шуток, и он просто сделал несколько новых назначений и велел хирургам быть наготове на случай релапаротомии.
Я смотрю график температуры, вижу субиктеричность склер, ещё раз щупаю живот и понимаю, что добавить мне нечего — следует теперь дождаться результатов исследований.
- Что биллирубин?
- Незначительно повышен за счёт неконъюгированной фракции.
- Значит, печень отказывает, - предполагаю я.
- Трансаминазы в норме.
- А при поступлении?
Рагмара виновато пожимает плечами. Она ещё была приписана к онкологии, когда больная поступала, а сейчас новых пациентов и историй болезни навалилось так много сразу, что всех и не упомнить.
- Карта у Хауса?
- Да, наверное...
- Рагмара, такие вещи нужно знать, - слегка пеняю я. - Хорошо, вы можете быть свободны — я сам зайду к Хаусу за картой.

Дифдиагноз уже закончился, Вуд, Ли и Мигель отправились выполнять назначенные исследования, и Хаус в кабинете один. За столом, положив голову на руки, и трость валяется на полу рядом. Тихо подойдя, осторожно заглядываю ему в лицо: он крепко спит.
Карты, по всей видимости, здесь, в ящике. Колено Хауса почти перекрывает доступ к нему, поэтому могу выдвинуть только на пару сантиметров. Ну, что ж, хотя бы, просто взгляну, может быть там карта пациентки или нет.
У Хауса в столе можно обнаружить всё, что угодно — от сильнодействующего препарата в анонимной фасовке до леденцовых фигурок на палочках, от дисков с записью старого джаза до губной гармошки и от мягкой игрушки в виде очередной панды до живой морской свинки. Карты здесь. Стараясь кое-как маневрировать в предоставленном пространстве, я вытаскиваю их, и вижу среди прочих карту Марты Чейз — похоже, после визита Монгольфьера Хаус вернул своих «частных клиентов» на место. Из-под обложки выпадает и, кружась, падает на пол какой-то небольшой бумажный квадратик. Я наклоняюсь поднять. Чек. Из магазина «Наглядные пособия и весёлые приколы». «Подарочная упаковка «Живые бабочки». Подарите детям неожиданную радость. Выпускать в природных условиях проживания. Штат Мэн». Невольная улыбка раздвигает мои губы, я осторожно разглаживаю чек и прячу в нагрудный карман. Сохраню. Так. Ещё карты. А это что? Ошеломлённо протягиваю руку к знакомой тетрадке.
Хаус спит, тихо посапывая.

В первый момент меня подмывает с размаху как следует ахнуть обложкой тетрали об стол, чтобы этот тип подскочил, вытаращив глаза, и я даже уже замахиваюсь, но что-то — может быть, чек из магазина весёлых приколов — останавливает меня, и я просто опускаю руку на его плечо:
- Хаус, проснись.
- Чего тебе надо? - морщится он спросонок, неохотно приходя в себя. - Расширенный трудоголизм?
- Мой дневник. Зачем ты его спёр? Тебя не учили, что это нехорошо?
- Какой дневник? Ты про него вообще забыл, уезжая из Ванкувера, между прочим, и если бы я не прибрал, ещё неизвестно, кто бы сейчас ржал над твоими сопливыми откровениями. И над нами с Блавски заодно. Чего ты сейчас-то вспомнил?
- А кто сейчас над ними ржёт? Министерство? Сё-Мин?
Его взгляд становится более осмысленным — пожалуй, даже озадаченным.
- Иногда, - развиваю я мысль, - человеку не везёт, и у него не заводится чутких, внимательных, готовых его выслушать, не издеваясь, друзей. И ему приходится делиться своими мыслями, сомнениями, страхами или надеждами с дневником. Так вот, читать дневник, красть дневник,передавать его другому лицу для ознакомления - во всей вселенной, кроме Хаусленда, считается подлостью. Особенно, если это становится системой. Я вообще-то не знал, что ты спёр тот, старый. дневник — думал, что, действительно, оставил его в Ванкувере, поэтому и завёл новый. Видишь — я не из тех, кто учится на своих ошибках — мог бы догадаться, что для твоего бесцеремонного любопытства это — лакомый кусочек. Подумаешь, держал в столе под замком! Понятное же дело, для истиного хакера замков не существует...
Озадаченности во взгляде Хауса прибывает.
- Постой-постой, ты о чём? Стол твой я не взламывал. Дневник забрал из-под дивана в Ванкувере — это вроде не стол — и отдал почитать Блавски. Для твоей же пользы, дурак: подумал, раз ты стесняешься сказать, что любишь её больше жизни, пусть бы хоть твой дневник это сделал. Извини, что не помогло...
- Да я не о старом дневнике говорю. Я вот об этом, о том самом, который пропал у меня пару месяцев назад из запертого стола.
- Вот эта тетрадка, что у тебя в руке?
- Минуту назад она была не у меня в руке, а у тебя в столе. Нет, Хаус, я всё понимаю — ты воспринимаешь мою личную жизнь, как свою полноправную собственность, в которую можно залезть с ногами, потоптаться, выломать пару деталек и вкрутить пару новых — я ко всему этому уже привык. Но если тебе так уж неймётся, мог бы хоть прятать получше — я ведь записей не цензурирую, и если бы эта тетрадка попалась на глаза кому-нибудь вроде... - и я замолкаю, сообразив, что условность моего предположения уже вряд ли уместна.
Хаус тоже на мгновение «зависает», а потом хищным движением выдёргивает тетрадку у меня из рук.
- Сейчас ты где её взял?
- В столе... У тебя в столе. Под картами.
Он принимается лихорадочно перелистывать страницы, выхватывая взглядом отдельные записи. На его скулах выступает лёгкий румянец:
- Уилсон, ты рехнулся? - и вдруг почти кричит на меня: - Зачем тебе это?! Я — вот! Ну, поговори ты со мной — на кой чёрт строчить на себя это дебильное досье! Это же стриптиз! Профузный понос совести твоей дурацкой!
- Как она попала в твой стол? - пересохшими губами спрашиваю я.
- А сам не догадываешься? Но, похоже, здесь у тебя вообще всё, да? Как ты сказал - «мысли, страхи и сомнения»? Ты неисправимая панда, Уилсон. Ты хоть понимаешь, что именно ты этой писаниной подставил нас так, что теперь, того гляди, не только Марту и её недоноска, но и всех нас микротомом на экспонаты настригут, а нам и возразить будет нечего? То, что знал о нас этот жирно-фиолетовый агент, знали только ты и я. И, представь себе, я ему не говорил.
- Она была заперта в столе, - беспомощно повторяю я, как будто это утверждение может что-то спасти.
- Очень надёжный способ. И ещё, наверное, для верности ты записочку положил: «Эта книжечка моя, кто читает, тот свинья». Помогло?
- Не помогло... Хаус, я уже, видимо, заболевал, когда писал это... Я... не знаю, как теперь... - я чувствую, что краснею — лицо начинает гореть до лёгкого зуда.
- А что теперь? - он вдруг, как по волшебству, совершенно успокаивается и даже принимается легонько похлопывать согнутой тетрадью по ладони, ловя ритм какой-то одному ему слышимой музыки. - Всё, что могло случится из-за этой писанины твоей, уже случилось. От тебя дальнейшее не зависит, от меня — тоже. Да и писанину ты эту всё равно не бросишь... графоман... На! - тетрадка коротко вспархивает и ударяется мне корешком в грудину. - Прячь получше.
Я дрожащими руками расправляю слегка смятую им тетрадь и, растерянный, поворачиваюсь, чтобы уйти, но в спину меня настигает его голос:
- Уилсон!
- Да?
- Тебе, действительно, бывает настолько одиноко и грустно, что ты сидишь и пишешь вот это всё в тетрадку? Трезвый и не под дозой?
Я настороженно оборачиваюсь, подозревая очередное издевательство, и вдруг понимаю, что он и не собирается издеваться: его взгляд необычайно светлый и внимательный, он пристально смотрит на меня, и его глаза полны... сострадания?
- Я понимаю, что это чушь, - стеснённо говорю я, отводя глаза и пожимая плечами. - Видимо, мои тараканы именно такого биологического вида...
- Я не о реальности спрашиваю — сам знаю, что чушь. Но ты так чувствуешь?
- Иногда... нечасто. Реже, чем раньше...
- И что потом, снова амфетамины?
Ничего не могу ответить, кроме как ещё раз пожать плечами.
- Знаешь что, - говорит он задумчиво. - Давай-ка мы совсем попробуем убрать стероиды. Пусть стимуляторы Т-лимфоцитов остаются дискретно, как раньше, и цитостатики по анализам в промежутки. А стероиды снимем совсем. Отдохнёшь...
- Ты — грубый материалист, Хаус, - говорю я, невольно улыбаясь.
- Грубый материалист никогда не убрал бы из схемы стероиды просто потому, что тебе одиноко и грустно... Посидим вечерком в каком-нибудь баре, а?
- Вряд ли выйдет. Учитывая, что ты уже засыпаешь, сидя за столом.
- Тогда давай куплю что-нибудь к ужину. Вроде, у нас была ещё пара приличных дисков...
- Это — другое дело. Давай.
- И прячь ты эту свою тетрадку получше.
- Спрячу. Скормлю её шредеру — лучше всего.
- И тут же заведёшь другую?
- Может быть...
Он мягко усмехается:
- Кто бы сомневался! Панда ты - панда и есть.
Я не успеваю ничего ответить, потому что в дверях появляется Вуд:
- Мы сделали колоноскопию. Всё чисто, но в правом подреберье появилось болезненное уплотнение. Чейз и Колерник моются.
- За каким чёртом вы дёргаете Чейза? -недовольно говорит Хаус. - Что, у нас общих хирургов, что ли, больше нет?
- Тауб — не полостник. Корвин не может — он не устоит на табурете со своим корсетом.
- Я уже думал об этом. Нам нужно расширять штаты, - говорю. - Последние исследования в этой одновременной транплантацией принесли кое-какие деньги. Мы с Венди посчитаем сегодня — скорее всего, будут дополнительные вакансии в хирургии и в амбулаторном. Хаус, а ты, я думаю, обойдёшься без свежей крови, особенно когда Марта выздоровеет.
- Я смотрю, для тебя это — просто вопрос времени?
- Я надеюсь, - говорю я, и свет за окном слегка меркнет.

Не желая откладывать дела в долгий ящик, я тут же отправился к Венди и попросил её прикинуть наши финансовые возможности для расширения штатов. Немного покомбинировав, мы сошлись на том, что можем позволить себе ещё одного хирурга и двух врачей терапевтического профиля, а также пару дежурантов — ординаторов или интернов — в рамках образовательной программы, из-под крыла Кадди, но присутствие наблюдателя в лице Сё-Мина несколько связывало нас в вопросах кадровой политики, чтобы предпринять немедленные шаги.
- А что доктор Смит? - предсказуемо нахмурилась моя помощница.
- Доктор Смит не разрешает пока никого увольнять. Но, думаю, вновь брать сотрудников он не запретит — полицейские «мышеловки» испокон веков так устроены. Дайте объявление на сайт медицинских вакансий — пусть присылают резюме оперирующие онкологи, гематологи, врачи-биохимики. Наберётся штук десять — проведём кастинг. Я думаю, работать в отделе у Хауса захотят многие. А Смита поставим перед фактом, когда дело будет сделано.
- Хорошо, - кивнула Венди и забегала пальцами по клавишам, составляя текст сообщения. Однако, я даже предвидеть не мог, как скоро оно сработает.

Когда я в холле амбулатории скармливаю страницы дневника шредеру, а Хаус торчит у меня за спиной, изображая не то группу поддержки, не то контролирующий орган, Венди подходит ко мне с папкой под мышкой:
- Доктор Уилсон, к нам просится на работу молодая женщина-врач. Я оставила её в приёмной.
- Уже? Хм... Хорошо, сейчас иду. У неё хорошие рекомендации? Какой профиль?
- Свежий сертификат по гематологии. Рекомендации отличные.
- Прекрасно. И как раз вовремя. Стоило нам задуматься об открытии вакансий — посыпались предложения. Если она нам подойдёт...
Но моё замечание энтузиазма у Венди не вызывает.
- Не уверена, что она нам подойдёт, доктор Уилсон. У неё инвалидность — какая-то неврологическая проблема. И она хочет устроиться на неполный рабочий день - ради льгот по страховке, я думаю.
- Ради страховки? - фыркает Хаус. - На что она надеется, интересно? Что-то я не встречал инвалидов, справляющихся в полной мере с нагрузками в медицине.
- Правда? - смеюсь я. - А я знаю одного такого. Я взгляну на неё, Венди, прямо сейчас.
- Не бери её, - хмурится Хаус. - Я знаю, что твоя жалость к несчастным и обиженным судьбой не знает границ, но у нас и так филиал не то цирка уродов, не то дома инвалидов. Не бери её.
- Ладно, увидим. Дайте мне резюме, Венди.
Она протягивает папку. С фотографии на первой странице смотрит скуластая худощавая женщина лет тридцати-тридцати пяти, смуглая, светлоглазая с насмешливо приподнятыми бровями и нежным, и ироничным рисунком губ. Доктор Реми Хедли.

АКВАРИУМ

Они устроились за самым дальним столиком в углу, и Уилсон заказал кофе без кофеина и конвертики с сыром.
- Всё пока вполне терпимо, - доктор Хедли, говоря, нервно тискала чуть вздрагивающие пальцы. — Только иногда бывает похоже на нервные тики. Конечно, скальпеля мне в руки лучше не давать, но сидеть за микроскопом я могу, назначения делать у меня тоже получится... Почерк немного испортился, но интеллект пока не страдает. Сертификат только что подтверждён.
- Почему гематология?
- Меньше контактов с пациентами, больше с пробирками и микроскопом. Когда начну их то и дело бить, пойму, что пора заканчивать. Мне хочется понять это раньше, чем такие выводы сделает мой работодатель.
- Ничего, Тринадцатая, не грусти. Я тебя очень рад видеть и, конечно, возьму в штат. Я теперь тут главный, - Уилсон вальяжно и несколько театрально развалился на стуле. - Могу себе позволить единоличные кадровые решения.
- Я тоже рада видеть тебя... живым. Даже не ожидала... Насколько радикально?
- Ой, не спрашивай... У меня новое сердце, половины лёгкого нет, в средостение, Чейз мне говорил, иголку не просунешь. Хаус даёт мне ещё лет пять-шесть.
- Немного.
- Ничего. Майлз давал мне полгода максимум — видимо, я умею корректировать прогнозируемые сроки в свою пользу.
- Ну, и молодец. Так тебя Чейз оперировал?
- Сначала Чейз, потом Корвин, потом... да, тут много всякого без тебя было.
- Корвин? Это русский карлик-торакальник? Он учил Чейза гипнозу сто лет назад.
- Я знаю. Он тоже здесь работает вместе с Чейзом. Кстати, Чейз женился на Марте Мастерс — помнишь такую?
- А-а, девочка-вундеркинд, Хаус ещё пытался научить её врать...
- Хаус пытался научить её отличать существенное от второстепенного, - заступился за друга Уилсон. - И, кстати, преуспел. Она вполне сносно врёт, когда без этого не обойтись, - он улыбнулся, но тут же помрачнел. - С ней плохо сейчас: преждевременные роды, кесарево, большая кровопотеря, кома второй степени. Ребёнок на донашивании в «ПП», и Чейзу, конечно, ни до чего.
- Бедняги... А ещё кто-то знакомый?
- Элисон Кэмерон — бывшая Чейза, она работала при тебе в приёмной неотложке, ещё из первой команды. И Тауб.
- Крис Тауб? - лицо Хедли радостно светлеет.
- Да. И тот парень, которого Хаус прозвал Ворчуном — из вашего кастинга.
- Надо же! Мир тесен.
- Мир Хауса, точно, тесен. Его личность - мощный магнит.
- А ведь я вообще ничего не знала. Я думала, что Хаус умер ещё тогда, на пожаре.
- Все так думали. А на самом деле мы с ним прокатились вдоль западного побережья, а потом... В общем, рассказывать — дня не хватит... Ну, и как ты узнала про нас?
- От Кадди. Совсем недавно. Присматривала себе приличный хоспис на будущее, списалась с Кадди, узнала, что она вернулась в Принстон... Она мне и написала, что ты жив, что Хаус жив, и что Эрик... - она судорожно вздохнула, не договорив. - Вот уж не думала, что переживу Эрика.
- Я тебе соболезную.
- Не надо. С тех пор, как мы были вместе, я уже потеряла и ещё кое-кого. Из-за наркотиков... А у Хауса с этим как?
- Он на викодине, как всегда. Старается не повышать дозу, принимает гепатопротекторы курсами. Ничего, держится на плаву...
- Я тоже принимала кое-что, а бросила сразу, как отрезала. Но у меня нет хронических болей — то, что душа болит, ведь не в счёт?
- Не в счёт. Душа у всех болит. Это — не оправдание.
- Верно. Как и болезнь. Я раньше думала, что поступила правильно, уйдя из медицины. Деньги у меня были, я поездила в своё удовольствие, посмотрела мир, а потом... Жить просто ради того, чтобы осуществлять жизненный процесс как-то... вегетативно. Книги я не пишу, слуха у меня нет, рисовать умею только чёртиков... Вдруг поняла, что если я что-то где-то ещё могу, то только в медицине. Я ведь могу ещё свободно лет десять протянуть, и все эти десять лет только и делать, что готовиться к смерти...Убого. Пошла на курсы, подтвердила диплом, получила сертификат, лицензию. Ты сказал, что возьмёшь меня?
- Возьму. Знаешь... я тебя понимаю — я ведь сам через это всё прошёл, и если бы не Хаус...
- Он... изменился? - вдруг, слегка замявшись, спросила доктор Хедли.
- Его вообще не узнать. Но...и всё-таки, он всё тот же. Студенты, которым он читал цикл по пропедевтике...
- Хаус читал пропедевтику? - Реми так широко раскрыла глаза, словно её внезапно поразила болезнь Грейвса.
- Вот видишь. Говорю: он здорово изменился. Так вот, они прозвали его «Великий и Ужасный». И — знаешь? Он такой и есть. Иногда больше ужасный, иногда больше великий...
- А... с Кадди у него как? Они видятся?
Он рассмеялся:
- Они трахаются.
- Что? - она недоверчиво улыбнулась. - Уилсон, слышать от тебя такие вещи мне как-то...
- По средам и пятницам.
- Ты шутишь?
- Шучу. Но не обманываю. Улавливаешь разницу?
- Знаешь... Я чувствую себя Рип-Ван-Винклем. А ты?
- Что я? Чувствую ли я себя Рип-Ван-Винклем?
- Нет, - он покраснела. - Я про среды и пятницы. Очередная жена? Девушка?
- Могу, в принципе, приударить за тобой, - в шутку предложил он.
- Серьёзно? - она саркастически подняла брови.
- Нет, - он снова рассмеялся, но как-то грустно. - Да и не стоит. Я — бабник. Встретил свою школьную любовь — увидел, что это в большей степени иллюзия, встретил одну милую девушку - оказалось, мы оба просто проводим акцию благотворительности, и я у неё типа отдушины. Потом она погибла — недавно, этой весной, а я уже почти забыл, как она выглядит, - и Уилсон поджал губы и отрицательно потряс головой, одновременно пожимая плечами, как бы выражая недоумение по поводу самого себя.
Тринадцатая подняла стаканчик с кофе и отхлебнула. Он уже остыл, но она в последние месяцы и избегала брать в руки что-то слишком горячее — боялась облиться. Поверх стаканчика она продолжала вопросительно смотреть на Уилсона, словно не вполне доверяя его словам и ожидая, что он скажет что-то ещё.
Её ожидание было вознаграждено. Уилсон глубоко вздохнул, тоже отпил свой кофе и признался:
- Я люблю женщину, Тринадцать. Так люблю, как ещё никогда и никого не любил. Даже Эмбер по сравнению с ней блекнет.
- Как любая мёртвая в сравнении с живой, - безжалостно сказала Реми — судя по закушенной губе, у неё были причины это сказать.
- Ты прямо как Хаус, - горько усмехнулся Уилсон. - Почти в тех же словах...
- Ничего не поделаешь. Я — его верный выкормыш. И что у тебя с той женщиной, не срослось? Кто она?
- Ты, наверное, её не помнишь — она уже работала в психиатрии в «ПП», когда ты была там в последний раз..
- Такая рыжая, как поздняя осень под солнцем? Блавски?
Уилсон вздрогнул и диковато посмотрел на неё. Реми рассмеялась:
- Что, угадала? Да я уже по тебе вижу, что угадала. Одна из немногих, кто, говорят, никогда не цапался с Хаусом. Она должна тебе нравиться.
- Потому, что не цапалась с Хаусом?
- Да нет, не в этом дело. Насколько я знаю, все твои жёны его терпеть не могли. Тебя это хоть раз останавливало?
- Терпеть не могли, пока ему не становилось от них что-нибудь нужно. Хаус умеет быть милым — ты знаешь. А с Самантой он вообще почти подружился.
- Вот интересно... Кто-нибудь из твоих бывших вообще-то знает, что у тебя был рак, что ты умирал, что ты не умер?
- Они... знают. Я же прекратил им выплаты, когда получил инвалидность.
Тринадцатая оскорбительно захохотала. Уилсон покраснел, как свёкла.
- Подожди, - вдруг перестав смеяться, сощурилась она. - Ты — инвалид?
- Был несколько месяцев на социальном пособии, пока восстанавливался. Ну, и потом получал немного. Сначала — сокращённый день, потом без ночных...
- И, тем не менее, Хаус сделал тебя главврачом. Справляешься?
- Не знаю. Я им ещё недели не работаю...
- Значит, и у меня есть шанс?
- Стать главврачом?
- Ну, нет, - она снова засмеялась. - Это — не моё. Просто занять свою... нишу.
- Да. Думаю, да. Ну, давай, допивай свой кофе — пойдём к Хаусу выбирать для те6я нишу.

Однако, ещё до встречи с Хаусом они в коридоре наткнулись на выходящего из операционной Чейза.
- Уилсон, - начал он. - Я как раз... - и замер, проглотив окончание фразы, а потом почти крикнул: - Тринадцать!
Реми мгновение словно раздумывала, но потом решительно бросилась к нему и повисла на шее:
- Роберт!Господи, как ты возмужал!И прошло-то всего ничего!Ну, как я тебе рада!
- А я-то как тебе рад! - разулыбался Чейз. - Откуда ты взялась? А говорила, с медициной покончено.
- Оказалось, ещё нет. Вот, Уилсон берёт меня на работу. Гематологом в амбулаторное — да, Уилсон?
- Если Хаус на тебя лапу не наложит.
- Ты же сказал, что у него нет вакансий?
- Ну, знаешь, вакансии в отделе Хауса — величина непостоянная.
- Хаус у нас серый кардинал, - сказал Чейз. - А Уилсон — его марионетка. Идиллия.
Уилсон заметно помрачнел и чуть отступил назад, как бы собираясь уйти, но в последний момент передумав. Тринадцатая заметила это и поняла, что между Чейзом и Уилсоном не так давно пробежала какая-то кошка, если не чёрного, то, по крайней мере, дымчато-серого цвета.

Хаус нашёлся в помещении архива — работал, делая срезы микротомом на стёкла, разглядывая их в микроскоп и фотографируя в прямом и отражённом свете с большим увеличением, причём вид у него был, как у кулинара, изготавливающего какое-то сложное блюдо.
- Что ты делаешь? - подозрительно спросил Уилсон, подходя.
- Препараты миометрия.
- А... где Куки?
- Я его отправил к Кадди с важным донесением.
- На кого доносишь?
- Мне просто нужно было, чтобы он убрался.
- А я не один, - сказал Уилсон, и только тогда Хаус резко обернулся и, тяжело опершись на край стола, встал.
- Ну, иди, обними меня, биологическая ошибка, - проговорил он с непонятной интонацией, шутливо раскрывая Тринадцатой объятья, А Реми шутить не стала — шагнула ближе и в самом деле обняла, прижалась к нему, как к родному, и он, не ожидавший этого, растерянно замер с застывшим лицом. А она ещё и поцеловала его в колючую щёку, потянулась к его уху, что прошептала и только тогда отпустила и отстранилась — сама, он и не шелохнулся.
- А остальное? - спросил Уилсон, разглядывая матку, с которой работал Хаус.
- Остальное — в муфель, и пойдёт на подкормку фикусу Венди, - отозвался Хаус, но как-то машинально, обесцвеченным голосом.
- А я и не догадался сделать собственные образцы... - Уилсон покачал головой.
Но Хаус поспешно перевёл разговор, опасаясь подстегнуть нежелательный интерес Тринадцатой к стёклам и поэтому обращаясь прямо к ней:
- И что ты думаешь теперь делать?
- Уилсон берёт меня, - кротко, опустив смиренно взгляд, ответила Реми. - Он сказал, что в вашем отделении есть для меня вакансия.
От такой вопиющей и даже несколько наглой лжи Уилсон опешил — и не возразил.
- Для тебя открою, - спокойно кивнул Хаус. - Только чур уговор: начнёшь умирать — предупреди меня заранее, чтобы я успел тебя уволить.
И снова Уилсон так растерялся, что даже не попытался его одёрнуть. А впрочем, Уилсон оставался Уилсоном, поэтому никаких гарантий, что вообще собирался — тем более, что взгляд, переведённый с Хауса на Хедли выражал неподдельный интерес.
- Конечно, - многообещающе, даже, пожалуй, несколько зловеще проговорила Тринадцатая. - Вам я об этом непременно скажу, Хаус.
И Хаус так же задумчиво и непонятно медленно кивнул.
- У нас дело, - сказал он. - Диагностическая операция уже должна закончиться. Найди Чейза, пообнимайтесь немного, а потом соберитесь в кабинете — он тебе покажет, где это.
- Я уже видела Чейза, - сказала Тринадцать.
- Да, мы видели Чейза, - подтвердил и Уилсон. - Значит, они, действительно, закончили.
- Раз уже виделись, можете ещё раз не обниматься, - милостиво разрешил Хаус и повернулся к Уилсону. - С доктором Смитом её назначение сам утрясать будешь?
Уилсон поёжился:
- Не имею ни малейшего желания с ним общаться. Если его что-то не устроит — пусть начинает первый. Я — не стану.
- О, с конфронтацией с доктором Смитом ты недолго усидишь в тёплом кресле главврача.
- Я уже говорил, что им безумно дорожу? - невинно осведомился Уилсон.
- То, что ты об этом не говорил, ничего не меняет — тебе оно нравится, - уличил Хаус.- А ты что рот открыла? - внезапно напустился он на Тринадцатую. - Когда мама с папой планируют выходные, детям полагается учить уроки, не то никакого цирка и мороженого. Я же сказал тебе, куда идти и что делать. Собери команду – мы будем играть в ролевые игры.
- Я сделал три среза на разных уровнях, - сказал он Уилсону, едва Тринадцатая ушла. - Матку, действительно, лучше теперь уничтожить, а вот срезы я намерен беречь, как зеницу ока — три зеницы, одна другой интереснее. Заберу их домой, запру в сейф — твой дневник доказал, что здесь замки ненадёжны. Только сначала хочу посоветоваться кое с кем. Этот парень — гистолог, но пару лет назад спился в хлам. Видел его мельком, когда приходил к тебе, у Сизуки. Когда-то он был хорош. Мы пойдём к Сизуки вместе, ты — на консультацию, а я покажу этому типу стёкла.
- Как ты это себе представляешь? Потащишь с собой микроскоп?
- Нет, скептик. Потащу с собой трёхмерные изображения на своём смартфоне.
- Когда?
- Сегодня. Не хочу рисковать: вдруг он выпишется. Сейчас закончу с той скорбной животом — и мы выдвигаемся. Жди моего сигнала.
- Подожди... А что я скажу Сизуки?
- Скажи, что вёл дневник и не знаешь теперь, чем его заменить. Тут главное подкормку бросить — этот Сизуки и сам с полчаса рта не закроет.

УИЛСОН

Хаус, действительно, сжёг остатки препарата в лабораторной печи, а стёкла спрятал в нагрудный карман, выходя из помещения архива. А я всё не мог отделаться от ощущения, что с ним что-то не так. Впечатление было такое, словно объятия и поцелуй Тринадцатой поразили его до глубины души — минутами он как бы стряхивал с себя оцепенение, но потом оно снова овладевало им, и когда он отправился в своё отделение для завершения очередного тур-де-форса дифдиагностики, он даже сначала свернул не в то крыло, словно дезориентированный, и только потом поправился.
Я решил всё-таки закончить обход в хирургическом ОИТ, но пробирался туда, как разведчик по территории неприятеля — меньше всего хотелось столкнуться с Чейзом или — того хуже — Корвином. Увы, действительность оказалась ещё щедрее на сюрпризы — я столкнулся с Блавски.
Мы оба старались не оказаться наедине после моего возвращения из психушки, даже дела она мне передавала в телеграфном стиле, и пока нам это общими усилиями удавалось, а тут, как будто судьба истощила своё терпение — столкнулись в узком коридоре, где сделать вид, что не заметили друг друга, просто невозможно.
- Ну, как тебе начальственное кресло? - насильственно улыбаясь, спросила Блавски.
- Свою функцию оно выполняет, как Хаус и задумал.
- Какую функцию? - не поняла она.
- Отвлечь меня от мыслей об амфетамине, тебе и самоубийстве, - честно объяснил я, глядя ей в глаза.
- Джим, я...
- Не надо, сделай одолжение. Всё уже в прошлом.
- Ты не должен так говорить.
- Я не должен так говорить? - возмутился я. - Нет уж, позволь мне говорить всё, как есть. Ты меня бросила, ушла к другому. К карлику. Я сделал выводы о своём собственном росте в твоих глазах. Всё, Ядвига, хватит. Ты хочешь предавать и даже виноватой себя не чувствовать? Хорошо устроилась. Я бы тоже так хотел, но, вынужден тебя разочаровать, предавать гораздо больнее, чем быть преданным — поверь уж предателю со стажем.
Я обошёл её, чуть не ссадив ягодицы о стену и, не оглянувшись, пошёл в палату Мастерс. Чёрная, глухая тоска, как в первый день абстиненции накрыла меня и сдавила горло так, что даже дышать стало трудно. Я мог говорить всё, что угодно, но чувство потери сделалось практически невыносимым в этот миг, захотелось причинить себе боль, чтобы отвлечься. Я позавидовал Хаусу, которому достаточно хорошенько стукнуть себя кулаком по бедру, чтобы почти загнуться от боли. Сейчас я бы с ним поменялся. Но, когда я вспомнил о Хаусе, стало полегче — не из-за того, что я видел его светлым пятном своей вселенной, а потому что воспоминание о нём переключило мои мысли на загадочный «пузырный занос». И к посту ОРИТ я подошёл уже врачом, а не рефлексирующим мужем-брошенкой.
- Привет, Ли. Как она?
Ли — другая Ли, не фармацевт, а медсестра — отложила журнал наблюдений.
- Выходит из комы, доктор Уилсон. Пару минут назад заходила доктор Блавски, она проанализировала энцефалограмму — судя по динамике волн, должна вот-вот очнуться. Кровь и плазму перелили до полного восполнения, температура нормальная, шов спокоен, моча отходит, из таза сукровичное отделяемое, без нарастания.
- Её муж знает?
- Он здесь сидел, пока его не позвали на операцию. А доктор Корвин только что ушёл. Они с доктором Блавски коллегиально обсуждали прогноз, сделали запись. Вот, взгляните.
Ровные строки, написанные почерком Ядвиги, и внизу рядом с её скромной подписью залихватский росчерк Корвина. «Коллегиально».
- На кой чёрт мне чужие записки, Ли? Я сам взгляну.
В палате датчики исправно следили за жизнедеятельностью, выводя графики на мониторы. Энцефалограф рисовал оптимистичные кривули уменьшения глубины комы, но в сознание она пока не приходила — правда, судя по динамике, к моему почти ликованию, это должно было быть вопросом одного-двух часов.. Я взглянул на отделяемое по катетеру из малого таза, осмотрел мочеприёмник, прочитал показатели в температурном листе. Всё, что нужно, она получала, и мне в палате делать было вроде больше нечего... Я пододвинул стул и сел рядом. Взял её бесчувственную руку в свои и словно отключился — не было у меня ни мыслей, ни соображений, ни чувств — только оцепенение неподвижности и рука Марты Мастерс, которую я всё никак не привыкну называть Чейз. И поймал я себя на том, что шевеля губами, еле слышно шепчу: «Си-пятьдесят восемь: хорионкарцинома, хорионэпителиома, исключены хорионаденома, пузырный занос инвазивный, злокачественный». Мгновенный удар страха заставил вскочить, дико озираясь. «Нет-нет-нет, я не схожу с ума! Я не сойду с ума! Я должен... должен...» - и запнулся , не в силах толком сформулировать, что я такое должен.
А линия на мониторе, словно отвечая всплеску моего страха, вдруг изменилась — тоже всплеснулась, задрожала, разъехалась, и я ещё не успел ничего понять, как Марта пошевелилась, открыла бессмысленные глаза, и они стали наливаться сознанием и смыслом. Сухие от кислорода, в запекшейся слюне губы шевельнулись, но беззвучно. Моё сердце замерло и заколотилось быстро и больно, отдаваясь в ушах:
- Марта! - я снова поспешно плюхнулся на табуретку, чтобы приблизиться к ней. - Ты как, Марта?
- Джим... - прошептала она. - Джим, они закончили?
Я не сразу понял, о чём она спрашивает, но тут же сообразил, что, в отличие от всех нас, она ещё оставалась там, в родах, на операции.
- Всё закончилось, Марта. Ты в палате, в интенсивном — посмотри: это же ОРИТ хирургии — не узнаёшь?
- А что случилось? Почему так? Ты дал мне наркоз?
- Нет, ты сама немножко «улетела» из-за кровопотери. Большой кровопотери. Мы просто не знали что с тобой делать, - и тут же, пока она ещё не совсем пришла в себя, чтобы воспринять всю остроту моего сообщения, добавил. - Матку тебе пришлось удалить. Извини — иначе мы бы не справились.
- Удалить... - прошептала она, прикрывая глаза, но тут же снова распахнула их. - А ребёнок? Джим, что ребёнок? Она...
- Успокойся, успокойся — она жива. Очень слабенькая, пока за неё дышит аппарат, но мы надеемся. Мы её перевели на донашивание к Кадди, там есть для этого условия — немного окрепнешь — и сходишь к ней. Отдыхай.
Мне показалось, что она заснула, я вышел из палаты и сбросил Чейзу на пейджер: «Марта очнулась». Конечно, я не сказал ей всей правды — да и кто бы сказал? Но всё равно у меня отлегло от сердца. И стукнувший в него за секунду до её пробуждения страх о самом себе показался смешным и бессмысленным — конечно, я не сойду с ума. С чего мне сходить с ума? У меня интересная работа, серьёзная должность, отличные друзья. Мне не нужны амфетамины, чтоы жить счастливо. Проходя мимо поста, я отыскал лист назначений Марты и вписал онкомаркёры и сканирование всего тела, а потом пошёл к Хаусу.
Хаус с командой заканчивал обсуждение своей пациентки.
- Представляешь, оказался наш профиль: опухоль аппендикса, - сказал он, только завидев меня в дверях. - Чейз отправил отросток на срезы — ты потом посмотри, какие там нужны будут дополнительные телодвижения... Всё, доктора, игра закончена, брысь по местам.
Привыкшие к подобному обращению, пропедевты, вразнобой зашумев стульями, поднялись, и один за другим вышли, негромко переговариваясь на ходу. Хаус вопросительно взглянул на меня.
- Марта вышла из комы, - сообщил я, усаживаясь в углу дивана. - Я ей сказал, что нам пришлось удалить матку, но, кажется, она пока не поняла. Ничего, постепенно дойдёт — тут лучше постепенно.
- Чейз знает?
- Отправил ему сообщение.
- Молодец. Что-нибудь ещё ей сказал? Про наш «пузырный занос»?
- Не сказал и не скажу. И ты не скажешь, правдолюб.
- Не скажу пока. Незачем. Готовься лучше к нашей вылазке.
- А я готовлюсь. Уже придумал, о чём поговорю с Сизуки, пока ты будешь получать свою консультацию у гистолога-алкоголика.
И хотя проговорил я это самым невинным тоном, Хаус насторожился и очень внимательно посмотрел на меня:
- Тебе уже есть, о чём поговорить с Сизуки? Серьёзно?Недолго же цвёл бамбуковый лес.
- Да нет, Хаус, - устало вздохнул я, откидываясь на спинку дивана. - Всё в порядке — правда. Я просто хотел спросить совета...
- Как перестать беспокоиться и начать жить? Помнится, один чувак уже написал что-то похожее. Не читал?
- И звали чувака Карнеги... Когда мы выдвигаемся?
- Да прямо сейчас. Пошли.

- Куда ты меня ведёшь? - удивлённо спрашиваю я Хауса, спустившись на парковку. - Моя машина в третьем секторе, твоя в первом — у тебя сегодня проблемы с ориентированием? Это из-за Тринадцатой, это после её шёпота на ушко ты начал азимуты путать. Что она тебе сказала?
- Напомнила кое о чём. Неважно. Смотри лучше сюда.Упс!
- Хаус... - я сбиваюсь с шага и застываю. - Хаус, что это?
- Харлей-дэвидсон, Стрит-Глайд. Чёрный. Новенький, с иголочки.
- Это... это-твой?
Он поворачивает руль и наклоняет корпус, и я вижу на эмали яркую наклейку: маленькая пушистая панда, задрав голову, смотрит на порхающую над самым её носом бабочку.
- Скорее, твой.
- Хаус... - я не сразу снова обретаю дар речи. - Хаус, только не говори, что ты это мне... даришь?
- Именно. А теперь скажи, кто лучший психиатр - я или Сизуки? В сумке на багажнике — твой шлем. Бак заправлен. Поехали?
Я растерянно глажу эмаль бака, как будто это — глянцевая кошачья шерсть, и мои пальцы дрожат. Слишком дорогой подарок. Хаус и так... Нет. Не могу. Но при этом я чувствую, как в мою душу змеёй вползает вожделение — я уже хочу этот мотоцикл, как хотел бы красавицу-женщину — до спазмов внизу живота, до перехваченного горла.
- О, чёрт! Сейчас я лягу на него и кончу, - вырывается у меня против воли.
Широкая улыбка рассекает лицо Хауса, как удар ножа.
- Ложись. Делай с ним, что хочешь. Он — твой, - но тут же он встречается со мной взглядом и улыбка тускнеет, гаснет, сменяясь унылой гримасой: - Ну, что ещё, зануда?
- Хаус... я не могу принять это. Ты... это слишком...
- Ты можешь. Ты примешь. Не то - имей в виду - в следующий раз это будет резиновая женщина.
- Но это... дорогой подарок...
- А это? - он движением подбородка указывает назад — туда, где эскалатор серо-серебристой лентой струится с парковки в больничный холл. - Ты продал свою квартиру и организовал акционерное общество, чтобы осчастливить меня собственным маленьким государством. Я тоже продал старую квартиру, и уж как-нибудь могу себе позволить порадовать своего друга новой игрушкой, если мне хочется.
- Ты продал свою квартиру? Продал квартиру, чтобы устроить мне бамбуковый лес и мою собственную дверь в наш дом, и купить харлей-дэвидсон для меня?
- А на кой чёрт мне ещё одна квартира, если у нас есть наш дом? Я купил ещё один мотоцикл для себя вместо той рухляди, которую уже совсем раздолбал — потом покажу. Наступит осень, за городом сделается чертовски красиво: воздух такой, что его можно будет пить, как бурбон, чёрные озёра, заросшие рогозом и ивами, станут похожи на ртуть, прямые, гладкие, как женская кожа, трассы скоростных шоссе, мосты, каньоны — что, я один, что ли, буду догонять ветер?
Он говорит это всё вдохновенно, как поэт, и хотя мне дико слышать такие речи от Хауса, и хотя я понимаю, что он говорит так нарочно, что это его обычная чёртова игра, я всё-таки почему-то словно наяву вижу перед собой всё это:осенние листья, ртутные озёра, каньон и шоссе, и мне хочется закрыть глаза и на миг оказаться на кружевном мосту, где начался наш последний путь, наш крестный путь на двоих, наша с Хаусом тайна, песня, книга, наша эпопея под созвездием рака, изменившая так сильно и меня, и его.
- Садись, - говорит Хаус, протягивая мне мой чёрно-жёлтый шлем - «крэйзи баттерфляй» - Садись — у нас не так много времени, чтобы тратить его на пустые споры. Садись, поехали. Только не атакуй камни, как той осенью — чуть не устроил мне фигурную чеканку по заднице. Что смотришь — дав-вай!
И я не могу устоять перед искушением снова почувствовать скорость в её нетаблетированном варианте. Новый мотоцикл великолепен, лучший из своего класса — я уверен. Кто-кто, а Хаус знает в них толк. Мотор — зверь. Хаус за спиной ухает и всхохатывает — чуть не взвизгивает, особенно когда я закладываю вираж уже перед самым госпиталем. Здесь ещё нет крепления для его трости, и он зажал её под мышкой, как средневековую пику.
- Не вырони трость! - кричу я. - И не проткни меня ей.
- Не ссы, амиго, всё под контролем!
Мы лихо влетаем во двор, и тормозим на гостевой стоянке в двух шагах от громко вскрикнувшей от неожиданности Кадди.
- Йес! - констатирует Хаус, спрыгивая с седла и балансируя на левой ноге, пока трость не занимает правильное положение. - Я был уверен, что ты ссадишь себе колено на повороте. Эй, красотка! Не подскажешь, где кабинет той баньши, которая возглавляет ваше богоугодное...ой, тысячу извинений, я, кажется, обознался: вы и есть та самая баньши?
- Сумасшедшие! - напускается она на нас, едва переведя дух. - Нет, я слышала, что ты, Уилсон, гоняешь, как ненормальный, но я думала, преувеличивают, думала, такой благоразумный человек, как ты, не станет просто так рисковать жизнью, особенно после того, как он… как его... Да ты посмотри, ведь Хаус даже без шлема! - наконец выпаливает она, так и не найдя нужных слов про мою жизнь. - Как вас ещё дорожная полиция не остановила!
- Не занудничай, - морщится Хаус. - Дай человеку оторваться. Он любит скорость, и лучше живую, чем её суррогаты — да, Уилсон?
- Быстро поедешь — тихо понесут, - наставительно говорит Кадди, поднимая палец. - Зачем пожаловали?
- Привезли малышке Чейз привет от мамочки. Она вышла из комы и хочет как можно скорее узнать, как дела у её дочки. А мы не можем ответить, пока не получим кое-каких результатов кое-каких исследований.
- Марта очнулась? Ну, слава богу! - Кадди с облегчением всплёскивает руками. - А что вы понимаете под кое-какими исследованиями? - тут же настораживается она. - Хаус, я тебя знаю: твои диагностические эскапады на грани фола я не позволю.
- Никаких эскапад, Кадди, нам просто нужно просканировать эту девочку.
- Новорожденную? Вы с ума сошли?
Хаус взглядом призывает меня вступить в переговоры.
- Видишь ли в чём дело, - осторожно начинаю я. - У Марты гистологически некоторые признаки злокачественной опухоли. Ей повезло, что вообще удалось сохранить беременность до этого срока. И самое неприятное сейчас в том, что эта штука имеет обыкновение метастазировать, а у Марты и девочки, если ты помнишь, ещё недавно был общий кровоток, и за целостность плацентарного барьера в её случае я бы не поручился.
- Злокачественной? - чуть побледнев, переспрашивает она.
- Хорионкарцинома. Тебе это слово о чём-нибудь говорит? Гистологически это один из её видов. Матка расползлась в руках, там выраженная инвазия, степень инвазивности не меньше двух, если не три. Их обеих нужно незамедлительно обследовать, и я думаю, нам придётся провести курс химиотерапии.
- Уилсон, девочка не в том состоянии, чтобы... - но тут она замолкает, почувствовав, что пререкания неуместны. - У неё есть время?
- Я не знаю: может быть, у неё есть ещё сколько-то времени, может быть даже, у неё есть сколько угодно времени и никаких следов метастазирования, и даже, может быть, у Марты нет никаких следов метастазирования, но для того, чтобы узнать это, мы должны их обеих обследовать. Пока я просто возьму кровь на ХГ и онкомаркёры, хорошо? - я показал кисет с пронумерованными вакуумными пробирками, полностью готовый к работе.
- Ну, ладно, царственно проронила Кадди. - Идёмте. Я сама присмотрю за вами, - и, развернувшись, почти, как я на мотоцикле — только юбка свистнула по воздуху — проворно зацокала каблуками по коридору.
- Влипли. Она будет стоять у нас над душой, и мы ничего не сделаем, кроме заявленного в декларации, - шепнул Хаус, когда мы шли по коридору к отделению новорожденных.
- Ты обещал, - напомнил я ему, и он споткнулся и сбился с шага.
- Слушай, и что это все сегодня взялись ловить меня на слове?
- О чём вы? - обернулась Кадди.
- Да ни о чём. Так, пустяки. Он клятвенно обещал мне не ехидничать сегодня хотя бы до обеда, - говорю. - Вот я и напомнил... Лиза, скажи, с тобой списывалась доктор Реми Хедли?
- Тринадцатая? - на этот раз Кадди не оборачивается, идя по коридору, а слова роняет через плечо. - Да, было два письма, ещё в прошлом месяце. Она просила дать ей рекомендацию для перелицензирования. Я дала, хотя мне не совсем понравилась её идея вернуться в медицину. У неё уже начались неврологические проблемы. Пока — незаметно без специальных тестов, но когда-то — может быть, скоро — настанет день, когда её деятельность может сделаться опасной для пациентов. И что будет, если она не заметит этот момент? - Кадди остановилась перед блоком новорожденных и повернулась ко мне. - А почему ты спросил?
- Она устроилась в нашу больницу. Оказывается, у неё новый сертификат по гематологии, а нам как раз нужен гематолог.
- Гематолог-инвалид, - фыркнул Хаус. - Уилсон любит подбирать покалеченных кошечек. Уломал меня оставить в больнице этого одноногого пирата-трансвестита, теперь у нас хорея в активе, да ещё крошка Цахес так и ходит в пластиковой юбочке, как папуас. Хорошо, что я вовремя сложил с себя полномочия директора этой богадельни — пусть Уилсон теперь отдувается... Так что, я смотрю, мы пришли? Толкни уже эту дверь — не полдня же нам перед ней стоять. А, кстати, если тебе так уж не хочется туда, может, пойдём займёмся любовью, пока Уилсон поработает? Серьёзно: провели бы время с пользой. Или ты и ему не доверяешь и планируешь простоять всё это время здесь?
- После истории с переподчинением и этим коварным пактом о ненападении не доверяю, - отрезает Кадди и первая входит в помещение, где содержатся дети.

Здесь установлены кювезы для донашивания на троих детей, в одном из них находится новорожденная девочка, напоминающая больше всего очень крупную красную лягушку. Большой рот, широко расположенные глазницы, проваленная переносица, худенькое тельце с растопыренными руками и ногами. Хаус критически присматривается к ней, наклонив голову:
- Типичный Вильямс на первый взгляд. Она всё ещё теряет вес?
- Нет, уже стабильна,- отвечает Кадди, мельком взглянув на датчики. - Вообще всё обнадёживает. Мы уже давали ей подышать самостоятельно, но она очень быстро устаёт. Вводим сурфактант, питательная смесь внутривенно, терморежим - по внешней среде. Если хочешь брать кровь, Уилсон, бери, только не жадничай — у неё там не бездонная бочка.
- Только на пару исследований, - успокаиваю я и начинаю готовить пробирки для забора, неодобрительно косясь на Хауса: если Кадди, действительно, будет и дальше стоять за нашей спиной, взять-то я кровь возьму, а вот попользоваться анализатором в генетической лаборатории вряд ли выйдет, не смотря на то, что я разработал целую тактику для соблазнения и нейтрализации царствующей там в это время Мэйды Люк. С другой стороны, грубое предложение заняться любовью вряд ли можно зачесть за серьёзную попытку отвлечь Лизу от моих действий.
Хаус мой взгляд истолковывает верно и успокаивающе едва заметно кивает. А потом разыгрывает маленькую, но талантливую пантомиму — украдкой суёт руку в карман, так же незаметно вытаскивает знакомую пластиковую баночку с сиротливо болтающейся в ней единственной продолговатой таблеткой, поджав губы, хмурится несколько мгновений, но потом складки на лбу разглаживаются и, искоса глянув на Кадди, он молча и стремительно направляется к выходу из блока, как человек, которому внезапно скрутило живот. Он даже держится за живот и красноречиво гримасничает в сторону Кадди.
- Куда он? - обеспокоенно оборачивается Кадди ко мне.
- Ясно, куда. В аптеку. Видела же, у него закончился викодин. Сейчас закажет себе какой-нибудь «вкуснятины» от твоего имени, - невозмутимо говорю я, убирая первую заполненную пробирку обратно в кисет. -  Рецепты у него есть, подпись у тебя несложная, а наш новый фармацевт его уже внёс в чёрный список.
- Не без твоей подачи, а? - нехорошо щурится она.
- Не без моей. Но это было ответной мерой — он мне тоже амфетамины блокировал. Жалко, я сам о «ПП» не вспомнил.
На лице Кадди настолько явственно читается замешательство, что мне становится смешно. Она не доверяет мне, ещё меньше доверяет Хаусу, ей хватает ума сообразить, что раз мы пришли сюда сами, а не просто заказали довольно тривиальные анализы по телефону, значит, есть какой-то подвох, но в чём подвох, она не знает и пытается угадать. Всё-таки, Хаус, видимо, представляется ей более опасным объектом, чем я, и она, наконец, устремляется за ним, оставив меня одного.
Я беру скарификатор и, просунув руки в кювез, делаю забор ткани остатка пуповины на предметное стекло.Теперь у меня есть материал не только для протокольных анализов при опухолях хориона, но и для цитологии, и для генетического анализа. Так, и ещё специфические антитела к нашему вирусу. Это всё. Теперь время соблазнения Мэйды, а потом я должен буду отвлекать Сизуки, покуда Хаус получает не совсем законную консультацию.
Мои манипуляции будят спящую малышку — она начинает возиться и на миг приоткрывает глаза. И я на этот же миг задерживаю дыхание — у неё огромные голубые глаза, обещающие потемнеть, но сейчас цвета летнего неба, и в этих глазах я не вижу обычной младенческой бессмысленности. У неё удивительно мудрые глаза. У ребёнка с синдромом Вильямса, обречённого на умственную отсталость, глаза мудреца и философа. И она не куксится, не гримасничает, как обычно делают новорождённые младенцы — она просто смотрит на меня этими глазищами так, словно я — муравей или насекомое ещё поменьше муравья, а потом просто снова закрывает глаза и засыпает.
Хаус находит меня сидящим на подоконнике в холле. Я легкомысленно болтаю ногами и чуть ли не посвистываю.
- Ну? - требовательно окликает он. - Что там? Ты всё сделал?
Я опускаю голову и тяжело вздыхаю, потому что хочу сказать слишком многое, но совершенно не умею.
- Что? - настораживается он. - Что опять, чёртова ты панда?
- Просто я подумал... Ну, сделает для меня Мэйда этот хромосомно-генный тест, и  получим мы в результате какую-нибудь фиговину с хренопупиной, как ты не скажешь. А дальше что? Сообщим Чейзам, что их ребёнок — неизвестный науке монстр? И что опухоль в её матке — тоже неизвестна науке? Или будем молчать? И то, и то не греет.
Хаус долго не отвечает, но потом, резко отрицательно мотнув головой, говорит:
- Даже если тебя это морозит, они имеют право знать. И эта девчонка, если выживет, тоже. Все трое они имеют право знать то, что их прямо касается, и о чём совершенно необязательно знать кому-то ещё. Придётся нам с тобой пройти по канату над пропастью, Крэйзи Баттерфляй. Ты готов?
- Я готов. Но это не значит, что мне хочется.
- А что ты сказал этой девчонке из лаборатории?
- Что мы проводим опыты по облучению клеточной культуры втайне от конкурентов.
- Надеюсь, что она достаточно глупа.
- Как пробка, Хаус. Я знал, кого выбирать. Пошли уже к психам — нам ещё нужно отвезти пробирки в лабораторию. И часа два уйдёт на анализ.

Среди ночи я просыпаюсь в нашей гостиной на диване. Телевизор работает, свет горит, в открытое окно хлещет дождь, заливая подоконник, Хаус, закинув ноги на журнальный столик, спит сидя, и пиво из выпавшей из его руки банки растеклось лужицей.
- Хаус, - негромко зову я его, проверяя степень крепости сна. - Хаус, ты не помнишь, мы вообще успели поужинать?
- Нет, - говорит он, не открывая глаз. - Только пиво и чипсы. Ты хочешь встать и что-нибудь приготовить?
- Нет. Я хочу встать и что-нибудь съесть. Я последний раз ел с тобой, а это значит, что ел, в основном, ты. Хаус, проснись, а? Ты пожалеешь, если всю ночь проспишь сидя. Ты пожалеешь, а отдуваться придётся мне. Хаус! Ну, перейди в спальню хотя бы, если есть не хочешь.
- Сейчас, - мычит он. - Сон досмотрю, ладно? Ты пока всё-таки приготовь что-нибудь, потому что кроме банок из-под пива и пакетиков из-под чипсов у нас ничего нет.
- Ты же всё равно уже проснулся. Давай, пошли со мной на кухню.
- У меня нога болит.
- Она у тебя всегда болит. Объявишь по этому поводу голодовку.
- Не голодовку, а неготовку. Это разные вещи — ты понимаешь?
- Но тесно связанные — ты понимаешь?
Тут уж он открывает глаза и укоризненно смотрит на меня. Я нашариваю на полу и протягиваю ему трость.
- Ну?
Кряхтя, он встаёт. Вид заспанный и всё равно усталый. У меня, наверное, тоже.
- Там в морозилке были бургеры, - вспоминает он. - Бургеры — это быстро.
- Идёт.
И мы размораживаем в микроволновке бургеры, вскрываем упаковку ананасов и запиваем всё это мятным чаем, стараясь даже случайно не бросить взгляд на часы, потому что в такие минуты часы просто страшно мешают. Может быть, сейчас полночь, а может быть, ближе к утру — я не хочу этого знать, и Хаус тоже не хочет. Это те редкие минуты, когда нам просто хорошо друг с другом, даже если разговор никак не может завязаться, даже если у Хауса ноет нога, и мы оба полусонные.
- Ну что, пошли спать или желаешь помыть посуду?
- Да пошла она к чёрту, твоя посуда. Что ей сделается до утра!
- До вечера. Перед работой слушать, как ты ею гремишь, я тоже не хочу — поставлю будильник на без одной минуты пора.
- О`кей. Спокойной тебе ночи.
Хаус хмыкает в ответ, и мы расходимся по комнатам.

Мне снится сумасшедший дом. Виной ли этому вчерашний разговор с Сизуки, который я прилежно вёл, пока Хаус получал свою подпольную консультацию, результатами которой даже не поделился со мной, отложив на «позже» - а «позже» не состоялось, потому что мы оба вырубились перед телевизором, едва глотнув пива и ужинали тоже в полусне - но только я вдруг оказываюсь в бесконечно-унылом коридоре, и на мне длинный бесцветный балахон. И это не просто психушка — здесь проводят опыты над людьми какие-то очень серьёзные люди, и поэтому все коридоры охраняют угрюмые и безмолвные фигуры в масках и камуфляже.
Режущий глаза свет. Пронзительный писк монитора.
«Мы прочитали ваши записи, доктор Уилсон, и пришли к выводу, что, в общем и целом, вы совершенно бесполезны, как в социально-бытовом, так и в научном смысле. Поэтому принято решение умертвить вас и использовать ваши органы для одновременной трансплантации. Вы не должны беспокоиться, процедура умерщвления совершенно безболезненная — вы же её сами столько раз проделывали».
«Вы так спокойно об этом говорите, словно я не могу быть... несогласен».
«Несогласны? Такой вариант нами не обсуждался. Вы же подписали донорскую карту».
«Да, но я...донорская карта разрешает просто использовать тело после смерти, а не...»
«Конечно же после смерти, доктор Уилсон. И, поверьте, за этим дело не станет»
«Но я не хочу умирать!»
«Странно. Такое такое послужить людям с вашей стороны вызывает недоумение. Неужели вам хочется нарушить основной принцип деонтологии? Вы же знаете, что реципиенты не могут ждать, когда вам приспичит умереть. Например, у вашего приятеля Харта отторжение трансплантата уже началось. Счёт на дни. Вы же не хотите ему смерти?»
«Но я... а как же я? Я тоже хочу жить!»
«Жить? Помилуйте, доктор Уилсон! Да разве это жизнь? Вы страдаете от лекарственной зависимости, даже не испытывая боли, а сами столько лет лицемерно упрекали в подобном вашего друга Хауса. Вы — конченный наркоман, раз уж попали сюда. Вы — слабак. Развалина. Кому вы нужны? Женщины вас бросают, предпочитают вам маленьких жалких уродцев, коллеги с трудом терпят, родственники от вас отказались. На кой чёрт вы вообще нужны? Не задумывались, насколько бессмысленна, бесполезна ваша жизнь? А так хоть какая-то польза от вас будет».
«Но... а Хаус? Почему вы не спросите Хауса?Ведь это он — настоящий руководитель проекта. Спросите его. Что он скажет?»
« Господи. Да то же самое. Его слабость к вам висит гирей у него на ногах. Вы не представляете, каким великим учёным, каким великим человеком он мог бы стать, если бы вы не висели гирей у него на ногах с вашим морализаторством — мало того, что занудным, да ещё, к тому же, и насквозь лживым. Совесть. Вина. Просто выторговываете себе местечко в раю, как истинный еврейский торгаш. Освободите вы уже от себя Хауса. И хватит, хватит болтаться, как вечный жид - возвращайтесь в палату. За вами придут».
Скрип дверных петель и гулкий удар захлопнувшейся за спиной двери. Я снова в коридоре.
Я делаю шаг, другой, и понимаю, что людей в камуфляже больше нет. Вообще никого нет — пусто и гулко.
Безлюдие - это — выход, это - проблеск надежды. В пустом коридоре, где я совершенно один, можно попробовать сбежать, скрыться. Он же должен куда-то вести. Рано или поздно ему будет конец, и я куда-то попаду. Нужно только понять, откуда этот тусклый рассеянный свет.
Я озираюсь и вдруг, к своему ужасу, узнаю этот коридор: тот самый коридор-лепидепторологический музей с приколотыми к стенам людьмина булавках, людьми-бабочками, коридор из моих кошмаров — бесконечно длинный, безвыходный. Но мои «бабочки» ещё живы, и они корчатся на своих булавках — молча, без единого звука, не открывая глаз на мёртвых лицах: Малер, Стейси, Эмбер, моя мать, Форман, Триттер... Их беззвучно кричащие рты, перекошенные болью гримасы, словно множатся и дробятся, как в бесчисленных зеркальных гранях, и я всё ускоряю и ускоряю шаги, я начинаю бежать — нет, не просто бежать - убегать, спасаться. И — странно — стены, как рекламные щиты вдоль шоссе, скользят мимо меня, а лента пола, словно движущаяся лестница эскалатора, убегает из-под ног, и я топчусь на месте, никуда не продвигаясь, только отмечая, как в калейдоскопе смену корчащихся от боли лиц: мои пациенты, брат, отец, мать Хауса, его отец, та девушка с автобусной остановки из Соммервилля, Тринадцатая, Марта, Эрика, Чейз, Корвин, Буллит. И я понимаю, что здесь не только мёртвые, но и те, кто готовится стать бабочками на булавках смерти. Они начинают обретать голоса: их жалобы, стоны, мольбы сливаются в нарастающий, пронзительный гул. «Эй! - окликает Буллит, и я почему-то именно его слышу отчётливо. - Возьми мою ногу, Уилсон, передай Хаусу — ему нужнее». «Бери-бери, он дальше по залу, в самом конце», - подхватывает другой внятный голос, и я вижу Кадди в белой кофточке, но с лицом серым, как у мертвеца, она держит на руках чернокожего ребёнка. Я уже не могу бежать — бреду, шатаясь, и воздух проскальзывает мимо моего рта — я не могу вдохнуть, в глазах темнеет. Лента эскалатора — лента мёбиуса, та самая моя карусель, из «дня Сурка». Я приближаюсь к концу, и я уже вижу в конце этого невообразимо длинного коридора худого мужчину в потрёпанном пиджаке и синих джинсах из потёртого денима и мальчика-еврея в очках с окклюдером, держащего в руках банку-морилку, но их силуэты смутны, и мне совсем-совсем не хочется увидеть их яснее. Потому что я уже знаю, что там, за их спинами, кончается коридор... кончается всё. Невыносимый ужас нарастает во мне лавиной, удушье схватывает за горло, свет меркнет...
Просыпаюсь от собственного крика. В комнате темно, только чуть светится тусклая щель между штор. Понимаю, что видел сон, хочу вздохнуть с облегчением — и не могу. Словно забыл, как это делается. Только раскрываю рот, как рыба на суше. Наконец, перевозбуждённый дыхательный центр императивно сводит судорогой дыхательные мышцы, и я закашливаюсь. Только после этого у меня, наконец, получается вдох. И вот тут меня накрывает по-настоящему. Детоксикация выгнала из меня физическую зависимость, я думал, был уверен, что переломался окончательно, но тоска и страх, которые только краешком задевали меня до сих пор, наконец, воспользовавшись темнотой и моим одиночеством, заливают меня, как цунами, закатывают в асфальт, выжигают внутренности калёным железом когтистой злой паники. Самое противное, что я прекрасно понимаю их природу, и прекрасно понимаю, что нужно просто переждать, перетерпеть — до утра, до света, до Хауса, но — не могу, нет никаких сил, ужас леденит приливами, пот течёт с меня ручьём, тоскливый вой уже не удерживается в глотке, и я сцеживаю его тихим стоном в подушку, с надеждой смотрю, наконец, на часы. Около четырёх. Не так уж долго до рассвета — летом светает рано. Лежу, сцепив зубы, быстро бормоча про себя всё те же шифры МКБ на «Си», как будто молюсь, и, когда уже не могу больше терпеть, снова с надеждой взглядываю в сторону окна. Щели между штор пора бы и посветлеть. Сколько прошло? Часа два или три? Часы, словно в насмешку, показывают, что мучался я всего десять минут. Да что же это такое! Меня бьёт дрожь, я весь мокрый, во рту привкус крови — наверное, прикусил губу или язык. Боли не чувствую. Не могу больше. Не могу терпеть. Не хочу. Будь что будет — я на пределе. Как сомнабула, на автомате, даже не зажигая света, безошибочно нашариваю свой брошенный в кресло портфель, запускаю в него руку. Блистер с таблетками.
Да, знаю, что поступаю неправильно, знаю, что уже поступил неправильно, прихватив их из ОРИТ, когда Ли отвернулась. Но я просто больше не могу. Я сейчас свихнусь — и на серьёзе. Выщёлкиваю одну за другой несколько на ладонь. Привычный меловой вкус на языке. Если подержать подольше, они сделаются горьковатыми. Не такими горькими, как викодин. Почему я сейчас о нём вспомнил? Да потому что Хаусу же удаётся держаться на одной дозе. Почему я не мог бы...
«Но ты — не Хаус», - настигает меня голос из моего сна. Чёрт! Сколько я принял? Не считал. Это уже передоз.
«Ничего, - успокаиваю я себя. - Это не «мет», не «скорость», лёгкий невинный антидепрессант. Просто для того, чтобы задавить панику. Две таблетки, три, пять...»
Корковый контроль включается, наконец, голосом той самой, моей внутренней панды, неласковой хромой панды с голубыми глазами:
«Что ж ты, сука, творишь?»

Водяная воронка со всхлипом засасывает таблетки в сток. Горькая вязкая слюна вожжами, как у бешеной собаки. Брызги на кафеле. Я сижу обхватив унитаз и давлюсь последними спазмами и слезами, выступившими от напряжения, когда сзади раздаётся шарканье босых ног и постукивание трости.
- Сорвался? Ничего, бывает... не трагедия...
- Хаус?
Он так, как спал — в мятой футболке и трусах, и уродливый шрам на правом бедре отчётливо виден ниже их кромки во всей неприглядной красе. Он правильно делает, что прячет этот шрам под одежду — слишком притягивает внимание — глаз не отвести. С усилием отрываю взгляд от его ноги и перевожу на его лицо — заспанное, неравномерно розовое от подушки.
- Я тебя разбудил? Извини...
- Нет. Я встал отлить. Отпусти, кстати, своего фаянсового друга, не то он подаст на тебя жалобу за домогательство, и поднимайся уже с полу. Всё стравил или успело всосаться?
- Откуда ты... знаешь?
- Ты уронил блистер в комнате, а я — наркоман со стажем. Ну, вставай, вставай, иди умойся. Или тебе нужно ещё? Может, воды попьёшь? На сухую больно — горло потом дерёт не по-детски.
Он говорит спокойно и сочувственно, без тени издевки.
- Да нет, всё. Семь штук, даже не размокли... - я поднимаюсь на дрожащие ноги.- Мне теперь ... снова в психушку?
- Ты меня спрашиваешь? А сам-то как думаешь?
- Я же всё понимаю: сорвался раз — сорвусь другой. Я — слабак, кишка тонка, всё такое... Хаус, я... не хочу туда больше... ни за что.
Он молча сопит. И я понимаю, что это — жалость, но демонстрировать её вербально он не умеет.
- «Прозак» - наконец, демонстративно читает он название на блистере. - Где взял?
- В ОРИТ. В ящике у Ли.
- И что он делал в ОРИТ? Чейз лечит антидепрессантами тех, кому налажает во время  операции?
- Да нет. просто Ли вытряхивает в свой ящик то, что у пациентов при себе из ранее назначенного — такой уж у них порядок. Возвращает только при выписке, если потребуют, но требуют редко. Этот блистер был неполный. Наверное, тоже чей-нибудь...
- Там же только Марта лежит. Думаешь, это она принимала прозак?
- Мог быть кто-то на прошлой неделе. Даже в прошлом месяце. Это имеет значение?
- Не имеет. Пойдём в спальню — мне холодно стоять на голом полу.
- Ты же сказал, что отлить хотел.
- Перехотел. Ладно, я врал — ты меня разбудил. Интересный диагностический случай: хочу понять, с какого перепугу ты после полутора месяцев реабилитации послал всё лечение псу под хвост и потянулся снова к любимым конфетам. Тебе что, больно? Страшно? Грустно? Давай уже, колись. Я всё сделал, что мог, чтобы тебе было хорошо, но тебе всё равно плохо, и я не знаю, что сделать ещё.
Он говорит это так просто и серьёзно, что у меня перехватывает дыхание. И, конечно, я чувствую себя виноватым — ведь он, и в самом деле, из кожи вон лезет, устраивая мой быт и досуг. Бамбуковый лес, мотоцикл, место главного в больнице...
- Хаус...Это, наверное, просто во мне... С этим ты ничего не поделаешь. Даже я с этим ничего не поделаю. Ты делаешь для меня так много всего, ты ждёшь отдачи, а я... я только делаюсь противен сам себе, когда не могу соответствовать. Я стараюсь — правда, стараюсь, но я... видимо... О, господи! Лучше бы ты меня избил — это мука: быть благодарным тебе и вот так... Ох, Хаус, я совсем не то говорю, я... Просто прости меня и не надо больше... мотоциклов и бабочек...
- Ладно, пошли, - вздыхает он, и в голосе его появляется холод отчуждения.
- Куда?
- Как «куда»? Спать. Не собираешься же ты провести остаток ночи в сортире.
- Хаус...
- Что?
Мне невыносимо это его отчуждение, и хотя я понимаю, что он нарочно играет в «хорошего полицейского», провоцируя меня на откровенность, я готов поддаться на эту провокацию, лишь бы смягчить его голос, лишь бы прогнать лёд из взгляда. Потому что он нужен и важен мне в эти дни, как никто и никогда. Почти так же, как был нужен и важен во время нашей погони за ветром наперегонки с моей смертью.
- Мне приснился кошмар, - поспешно говорю я, чтобы не успеть передумать и замкнуться. - Кошмар спровоцировал яркую паническую атаку. С аффектацией. Я просто... утратил адекватность. Но... это эпизод. Мне совсем не плохо, Хаус, ты не слушай, что я несу, я... это... это случайность. Просто случайность...
- Врёшь. Когда ты спёр из ящика прозак, ты не мог знать, что тебе приснится.
- Сам не знаю, зачем это сделал.
- Не знаешь?- переспрашивает он, но в невинном вопросе слишком много оттенка.
- Хаус, прозак — просто лёгкий антидепрессант, и я не собирался... Ну, я не знаю, может быть, чисто машинально...
- Пожалуй, - задумчиво говорит он, - Сизуки и Кадди были правы...
- В чём? Хаус, в чём?!
- Тише, не кричи.
- Хочешь опять отправить меня туда? Хочешь вырвать отсюда, запереть в коридор с мёртвыми бабочками? Только из-за того, что мне приснился кошмар, и я на несколько минут утратил контроль? Ты хочешь за это меня прямо туда, в этот кошмар, затолкать силой?
Во взгляде Хауса появляется какой-то странный, доброжелательный — я бы сказал — интерес.
- Чего ты истеришь? - спокойно спрашивает он. - Это должно убедить меня в твоём психическом здоровье?
- Нет... Хаус, я... А хочешь я расскажу тебе, как провёл полтора месяца в психушке? Хочешь? Вот. Там есть стена. Нет, там красивый зелёный двор для прогулок, цветы, всё такое. Но стена серая, однотонная и из камня. Можно найти такой ракурс, чтобы смотреть — и видеть только её кладку. Когда мне разрешали гулять, я стоял и смотрел, пока меня силой не заставляли отойти. А про себя я всё время повторял классификацию рака. Знаешь, зачем я это делал? Чтобы не думать. Вообще ни о чём. Потому что думать — мучительно больно. Потому что, когда я думал, мне становилось трудно дышать, а когда мне становилось трудно дышать, это замечали и загружали меня. И во сне я снова шёл по коридору. Всегда шёл по коридору, где были те, кто умирал, пока я отковыривал крышку чёртовой банки, которую сам захлопнул.
- Морилка с бабочками? Навязчивый кошмар — тот, о котором ты мне как-то рассказывал?
Я вспоминаю, что, действительно, рассказывал ему о коридоре с людьми на булавках и о морилке с бабочками сиз моего детства, и молча киваю.
- Фрейд говорит, что подсознательное должно отпустить после того, как его вытащишь на свет...
- Дурак твой Фрейд.
- Ну нет, он не был дураком — разве что излишне сексуально озабоченным. Скорее, ты просто не то вытащил... ну, то есть, дело не в бабочках.
- Уж наверное, не в бабочках... Было бы глупо... - возбуждение оставляет меня, постепенно наваливается привычная усталость и апатия.
- Давай, иди сюда, - Хаус бесцеремонно, по-хозяйски, заходит в мою спальню, с ногами забирается на мою кровать, долго возится, морщась и устраивая свою больную ногу, а потом похлопывает ладонью рядом с собой, как будто собаку подзывает — хорошо ещё, не посвистывает призывно.
Я присаживаюсь на краешек, как неловкий гость, но Хауса это не устраивает.
- Чего ты жмёшься на краю, как старлетка с острым геморроем в первую брачную ночь? Это вообще-то твоя кровать, и на ней ещё полно места.
Тогда и я забираюсь с ногами, облокачиваюсь на подушки, устраиваюсь полусидя.
- Расскажи мне свой кошмарный сон подробно, - хмуро требует Хаус.
- Займёшься препарированием подсознания, как старина Фрейд?
- Запросто. Булавка означает половой член, бабочка на булавке — твоё подавляемое желание натянуть Блавски.
- Хаус!!!
- Шучу. Хотя, ты знаешь, в каждой шутке есть доля... не шутки. Рассказывай, давай. Тебе же легче будет.
- Не знаю даже, как это пересказать.Это ведь сон. Сумбурный, неопределённый, как все сны, со своими логическими связями, которые рвутся при пробуждении. И главное, не содержание, а эмоциональный фон... Как я тебе его передам?
- Вербально. Как homo sapiens. Хватит уже ломаться — говори.
Я — делать нечего — пытаюсь рассказывать, но мне самому с первых слов становится смешно и противно, как будто я участвую в каком-то киношном фарсе, играя роль в фильме по Кингу или Лавкрафту, и сам на себя глядя со стороны.
- Жертва разгулявшейся мистики, - констатирует Хаус. - «Проклятие лепидоптериста», «Ночь в музее — четыре с половиной».
- Ну, вот видишь - ты смеёшься.
- А ты плачешь, горстями глотаешь прозак, а потом блюёшь. Тебе не хватило сосчитать до десяти — всего-то и дела.
- Нет, я сосчитал до десяти. Это не помогло.
- Брось. Ты сосчитал до трёх — в лучшем случае. Дурная привычка падать до удара тебе аукается всю жизнь. Скоро вставать — будешь весь день, как сонная муха. Сам виноват. Слишком много придаёшь значения снам, слишком мало — действительности. Я тебе уже говорил как-то об этом: ты неправильно расставляешь акценты. Единственное, что было в твоём сне правильно — так это то, что у Харта проблемы с трансплантом, да ещё, может быть, то, что твой коридор стерегут типы в камуфляже. Всё остальное — поэзия и бред. Я, конечно, не Фрейд, но... ты думаешь, что в этом коридоре пришпилены к стенам булавками те, кого ты лишил жизни или те, кому ты так или иначе повредил? И тогда конец коридора олицетворяет твою собственную биологическую смерть... ты так думаешь?
Я стараюсь выделить в его голосе насмешку, но, кажется, я слишком устал, чтобы это сделать, поэтому просто поднимаю на него взгляд и смотрю в глаза.
- Я тебе скажу, что на самом деле означает этот коридор.
- Ты... знаешь? - я недоверчиво склоняю голову к плечу.
- Конечно, знаю. На поверхности — ты сам этого не видишь, потому что привык копаться грязной палкой там, где достаточно просто взглянуть.
- Ну-ну... интересно... оракул?
- Этот коридор и эти бабочки символизируют всего лишь твои нереализованные возможности. Женщины, которых ты любил, и они ушли от тебя или погибли, ребёнок, который мог бы быть твоим, но он не твой, родители и братья, с которыми ты мог бы быть в тёплых родственных отношениях, которые могли бы дать тебе семейный уют, о котором ты мечтал как-то при мне, но ты сам отдалился от семьи и всё испортил. Ты имел всё: образование, деньги, крепкий тыл, привлекательную внешность, тебя научили, как себя вести, ты всегда умел ухаживать за женщинами, располагать к себе людей, втираться в доверие, ты трудолюбивый, умный, профессионал, кое-как бренчишь на гитаре, водишь машину, даже в покер умеешь играть. Но, как и чересчур азартный игрок, ты всё спустил, и остался в одиночестве, с паршивым здоровьем и очень слабеньким прогнозом на будущее. Вот что означает твой конец коридора. Это не биологическая смерть, Уилсон, это конец возможностей. Впрочем, то, что ты так не разу и не дошёл до конца, обнадёживает. Ну, а всякие мелочи, вроде моей ноги или почки Харта — так, вкрапления твоих сиюминутных тревог в общую концепцию хреновой линии судьбы.
Он говорит всё это так просто и небрежно, словно иначе и быть не может, и я чувствую убийственную правоту его толкования даже не умом, а чуть ли ни солнечным сплетением. И — непередаваемое, почти немыслимое ощущение, будто огромная глыба, раскалываясь, осыпается с моих плеч, освобождая от тяжести, но при этом до крови раня мелкими осколками.
- Хаус...
- С тобой интересно разговаривать, - говорит он, ухмыляясь. - Ты уже несколько раз повторил мою фамилию, но с такими интересными оттенками, что остального мог бы вообще не говорить. Кстати, последний вариант, видимо, следует понимать, как «ты прав».
- Ты прав. И мне, действительно, стало легче.
- Отлично. Тогда начинай готовить завтрак, пока я тут досыпаю. Скоро вставать, а поскольку спать мне не давал, в основном, ты, это будет справедливо, - с этими словами он вытягивается во весь свой немалый рост на большей части моей кровати и закрывает глаза.
- Справедливо, - вздыхаю я, но не трогаюсь с места. Откровенно говоря, я так опустошён и разбит, так устал и так хочу спать, что мысль о завтраке сейчас просто не может пробиться в сферу моих интересов. В спальне посветлело — сквозь плотные шторы властно пробивается утро, хмурое, но тёплое, уже виден циферблат старомодного механического будильника. Голова у меня болит, веки, как свинцовые, а в глаза как будто песку насыпали, и глотать больно. Видя, что Хаус, похоже, уже начинает дремать, я потихоньку съезжаю спиной с подушек и устраиваюсь на оставшемся в моём распоряжении краешке кровати, игнорируя свой долг.
- Быть твоим психоаналитиком, - сонно произносит он, не открывая глаз, - занятие утомительное и неблагодарное. Даже чашки кофе не заработаешь.
- Да рано ещё завтракать... - вяло отговариваюсь я. - Я сейчас... пять минут...

Когда я просыпаюсь, в комнате, несмотря на хмурую погоду и задёрнутые шторы, совсем светло. И поздно. Чертовски поздно — часов одиннадцать. Хауса нет, к будильнику прислонена записка: «Совещание проведу сам. Выспись». Хороший совет — бессознательно я ему уже последовал. На кухне в одинокой чашке на донышке недопитый кофе, зеркало в ванной заляпано зубной пастой, полотенце валяется на стиральной машине, другое — на диване в комнате, из расчёски пропала пара зубьев, зато в ней запуталось порядочное количество вьющихся волос — обычное явление, если Хаус в кои-то веки решает расчесать моей расчёской свои растущие с крайне неравномерной густотой клочья. Впрочем, своей расчёски у него, кажется, вообще нет, и желание воспользоваться таковой возникает редко и бессистемно, возможно, под влиянием какого-то неведомого мне небесного цикла. Бреется он, кстати, гораздо упорядоченнее, примерно пару раз в неделю машинкой для стрижки волос, умудряясь при этом ежедневно сохранять видимость трёхдневной щетины, скорее всего, волшебством. Но сегодня не тот день, и машинка покоится в ящике — в отличие от зубной щётки. Зубная щётка брошена на край раковины и намертво влипла в неё остатками пасты. На столике перед телевизором крошки и обкусанный кекс с изюмом, на полу развёрнутый спортивный журнал и всё та же пивная банка всё в той же пивной луже. Обычное дело, обычный беспорядок, и обычно меня это раздражает, но сегодня я просто улыбаюсь и устраняю его следы. Хаус неисправим, и слава богу. Хоть что-то в этом мире должно оставаться прочным и незыблемым.
Пока я привожу себя в приличный вид, пока одеваюсь, звонит телефон.
- Проснулся? Как ты?
- В смысле, не закинулся ли я снова спидухой? Нет, не успел. Всё в порядке? Я сейчас приду.
- Завтракал?
- Нет, а что?
- Ты мне должен завтрак сегодня— помнишь? Жду в кафетерии.
Наверное, не совсем правильно начинать рабочий день с посещения кафетерия, но по голосу Хауса слышу, что ему не просто хочется за мой счёт кофе попить — у него ко мне разговор, поэтому направляюсь прямиком в кафетерий и заказываю круассаны и омлет — с шампиньонами и сыром, разумеется, причём не строю себе иллюзий насчёт того, что мне хотя бы попробовать эти шампиньоны удастся. В другой раз надо будет брать с огурцами — тут я в безопасности, Хаус их терпеть не может, всегда выковыривает и откладывает на край моей тарелки.
Пока расплачиваюсь и занимаю столик, появляется Хаус. Глядя на него, чувствую укол совести: вот он-то выспавшимся никак не выглядит — бледный, с покрасневшими веками, хромает, пожалуй, даже сильнее обычного, и зубчик от расчёски всё ещё висит, запутавшись, в кудрях.
- Ты что, - спрашиваю виновато, - так и не заснул?
Вопреки  моему опасению и вопреки своему хмурому виду, он отвечает вполне дружелюбно:
- Нога, зараза, совсем достала под утро, - и добавляет с неслыханным великодушием: - Это из-за дождя — ты не при чём.
Только после этого решаюсь протянуть руку и выпутать кусочек пластмассы из его волос:
- Купить тебе стальную расчёску? Или и её погнёшь?
- Купи мне лучше пончик. С повидлом.
- Круассаны тоже с повидлом. С клубничным... Я так понял, ты меня не просто поесть звал?
Он уже нацелился вилкой на мой шампиньон, а при последних моих словах наносит короткий резкий удар, накалывает и отправляет в рот, после чего, жуя, отвечает:
- Не просто... Вообще-то, надо было поговорить об этом ещё вчера, но со своими кошмарами и амфетаминами ты так и не не спросил, что мне сказал делириозный гистолог.
- Не успел. Только рот открыл, а ты уже вырубился.
- Вообще-то, ты раньше меня вырубился.
- Вообще-то, ты.
- Если бы я вырубился раньше, - снисходительно говорит он, - ты забрал бы у меня из руки банку с пивом, и пиво не пролилось бы.
Возразить нечего — я открываю было рот, чтобы опровергнуть его довод, но снова закрываю и развожу руками в знак капитуляции, спрашивая вместо этого:
- Ну, и что сказал делириозный гистолог?
Второй шампиньон отправляется за первым.
- Ничего неожиданного. Он сказал, что по гистологическому рисунку это — пузырный занос, трансформирующийся в хорионкарциному. Это я и без него знал. Ещё сказал, что такого, в принципе, не бывает, и это я знал без него...
- Ну? - подстёгиваю я, чувствуя, что он чего-то не договаривает.
- Ещё он сказал, что он всё-таки однажды видел подобную гистологическую картину при позднем аборте со смертельным исходом. А вот это уже — то, ради чего ты терпел почти часовое промывание мозгов у Сизуки.
- Где видел? У кого?
Хаус подаётся ближе ко мне и понижает голос:
- Около семи-восьми лет назад ему привезли для анализа препарат миометрия умершей женщины-азиатки. Он был тогда ещё очень крутой гистолог, и пил не так, чтобы это мешало ему работать, поэтому ему привозили на заключение серьёзные препараты серьёзные люди. Особенно по линии судебной медицины. И сопровождал их, как правило, кто-то из ЦКЗ — Броуден или Кински. И в том случае — тоже. Причём, тогда стёкла привезли в опечатанном саквояже военные, сразу три человека, и с ними двое в штатском, но эти двое вели себя, как старшие чины: один — тоже азиат, а другой - вроде швед или норвег. Во время разговора этот  тип припомнил, что к азиату обращались: «Кир», а к Норвегу — «Бен», и что этот норвег был совершенно белый: волосы, брови, кожа. Ты помнишь русских пенсионеров, Уилсон, которые вытаскивали нас с Эрикой Чейз из заложников?
- Думаешь, что Бен- это тот Бен, альбинос?
- А Кир — Сё-Мин. Да, знаешь. Что-то заставляет меня так думать.
- Ну и... а что это, собственно, меняет?
- Да всё. Значит, такая патология, как у Марты, через их руки уже проходила. Разве тебе не интересно?
- Было бы интересно, если бы та женщина осталась в живых. В отношении прогноза было бы интересно, а так... Мы и без этого рассказа знали, что Сё-Мин интересуется Мартой и что изменения у неё в матке, возможно, обусловлены перенесённым «А-семь».
- Уилсон, тебе никто не говорил, что ты — жуткий зануда?
- Говорили неоднократно, и ты — больше всех. Ну, а что тут сверхинтересного, Хаус? Вирус вызывает мутации — это обычно, так себя ведут и Коксаки, и ЭХО, и рубивирусы. Естественно, что делящимся клеткам достаётся сильнее, и репродуктивная система, особенно репродуктивная система беременной женщины, пострадает больше других. В чём интрига?
- Но пузырный занос исключает пролонгирование беременности больше одиннадцати недель.
- Ну, потому что это не пузырный занос, а внешне похожая на него мутация.
- А если это всё-таки пузырный занос?
- Тогда у ребёнка отсутствует икс — хромосома и полисомия по игрек хромосоме, и такой ребёнок умер внутриутробно на восьмой-десятой неделе внутриутробного развития.
- А если он жив, значит...
- Значит, это не пузырный занос.
- Или это пузырный занос. И у ребёнка, действительно, отсутствует икс-хромосома и полисомия по игрек хромосоме.
Я вздыхаю и принимаюсь за обесшампиньоненный омлет:
- Хаус, ты себя слышишь? Полисомия по игрек-хромосоме нежизнеспособна.
- В две тысячи четвёртом году, - говорит он, - в Японии провели эксперимент по скрещиванию материала двух яйцеклеток мышей. Светлое завтра для лесбиянок. Мышонок Кагуя прожил почти восемьсот дней при том, что особи этого вида живут максимум семьсот. Своего рода объяснение низкой продолжительности жизни мужчин по сравнению с женщинами. Всё дело в ребре. Кстати, забавно, Уилсон — когда верующие придумали эту историю про ребро Адама, они ведь ещё не видели игрек-хромосомы. С чего они взяли идею, а? Практически попали в цвет.
- Может быть, ты зря не веришь в Бога?
- Я верю во взаимосвязанность сущего — это куда интереснее. Так вот, я к чему... До этой несчастной мыши все думали, что особи, полученные скрещиванием двух женских гамет, нежизнеспособны. Теперь смотри: мы отправили материал на анализ ДНК, и сюда слетелись наши друзья академики в погонах. Ну, не из-за Вильямса же...
- Из-за двух игрек-хромосом?
- А зачем они копались у меня в столе? Искали все наблюдения за беременностью Марты.
- Ох, Хаус, тебе бы фантастику писать...
- Я сыт по горло этой фантастикой ещё с прошлой осени. Но я хочу знать наверняка. И если я кипишую на пустом месте, это одно. А если мы вывели в лице малышки Чейз новый биологический вид, это, знаешь, совсем другое.
- Но фенотипически она — женщина.
- Фенотипически! - фыркает Хаус с непередаваемым презрением. - Ты что, не помнишь лечившегося у меня парня, который фенотипически был женщиной-моделью? Не помнишь мальчишку-гермафродита? Не помнишь ту бородатую бабу с пролактиномой, которую ты лечил в двухтысячном? Торс у неё был, как у грузчика, а клитор не уступал хоботу тапира.
- И ты не преминул с ней на эту тему побеседовать, что стоило мне судебного разбирательства. Как же, помню...
- Я помог тебе с диагнозом! - возмущённо протестует он.
- Помог. Так же, как сейчас помогаешь с омлетом. У тебя в тарелке то же самое, между прочим.
- Ты не уклоняйся от темы. И не то же самое: у меня омлет с шампиньонами, у тебя — без. Это разные блюда. Не будь жадюгой, мне же тоже интересно попробовать.
Не выдерживаю — смеюсь. И он тоже улыбается, но тут же мы оба серьёзнеем, возвращаясь к ребёнку Марты.
- Внешне — если тебя так уж бесит слово «фенотипически» - она похожа на классический Вильямс.
- Мы должны получить тест ДНК.
- Мы получим.
- Твоя цыпочка — надёжна?
- Я пригласил её в ресторан. Не должна соскочить.
- В ресторан? Когда это ты успел?
- Фраза «не хочешь ли со мной посидеть вечерок в хорошем месте — вкусная еда, приятная музыка» - занимает меньше минуты.
- Но на подготовку к ней ты обычно тратишь намного больше времени. И что, только из-за генетического анализа?
- Ну, просто хочу немного расслабиться. Она красивая и дура-дурой. Как раз то, что надо.
Некоторое время он молча жуёт, потом поднимает на меня взгляд — нестерпимо давящий.
- Уилсон... ты — в порядке?
Аккуратно кладу вилку на край тарелки.
- Хаус...

ХАУС

- Уилсон... ты — в порядке?
- Хаус... - столько оттенков интонации в одном коротеньком слове — от «спасибо, что ты заботишься обо мне» до «какого чёрта ты пристаёшь с дурацкими вопросами?»
Помнится, лет десять назад мне случилось общаться с одним учёным книжным червем, который всю свою жизнь писал фундаментальный труд — по атомной энергетике, кажется, но это, собственно, и неважно. А важно то, что закончив и издав этот свой труд, вместо удовлетворения этот книжный червь почувствовал страшную опустошённость - ощущение было таким, как будто с окончанием последней главы для него окончилось и вообще всё, и больше ничто в жизни не имеет смысла и не стоит того, чтобы утром открывать глаза и вставать с постели. «Разумеется, - говорил он мне, - это было ложное чувство, но оно настолько сильно овладело мною, что перспектива наложить на себя руки показалась мне тогда не просто заманчивой, а единственно возможной». Дальше последовал полный драматизма рассказ о запертой гаражной двери и заткнутых ветошью щелях, о случайном визите какого-то старого знакомого — я не очень-то слушал. Но сейчас мне показалось, что подобное состояние овладело моим Уилсоном. Пока он умирал от рака, все его мысли были заняты этим, пока он строил «Двадцать девятое февраля», вопросы финансирования, проектирования и регистрации не давали ему впадать в уныние, пока он крутил бурный и — что уж тут — красивый роман с Блавски, его кадавральное сердце чаще путало ритм не из-за передозировки лекарственных средств, а из-за мотива простенькой еврейской колыбельной. Но потом всё это кончилось, и он остался в растерянности стоять у обочины, как пассажир автобуса, по ошибке сошедший не на той остановке. Конечно, место главврача слегка взбодрило его угасающую потенцию, но мы же оба понимаем, что это — такая игра, у нас уже были тысячи таких игр, и это естественно и закономерно, что он просто не может в  полной мере чувствовать себя хозяином положения. К тому же, Уилсон заточен сострадать кому-то, заботиться о ком-то, устраивать чью-то судьбу, поднимая этим своё реноме в своих глазах до приемлемого, а сейчас все бездомные щеночки в поле его зрения, похоже, кончились. И Блавски последним аккордом бросила его — уж не знаю, прельстившись статями нашего секс-карлика — секс-гигантом Корвина назвать при любых его успехах на этом поприще язык не повернётся, или же поддавшись его паранормальным ухищрениям. И, положа руку на сердце, что осталось после всего этого моему парню? Пять-шесть лет до смерти, четыре-пять лет без боли и тяжёлой одышки, но зато в почти полном духовном и физическом одиночестве, а он его пуще смерти боится, будучи — по Эдгару По — человеком толпы. Вот и тащит его чуть не каждую ночь нелёгкая по призрачному музею мёртвых людей-бабочек, и будет таскать, пока до него не дойдёт самая жуть этого сна-кошмара: на самом деле ни одна из бабочек на булавках не мертва настолько, насколько сам лепидоптерофилист. А когда это, наконец, дойдёт до него, он выпотрошит разом все свои заначки «весёлых таблеток» и закинется так, что я его не откачаю. А он мне дорог... И ещё... я всё последнее время чувствую свою вину перед ним. За то, что однажды — ещё до нашей погони с ветром, когда ему, может быть, впервые было по-настоящему страшно, обидно и одиноко — он, судорожно всхлипывая и неловко краем ладони вытирая слёзы, попросил меня — попросил, как друга, а не как противника в хитрой интриге, спарринг-партнёра, занозу в заднице и постоянный источник головной боли: «скажи, что будешь со мной, не смотря ни на что, скажи, что видишь в моей жизни хоть какой-то смысл, скажи, что ты меня любишь», а я тогда отказался ему это сказать. И, видимо, упустил момент, когда он мог до конца мне поверить. Мне кажется, именно с этой минуты я больше не видел его не сломанным — он уже никогда не был тем самоуверенным, в чём-то даже наглым, до противного правильным, уравновешенным, интравертированным «хорошим парнем», привычным доктором Уилсоном — вместо этого у него в глазах поселилась тихая звериная тоска, а улыбка сделалась больной и острой, как край бумаги, о который режешься, небрежно листая папку. Даже когда он работал. Даже когда он смеялся. Особенно когда он смеялся. Мне в такие мгновения стало иногда хотеться сделать странную вещь: обнять его крепко и прижать к себе, защищая — от него самого в первую очередь. И ещё, что меня немного пугало: он словно таял телесно, словно выцветал — от упругой, даже чрезмерной упитанности сначала к поджарости, что было даже, пожалуй, неплохо, а потом - к худобе. Ему сделалось немного велико всё, что он надевал на себя — манжеты рубашки уже не прилегали плотно к запястьям, воротник не облегал шею. Не то, чтобы его одежда стала болтаться на нём, не настолько, не до болезненности, когда уже начинаешь судорожно выяснять причину потери массы тела — всё вполне себе в рамках, но заметно. И хотя я, следуя давно установленным правилам игры, беззастенчиво хитил с тарелки его еду, меня всё сильнее тянуло провести в жизнь обратный процесс — начать кормить силой.
- Уилсон... ты в порядке?
- Хаус... - он аккуратно положил вилку на край тарелки, упёр локти в стол, сцепил пальцы в замок и оперся на них подбородком, глядя на меня ласково и чуть насмешливо.
- Ну, чего ты? - не выдержал я.
- Пытаюсь подобрать слова... В общем и целом, да, я — в порядке. То, что у нас с тобой небольшие проблемы: ну, эти инопланетяне с кривой ДНК, и то, что любимая от меня ушла, а твою жену — бывшую жену — я не так давно убил смертельной дозой морфия — ты ведь уже знаешь, да? Есть и плюсы: бамбуковый лес и классный — просто классный, серьёзно — мотоцикл. Правда, я сорвался и принял мет, но я ж сблевал, так что формально я чист. Ты о чём меня, собственно, спрашиваешь, Хаус? Мне осталось жить лет пять, и я главный врач — вершина карьеры. Если не будет метастазов, я смогу поехать с тобой в начале осени вдоль побережья, когла у нас будет отпуск. Мне снятся кошмары, но бабочек в палате психушки обещали не обижать... О чём ты спрашиваешь-то, Хаус? - снова повторил он и в очередной раз порезал меня острым краем своей бумажной улыбки.
- Ну, ты и сволочь, Уилсон! - восхищённо сказал я, потому что настолько выбить меня из колеи таким коротким монологом дорогого стоило.
Слава богу, улыбка перестала быть бумажной — он тихо засмеялся, снова подхватил свою вилку и спёр у меня кусок омлета с шампиньоном так проворно, что я не успел среагировать.  Сунул в рот, прожевал и кивнул с видом знатока кулинарных изысков:
- Ты прав: действительно, совсем другой вкус... Не загоняйся, Хаус. Я — в порядке. Только в голову не возьму, что мы теперь со всем этим медицинским детективом делать будем?
- В любом случае, сначала дождёмся результатов ДНК. И нужно обследовать Марту. Я уже кое-что назначил, пока ты спал.
- Что именно? - насторожился он, как будто предполагал, что я мог бы назначить пункцию мозга или что-нибудь, ещё менее безобидное.
- ХГ, онкомаркёры, сканирование, - перечислил я, загибая пальцы. - Жду результатов. Ты, кстати, зайди к ней — она просила, чтобы ты зашёл.
Но Уилсон сжал губы и замотал головой.
- Не хочешь? - удивился я. - Почему? Вы же друзья!
- Не могу сейчас. Я ей врать не могу, а всей правды говорить нельзя...
- Ну, конечно... А не врать и одновременно не говорить правды — это, разумеется, выше твоих сил? Раньше у тебя такое прекрасно получалось.
- Раньше у меня и струя на два метра без рук получалась, - огрызнулся он. - Лучше позвоню Кадди насчёт ребёнка. И, кстати, в три у меня совещание в комитете по трансплантациям о необходимости строгого контроля за несчастными случаями. Недобросовестные лекари всё чаще занимаются незаконным хищением органов и подпольными операциями по пересадке.
- Да что ты говоришь! Быть не может!
- Тебе смешно, а я, подписывая резолюцию, буду выглядеть идиотом. Потому что там будет Кадди, и она будет смотреть. Молча.
- Так не подписывай, не вступай в сделку с совестью — скажи им, что у тебя особое мнение, и ты, в целом, одобряешь подпольные трансплантации.
Уилсон даже не улыбнулся — прикрыл глаза и сдавил переносицу двумя пальцами.
- Вообще-то я, в целом, не одобряю, когда у человека отнимают последнюю надежду просто потому, что она противоречит принятому циркуляру. Не одобряю и не могу одобрять, потому что трижды был в этой шкуре, и каждый раз...
- И каждый раз я тебя спасал от безжалостных циркуляров. Цени, - постарался обернуть всё в шутку я.
- Я оценил, - серьёзно кивнул он. - Оценил иронию судьбы: то, с чем я в тебе столько лет боролся, спасает мне жизнь, а то, что я старался культивировать в себе самом, убивало и убивает меня. Смешно...
- Не смешно. И не вздумай возникать с этим на совещании, не то заранее вырублю и спрячу штаны, по знакомому сценарию — я твой доклад об эвтаназии ещё не забыл.
- Помню, - неожиданно улыбнулся он. - Не бойся, не возникну. Да я и не совсем уверен, что прав. Может быть, безупречный частный случай обратится злом, если попытаться сделать из него систему. Там, кстати, ещё будут разбирать показания... Мужчина, белый, сорок восемь лет, кардиопатия, три года назад радикальная нефрэктомия справа по поводу почечноклеточного рака, год назад слева — пиелит, гемодиализ. Если одобрят на трансплантацию, постараюсь его заполучить в программу — идеальный для нас случай: рак в анамнезе, и пересаживать надо одновременно сердце и почки.
- Не одобрят. Такое вообще делают нечасто. И не онкологическим.
Он иронично приподнял брови.
- А вот тут моё присутствие как раз сослужит хорошую службу.
- Хочешь надавить комиссии на совесть своим цветущим видом? Но-но, нелегал, явка с повинной в твоём положении — плохая идея.
- Трое из девяти членов комиссии знают мою историю и без повинной. Посижу в качестве иллюстрации... Ладно, пошли, а то мы засиделись, - он встал и задвинул стул. Всегда задвигает его на место, когда встаёт. Загадочный тип, этот Уилсон — не устаю поражаться, как в одном человеке уживается привычка всегда вытирать обувь о щётку у входа с привычкой иногда сбрасывать с моста чёрные джипы, набитые гангстерами. Когда он бывает сам собой, когда ласково уговаривает пациентку не отчаиваться и попробовать ещё один курс химии или когда, упав грудью на руль мотоцикла, чиркает подошвой о бордюр в резком развороте в двух шагах от коляски с младенцем и его испуганной матери? Когда смеётся моим шуткам, отбивая очередное покушение на свой пончик или когда, запершись в ванной, стоит и бьёт кулаком по стене, пока не рассадит в хлам и настенную плитку, и костяшки пальцев? Видел я следы такой забавы в Ванкувере. Или он вообще не бывает собой, а живёт, как тот парень с зеркальным синдромом, отражая то, что кажется именно сейчас наиболее значимым?
Я не успел додумать своих мыслей — на выходе из кафетерия меня остановил Чейз. Уилсона он пропустил мимо себя, только кивнув ему, а мне заступил дорогу:
- Хаус, что за суета вокруг моей жены?
- Что за суета вокруг твоей жены? - эхом повторил я.
- Я не знаю, чем это вызвано, но у неё в палате с утра толчётся всё ваше отделение, а сейчас я узнаю, что её повезли на общее сканирование. И на совещании об этом не было сказано ни слова. Что за кампанию вы проводите?
- Я? А ты ничего не путаешь, Чейз? Может быть, это не я провожу кампанию — может быть, это против меня проводят тут кампанию некие спецслужбы, и мне просто волей-неволей приходится шифроваться?
- Значит, я был прав: они здесь из-за Марты? Послушайте, Хаус, я ведь не посторонний человек, чтобы ничего не видеть, и я знаю, что вы вели её беременность частным порядком. Это же всё не просто так? Скажите. Я должен знать.Что с Мартой и что с ребёнком?
Обвиняющий тон — мне показалось, что он сейчас упрёт руки в бока и задерёт подбородок, кое-кого мне очень напоминая. Прежнего «кое-кого», сейчас почти забытого. Но гораздо больше этого узнавания меня задело другое - он сказал «с ребёнком», а не « с дочкой». То же самое, как рассказывая о любимой собаке, оговориться и сказать «оно». И следовал из этой оговорки невесёлый, но неизбежный вывод: Чейз в душе не принял новорожденную, не стал считать её своей дочкой, не выделил из группы «пациенты». Может быть, поэтому я вскинул трость и почти пришпил Чейза к стене, как пресловутую бабочку:
- Должен, говоришь? Так почему же ты ни черта не знаешь, мачо? Ленив и нелюбопытен?
Чейз скривился, трость мою отпихнул, чуть не выведя при этом меня самого из равновесия, но тут же, понизив голос, как заговорщик, предложил:
- Мне есть, что продать. Информацию — за информацию.
Я насторожился. Чейз решил пуститься в игры? Со мной? В надежде выиграть? Ого!
А он смотрел выжидательно, чуть наклонив голову к плечу.
- А с чего ты взял, что мне будет интересна твоя информация? - спросил я, прощупывая почву.
- Я знаю, что она вам будет интересна, - пообещал он.
- Не верю. Докажи.
- Просто так? - он покачал головой. - Не-а. Я, сливая вам эту информацию, возможно, даже друга предаю. Так что возьму дорого.
- Друга предаёшь? - переспросил я, не зная, надо ли доверять своим ушам, и, в любом случае, полагая, что не надо доверять Чейзу.
- Марта этого стоит, - спокойно сказал он. - Но без аванса я и рта не раскрою.
- А почему я должен тебе верить больше, чем ты мне?
- Потому что, если я вам совру, вы способны мне устроить ад на земле. А я вам — нет.
- Резонно, - хмыкнул я. - Но кота в мешке я покупать всё равно не стану. Так что давай, вывешивай свой тизер.
- Ла-адно, - протянул Чейз, заведя глаза кверху. - А что, если я могу вам объяснить, почему Блавски бросила Уилсона?
Я только фыркнул.
- А вот и нет, - веско сказал Чейз. - Она его любит. Это Кира она не любит — может, жалеет, а может, и боится, а с Уилсоном дело в другом. Есть причина. Но я больше вам ни слова не скажу, пока не объясните мне, что с Мартой и что с ребёнком.
- Вот опять, - заметил я, кивнув головой. - Ты это сказал.
- Что я сказал?
- Ты сказал: «ребёнок». Как-то не вяжется с образом любящего отца.
Чейз сжал губы, и глаза у него сделались с зеленцой, как несвежая селёдка.
- Это не ваше дело, Хаус.
- Правильно, не моё. Это твоё дело.
- Так вот, раз это моё дело, то и скажите мне, что происходит!
Я смерял его взглядом: всё-таки он ещё был сопляком по сравнению со мной — во всех отношениях. Но он был толковым — всегда был толковым. И он был врачом без дураков, даже когда речь могла зайти о его жене, ребёнке или о нём самом. И этот аспект, определённо, заслуживал уважения.
- Хорошо, поговорим, - сказал я. - Только имей в виду: будешь болтать — мне-то всё равно, а вот себе и своей семье ты привезёшь нешуточные неприятности. Заходи, - и впустил его в кабинет, да ещё и в спину подтолкнул — жёстко, чтобы уже не оставить сомнений в том, что я не шучу.
Стул у него тут был уже свой, абонированный — он на него и уселся, верхом, развернув спинкой вперёд. В углах рта заломились жёсткие складки, и от этого лицо его показалось мне усталым и ожесточённым, не очень похожим на привычное лицо Чейза.
- Это продолжение истории с «А-семь», - сказал я. - Беременность у Марты возникла на фоне вирусоносительства. У наших друзей из секретных спецслуж, похоже, уже есть опыт наблюдения такой беременности. Отсюда присутствие небезызвестного доктора Смита.
Чейз не стал рассусоливать, сразу беря быка за рога:
- Чем закончилась та, другая, беременность?
- Поздним выкидышем. Вследствие мутации, скорее всего.Та женщина умерла.
- Почему так думаете? Видели заключение?
- Говорил кое-с-кем... Чейз, Мартой заинтересовались вплотную после того, как я сделал ей анализ ДНК. Сделал обычным образом, не шифруясь, и ответ мы получили, хоть и неприятный, но не из ряду вон. И почти тут же у нас в больнице прошла проверка, в ходе которой представитель якобы министерства изъял и просмотрел у меня все документы по ведению беременности Марты. Помнишь, ты мне сам рассказывал, как этот дирижабль шарил у меня в кабинете?
- Так значит звонок Уилсона...
- Подстава. Слушай, я ведь тебе об этом тоже говорил — у тебя проблемы с памятью? Звонка, скорее всего, вообще не были — они его придумали, как казус белли. Информацию они получили другим путём, но информацию достаточную для того, чтобы понять, что беременность Марты протекала аномально, а значит, возможно, у них второй объект для изучения влияния «А-семь» на репродуктивную функцию женщины.
- Беременность Марты протекала аномально? - переспросил Чейз, и выражение лица у него сделалось пугающим.
- А ты не заметил? Серьёзно? Ни аномальных сроков токсикоза, ни скачкообразного роста матки, ни изменений свёртываемости и трансаминаз? Да у неё всё протекало криво. На десятой неделе — эпизод «омывания», причём обильного — я уже тогда подумал, что плацента слишком близко к зеву. А резус-антитела, которые сначала наросли, а потом самопроизвольно упали?
- Откуда вы...? Вы... вы, в самом деле, вели её беременность!
- Только на бумаге — ты же меня знаешь: я предпочитаю реальным больным виртуальных. Беременность, правда, не болезнь, но принцип тот же. Всё, что она делала — анализы, тесты — всё стекалось ко мне, а иногда, делая одно, она делала и... слэш - или что-то ещё. Поэтому, хоть я и вёл беременность, сама беременность оставалась не в курсе того, что я её веду. Более того, мне совсем и не хотелось спрашивать её согласия.
- Ну вы и гад! - выдохнул, наконец, ошеломлённый Чейз.
- Это — обычная замена слов «Хаус, вы были правы», - заметил я. - Согласен с тобой, я и здесь был прав — мне, действительно, стоило самому наблюдать её беременность. Гистологически это пузырный занос, преобразующийся в карциному. Мы ничего не знаем о степени поражения близлежащих органов, о метастазах — это всё придётся выяснять. И у Марты, и у младенца.
- Какой пузырный занос? Что вы несёте, Хаус?
- Верифицированный гистологически.
- Кто это смотрел?
- Куки, я, Уилсон и... ещё один человек, которому можно даверять. Не совсем хрестоматийный, не совсем обычный, но это подходит больше, чем что-то ещё.
- Хаус, при пузырном заносе плод погибает на ранних сроках.
- Да что ты говоришь! Представь себе, я в курсе. И если бы и этот плод погиб на ранних сроках, головной боли было бы куда меньше.
- Хаус, вы о моей дочери говорите!
- А-а, значит, ты всё-таки проникся тем, что она — твоя дочь?
- Хаус, при пузырном заносе у меня не могло быть никакой дочери — плод нежизнеспособен. Это не пузырный занос.
- Чейз, ты меня первый день знаешь?
- Геном «два игрек»?
- Не знаю. Но после направления теста на ДНК-анализ у нас здесь стали толкаться спецы.
- Свидетели Иеговы? - он засмеялся нехорошим смехом
- Выпей воды, - посоветовал я, крючком трости прихватывая и пододвигая к нему графин. - Я понимаю, что коньяк подошёл бы лучше, но мне нужна твоя трезвая голова.
- Зачем она вам сейчас?
- Марту просканируют. И мне нужно, чтобы то же самое сделали с ребёнком. Ты — отец. Свяжись с Кадди.
- Вы будете искать очаги метастазирования? Но какова вероятность, что...
- С этим к Уилсону приставай, - перебил я. - Он не верит в статистику, но знает её лучше моего. А я жду результата ДНК твоей дочери, чтобы либо убедиться в том, что это не «два-игрек», либо...
- Хаус, не может быть никакого «либо». Вы ошиблись.
- Хорошо. Я покажу тебе гистологические срезы. Ты сможешь оценить сам. Но если тебя не греет перспектива сделаться мужем лабораторной крысы и отцом лабораторного крысёныша, не трепись пока об этом деле никому... Слушай, ты хотя бы навещал своего ребёнка?
- Нет. Не вижу смысла. Он — новорожденный, ему всё равно, кто с ним, лишь бы было тепло и не голодно. А я...
- Не продолжай. Марте ты соврал, что был у него?
- Да, но я...
- И опять не продолжай. Я рассказал тебе всё, что знаю, твои чувства к ребёнку — не моё дело. Выкладывай теперь ты свои карты. И не вздумай сказать, что просто купил меня.
- Хорошо. Блавски думает, что Уилсон умрёт, если будет с ней.
- Это ещё почему? - опешил я.
- Постгипнотическое внушение - слышали о таком? У Уилсона нестабильная электрическая активность сердца, он и так по лезвию ходит.
- Знаю. И он знает. Блавски что, фонит, как магнетрон?
- Блавски просто в курсе того, что можно загипнотизировать человека и дать установку, о которой этот человек не будет помнить до того момента, как получит команду, а командой может быть что угодно — слово, звук, вкус, запах, какое-то состояние... оргазм, например, как вариант. И когда человек получит команду, она сработает для него, как триггер, как спусковой крючок. И тогда бах — труп. Сердце остановится без внешних причин.
- Подожди... Ты сейчас о Уилсоне говоришь?
- Блавски говорила, точно, о Уилсоне.
- Она с тобой это обсуждала?
- Не со мной. Неважно.
- Нет, важно. С кем она говорила? И каким боком ты там оказался?
- Она говорила с Сизуки. По телефону. Она думала, что в соседней комнате никого нет, а там был я. Пришёл к Киру, его не застал. Решил подождать. Ключ у меня есть. Вошёл — устроился поудобнее в кресле. Я погано сплю последнее время, а тут задремал. Проснулся от её голоса за стеной.
- И стал подслушивать...
- Конечно. Обнаруживать себя было глупо, а разговор получился интересный. Она спрашивала у Сизуки, не сталкивался ли он с подобным, и Сизуки, кажется, рассказал ей о каком-то случае с испанцем... Луна... как его?
- Луна дон Альваро, - подсказал я. - Ты вообще что-нибудь, кроме учебника по хирургии читал, Чейз?
- Я читал ещё учебник по кардиологии... Блавски думает, что это Корвин с ним сделал. Я не знаю, почему она так думает, но она практически уверена.
- Подожди, так она думает, что в качестве триггера... Что? Оргазм? - я почувствовал, что вот-вот засмеюсь. - И это так думает психиатр?
- Когда у Уилсона нашли рак, он как-то неадекватно себя вёл, правда? - с невинным видом спросил Чейз и посмотрел на меня ясными глазами хорошего мальчика.
- А когда Уилсон вообще вёл себя адекватно? Это же не значит, что он, как идиот, должен умереть только потому, что...
Чейз покивал с готовностью, помолчал, осторожно потрогал пальцем руку «колюще-режущей», неожиданно спросил:
- Хаус, что у вас с правой ногой, не напомните? Почему реканализация сосуда не привела к излечению?
- Брось, ты прекрасно знаешь, что мне поставили диагноз только... а-а, вот ты о чём! Поймал, да?
Чейз засмеялся невесёлым смехом.
- То есть, Блавски, не смотря на всю свою профессиональную подкованность, не хочет рисковать?
- Жизнью Уилсона? Не хочет... Она долго расспрашивала Сизуки, искала какой-то способ узнать наверняка, если пациент вообще не помнит. Может быть, другой гипнотизёр...
- Ну?
- Что «ну»? Сизуки этого не знает.
- А ты?
- Вы мне льстите — просто курсы прикладной психотерапии и начал гипноза. Блавски - и то круче.
- Ладно, понятно. Дальше что?
- Дальше я залез под кровать и стал ждать, пока она уйдёт.
- Мне плевать, где ты прятался. Ты говорил с Корвином?
Чейз усмехнулся так красноречиво, что я на какое-то мгновение ощутил себя дураком и   повторил уже без вопросительной интонации:
- Ты говорил с Корвином.
- Корвин не стал со мной этого обсуждать.
- И что это значит?
- Ничего не значит. Просто не стал обсуждать. Хотите — говорите с ним сами.
- Подожди. Ты сказал «оргазм» просто так или...
- Зависит от того, сказала это Блавски просто так или.
- А если сказать самому Уилсону?
- Вы меня спрашиваете? Я не знаю.

УИЛСОН

Я нарочно взял себе пару дежурств, потому что нормально спать всё равно, наверное, не смог бы. А тут и не приходилось. Мы уже немного оправились от коллапса, вызванного всеми нашими кровавыми историями, и вовсю работали на приём, навёрстывая упущенное. В пять в амбулатории ещё ожидали приёма присланные на консультацию — к Хаусу, в основном. Я не был уверен, что Хаус в состоянии — он выглядел совершенно измотанным — но всё-таки сбросил ему на пейджер. К моему удивлению, не прошло и пары минут, как зажужжал эскалатор, и он спустился ко мне, отчаянно хромая — так, что я каждую минуту боялся, что он может упасть.
- Хочешь блиц-турнир на... - он пересчитал амбулаторные карты, - тринадцати досках? Не вопрос, амиго. Тринадцать — счастливое число, особенно для меня. Е-два, е-четыре на всех тринадцати.
- Эф семь-эф шесть, - сказал я. - Онкомаркёры положительные.
- Да ты что? У них — рак? Сразу у тринадцати? Это — карма, Уилсон. Ты чувствуешь тяжкую поступь рока?
- Ты устал, - говорю, впихивая ему в руки карты. - Быстрее начнёшь — быстрее кончишь.
- Сейчас я начну капризничать, - предупреждает он, делая плаксивое лицо. - Не помнишь, как Кадди с этим справлялась? Может, позвонишь. проконсультируешься?
- Не стану. - против воли начинаю улыбаться. - Сам знаю.
- И...?
- Вафельки на ужин.
- Начало хорошее.
- Блинчики на завтрак.
- М-м?
- «Криминальное чтиво» и «Грязные парни» - на выбор.
- И...?
- Пицца и пиво.
- Ты подаёшь надежды, босс. Но ты же вроде встречаешься со своей цыпочкой в ресторане или баре?
- Не сегодня. Завтра. И она не столько цыпочка, сколько сообщит мне результаты анализа. Иди. Не заговаривай мне зубы. Раньше сядешь — раньше выйдешь.
Он со вздохом тащится в смотровую, на ходу балансируя картой, углом поставленной на средний палец свободной руки, а я почти так же неохотно тащусь в зону «В», чтобы узнать результат обследования Марты Чейз на КТ-сканере.
Предчувствия у меня — хуже некуда, и они оправдываются — в ординаторской реаниматологов в ОРИТ хмурый Мигель что-то показывает на большом экране хмурой Тростли, а в углу сидит Лейдинг, закинув ногу на ногу, и вид у него тоже невесёлый.
- Всё очень плохо, - без обиняков говорит Тростли. - Если это хорионкарцинома, то ей конец.
На экране крупное изображение человеческого мозга. Лейдинг щёлкает включателем лазерной указки:
- Вот, - он обводит небольшое белое пятно. - И ещё вот и вот. Если это метастазирование, а другого ничего в голову не приходит, то опухоли неоперабельны, и вот эта — красный зайчик весело перепрыгивает с одного места на другое — прорастёт в четвёртый желудочек, чем дело и кончится, а судя по их размерам и срокам развития, произойдёт это очень быстро. Недели — много месяц. Что будем делать?
- Химию, - подаёт голос Мигель. - Только это вряд ли сильно поможет.
- Чейз знает?
- Ни он, ни она пока ничего не знают.
Белые пятна на снимке не выглядят угрожающими: такие мирные, такие незначительные. Как на платье в мелкий горошек.
- А что там ХГ? - спрашиваю я Тостли.
- Практически в норме. Только, Уилсон, что нам теперь в ХГ, если тут — вот.
Я мучительно стараюсь вабстрагироваться, забыть о том, что речь идёт о Марте Мастерс — марте Чейз. Это просто пациентка. Пациентка с хорионкарциномой четвёртой степени, отдалённые метастазы в вещество мозга. Почему не повышен ХГ? Гематоэнцефалический барьер? Жаль, что у той, умершей пациентки, о которой Хаусу рассказывал гистолог из психушки, не догадались исследовать мозг.
- Уилсон, если делать химию, придётся брать согласие. Придётся объяснить Марте. Врачу Марте Чейз, понимаете? Вра-чу. Кто ей скажет?
- Я, - говорю, как обречённый под гильотиной. - Погасите экран, но снимок не убирайте.

Мне было бы в тысячу раз легче, застань я Марту встревоженной или подавленной. Но она выглядит куда жизнерадостнее, чем в моё прошлое посещение.
- Джеймс, мне лучше — Тростли разрешила вставать и ходить — только не сидеть.
- Это из-за лонного сочленения. Мы тебе его повредили, потому что ребёнка пришлось выдавливать естественным путём.
- Знаешь, я думаю, что через несколько дней сама смогу навестить малышку. Роб говорит, что она красавица.
Я, разумеется, умалчиваю о том, что «Роб» понятия не имеет, красавица малышка или нет, потому что ни разу её не видел. Впрочем, я-то видел, и говорю, не кривя душой:
- У неё удивительные глаза.
- Джеймс... - она медлит, тянет с вопросом.
- Что, Марта?
- Ты же видел когда-нибудь... Вильямс? Она...
- Да, - говорю я. - Мне очень жаль, Марта, но фенотипически она - Вильямс. Седловидный носик, широко поставленные глаза, большой рот... Она, действительно, похожа на эльфа, и она настоящий ангел.
- Я была такой дурой, - говорит она, улыбаясь своей милой, немного клоунской улыбкой. - Знаешь, я боялась, что не смогу полюбить её. Из-за Вильямса. Понимаешь, Джим, я всегда очень трепетно относилась именно к разуму, интеллекту, а сейчас я понимаю, что была абсолютно не права, и что на самом деле я уже люблю её, не меньше, чем Эрику. Просто её первые шаги, её первые слова будут радовать меня больше, чем других матерей, и даже если она не станет учёной, она будет доброй, честной и порядочной позитивной девочкой — ведь это ты мне говорил, что дети с синдромом Вильямса очень позитивны?
- Так и есть, - хриплю я и понимаю, что ничего о белых пятнах в мозге ей сказать сейчас не смогу.
- А знаешь, - смеётся она, - ведь мы всё ещё никак не придумаем ей имя. - Я хотела назвать её в честь моей мамы, но мою маму зовут Джиневра, и это слишком отдаёт Камелотом, а назвать в честь мамы Роберта Роберт мне не позволяет.
- Правильно делает, - бурчу я, вспоминая всё, что мне было известно о матери Чейза.
- А как звали твою маму, Джеймс?
- Бекки. Ребекка. Но в честь неё тоже не надо.
- А как звали твою первую любовь?
- О, это ещё в школе. Мелани. Ты идёшь по неверному пути, Марта.
- Пожалуй... Знаешь... Мы назовём её Шерил. Шерил-Анастасия — как тебе?
- Здорово. Но нужно, чтобы это понравилось не мне, а Чейзу.
Она вдруг мрачнеет:
- Мне кажется, Чейз никак не может принять то, что у дочери генетические нарушения. Оне стал... не такой. Чёрствый, мрачный, в глаза не смотрит, заходит — и старается поскорее уйти. И, по-моему, у него... отношения с Кэмерон.
- Тебе кажется, - успокаивающе говорю я, а сам готов поверить в её слова. Мне и самому кажется, что Чейз сильно изменился и, может быть, я напрасно связывал его холодность с неприязнью ко мне. Марта права: я вижу мир только через призму собственного эгоцентризма. Вот и сейчас вместо того, чтобы сказать правду, тяну время, как будто жалею её, а на самом деле  - себя, и свой душевный покой.
- Марта...
- Что, Джеймс?
- Хочешь я поговорю с Чейзом?
- Нет, - она фыркнула. - Как ты это себе представляешь?
- В самом деле... - улыбнулся я. - Ерунду говорю..., - а ведь сказать хотел совсем другое и — снова не смог.
- Марта...
- Что?
- Я ещё зайду.
И сбежал. Сбежал, как трусливый заяц, и пошёл искать Чейза, хотя Марта была совершенно права — говорить мне с ним было никак нельзя — идиотский бы получился разговор.
На посту у хирургов мне сказали, что Чейз с Куки в проявочной, и я пошёл туда, хотя знал, что Куки в буфете. Проявочная располагалась в подвале — маленькая комната без окон, прямо под квартирой Хауса, а теперь и моей — с тамбуром, в котором стоял металлический стеллаж с коробками дискет. На стеллаже я увидел белый халат и светло-коричневую женскую блузку, верх от хирургической пижамы и знаменитую голубую водолазку Чейза, а из-за двери проявочной доносились звуки, которые трудно спутать с чем-то ещё. На кармане халата красноречиво заявлял о своей владелице наш фирменный бейджик с цифрами и змеёй.
Пятясь задом, я толкнул кормой прикрытую было за собою дверь и вывалился в коридор. В горле стояла виртуальная кость новообретённого знания, которой я давился, как вполне реальной костью, еле удерживаясь не то от кашля, не то от рвоты.

Хаус всё ещё принимал амбулаторных — десятерых уже выставил, одного госпитализировал, один ждал в коридоре, и ещё с одной женщиной он находился в смотровой. По моим рассчётам, тратил он при этом около трёх минут на больного. Я взял карту последнего и прошёл в смотровую.
Войдя, я стал свидетелем довольно своеобразного приёма: до пояса раздетая женщина со вставленный в уши фонендоскопом Хауса сидела спиной к двери на кушетке, приложив мембрану фонендоскопа к своей груди слева и время от времени что-то сосредоточенно записывала на листе бумаги. Хаус, сидя на крутящемся табурете и привалившись плечом к металлическому шкафчику для устойчивости, спал.
- Что здесь происходит? - негромко спросил я, но меня никто не услышал. Тогда я подошёл к женщине и вытащил улитку фонендоскопа из её уха:
- Что вы делаете?
Женщина вздрогнула от неожиданности и диковато посмотрела на меня.
- Я — главный врач этой больницы Джеймс Эван Уилсон, - представился я. - Чем вы заняты, миссис...
- Уитни, - охотно подсказала женщина. - Мне кажется, что у меня аритмия. Доктор Хаус просил считать удары сердца за минуту и записывать. Видите: каждый раз получается другой результат — значит, я была права.
Я посмотрел на листок. На нём был столбик из четырнадцати цифр.
- Гм... Сколько времени он вам велел заниматься этим?
- Двадцать минут, - зевая, ответил вместо неё очнувшийся от звуков нашего разговора Хаус.
- Думаю, периода наблюдения уже достаточно. У вас дыхательная аритмия, миссис Уитни, это неопасно. Лучше, - я взглянул в брошенную на столик карту, - пройдите сейчас в лабораторию — вам возьмут ещё раз кровь на анализ форменных элементов.
Женщина поспешно оделась и вышла, а я повернулся к Хаусу:
- Ты спал все четырналцать минут?
- От силы десять, - хмыкнул он, глядя с вызывающей насмешкой.
- Ну, и что? Тебе лучше?
- Я тебя люблю, - сказал он задумчиво. - Кадди начала бы сейчас на меня орать.
- Блавски бы не начала.
- Блавски отпустила бы меня спать. Ты — не то и не это.
- Да, я — ни рыба, ни мясо. У тебя ещё один пациент.
- Такой же, как и все. У этой женщины лейкоз в терминальной сталии, а её беспокоит дыхательная аритмия.
- Она не врач. И стадия не терминальная. Она ждёт пересадки костного мозга. Ты вообще карту смотрел или сразу засадил её считать пульс?
- Сразу засадил считать пульс. Думаешь, паиентка с терминальной стадией лейкоза годится на что-то ещё.
- Хаус... Иди спать. Я приму того, кто остался.
- Ты ведь не затем сюда шёл.
- Она тоже. Я боюсь, что начну говорить, а ты тоже засадишь меня считать пульс и уснёшь. Иди домой, иди в постель. Ты не можешь работать, но никогда не хочешь в этом признаться. Когда у тебя невыносимо болит нога или когда ты так устал, что перестаёшь соображать, никто не знает об этом не потому, что не хотят знать, а потому, что ты не говоришь.
- Нет не поэтому, а потому что всем наплевать. И тебе — тоже.
- Тебе тоже наплевать.
- Нет, я спросил, зачем ты сюда шёл.
- К чёрту! Иди спать.
- Ты знал, что я хочу спать до того, как меня сюда позвал.
- Я знал, но не знал, насколько.
- Ты и сейчас не знаешь.
Мне надоело пикироваться — я отошёл к окну и встал « к лесу передом».
- Уилсон, что случилось? - спросил он мне в спину, но спросил уже как-то совсем иначе. Теперь он спросил так, что нельзя было не ответить.
- У Марты при сканировании несколько очагов в белом веществе головного мозга. Я не смог ей сказать об этом. А Чейз в подсобке у Куки занимается сексом с Кэмерон.
- И твои шаловливые ручонки по этому поводу снова потянулись к вивансу?
- При чём тут мои ручонки и при чём тут я?
- Повернись ко мне лицом, - велел — именно велел — Хаус.
Я повернулся и встретился взглядом с пронзительной голубизной октябрьского неба — Хаус смотрел мне в глаза.
- Что теперь делать? - беспомощно спросил я.
- По поводу Чейза и Кэмерон — держать язык за зубами, по поводу метастазов на КТ — показать мне. Пойдём.
- Пациент ждёт в коридоре, - напомнил я.
- Кто он?
Я протянул ему карту. Хаус небрежно просмотрел её, перелдистывая по столько страниц, сколько зацепил, захлопнул и выглянул в приёмную:
- Эй, вы — как вас там? Вы сорвали джек-пот. Завтра с утра ложитесь - мы удалим вам обе почки и начнём диализ. Не завтракать. Поняли меня?
- Как? Я же... - начал было ошеломлённый его категоричностью бедолага, но Хаус уже бросил карту в разборный лоток и ковылял к эскалатору.

На верхней ступеньке он споткнулся, неловко ступил на больную ногу, вскрикнул и упал бы, если бы я не подхватил его. Палка улетела по ступенькам вниз, а он беспомощно повис на мне, тяжело и часто дыша, как будто сунул в рот чересчур горячее пюре.
- Может, сейчас домой? - спросил я. - До завтра уже вряд ли что-то изменится.
- Давай, метнись за тростью, - прохрипел он. - Я тут подожду.
Но я не мог метнуться — он навалился на меня всей тяжестью — я просто боялся отстраниться — боялся, что он упадёт.
- Момент, босс, - раздался прямо над ухом голос Чейза, и он, быстро перебирая ногами, спустился бегом против движения эскалатора, одним ловким движением подхватил трость и вернулся с движущейся лентой, держа трость наперевес, как копьё. Голубая водолазка виднелась в вырез куртки, и рукава её спускались из-под коротких рукавов хирургической пижамы.
- Ты в водолазке, Чейз, - сказал я. - Ты, может быть, мёрзнешь? Тебе, может быть, не хватает тепла с того момента, как Марта попала в ОРИТ? И ты ищешь его, где угодно, но не в твоей семье и не со своей дочерью.
Клянусь, он сразу всё понял. Краска бросилась ему в лицо так стремительно, словно кто-то её плеснул.
- Я должен был тебя об этом спросить, Джеймс Уилсон? - с кривой усмешкой ехидно осведомился он.
- Нет, - я пожал плечами. - Просто Марта умирает, а ты трахаешься в это время с другой. Я был о тебе лучшего мнения.
В общем, то, что я не мог решиться сказать Марте, Чейзу я со злости и досады выдал, как с одного плевка. И сразу понял, что Тростли с ним ещё не успела ни о чём поговорить. Краска выцвела, кривая усмешка сделалась просто кривой гримасой, и он спросил, делая вид, что ему всё нипочём, но голосом предательски выдающим сильное волнение:
- Умирает — что ты имеешь в виду?
Хаус, наконец, смог отлипнуть от меня и опереться на трость. Боль его, похоже, тоже немного отпустила — настолько, по крайней мере, чтобы разжались тиски, сжавшие его гортань до сдавленного хрипа. Но я всё равно мог быть уверен, что он не вмешается: такие мгновения для него — момент истины, он, должно быть, чувствует себя помесью естествоиспытателя с мальчишкой, отрывающим ножки у мухи. Нет, вру — с мальчишкой, наблюдающим, как ножки у мухи отрывает его приятель — в данном случае, видимо, я, и сложно понять, с кем он — на стороне мухи или мальчишки. Но у меня перед глазами стояла голубая водолазка в обнимку со светло-коричневой кофточкой, а ножки у мухи ещё оставались, и я продолжил:
- Я имею в виду то, что сказал. Марте осталось жить несколько недель, но ты, видимо, уже присмотрел запасной аэродром, так что тебя можно не подготавливать к такому известию, правда?
Я стоял на краю эскалатора, и когда он резко подался ко мне, я невольно отступил назад. Металлическая лента ушла у меня из-под ног, я потерял равновесие, взмахнул руками и покатился по ступенькам вниз, а они потащили меня вверх, и ощущение было такое, будто кто-то сунул меня в мясорубку и прокручивает на фарш. От боли потемнело в глазах, и я на какое-то время отключился.

- Ты — идиот, - веско сказал Хаус, переводя указующий конец трости с меня на Чейза. - Не ты, а ты... Впрочем, ты тоже. У тебя что-нибудь сломано?
Я пошевелился. Боль была ровная, без всплесков.
- Кажется, нет...
- Тогда вставай и иди сюда. Чейз, отпусти его.
Я увидел, что эскалатор неподвижен, и Чейз пытается поставить меня на ноги. Но теперь он послушал Хауса и отпустил, и я чуть снова не скатился вниз. Встал с трудом, цепляясь за перила, ощущая, что всё моё тело под одеждой превратилось в сплошной кровоподтёк, и кое-как поднялся по ступенькам, хромая и держась за ушибленный бок, вверх — туда, где Хаус ждал меня, опираясь на трость, как на императорский жезл. Чейз остался внизу.
- Хорош — ничего не скажешь, - хмыкнул Хаус, окидывая меня взглядом. - Сверзится с эскалатора — это вполне в твоём духе.
Я уже собрался было огрызнуться в ответ, но заметил вдруг, что он очень бледен, и побледнел, похоже, созерцая моё кувырканье по движущимся ступеням. «Он испугался за меня», - подумал я, и от этой мысли сделалось приятно. Однако, насладиться приятностью я не успел — Чейз одним прыжком оказался рядом и схватил меня за грудки:
- Повтори, что ты сказал про Марту! Ты что, нарочно? Ты меня покупаешь?
Я не стал повторять, только сморщился от боли - он всё-таки грубо меня дёргал, а я приложился, кажется, о ребро каждой ступеньки - и отвернул в сторону лицо. Тогда и его руки ослабли сами собой.
- Отпусти его, Чейз, - негромко повторил Хаус. - Он — онколог и раковый больной, он такими вещами шутить не умеет. Пойдём — там всё на КТ-грамме.
И снова Чейз послушался его безропотно — разжал пальцы и уронил руки вдоль тела — безвольно и бессильно.
Мы двинулись странной молчаливой процессией друг за другом, и Хаус всё ещё был бледным, я держался за бок, а Чейз так низко опустил голову, что отросшие светлые пряди совершенно занавесили его глаза.
В комнате для просмотра, с экраном, всё оставалось на месте, как я и просил, и когда я щёлкнул включателем проектора, картинка сразу появилась на экране. Чейз закусил губу. Взгляд Хауса сделался отрешённым.
И вот тут-то я почувствовал смутное беспокойство, ещё не зная, как его объяснить и выразить. Оно не появилось у меня при первом взгляде на КТ-грамму — тогда у меня просто ёкнуло в груди и пришло тяжёлым глухим ударом по голове осознание - «вот оно». Но сейчас я смотрел уже не свежим взглядом, и чем дольше смотрел, тем больше поддавался ощущению неправильности.
Хаус был совершенно прав — за годы работы онкологом я стал онкологом почти биологически, мутировал в онколога, словно персонаж фантастических боевиков. У меня появилось шестое чувство, седьмое чувство, восьмое чувство, и эти чувства всегда безошибочно, лучше всяких онкомаркеров, определяли, находится больной в ситуации под грифом «полная задница» или к его положению больше подходит лозунг «ещё побарахтаемся». И сейчас я явственно ощутил профессиональный когнитивный диссонанс. Да, конечно, я делал поправку на то, что — Марта. Та самая, у которой я глухо вырубился, обдолбанный в хлам, на диване, та самая, у которой я, как сопливый пацан, рыдал на груди, подвывая: «меня никто не лю-у-бит», а она гладила меня по голове и говорила, что я — хороший парень, но мне нужно попробовать изменить отношение к миру, та самая, к которой я не мог быть объективным. На всё на это я сделал поправку, и всё равно щелчка узнавания и обречённости на этот раз не было. Как будто кто-то подменил сканограмму, пока я  подглядывал за Чейзом и барахтался на эскалаторе. Смертоносная инфильтрация выглядела... неправильно. И вместо того, чтобы скорбно продумывать схему химиотерапии отчаяния, я стоял, вперив взгляд в экран, и мучительно искал подвох.
И Хаус, видимо, почувствовал моё замешательство.
- В чём дело? - спросил он. - Ты выглядишь так, как будто тебя кто-то пыльным мешком огрел.
- Сам не пойму, - пробормотал я, не отводя глаз от изображения. - Что-то... мешает. Ну, ты-то что-нибудь скажи...
- Скажу, что видал комиксы пооптимистичнее. Хотя...
- Хотя...?
Хаус поднял трость и ткнул в экран, поочерёдно указывая на метастазы:
- Здесь, здесь, здесь и здесь. Это экзитус леталис, который должен дышать в затылок, а у неё даже анализы в порядке. И симптомов никаких... Она жаловалась, Чейз, или ты настолько занят Кэмерон, что тебе не до её жалоб?
Чейз вскинул голову так резко, что ранее закрывавшие лицо пряди на миг взлетели и зависли над ним золотистым нимбом. Но заговорил тихо:
- Она последнее время жаловалась на усталость, на то, что не может сосредоточиться, что стало трудно запоминать числа, что у неё тело ломит. Мы связывали это с беременностью...
- Как давно?
- Давно, начала жаловаться после той эпидемии.
- То есть, когда уже была беременной?
Я покачал головой:
- Это не могли быть симптомы метастазирования — ни по срокам, ни по выраженности. А такое, - движением подбородка я указал на экран, - должно проявиться очаговой симптоматикой. Рак — всегда инвазия, инвазия — всегда дефицитарность. А границы очагов — вы видите?
- Слишком ровные, - сказал Чейз. - И слишком низкой плотности.
- Это не метастазы.
- А что?
- Например, эозинофильные инфильтраты. Так, первое, что в голову пришло.
- При нормальной эозинофилии в крови?
- Любая другая диссеминация.
- Какая, например?
- Не знаю пока. Нужен дифдиагноз.
- Биопсия мозга показала бы сразу, - заметил Хаус.
- Чего на мелочи размениваться, - съехидничал я. - Вскрытие ещё точнее.
Хаус повернулся к Чейзу:
- Собери старую команду. Мне нужен мозговой штурм.
- Тебе нужен полноценный сон, - заспорил я.
- Не будь лицемером. Ты меня сам позвал. Показная забота о моём сне этого факта не отменит. Лучше позвони Кадди — может, и они нашли что-то в этом духе, если, конечно, послушались умного совета и сделали КТ. Ты чего стоишь, Чейз? Тебе жена ещё нужна зачем-нибудь? Пиль!
Я вздохнул и стал набирать телефон Кадди.
Она ответила не сразу, и в её голосе я уловил лёгкое раздражение:
- Что тебе нужно, Уилсон?
- Я помешал? - спросил я, пытаясь угадать причину этого раздражения.
- Вы опять играете в какие-то игры через мою голову — признайся?
- Я не понимаю, о чём ты?
- Если бы ты мне не позвонил, я бы сама позвонила Хаусу. Это ты по его наводке снова направил кровь малышки Чейз на генетический анализ? Зачем? Хаус же получил ответ ещё два месяца назад, когда делали амниоцентез. Что вы там мудрите с генетикой: то пытаетесь отжать у меня лабораторию, то проводите какие-то подпольные исследования? Начинаю подозревать, что вы, в самом деле, работаете на какую-нибудь русскую фармацевтическую мафию. Я просила у Куки препарат удалённой матки, но он сказал, что материал уничтожен. Зачем вам понадобилось уничтожать хорошие показательный срезы, тем более не спросив, не нужен ли препарат мне — мы ведь договорились, что я могу пользоваться гистоархивом?
- Ну, потому что на самом деле в них не было ничего показательного — очень нетипичная гистологическая картина, препарат сильно повредили при извлечении, и для архива он не годится — будет только с толку сбивать, - забормотал я, лихорадочно царапая на листке: «Коза слила про ан.ДНК. Что врать?»
Хаус заглянул через моё плечо, протянул руку и, вынув у меня из пальцев карандаш, накорябал: «Для Чейза»
- Так вот насчёт того анализа, Кадди, - вдохновлённый подсказкой принялся безудержно фантазировать я. - Мне очень жаль, что пришлось вас ввести в расходы повтором, но первый анализ Хаус проводил частным порядком, его не осталось в карте. Заключение в одном экземпляре лежало в папке в столе у Хауса. Проверяющий -откуда бы он ни был - выгреб из его стола всё, и не всё вернул. Ну, а просто на на слово Чейз бы не поверил. Ты должна понимать: он — отец, и человеку не всегда просто признать...
- У ребёнка типичный хабитус — что тут не признавать — он врач всё-таки, - недоверчиво откликнулась Кадди, но уже явно сдавая позиции.
- В первую очередь он отец. Такова человеческая природа.
Не сказать, чтобы моё судорожное объяснение привело Кадди в состояние умиротворения, но она, похоже, всё-таки поверила и сказала, что я учусь у Хауса, что я, как и он, совсем охамел и оборзел, действуя в её больнице за её спиной, что добрые побуждения — желание помочь Чейзу — меня лишь отчасти оправдывают, что я мог бы просто спросить, и она с меня, как с партнёра, нарушившего договор, сдерёт стоимость исследования в троекратном размере.
«Результат?» - написал Хаус.
- Кстати, что там, Вильямс подтвердился? - спросил я небрежно, но с замирающим сердцем.
- Приезжайте — долго объяснять.
Я уставился на Хауса широко раскрытыми глазами. Он движением бровей и подбородка недвусмысленно выразил желание узнать причину моего замешательства. Тогда я сделал то, что надо было сделать с самого начала разговора — переключил телефон на громкую связь, прижав палец к губам, чтобы Хаус не обнаруживал своего присутствия.
- Что-то не так, Кадди? Зачем приезжать.
- Ерунда какая-то, - растерянно призналась она. - У этого ребёнка такого генотипа быть не может.
Я почувствовал, что кровь от моего лица отливает, заполняя, видимо, лёгкие. Потому что стало труднее дышать.
- Но ребёнок живой? - на всякий случай уточнил я.
- Ребёнок стабилизировался. Её только что смотрел педиатр — дыхание уже самостоятельное, она пробует сосать. Кстати, у Марты есть молоко?
- Не знаю — нам было как-то не до молока. У Марты есть очаговые тени в веществе мозга. Вы сделали ребёнку КТ?
- Представь себе. Хоть Чейз по телефону и мычал что-то маловнятное, пришлось пойти у него на поводу — в общем, из тех же соображений, что и ты.
- И...? - ещё больше холодея, спросил я.
- Сканограмма чистая. Косвенные признаки гидроцефального синдрома, но для недоношенности всё совсем неплохо. Джеймс... ты по-прежнему считаешь, что это — хорионкарцинома?
- Я был бы рад ошибиться. Кадди, не томи: что там с генотипом? Неужели две игрек-хромосомы?
- Что? - ошеломлённо переспросила она. - Так ты... ты думаешь, что это — первый случай в истории доношенного плода при пузырном заносе? Ну, ты даёшь, Джеймс Эван Уилсон! Сизуки тебя явно где-то недосмотрел, - она засмеялась, но тут же спохватилась. - Не обижайся.
- Хорошо, - сказал я, - если ты считаешь, что это нетелефонный разговор, мы с Хаусом подъедем. До какого часу тебя ещё можно будет застать?
- До полуночи, если хотите — я сегодня дежурю, ответственный администратор.
Я вопросительно и виновато посмотрел на измотанного Хауса. Он кивнул.
- Ладно, мы приедем, - сказал я. - До встречи.
- Дуй в буфет, - велел Хаус, когда я положил телефон в карман. - Возьми мне кофе и энергетик. Да, и какой-нибудь чизбургер или что там у них... С эскалатора не навернись.

Когда я вернулся, держа в рукак стаканчик с кофе, контейнер с сэндвичами и банку «Рок-стар», в кабинете диагностики Хауса перед знаменитой белой доской уже сидели Чейз, Тауб, Кэмерон, Хедли и Вуд. Хаус писал маркером на доске симптомы - «головная боль», «нарушение памяти», «разбитость» и результаты исследований - «гистологически хорионкарцинома», «диссеминация в белое вещество мозга». «синдром Вильямса». После «синдром Вильямса» — большой вопросительный знак.
Кэмерон была в очках и всё той же проклятой блузке, Тринадцатая грызла сустав указательного пальца, глядя на доску исподлобья. Вуд, не стесняясь, разглядывал её, как картину в музее. Тауб что-то писал.
Я отдал Хаусу буттерброды, он открыл контейнер, вытащил один и вместе с салфеткой толкнул по столу к Чейзу, многозначительно заметив:
- Тебе нужно подкрепить силы. Тебе сейчас нужно много сил, а ты их так щедро расточаешь, что просто страшно за тебя. Ешь.
Кэмерон густо покраснела, а Чейз поднял голову и послал Хаусу убийственный взгляд, который тот проигнорировал, откупоривая «Рок-стар». Впрочем, что бы там ни говорил Хаус и на что бы ни намекал, я подумал, что Чейз, действительно, вряд ли сейчас уделяет внимание завтракам обедам и ужинам. Я знал от Марты, что Эрику пока забрали к себе старики Мастерс, и Чейз вряд ли вообще бывает дома — он и мылся в больничном душе — я видел.
- Мне нужны идеи, а не тупое молчание, - напомнил ему Хаус. - В конце концов, это не моя жена. И ты. как врач, должен хотя бы задаться вопросом, что за фигню мы видим у неё в голове.
- Разве это не метостазы хорионкарциномы? - вслух удивился Вуд.
- Дьявол с левого плеча Уилсона шепчет, что нет. Правда, ангел на правом ему противоречит, но когда это наш Уилсон слушал добрые советы!
- Мы уже обсудили всё это с Уилсоном, - проворчал Чейз, откусывая от буттерброда. - Любое диссеминированное поражение, которое мы не сможем назвать определённо без биопсии.
- Ты, конечно, не думаешь, что я собрал вас всех для того, чтобы ты повторил на «бис» то, что мы уже обсудили с Уилсоном? Ты что, реально, настаиваешь на биопсии мозга?
- О, господи! Нет, конечно!
- Тогда твоё выступление бессмысленно. Пожуй пока молча, а то подавишься. Остальные, эй! Те, чьи рты не заняты буттербродами, давайте версии, а не глубокомысленные банальности.
- Просто перечислять все диссеминации? - кротко спросил Вуд.
- Ну, если на большего тебе ума не хватает, можешь.
- А поражение матки принимать во внимание что, уже не надо? - не отрываясь от своих записей мягко уточнил Тауб.
Во взгляде Хауса медькнула тень уважения:
- Ты что там, что-нибудь родил?
- Я — нет. А вот Марта родила недоношенную девочку с генетическим дефектом. И не связаны ли все её повреждения между собой, являясь по сути одним заболеванием?
- Каким?
- Ну... - Тауб смешался, - например, бруцеллёзом. Тогда очаги в мозге — лимфоидные инфильтраты.
- Волчанка, - сказала Тринадцать — по-моему, это была мрачная шутка.
- Нет поражения суставов, нет воспалительной реакции в крови, - тем не менее, парировал жующий Чейз.
- Туберкулёз, - предложил Вуд.
Хаус допил энергетик и потянулся за кофе. Я покачал головой — для человека с двумя стентами в коронарах он уж слишком гнал.
- Я поставлю реакцию Манту, - предложила Тринадцать, но в её голосе слышались большие сомнения.
- Диаскин, - поправила Кэмерон. - Он информативнее. Всё-таки, мне кажется, коллагенозы рано сбрасывать со счетов.
- Мононуклеоз, - предложил ещё вариант Тауб. Мнепредположение не понравилось, но Хаус отреагировал живо.
- Чейз, ты проверялся на СПИД? Кэмерон, от судьбы-то, видно, не уйдёшь.
- Корь, - поспешно сказал я, потому что, не смотря на данный мне совет держать язык за зубами насчёт Кэмерон и Чейза, его собственный, похоже, здорово чесался.
- Она привита, - буркнул Чейз и сам предложил:
- Лейкоэнцефалит. Хотя...
- Иди, делай пункцию, - кивнул Хаус Вуду. - Кэмерон, диаскин, Тауб, провокацию на бруцелл, Тринадцать, сыворотки на корь, краснуху, ВИЧ, Чейз, костный мозг... Нет, стой! Чейз — с нами в стан врага. Будешь изображать недоверчивого папашу, который никак не может проникнуться тем, что его дочь — Вильямс. Вытряси из Кадди распечатку генетического теста. Костный мозг возьмёт тоже Кэмерон.

Когда мы вышли из больницы, собираясь ехать в «Принстон Плейнсборо», день уже  закончился — солнце село, начинались длинные летние сумерки, нестерпимо-тоскливое время.
Я почему-то подумал, что в июне, кажется, планета Венера, названная в честь богини любви, проходит по самому неприметному зодиакальному созвездию — созвездию рака. По латыни, кажется, созвездие носит то же имя, что и раковая опухоль — «cancro». Символично, чёрт бы его побрал! Почти как любовь и смерть, потому что раковая опухоль — лучший символ обречённости, как и сама смерть.
А ещё я вдруг подумал, что любовь юности, густо замешанная на сексе, во многом уступает не столь страстной, но куда более сильной любви второй половины жизни — как время пополуночи и пополудни различается — пять часов пополуночи, например — брезжущий, неверный свет и только начало рождения солнца, тогда как пять часов пополуночти — время заканчивать дела и счета и просто смотреть на закат, поражаясь его печальной красоте.
И я сам, и Хаус, и Блавски, и Лиза Кадди, и все, кто был мне значим и дорог, уже миновали разделительную полуденную черту и начали своё умирание: кто-то, как я, под созвездием рака, кто-то под несуществующим созвездием ишемической болезни сердца, как Хаус, или атеросклероза головного мозга, но, не смотря ни на что, Венера пока ещё в доме, и лето в разгаре, и закат обещает быть чудовищно-красивым.
Именно в это мгновение, стоя у задней дверцы Чейзовского «Форда» и готовясь сесть в машину, я вдруг понял, что на душе у меня больше нет той чудовищной, давящей жути, которая владела мной последние месяцы. Странно: не было ещё ничего хорошего: Марта, возможно, доживала последние недели, Блавски старалась не встречаться со мной взглядом, лёгкий необременительный флирт, запланированный на завтра, срывался — я уже знал, что ужинать со сливщицей Мэйдой идти больше незачем, ушибы, оставленные ступенями эскалатора ныли и саднили, но, не смотря на всё это, я не чувствовал больше гнетущей тоски, даже в сумерки — разве что, грусть по несбывшемуся — просто потому, что оно не сбудется.
И голос Хауса прозвучал неожиданно мягко, без его привычной лёгкой глумливости:
- Садись. О чём ты так глубоко задумался?
- О жизни, - неопределённо сказал я и полез на своё место.
- Изредка она того стоит, - серьёзно согласился Хаус.

На улицах быстро темнело, зажигались фонари, отражаясь в мокром от дождя асфальте, их свет тысячекратно дробился и переламывался, создавая хаотичную мистерию. Чейз всю дорогу молчал, Хаус, отвернувшись, смотрел в окно, но когда  «Форд» припарковался перед входом в «ПП», и я попытался выйти, оказалось, что дверь заблокирована.
- Как это понимать? - спросил Хаус, подёргав свою ручку.
- Нужно поговорить, - сказал Чейз, продолжая глядеть вперёд, как будто всё ещё управляет.
- Вот так, да? Посредством взятия в заложники?
- Хочу быть уверен, что вы меня выслушаете прежде чем пойдёте к Кадди.
- И твоя уверенность зиждется на дверных замках? Ну-ну...
- Говори, - сказал я. - Не затягивай этот балаган.
- Марта не должна ничего узнать — ясно?
- О, как! - фыркнул Хаус. - О чём? О твоём кобеляже?
- О моём кобеляже — вот именно. Нам сейчас нелегко, и если вы, Хаус, с привычной грацией асфальтоукладчика вломитесь в нашу семью, она, скорее всего, прекратит своё существование. Я это переживу. Марта — нет. Это ясно?
- Это забавно, - сказал Хаус. - Ты бегаешь налево, а виноватым рассчитываешь сделать меня?
- Да что вы понимаете! Я уже любил. Я любил Кэмерон. Даже если она меня не любила, мы вполне могли бы прожить счастливую жизнь.
- Если бы ты не пришил африканского диктатора?
- Нет, если бы вы постоянно не маячили третьим в нашей постели.
- Вау! Значит, когда ты валил в постель Кэмерон, она втайне представляла меня? А ты? О, боже, Чейз! Неужели ты — тоже?
Чейз расхохотался так, что его белые зубы хищно засверкали в отблесках ближайшего фонаря.
- Ваши шутки всегда отменны, даже когда на грани фола, - сказал он, смеясь. - А может быть, именно потому, что на грани фола. Но я сейчас не шучу, - как бы подчёркивая это, он резко оборвал смех. - Да, в какой-то степени и я о вас думал тогда, когда не надо бы. Не знаю, замечали вы или нет, Хаус, но я всю молодость был в вас влюблён, как ученик в учителя, и во многом я просто смотрел на мир через призму вашего видения — ну, то есть, конечно, на самом деле моего о нём представления.
- А вот это - существенная поправка, - заметил Хаус, наставив ему в грудь указательный палец.
- Как и Кэмерон любила и любит не вас, а своё о вас представление. Но всё равно вы виноваты — хотя бы, как носитель харизмы. К тому же, мы вообще всегда воспринимаем людей, как свои собственные отражения, вкладывая им в головы собственные мысли. Иначе просто не бывает.Но сейчас у меня ситуация немного другая. Теперь Марта меня любит.
- Но ты не любишь её — верно?
- Я не буду повторять ошибок Кэмерон и всё ломать из-за такой неверной и невнятной штуки, как любовь. Я... мне нужна моя семья, и мне нужна Марта, и то, что я один раз допустил слабость и позволил себя вспомнить прошлое с Кэмерон...
- О, ты так это называешь - «вспомнить прошлое»? Эзопов язык?
- Мы говорили о моей дочери, - сказал Чейз. - Говорили о том, что любовь матери к ребёнку безусловна, и это — их радость и их беда. А потом я узнал... впрочем, совершенно неважно, что я там узнал, - Чейз густо покраснел. - Поймите, это получилось не нарочно. Как будто что-то замкнуло. Я клянусь, сначала это были просто дружеские объятья, а потом... Между нами всё непросто, до сих пор непросто, но я не хотел... не хочу обижать Марту, не хочу, тем более сейчас, когда всё так... - он не договорил и начал тереть лоб.
- Сам и проболтаешься, - вмешался я. - Сбегать на сторону гораздо проще, чем умолчать об этом. Можешь поверить ветерану адьюльтера, а не мне — так спроси Тауба. Марта ничего не узнает — во всяком случае, не от нас, но это будет сидеть в тебе, как заноза, пока ты не плюнешь на всё и не выложишь правду. И тогда твой брак накроется, а он, похоже, и без того на ладан дышат. Проблема в том, что свою совесть ты в этом случае облегчишь за её счёт. И просчитать всё это надо было до того, как твой дружок выскочил из штанов, а не после.
- Какой чертовское благоразумие у ветерана адьюльтера! - краснея ещё больше, с сарказмом воскликнул Чейз.
Я снисходительно улыбнулся:
- Это не благоразумие, Роберт - это опыт. И с Бонни, и с Джулией мы расстались именно из-за этого.
- Да ну? - встревает Хаус. - А я думал, из-за дурацких галстуков. Но, наверное, ошибался, потому что галстуки ты по-прежнему носишь дурацкие. А тебя кто слил благоверным?
- Ну, Бонни, по-моему, ты же меня и слил. А Джулия успела слиться первой.
- Точно. И она выставила тебя из дома. Они все выставляли тебя из дома, который ты покупал или снимал за свои деньги. Он ночевал у меня на диване, Чейз. Было весело. А ты куда подашься?
- Никуда. Я не уйду от Марты. Даже если узнаю, что она... Неважно. Я не собираюсь облегчать свою совесть за её счёт. Поэтому я и вас прошу... я по-человечески прошу...
- А чем заплатишь за молчание? - заинтересовался Хаус.
Чейз растерялся. Он всерьёз растерялся — даже губы задёргались, словно хотел что-то возмущённо сказать — и растерял слова.
- Вот и не сотрясай воздух своими «человеческими просьбами», - выждав несколько мгновений, сказал Хаус. - Я не знаю, за кого ты там держишь нас с Уилсоном, но мы оба будем поступать, так, как сочтём нужным, а не так, как ты нам тут прикажешь. Ты сам забрался в задницу, и строить из себя хозяина положения, сидя в ней по грудь, по меньшей мере, глупо... Но ты не глуп, - вдруг с совсем другой интонацией проговорил он, промолчав. - Значит, затевая этот разговор, ты на что-то другое рассчитывал? На что? Постой-постой... что ты там мямлил про Марту - «если узнаю, что она»? Ты что-то уже знаешь?
- А вы, - посоветовал Чейз, - Уилсона спросите. Он же знаток по части адьюльта. Когда он был здесь во время эпидемии «А-семь», он останавливался у нас в квартире, и они с Мартой... ох, и о многом беседовали, пока я и работал, и болел.
У меня отвисла челюсть, как только я понял, на что он намекает. а Хаус невозмутимо повернулся ко мне и спросил ровным нейтральным голосом:
- Ты что, занимался с ней сексом? Серьёзно?
- Так он вам и исповедуется сейчас, - фыркнул Чейз. - Уилсон, я не хотел об этом говорить, но... ведь это твоя дочь, правда? Отсюда и такое участие в ней и в Марте. Нет, я не в претензии, я готов стараться быть хорошим отцом — правда, но...
Хаус засмеялся.
- Лихо, парни! Вас надо познакомить с Фернандо Чаконом — вы его вдохновите на монументальный труд.
- Чейз, ты рехнулся... - растерянно пробормотал я. - Да я... да не было ничего у нас... Что за бред!
- Моя подушка воняла твоим парфюмом месяц.
- Ну... да, я спал на твоей подушке... Но почему, прах тебя побери, именно с Мартой?!- завопил я, оправдываясь. - Да я... Да у меня в Ванкувере женщина была — она умерла недавно. Может, я и бабник, но не турецкий султан. Я же... я столько мета жрал тогда, я приехал обдолбанный в хлам, меня ломало... Да у меня не стояло ничего... почти. На двух бы точно не хватило.
Хаус засмеялся громче.
Теперь Чейз уже не вполоборота — грудью повернулся ко мне и уставил палец мне в лицо обвиняющим жестом:
- Тогда зачем ты проверял отцовство?
- Я проверял отцовство?!
- Мне сказала Мейда Флинт!
- Мейда? Из генетики «ПП»? Так вот она кому сказала! А Кадди уже ты слил, да? Стой! А почему она тебе сказала? Вы с ней тоже... того?
- Что значит «тоже»? Это ты с ней - «тоже».
Хаус закатился так, что лёг грудью на приборную доску.
- Рога... рога не посшибайте... - выдавил он сквозь смех.
Мы примолкли, чувствуя себя, видимо, одинаково глупо.
- Значит, - отсмеявшись, проговорил Хаус, - ты, Чейз, всё это время думал, что Марта спала с Уилсоном, и ребёнок — его? Потому что у неё Вильямс? Ну да, конечно, ты — здоров, Марта — здорова, генетика чистая — откуда взяться заболеванию. Уилсон — другое дело, он был на химиотерапии, получал облучение. С другой стороны, сначала я втайне от тебя делаю генетический анализ, потом Уилсон делает генетический анализ — имея определённую установку, на это можно повестись. Поэтому ты злился на Уилсона и избегал и жены, и дочери. Потом, то, что я рассказал тебе про «А-семь» и про случай с другой женщиной, тебя смутило. Смутило настолько, что ты поделился с Кэмерон, а она ответила тебя что-то такое, о чём ты не хочешь говорить и из-за чего у вас случился спонтанный секс, которому ты теперь сам не рад. А разговор этот ты затеял, потому что тебе стало страшно самого себя, и ты думаешь, во-первых, что вдруг ты ошибся, а, во-вторых, что,наверное, на самом деле не любишь Марту, раз позволил себе так ошибиться. Тебе нужно, чтобы мы разубедили тебя или убедили. Я прав? Видимо, прав. Но не уверен, что мне нравится эта роль... Открой двери!
- Подожди-подожди, Хаус, - остановил я его и спросил у Чейза: - Почему ты пошёл именно к Кэмерон, а не взял за ворот меня или не поговорил начистоту с Мартой? Ты же видел генетический тест, и ты видел, что это — не тест на отцовство.
- Я увидел его случайно, показывать вы мне его не собирались. Может быть, я и поговорил бы тогда, но у Хауса был ишемический приступ, начинал развиваться некроз миокарда, его нужно было срочно оперировать, а тебя забрали в психушку. Что, нужно было сразу, как ты вышел, брать тебя за воротник? Я собирался, но...
- Теперь понимаю. Я видел, что ты собираешься, только понять не мог... Чейз, ну, возьми и сделай этот тест на отцовство — сейчас-то тебе что мешает?
- Ты ответил на вторую половину вопроса, - вмешался Хаус, похоже, раздумавший покидать машину и вновь заинтересовавшийся разговором. - Ты сказал, почему не взял за шиворот Уилсона, но не объяснил, почему пошёл к Кэмерон. Ты же понимаешь, что такие разговоры с бывшей могут кончаться совсем не так, как надо бы.
- А к кому мне было идти? Больше вроде никто не воспитывает ребёнка с олигофренией
- С олигофренией? - ошеломлённо переспросил я. - У дочери Кэмерон олигофрения?
- А ты не знал? Она же даже дома не живёт — содержится в специальном детском саду, Кэм забирает её только на выходные. Нет, ты, серьёзно, не знал?
- Господи... - пробормотал я. - Потерять одну семью, другую, и остаться вот так...
- Этот её муженёк — наш онколог, - сказал Чейз с презрительным приподниманием верхней губы, - всегда считал себя совершенством. Терпеть не мог ничего больного, неполноценного. Когда Кэмерон родила и стало понятно, что с девочкой не всё в порядке, она расстроилась, впала в депрессию, стала переедать, располнела. Он начал придираться, оскорблять, потом распускать руки. Нет, я думаю, правильно Бог врезал ему по яйцам... Серьёзно, вы ничего этого не знали? - Чейз помолчал и со вздохом признался. - Вообще-то, я тоже не знал — она не из тех, кто хвастает своими неприятностями.
- Я мог бы догадаться, - сказал Хаус. - Спросил её ещё при первой встрече об умственных способностях ребёнка, а она не начала хвастаться. Я ещё тогда подумал, что, видимо, хвастаться нечем... Значит, она тебе сказала, что её дочь умственно-отсталая, а ты её трахнул? И дочь её сразу поумнела... Не знаю только, было это сострадание или ты вообще искал способы повышения интеллекта ребёнка таким способом?
Хаус, - Чейз устало потёр ладонью лицо. - Для хромого у вас опасно острый язык.  Вообще-то с таким острым языком лучше бегать побыстрее.
- Нет, нормально! - возмутился Хаус. - Ты силой удерживаешь нас в машине, обвиняешь Уилсона в шашнях с твоей женой, сам признаёшься в шашнях с Кэмерон, а быстро бегать нужно мне?
- Не было у меня с Кэмерон никаких шашней, - буркнул он сердито.
- Ну, извини, подбери мне другой эвфемизм к слову «перепихон», и я употреблю его. Ладно, хорош играть в недоделанного террориста. Машину открой.
Чейз молча разблокировал дверцы.


Кадди ожидала нас в вестибюле у стойки рецепшен, как будто вынюхала или ей как-то сообщили о нашем прибытии.
- Чёйз, здравствуй, - она как-то очень тепло обняла его и похлопала по спине. - Наконец-то решился... Ну что, пойдём?
- Куда? - оторопело отстранился от неё Чейз.
- Как «куда»? К дочке. Ты разве не для этого приехал?
- Нет, я... да...- забормотал Чейз растерянно, -  но я думал... потом...
- Ну, хватит, - Хаус решительно взял его за плечо и подтолкнул туда, где дальше по коридору находилось детское отделение. - Ты не можешь просидеть с головой, засунутой в песок, всю оставшуюся жизнь.  Что бы ты себе там не воображал, она де-юре — твоя дочь. Хочешь знать правду - посмотри правде в глаза, наконец. Давай, - и он снова подтолкнул его в спину — чувствительно подтолкнул. И Чейз послушался — двинулся по коридору, с опаской, как новообращённый диггер по подземному ходу, неизвестно, куда ведущему. Мы пошли за ним, не приближаясь, держа дистанцию.
- Ему тяжело это принять, - сказал я, понижая голос в надежде, что Чейз не расслышит моих слов. - Необычный ребёнок — это всегда стресс. Он не может поверить.
- Так что там с генотипом? -перебил Хаус. - Ты говорила таинственно и туманно, как пифия. В первом результате был чистый Вильямс — разве нет? Или там было что-то другое, о чём ты нам не сказала?
Кадди покачала головой, поджав губы:
- Я не знаю, что было в первом анализе. Мне он и в руки не попал. Вы же, кажется, знакомы с Броуденом из ЦКЗ?
Хаус так ткнул меня локтем в бок, что у меня дыхание перехватило от боли — падение с эскалатора не прошло бесследно — а сам сказал:
- Сталкивались пару раз по работе. Он переквалифицировался в генетики?
- Это было чуть больше двух месяцев назад — если хотите, можно посмотреть по журналам точную дату.. У меня проводили ничего особо не решающую, но довольно обширную плановую проверку. Кстати, у вас она тоже будет, так что вы готовьтесь. Смотрят практически всё. И — в частности — документацию всех лабораторий — ну, там, сами понимаете, журналы списания, процедурные журналы, сроки на всех расходниках, соответствие ярлыков. У меня это проделывал как раз Броуден. Обыкновенно он тут же при мне всё актирует, я подписываю, прилагаю объяснительные записки, и мы полюбовно расстаёмся. Но в этот раз, прежде, чем написать заключение, он вдруг пригласил меня в буфет попить чаю... - Кадди замолчала, собираясь с мыслями, как рассказчик, который планирует перейти от завязки к кульминации.
Чейз между тем дошёл до дверей перинатального отделения и остановился, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Таким образом, мы догнали его.
- Зайди в фильтр, Роберт, - мягко обратилась к нему Кадди. - Зайди, девочки дадут тебе спецодежду и проводят к малышке. Мы останемся здесь — слишком много посетителей неполезно.
За двойной прозрачной панелью - фильтра и бокса - было видно, как над одним из кювезов медленно работает компрессор.
- Помнишь, как мы ездили на вспышку полиомиелита? - спросил Хаус. - Там были такие же штуки, только большие. Жуткие условия работы — до сих пор вспоминаю этих мохнатых сороконожек, которые заползали в кровати — бр-р! А я из-за ноги ещё и не мог, как вы, вскочить и подорваться.
- Тебя туда никто не гнал, - напомнила Кадди. - Это было добровольное участие, а у тебя, к тому же, уже была инвалидность.
- Хотелось экзотики. Не думал тогда, что экзотику притащит к нам в больницу какой-то чёртов иммигрант. Так за какие пирожные тебя покупал Броуден?
- Он пригласил меня на чай, - повторила Кадди.
- И...?
- И у нас состоялся какой-то странный разговор. Он, как обычно, начал говорить о выявленных нарушениях, но прежде он никогда не делал этого за чаем. А потом вдруг спросил, часто ли генетические тесты заказывает «Двадцать девятое февраля»?
- Я ответила, что нет, не особенно. И он спросил о тесте на генетические заболевания под номером — ну, ты лучше меня знаешь этот номер, Хаус. Спросил, почему он не внесён в общую базу. Я сказала ему, что ты просил сделать этот тест в частном порядке, потому что пациентка — сотрудница больницы. Он спросил, кто. Я не хотела говорить. Тогда он сказал, что у него достаточно материала, чтобы нас закрыть.
- О, так он покупал тебя не за пирожные?
- Ты что, так и будешь перебивать каждую минуту? Помолчи и послушай. Когда он так сказал, я почувствовала себя, как кошка на горящей крыше. Если бы ЦКЗ закрыло «ПП», мы бы потеряли бешеные деньги, можно было ставить крест на половине отделений, отказывать страховым компаниям. В общем, я оказалась не готова к такому... шантажу, если называть вещи своими именами.
- И ты, конечно, раскололась?
- Конечно, раскололась. Это же Броуден! Но я спросила, почему его так заинтересовал этот тест. Он ответил, что хромосомная аномалия может быть связана с одним инфекционным заболеванием, и он хочет знать, тот ли это человек, на которого он думает. А когда узнал, что тест плода Марты Чейз, он сказал, что хочет пересмотреть результаты сам, потому что сомневается в аппаратной трактовке, но, в любом случае, стандартное заключение оспаривать не собирается.
- И ты больше не спросила?
- И он больше не ответил. А когда я узнала, что ты, Уилсон, взял второй тест...
- Откуда узнала, кстати, от Мейды или от Чейза?
- Какая тебе разница? Я своих информаторов выдавать не собираюсь. В общем, я пошла в аппаратную, открыла изображение на экран и посмотрела сама.
- И что ты могла там такого увидеть? Фенотипически это Вильямс.
- Слушай. Сначала мне показалось, что у ребёнка, действительно, две игрек-хромосомы, поэтому я так и вскинулась, когда ты, Джеймс, заговорил про пузырный занос. Но плод с двумя игреками нежизнеспособен — это любой студент знает. Так вот, там мозаика в трёх вариантах, причём нарушено взаиморасположение хромосом — не только потеря плеча у седьмой, из-за которой она смахивает на половую, но и её соединение с икс-хромосомой. В общем, я никогда не видела такого генома, да, пожалуй, и никто не видел. И я понятия не имею, какие тут можно строить прогнозы на будущее. А ещё понятия не имею, как сказать об этом Роберту и Марте.
- А, никак, - беззаботно махнул рукой я. - Вильямс неизлечим, твой мозаичный «как бы Вильямс» — тоже. Зачем им знать? «Многия знания — многия печали».
- Джеймс, так нельзя! Они — родители, они имеют право знать...
- Иметь право и реализовать право — разные вещи. Если они, действительно, захотят узнать, они найдут способ. А сейчас у Марты диссеминация в вещество мозга и ей только не хватает немножко «ребёнка Розмари». Чейз же вообще рискует стать отцом-одиночкой, а он, как видишь, и без наших шарад в смятении.
- И значит нужно всучить ему «кота в мешке»?
- Что значит «всучить»? Это его ребёнок. Это он всучил «кота» Марте во время страстной ночи любви, и это Марта упаковала этого «кота» в мешок... Кадди, я не желаю зла ни одному из Чейзов...
- А ты что молчишь? - Кадди повернулась к Хаусу, явно рассчитывая, что этот любитель насиловать других самой бесстыдной и безжалостной истиной встанет на её сторону, но Хаус неожиданно медленно опустил голову в знак согласия:
- Я тоже так думаю. Им незачем знать. Ты молчишь, я молчу, Уилсон молчит. Между прочим, несколько десятков лет назад, когда не было генотипирования, фиш и тому подобных «примочек», доктора старой школы обходились глазами, ушами, пальцами и вкусовыми сосочками языка. А в данном случае о чём нам говорят все вышеперечисленные консультанты?
- О синдроме Вильямса, - с готовностью подсказал я.
- И почему нам с ними спорить?

-Ну, как она тебе? - глупо спрашиваю я молчаливого Чейза по дороге назад. Он не отрывает взгляд от дороги, а рук от руля, но в ответ словно бы слегка пожимает одним плечом.
- У неё удивительно голубые глаза.
- Одно из проявлений Вильямса, - бурчит безжалостный Хаус со своего места.
- Она очаровательна, - упрямо настаиваю я.
- Подожди, он ещё подарит тебе брошюру «Дети — цветы жизни, особенные дети — особенные цветы»
- Заткнись, - беззлобно — скорее грустно — прошу я.
- Марта умрёт? - вдруг спрашивает Чейз, как про что-то очень простое.
- Вероятнее всего.
- Я не знаю, что тогда буду делать.
- Да очень просто, - говорит Хаус с той же беззаботностью, с которой я подал идею ничего не говорить Чейзу о странном геноме ребёнка. - Сойдётесь с Кэмерон, будете воспитывать сразу двух олигофренов, дела пополам все печали и радости.
Чейз осторожно притормаживает, прижимается к бордюру тротуара, тормозит, неторопливо отстёгивает ремень и, резко развернувшись, бьёт Хауса кулаком в лицо. Я только и успеваю ахнуть.
Удар не сильный — в тесном салоне не размахнёшься, и, сидя боком, телом в удар не вложишься. Но голова Хауса откидывается и из носа начинает капать.
- Чейз! Чейз! - останавливаю я. - Что ты делаешь? Не надо!
Но он уже и сам выпустил пар — кладёт сложенные руки на руль, тяжело дыша, упирается лбом.
- Дурак, - говорит Хаус, вытаскивая из бардачка упаковку салфеток и прижимая пару к разбитому носу. - Это была не издевка. Это был совет. А теперь, может, подберёшь сопли, и мы уже поедем?
Чейз молча выпрямляется и трогает автомобиль с места. Мне хочется вызваться сменить его за рулём — с ним таким сейчас попросту страшно ехать. Но я не решаюсь — хорошо хоть, что улицы пустынны. Он останавливается на больничной парковке. Но не выходит — даже ремня не отстёгивает - и остаётся сидеть в салоне неподвижно.
- Чейз... - снова осторожно пытаюсь достучаться я, но Хаус,всё ещё зажимающий салфеткой нос, дёргает меня за плечо:
- Оставь его в покое.

- Ну, ты как? - виновато спрашиваю я Хауса на нижней площадке лестницы.
- Лучше, чем Чейз.
- Покажи, что там у тебя — всё ещё кровит? Низкая свёртываемость - опять подсел на аспирин?
- Бабуины. - говорит Хаус, метко швыряя использованную салфетку в корзину для мусора и глядя в сторону. - Стадо бабуинов в галстуках и модных пиджаках. Все интересы: пожрать, потрахаться, отрожаться и сдохнуть.
- А ты, можно подумать, высшее существо? Гомо сапиенс...
- Нет, я тоже бабуин. Но хоть, по крайней мере, без галстука.
- Иди домой, поспи.
- Нет. Мне сначала нужно узнать, что там мои нарыли.
- Если бы нарыли что-то существенное, давно бы висели у тебя на телефоне. Иди отдыхать — с ног же валишься.
- Ладно, - соглашается он.- Эскалатор включи.
- Осторожнее...
- Чья бы корова мычала...- но за плечо моё придерживается.
В квартире сразу уходит в спальню, и когда я, сняв пиджак и умывшись, заглядываю к нему, он уже спит. Спит в одежде, поперёк кровати. И трость валяется рядом, пачкая покрывало мокрым и грязным наконечником.

Я тоже ложусь, но долго не засыпаю. А просыпаюсь оттого, что меня настойчиво трясут   за плечо:
- Уилсон! Эй.Уилсон!
- Сейчас... - с трудом разлепляю веки и понимаю,что за окном кромешная ночь. - Эй, а ты чего вскочил?
- Мне приснилось что-то важное.
-Что?
- Не помню. Ускользнуло.
Тут уже терпение мне изменяет:
- Хаус, прах тебя побери! Ты чего от меня-то хочешь?Я не умею ловить ускользающие сны, тем более чужие.
- Но это был сон насчёт диссеминации в голове Мастерс. Не интересно?
Только теперь, в свете неяркой лампочки ночника, замечаю, что он успел раздеться — на нём чёрные боксеры и голубая мятая футболка без рукавов с рисунком. изображающем родео. Он босиком. Взъерошенный. Стоит, как всегда. опираясь на левую ногу, которая дрожит от напряжения. Правая едва касается пола. Сдвигаюсь к стене, давая ему место:
- Сядь — свалишься. Интересно — что? То, что тебе приснилось во сне? Хаус, сны — это не шпаргалки для жизни, а причудливое искажение впечатлений дня с фантастической интерпретацией спящего разума. Глупо искать в них рациональную составляющую, но для человека умственного труда ты поразительно не умеешь отвлекаться.
- И я не просто понял во сне, - продолжает он, не слушая,  - что что-то упускаю, я понял, что именно упускаю. А проснулся — забыл. Если бы я быстрее проснулся, я бы успел это ухватить...
- Ты устал, - снова пытаюсь уговариватьего, видя, что он дальше «что-то» не продвинулся.  - Ты в таком состоянии не мог быстрее проснуться и не мог ничего ухватить. И не факт, что там вообще было, что ухватывать. Логика сновидений не всегда годится для реальной жизни.
- Что-то, имеющее отношение к её первой беременности, к переливанию крови...
- Резус- конфликт?
- Что? А-а... Нет, дело не в нём — что-то другое. Что-то важное, но не имеющее прямого отношения ни к генетическому анализу. ни к хорионкарциноме.Что-то...что-то...
 Тебе нужно просто выспаться.
- Мне нужно, чтобы ты меня просто осенил. У тебя всегда получалось. Ты для меня, как доктор Уотсон для Шерлока Холмса: когда я рассказываю тебе проблему, у тебя в мозгу включается какой-то подсознательный процесс, и любая сказанная тобой глупость, может быть, даже если ты сам об этом не догадываешься, отражением этого процесса. Ключом. Потому что твоё подсознание умнее тебя — нам с ним удастся договориться, как двум разумным людям, лучше, чем с тобой.
- Хаус, остановись, - предостерегающе поднял я руку ладонью вперёд. - Это — фантастическая теория. Ничем не подкреплённая кроме твоего желания, чтобы так и было. И, в любом случае, давай отложим все осенения до утра. Тебе всё-таки надо поспать.
- Я не могу спать. Уилсон, как ты не понимаешь! - взрывается он. - Меня просто выбешивает этот тупик: как в игре «горячо-холодно». когда только что было «горячо», а теперь становится холоднее,  куда бы я ни шагнул.
- Значит, то, то ты ищешь — у тебя перед носом.
- Тем хуже. Потому что я не вижу того, что у меня перед носом. Брось ломаться, поговори со мной.
- О чём?
- О чём хочешь. Это совершенно неважно.
- Тьфу. - сказал я, отбрасывая одеяло и нашаривая тапки. - Пойду тогда хоть кофе  сварю, если уж ты вцепился, как клещ, и не сам спать не собираешься, ни мне...Хаус...Хаус, что с тобой?

Он уставился в пустоту остекленевшими, прозрачными, как аквамарин, глазами, и его лицо приняло настолько потустороннее отрешённое выражение, что я даже испугался.
- Хаус! - ещё раз позвал я. - Ты вспомнил? Догадался?
- Клещ, - медленно повторил он. - Боррелиоз. У неё же была болезнь Лайма во время первой беременности. Ты помнишь: в редких случаях может наблюдаться хронизация процесса, при которой клинические признаки могут быть и не выражены - проявляться общим недомоганием, ломотой в суставах и всей той фигнёй, которая у неё, действительно, была, и которую они с Чейзом списывали на беременность. Но это не главное. Одно из проявлений такого хронического боррелиоза... Ты помнишь?
-Диссеминация в белое вещество головного мозга! - выдохнул я.
- Утопим её в антибиотиках и получим дифдиагноз менее, чем за сутки. Звони Чейзу. Пусть начинают лечение немедленно.
- Подожди! Но изменения в матке не могут быть объяснены боррелиозом.
- Во-первых, кто это тебе гарантировал? Беременных с боррелиозом ни на одно приличное исследование не наберётся. Во-вторых, не сбрасывай со счетов наш любимый вирус — кто его знает, как они с боррелиями поделили сферы влияния. В третьих, хорионэпителиома имеет право существовать сама по себе, не обязательно фаршируя мозги. И даже если хорионэпителиома — действительно, хорионэпителиома, то это — вторая стадия. Она лечится.
Он вывалил всё это на меня так неожиданно, залпом, как ведро холодной воды, и я растерянно затоптался, не зная, что, в самом деле: звонить, бежать, делать что-то ещё.
- Одевайся, - уже с другого конца комнаты мне в руки прилетела толстовка. Брюки я нашарил на крючке сам.
Коридоры больницы встретили ночной приглушенностью и света, и звука, но стук хаусовой палки, как алярм, всколыхнул дежурную смену, и из пультовой мониторирования высунулась Кэмерон:
- Что-то случилось?
- Кто в ОРИТ?
- Чейз.
- Странно, что он с Мартой, а не с тобой, правда? - не удержался от шпильки Хаус. - Ладно, сейчас некогда. Уилсон, идём.
Я последовал за ним, лопатками чувствуя, что Кэмерон, оставленная сзади, стоит и смотрит нам вслед. После родов она немного, что называется «обабилась», но оставалась всё ещё красивой. Вот только она, похоже, была из той породы женщин, чья красота увядает быстро, и старость приходит на смену молодости без тамбуров и фильтров, и сама понимала это. А ведь она заслуживала счастья. Все люди заслуживают, по крайней мере, шанса на счастье — уже хотя бы за то, что болеют и умирают. Не то мир придётся и вовсе признать полной бессмыслицей, а от такого вывода два шага до каменной стены во дворе психиатрического отделения «Принстон Плейнсборо» или до поребрика крыши, через который может перелезть даже карлик.
Сквозь прозрачные двери ОРИТ я увидел, что Марта лежит на спине с закрытыми глазами - видимо, спит, а Чейз сидит рядом, согнувшись и уперев лоб в край её кровати. Сначала мне показалось,что и он так спит, но потом я понял, что нет.
Хаус толкнул дверь, и Чейз резко вскинулся и обернулся. Взгляд, которым он впился в лицо Хауса... Все чувства. мешающиеся в этом немом взгляде, невозможно было описать. Но, главное, пожалуй, надежда. Появление Хауса в ОРИТ среди ночи должно было что-то значить, и Чейз интерпретировал это очень быстро, загоревшись жаждой надежды на чудо. Надежды на то, на что просто нельзя, непозволительно надеяться врачу с его опытом и знаниями. И недопустимость, недозволенность этой надежды — тоже, и просьба о помиловании, мольба «не обмани»- всё это слилось воедино в выражении его глаз. Клянусь, он на Хауса, как на бога. смотрел в эти несколько мгновений повисшей паузы. И я понял, что, что бы он там ни говорил, Чейз любит свою жену — пусть, может быть, только как оплот семьи, как сердце домашнего очага, пусть разумом, не сердцем. Но разве этого мало? Я бы дорого дал за такую любовь. уже набив оскомину ролью какого-то чёртового Летучего Голандца, которому запрещено приближаться к берегу.
- Не знаю. - сказал Хаус, отвечая этому взгляду. - Может быть, и да. Надо попробовать.
- Что? - односложно без голоса просипел Чейз.
-Выйди-ка сюда, к нам, - позвал я. - Пусть Марта спит.
- Боррелиоз, - сказал Хаус, едва Чейз прикрыл за собой дверь ОРИТ. - Хронизация болезни Лайма.
- Что? Лайма? Хронизация? Почему?
- Она была ослаблена после первых родов. Процесс перешёл в хроническую форму.
- Но почему бессимптомная?
- Потому что у меня в крови были антитела — я получал прививку, когда ездил с миссией «врачи без границ» - нас всех тогда прививали, а контактируя с Мартой в те дни, активизировал иммунный ответ, и вы перелили ей мои глобулины во время трансмембранного переливания факторов свёртывания. Это не защитило её, но стёрло клинику — до тех пор, пока из-за второй беременности иммунитет не упал, и тогда возникли очаги в мозгу.
- Вы уверены?
- Буду уверен, когда антибиотик подействует.
- Но если так, значит, что она...
- Будет жить, и твой роман с Кэмерон засохнет на корню.
Чейз от избытка чувств запустил пятерню себе в волосы и дёрнул.
- Хаус...
- Ну, чего ты стоишь, а не бежишь бегом за капельницей?
- Хаус... Извините, что я вас... Ну, за этот удар, я имею ввиду...
Хауса принимать извинения никто никогда не обучал. Как и извиняться. И то, и другое всегда получалось у него паршиво, и он, осознавая это, всегда старался избегать подобных ситуаций — любым способом. В данном случае положил ладонь на взлохмаченную голову Чейза и монотонно загнусавил:
- Отпускаются тебе грехи твои — иди с миром и тащи уже антибиотик.

ХАУС

Нужно было выждать хотя бы сутки до повторного сканирования, а время с утра начинает тянуться бесконечно. На утренней летучке я сижу и смотрю на Кэмерон. Известие о том, что мы лечим Марту от боррелиоза, мигом облетело не только всё «Двадцать девятое февраля», но и просочилась в «Принстон Плейнсборо». Не думаю, чтобы это стало для Кэмерон поводом для особенной радости, но, верная своим принципам, она зато радуется за Чейза, у которого снова появился блеск надежды в глазах. Я же невольно хмурюсь, досадуя на себя за то, что мог совершенно упустить из поля зрения её умственно — неполноценную дочь. Впрочем, упустил это, кажется. не только я — шифровалась девочка прекрасно. А ведь задуматься: вызывает уважение. Всегда ровная, всегда аккуратная, всегда сострадательная, профессионалка - дай бог каждому. Кто бы мог подумать, что эта интеллигентная женщина-врач родила и в одиночку воспитывает ребёнка-олигофрена — бремя, и для полной-то семьи нелёгкое, а она даже раньше времени с работы не ушла ни разу. Ну да, конечно, специализированный детский сад с круглосуточным пребыванием, но это - деньги. А квартира? Учёба? Медстраховка? Кажется, она даже не обращалась за льготами. Правда, в последнее время она стала чуть задумчивее обычного — может быть, из-за Чейза. Вот и сейчас...
- Мониторы? - спрашивает Уилсон, и она не сразу понимает, что обращаются к ней.
- Мониторы, доктор Кэмерон? - мягко повторяет он, и сидящий рядом Куки слегка подталкивает её локтем - так. что она, вздрогнув, спохватывается и отвечает:
- Всё в порядке. У Леона Харта пара всплесков экстрасистолии.
- Вы не отзванивались?
- Нет, оба раза всё сразу успокаивалось.
- А как остальные?
- Без динамики.
- Чейз, дежурство?
- По ОРИТ пока не знаю. - он говорит бесстрастно, следя за голосом. - Ждём рентгенологического контроля. В терапии всё спокойно, оставленные под наблюдение без эксцессов. В хирургии умер Ландберг.
Это известие не производит впечатления — Ландберг должен был умереть.
- Мигель, эпикриз?
- Да. Готов.
- Куки, вскрытие?
- В половине одиннадцатого. Кого звать?
- Мигеля и Кэмерон.
А Уилсон молодец, ведёт совещание быстро и деловито — без лишних слов. И так же быстро и деловито откликаются дежурные, ответственные и заведующие.
- Хирургия?
Вместо Чейза, дежурившего в ОРИТ, отвечает Колерник:
- Назначено две плановые операции, из оставленных под наблюдение пока решаем — возможно, понадобится диагностическая лапароскопия.
- Стационар, есть кто-то на консилиум?
- Двое. Семинома лёгких — выбор тактики. Лейкоз для решения вопроса о трансплантации.
- Карты занесите мне после совещания, я посмотрю. Амбулатория?
- На плановую трое, один отказ — вирусная инфекция, текущие — в обычном порядке. Амбулаторный приём сегодня по графику у доктора Хауса и доктора Тауба, - заглянув в блокнот, сообщает Буллит.
- Нет, Хауса перенесём — он не в форме, он уйдёт пораньше. В амбулатории вместо него Лейдинг. А Хаус вместо Лейдинга послезавтра. Стороны не возражают? Стороны не возражают. Буллит, вы, как обычно, примете у Кэмерон мониторы. Психиатрия?
- Мы ведём амбулаторный приём. - не поднимая головы, говорит Блавски. - Готовы открыть стационар к концу недели.
- План?
- Пять человек пока.
- Я думаю, на следующий год мы сможем себе позволить профильное родильное на три места и кювезы. Как вам этот план, Тростли?
Тростли пожимает плечами — она не частый гость на утренних совещаниях, и предвидела, что раз уж её позвали, всплывёт наболевший вопрос о родблоке. Это была идея Чэн - принимать роды у профильных рожениц, которые смогут поступать к нам из разных штатов — онкотрансплантология, как профиль, штука уникальная, но женщины хотят рожать — и им плевать зачастую, своя у них почка или чужая, и была у них в анамнезе базалиома волосистой части головы или нет.
- Отдаёт утопией... - говорит Тростли. - Но я — за.
- Вся наша «Двадцать девятое февраля» - утопия, - резковато возражает Уилсон. - Но эта утопия уже больше года работает в прибыль. И в существенную прибыль. А с первого августа мы заключаем контракт в рамках «Медикэйд» сразу с двумя компаниями из десяти процентов компенсации — это очень и очень много для такого профиля, как у нас. И это — не только заслуга дипломатического таланта доктора Блавски и нашей Венди, начавших переговоры ещё в конце марта, но и...
Блавски сжимает губы, словно упоминание её имени причиняет ей боль, и глядит в пол.
- Доктор Уилсон завершил переговоры и напрашивается на комплимент,- лениво комментирует Корвин со своего места.
И вот тут Блавски поднимает голову и мгновение смотрит на него. Один-единственный взгляд, но этого достаточно, чтобы я понял, что на самом деле происходит у неё в душе. Один-единственный миг, но в этот миг я полностью прозреваю. А в следующий её голова снова опущена.
- Я только хотел сказать. - тихо говорит Уилсон, - что не будь у больницы реальных успехов, никакая дипломатия не помогла бы получить процент компенсации, сравнимый с «Принстон Плейнсборо». Они - наши партнёры, и мы подписали бесконкурентное соглашение о совместной работе, но они существуют на отличной базе уже столько, сколько не живут, а мы мало того, что открыты не так давно, уже испытали несколько тяжёлых ударов, последствия которых пожинаем и сейчас... Кстати, об этих последствиях... Доктор Смит, как долго продлится ваше эмбарго на кадровые перестановки? Я не могу официально ввести в штат доктора Хедли, а ей нужна медстраховка.
- От меня мало, что зависит. - Сё-Мин пожимает плечами. - Как только мне дадут отмашку,я прекращу наблюдение и оставлю вас в покое. С другой стороны, разве я так уж сильно мешаю работе больницы? Я же работаю, помогаю в психиатрии. Хедли — это кто? Это Реми Хедли из команды Хауса? Да ради бога, если вам позволяет штатное расписание. Пишите приказ, я завизирую его вместе с вами — и дело в шляпе. Эта врач мне очень даже знакома, на неё эмбарго не распространяется.
- Раз так, повестка совещания исчерпана. Идёмте работать, - и сам первый встаёт и выходит. Я знаю, куда он пойдёт: в ОРИТ. И знаю.куда пойду я.

У них стало уютно: мягкая мебель, кресла, на которых можно лежать.рассказывая о своих проблемах, а можно уснуть и переспать эти проблемы. На стенах красивые спокойные пейзажи. И я вспоминаю «Ласковый закат» в Ванкувере.
- Привет, Рыжая. Давно не виделись... без конвоя.
- Хаус! - словно душу выдохнула в этом коротком слове и в следующую минуту висит у меня на шее и смеётся сквозь слёзы и мочит слезами мою водолазку. - Хаус, ты не злишься больше? Ты простил меня? Хаус, мне так тебя не хватало!
- Успокойся, дурёха. Я же хромой — ты меня с ног свалишь. Отцепись уже, ну! Ну, чего ты теперь ревёшь — никто не умер. И Джим твой не умер — за завтраком уплетал за обе щеки.
Удаётся, наконец, упихать её в кресло.
- Рассказывай - хватит темнить. Чего ты боишься? Почему ты его бросила? Уилсона? Ведь ты его любишь — это видно. Почему ты боишься Корвина? Он — нормальный мужик. Не без тараканов, конечно, и не без хрена с горчицей, но... что вообще происходит? Ты живёшь с ним? Зачем, если ты его боишься? Что за клубок вранья и непоняток ты наплела вокруг ваших отношений? Послушай. я никогда не считал тебя дурой, Блавски, но сейчас ты в шаге от этого. Колись сию минуту! Ты одного парня чуть в гроб не загнала, другого — в дурку. Ты, получается, роковая женщина, Блавски, а выглядишь для роковой женщины, как мокрая курица — слёзы, сопли... Колись!
- Хаус, я не знаю. Это так давно  началось... Я сначала не верила, а потом, когда узнала, как Кир обошёлся с тобой и с Чейзом, когда вы не позволяли ему меня оперировать, я, действительно, испугалась. Я подумала, что он может что-то сделать с Джимом. Что-то совсем страшное. Он же... Это давно началось. Он так ревновал - просто бесился от ревности. Не только меня. Тебя — тоже. Больницу. Понимаешь, он как будто вбил себе в голову, что всё, чем он обделён, досталось Джиму. А Джим... слабый. Кира и это тоже бесило. У него же фетиш — жизнестойкость. Ему самому никто никогда не помогал, а Джим. по его мнению, даже не пытается «бить лапками», и всё, что у него есть — галстуки, вежливая приветливость и улыбка. Кир называл его лицемером, но на самом деле просто завидывал тому, что его любят «ни за что» - вот я, ты. Да он и сам попадал под обаяние Джима сколько раз. Если общался с ним, нарочно старался его раздражать, говорить гадости и бесился, что не получает того же в ответ. Потом, когда оперировал и спас Джиму жизнь, на какое-то время ему стало полегче. Он словно почувствовал себя на коне. А потом опять. Комплекс неполноценности. И будь он просто маленьким жалким карликом, это было бы только грустно — и всё. Но он не просто жалкий карлик — под этой уродливой оболочкой прячется человек неистовых страстей, безудержного темперамента и огромной силы. Я так и знала, что, в конце концов, Кир попробует Джима на излом своими методами. Только не хотела верить. А потом я поняла, что иногда он сам не замечает, как сильно может подавлять или оказывать влияние. У него разные методы: он может просто говорить, может подделывать голоса, интонации. Ты не будешь даже знать, что он тебе что-то напоминает или внушает. А он напомнит и внушит. И, может быть, даже сам он не будет об этом знать. Он всегда находит точные слова и выражения. чтобы изменить что-то внутри тебя.
- Этому есть объяснение: демоны наши прячутся в нас самих — их достаточно просто разбудить.
- Вот именно. Хаус, и чем страшнее демоны, тем страшнее их разбудить. Я видела,  чувствовала, как Джим... меняется. Хаус, я психиатр. Я могу понять, когда человек — в продроме психоза, но не всегда знаю, что можно сделать. Я пыталась с ним говорить — он утверждал, что всё нормально и прятал глаза. Иногда я позволяла себя убедить на какое-то время. Но потом всё начиналось снова: я боялась, Джим чувствовал это и злился. Про себя, конечно — всегда про себя. Если бы он хотя бы был не так болен, если бы хотя бы у меня не было этих жутких, калечащих шрамов — я их всё время чувствовала — я бы, может быть,  спровоцировала бы его. вызвала на откровенность. Ему стали сниться кошмары — это ещё до того, как мы разошлись с ним. Я перестала спать: лежала и слушала, как он дышит.А иногда он переставал дышать, и я думала, а вздохнёт ли он снова или, может быть, больше нет...
- Это — да. Длительное апноэ нервирует. Хотя это — не повод бросать любимого, - жёстко говорю я. Она качает головой:
- Я не знаю. Между нами началось охлаждение: я ждала слов, разговоров, может быть, ссоры, а он всё пытался заклеить сексом. Понимаешь, Хаус? Он молча сходил с ума и так же молча. очень нежно и бережно, меня насиловал.
 А потом он убил Стейси. И в нём что-то сломалось... совсем сломалось. Но я тогда ещё не знала, насколько в этом замешан Кир. Кир мне всегда нравился, не смотря ни на что. Я много раз думала, что ни будь он карликом, он был бы очень похож на тебя.
- Ни будь он карликом, он бы не был похож на меня, - возражаю я ей. - Похожим на меня его делает именно карликовость. Мы оба калеки - вот что нас роднит.
- Ты — не калека, Хаус. Ты просто хромой бог, - смеётся Блавски и делает то, что разрешается делать, пожалуй, только Блавски — пальцами ласково взъерошивает мне волосы. Но тут же лицо снова становится не просто серьёзным — тоскливым.
- Я узнала о том, что он воздействует на Джима, уже после этого нападения,  - говорит она. - После операции, после его попытки самоубийства. Не узнала бы, если бы не случай. Один человек случайно услышал их разговор. Я не думаю, что он хотел как-то помочь мне, или Джиму, или Киру - скорее, позлорадствовать, сплясать на костях — такая уж у него натура. Но он рассказал мне, что успел услышать и узнать.
- Ты сейчас о Лейдинге говоришь? - угадываю я.
- Да, он тогда разошёлся вовсю. Называл нас марионетками в чужих руках. Смеялся. Показывал в лицах, как Корвин гипнотизирует Джима. Это явно доставляло ему удовольствие. Я бы не поверила ему, Хаус. Но он пересказывал то, что успел услышать, и он, действительно, всё знал — наши слова, привычки, даже то, что Джим шепчет мне в постели, даже знал, что у Джима не было оргазма уже давно. Откуда он мог это узнать? Ни с Корвином, ни с ним самим - тем более - Джим никогда не стал бы говорить о таких вещах. Даже я знала не всё. Кроме, как под гипнозом, его нельзя было развести на такие откровения. Джим замкнутый, а с Лейдингом и о погоде не стал бы разговаривать — значит, он не врал , и он всё-таки подслушал. А потом ещё он сказал мне, что толковому  гипнотизёру ничего не стоит сделать так, что Джим сам полезет на крышу и прыгнет. Потому что Джима развести на суицид легче, чем у Эрики Чейз конфетку выманить. И ведь это, действительно, правда. Джим ломкий, депрессивный, он болен, он зависит от лекарств, он на одной истерике может, на порыве что-то сделать. Тут даже без всякого гипноза подтолкнуть нетрудно.
Тем более. что все видели, что происходит с Корвином. Как будто он сам на изломе, как будто ему уже всё равно и на медицину, и на себя. Мне показалось в какой-то миг, что он не только на самоубийство способен. Я, ещё когда он лежал на вытяжении, просила, пыталась с ним поговорить, но он как будто не понимал. Хотя я видела, что думал об этом. Я уже тогда поняла, почувствовала. что должна быть рядом именно с ним, если не хочу беды им обоим. Потому что у Джима, по крайней мере, есть ты. А потом Лейдинг сказал мне, что, похоже, Корвин надел Джиму «пояс верности». Это такой гипнотический трюк — я о нём и раньше знала: постгипнотическое воздействие, когда человек вводится в транс, и потом сам не помнит, что подвергался воздействию, но если он получит вбитый в подсознание сигнал, он повторно впадёт в транс и поступит, как марионетка, по заданной программе.
- Почему называется именно «пояс верности»?
- «Пояс верности» называется, когда в качестве такого «сигнала» выступает возбуждение, поцелуй или оргазм. Я знала человека, который после такого «программирования» каждый раз, оказываясь в постели, начинал квохтать, как наседка, причём, совершенно непроизвольно — представляешь, какая у него началась сексуальная жизнь?
- Поверить не могу.
- Не веришь в гипноз? После того, как Корвин показал тебе это?
- Нет, в гипноз я верю. Но эта история про про куриные страсти...
- Просто злая шутка. Хохма. Как это называют студенты. Только вместо квохтания может быть.что угодно: тот же прыжок с крыши, введение себе запредельной дозы морфия, поездка на автомобиле в никуда или... даже просто рефлекторная остановка сердца. Положим, я решила, что Лейдинг мне всё наврал. С уверенностью в девяносто девять процентов. Всё равно один процент на сомнения оставался. И я даже одним этим процентом рисковать не могла и не могу. А если он не врёт?
- Тогда твой Корвин — злодей или сумасшедший.
- Я на девяносто девять процентов уверена, что нет.
- Но один процент остаётся?
- Да. Один процент остаётся.
- И ты не пыталась с ним поговорить?
- С тех пор, как я сдаю ему комнату. каждый день пытаюсь.
- С Уилсоном. - вздохнул её непонятливости я.
- А что я ему скажу? Во-первых. он мне не поверит. Во-вторых, он потребует объяснений с Корвина, и кто может вообще знать, чем кончится такой разговор. Ты можешь? Непредсказуемый изломанный Кир против непредсказуемого изломанного Джима...
- О`кей, а так у нас всё предсказуемо и гладко. как в лучшей протезной мастерской?
Блавски снова отрицательно качает головой:
- Абсанс и психиатрия могли быть побочным действием. Помнишь этот дурацкий телефонный звонок? Думаешь, Джим реально мог позвонить и сдать тебя просто так, по собственной воле? Ты не знаешь, что ты сейчас для него. Я почти уверена, что это действие тоже могло быть ему навязано? И не выполнение ли этого навязанного действия вызвало его психоз? Так что даже если я всё расскажу Джиму, Хаус, максимум, чего я добьюсь — нового абсанса, а приказ в критический момент всё равно сработает.
- Послушай, - я словно слегка меняю тему, - а откуда Лейдинг знает все эти премудрости?
- О-о, он ещё как интересовался гипнозом в своё время! Воздействовать на людей, заставлять их поступать по-своему — он этого не упустит. Когда он ухаживал за мной, он и меня буквально запытывал своими вопросами, а сейчас пристаёт к Киру.
- Что, Корвин тебе на него жалуется?
- А что, по-твоему, этонереально? С Корвином у нас вполне себе дружеские отношения, и разговаривать с ниминтересно,пока мы не касаемся этого чёртового любовного треугольника.
- Забавно,учитывая то, что ты его ненавидишь и боишься.
- Я его не ненавижу– мне его жаль. И боюсь я не его, а его демонов. Да он их сам боится. Я столько раз пыталась поговорить с ним — он то замыкается, то делает вид,что не понимает меня. Я уже и Чейза просила, но он и с Чейзом не стал говорить. Я не поверила бы, Лейдингу, Хаус, ни за что не поверила бы, но он знает всё. Даже сны, о которых Джим мне-то толком не рассказывал. О его страхах. Он знает каждое слабое место. И я, действительно, стала бояться. Поэтому я с Киром рядом. Потому что пока я рядом с ним, он будет щадить Джима. А я как будто жду взрыва каждую минуту. И больше между нами ничего нет, кроме этого... Ну вот, теперь, кажется, я тебе уже всё объяснила...
Она замолкает. А я чувствую себя зрителем с близорукостью и синдромом Дауна в театре абсурданапоследнем ряду.
- Послушай, Блавски, ладно. Чёрт с ними, с взрывоопасными Корвином и Уилсоном. Но почему ты мне-то раньше этого всего не говорила?
- Потому что ты — скептик. Ты же и сейчас не веришь, что так может быть.
- Конечно, я не верю. Но я верю, что ты веришь. Утебя профдеформация, Блавски, как у всех психиатров — ты сама немножко чокнутая. Сколько уже времени ты себя вот так изводишь? И ладно бы только себя.
Она не то, чтобы обижается — поджимает губы.
- Ну, ты — рационалист, утебя нет профдеформации. Скажи: как мне быть?
- Фигушки. - говорю. - Теперь уже мне «быть». А тебе сидеть и не чирикать.

УИЛСОН.

Марта медленно ходит по палате — увидев меня, напряжённо улыбается и говорит, что «расхаживаться» велела Тростли.
- Как ты?
- Мне прокапали пенициллин. Что-то новое?
- Хаус назначил после сканирования.
- Забавно... Метастазы хорионэпителиомы, которые вы у меня нашли во время этого сканирования, насколько я знаю, пенициллином не лечат...
Я вздрагиваю — не ожидал, что она знает.
- А кто тебе сказал,что мы нашли метастазы?
- Неважно, кто. Я ведь, кажется, имею право на полную информацию о своём здоровье.
- Это Кэмерон? - пытаюсь угадать.
- Нет. Не скажу — не спрашивай.
- Всё равно кто-то из команды Хауса — остальные не знали. И ещё это тот, кто тебя хорошо знает — другие не будут.
- Гадай-гадай. Гадай себе, сколько хочешь. Только скажи мне про пенициллин.
- Хорошо. Хаус решил, что эта диссеминация не метастазы, а боррелиозные инфильтраты.
- А ты их видел?
- Видел, да.
- Ну,  и что ты думаешь? Как онколог?
- Думаю, что они больше похожи на боррелиозные инфильтраты.
- Ты так думаешь, потому что Хаус так думает? - не отстаёт она.
- Нет, скорее, Хаус так думает, потому что я так думаю.
- Когда повторное сканирование?
- Вечером. И тебе взяли кровь на титр возбудителя. Немного погодя я приду взять ликвор — ты ещё доверишь мне свой позвоночник?
- Ты прекрасно пунктируешь. Знаешь... ты вообще очень многое делаешь хорошо. Не забывай об этом, ладно?-она снова улыбается мне, и я чувствую предосудительное желание именно в этот момент сунуть ей голову под ладонь. Чтобы погладила. Странно она на меня действует, Марта Чейз, урождённая Мастерс.
- Я помню, - говорю. - То, что касается работы, я, наверное, действительно, делаю неплохо. Из меня даже получился сносный главврач. А вот всё остальное...
- Ты готовишь здорово, - вдруг вспоминает она. - Твой шоколадный торт — это шедевр. Напиши мне рецепт, ладно?
- А по рецепту у тебя не получится, - говорю. - Тут нужно чувствовать консистенцию, пробовать на вкус. Когда выйдешь отсюда, приду и научу — побалуешь своих. Вы, кстати, как, придумали, наконец, имя?
- Мне нравится Шерил — я же, кажется, говорила тебе. Хорошо, что она девочка, да? Я слышала,что девочки адаптируются лучше. Вот, - вздыхает, - лежу тут и подбираю положительные моменты. Хорошо, что девочка, хорошо, что уже может дышать самостоятельно, хорошо, что сосёт... - и отвечая на мой вопросительный взгляд: - Доктор Кадди звонила только что.
- Хорошо, что у неё мозаицизм по Вильямсу, - неожиданно для самого себя «сливаю» ей я.
- Мозаицизм?
 Марта Чейз — не просто пациентка, это умнейший врач, и слово «мозаицизм» для неё отнюдь не пустой звук. Я прямо слышу, как в её голове включается калькулятор, оценивая варианты, взвешивая, просчитывая вероятности и отбрасывая прочь.
- Что-то определённое можно будет сказать уже к году... - полувопросительно говорит она.
- Степень отставания в развитии, ты имеешь в виду? Ну, да, в какой-то мере...
- Чейзу тяжело всё это принять, - говорит она.
И снова я брякаю, неожиданно для самого себя:
- Чейз думает, что унас с тобой роман.
«Зачем? Зачем я это?» - тут же колет совесть. Но Марта реагирует совершщенно спокойно:
- Ну и что? А ты думаешь, что у Блавски роман с Корвином. А я — что у Чейза роман с Кэмерон. Может, это не так уж и плохо? Если ты боишься терять, значит тебе, по крайней мере, есть, что терять, а если подозреваешь, что твой любимый дорог не только тебе, значит, объективно ценишь его. Если такие подозрения не оправдываются, значит, он ещё и ценит тебя больше, чем других, если оправдываются, значит он ценит тебя не больше других, но всё-таки ценит, потому что скрывал и не хотел разрыва. Только не нужно обвинять в своих подозрениях того, кого подозреваешь. Если ты прав, ускоришь разрыв, если не прав, обидишь.
- Я тебе поражаюсь, - говорю, качая головой. - Нет, правда, Марта, как тебе удалось дожить до тридцати, не подцепив ни одного человеческого порока? Тебя канонизировать надо.
- Ну, вот умру — подайте идею священному синоду, - смеётся она.
- Перестань! Ты не умрёшь!
- Никогда? - смеётся ещё веселее.
- Никогда, - говорю совершенно серьёзно, и почему-то вдруг перехватывает горло — так, что приходится губу закусить.
Прикосновение её прохладной ладошки к щеке:
- Ну, ты что, Джеймс? Не надо,успокойся. Всё образуется. И у меня... и у тебя...
- Знаю.
- Как там Великий и Ужасный? Он не заходил.
- Он работает с твоим случаем. И работает на износ. Он очень устал.
- Ты... побереги его. Он — система твоего жизнеобеспечения.
- Знаю.
- Ты всё знаешь. Ты правильно знаешь... Джеймс, послушай... если со мной что-то случится, и Роберт останется с девочками один...
- Не говори ерунды. С тобой ничего не случится.
- Подожди, не перебивай. Я знаю, что со мной ничего не случится — так, на самый крайний случай. Пообещай мне, что ты будешь рядом с ними, пока девочки не вырастут.
С улыбкой качаю головой:
- Я не доживу.
- Тебе придётся, - говорит она тоном строгой учительницы. - Пообещай мне!
- Но...
- Пообещай, Джеймс! Ты — мой друг, ты должен! Обещай!
- Ну, ладно, хорошо. Я обещаю. Но восемнадцать лет я, точно, не протяну.
- Тебе придётся.
- Ну... хорошо. Но с тобой ничего не случится.
- Не имеет значения. Ты уже обещал. Думаешь, ты мне будешь нужен меньше, если я не умру?
- Ты фантастически последовательна!
- Конечно, я последовательна. Хочу много счастья. Себе, тебе, Чейзу и хаусу. Если не получается, хочу просто как можно больше счастья. А у тебя не так?
- Ни у кого не так. Ты — уникальный экземпляр.
- Поговори с Блавски. Скажи, что любишь её.
- Она знает.
- Неважно, что знает, она должна это слышать — такие слова не бывают лишними.
- О`кей. Вот тебе той же монетой: поговори с Чейзом.
- Хорошо, - неожиданно легко соглашается она. - Позови мне его.
- Прямо сейчас?
- А зачем откладывать?
- Ну... рабочий день. Он может быть занят.
- Узнай. Я — его пациентка, раз он дежурный в ОРИТ, на меня у него тоже должно найтись рабочее время. Пусть ищет.

ХАУС

Корвина я нахожу в ординаторской у хирургов, то есть на самом правильном для него рабочем месте. «Юбочку» с него уже сняли — остался шнурованный жёсткий корсет, и ходит он в нём забавно, растопырив ноги, как герой мультфильма — как никогда, актуальна его надпись на курточке насчёт того, что он — настоящий.
- Есть разговор.
- А? Что? - оборачивается он, напуская на себя комизм, как клоун вцирке. - Не буду я обратно расколдовывать твоего Уилсона, даже не проси. Пусть мучается.
Ну что ж, шутить — так шутить
- Отмучился уже, - говорю ледяным тоном. - Первичная остановка сердца. Мы пытались завести... Красивая смерть — на высоте оргазма. Я бы и сам так не отказался. Может, поможешь и мне, а? - выдерживаю паузу и спрашиваю резко, как плёткой его щёлкаю: - Ничего мне не хочешь сказать?
Корвин становится белее извёстки. Всю его клоуняшность сдувает, как ветром. Он хватается за крышку стола, потому что у него подкашиваются его ещё непослушные после переломов ноги.
- Это ведь твоя работа? - тихо говорю я, наклоняясь к нему. - Ты внушил. Он поверил. Ружьё выстрелило. Он умер. Вскрытие, конечно, покажет естественную причину. Ловко у тебя получилось.
- Господи, Хаус! Это не я!
- Брось. Вся больница знает, как ты его ненавидел. Сначала — в психушку, а не вышло — в морг. Красиво...
- Да это же не я! Он сам! Я не хотел! - в глубине его зрачков толчками нарастает паника.
- Чего ты не хотел? - надвигаюсь я. - Психопрограммирование — это не забава. Не виляй, чокнутый ревнивый недомерок! Я всё знаю. Это ты ему устроил. Из-за Блавски. Хотелось показать свою крутость, да? Ты её показал.
- Да не было никакого психопрограммирования! - почти кричит он, стараясь отстраниться от моей дышащей злобой физиономии. - Я ничего ему не делал!
Он уже паникует во весь рост. Суетливые движения рук, сжимает кулаки, сердце колотится так, что я на расстоянии слышу.
- Будешь отпираться? - рычу я. - Ну, с этим ты опоздал!
Он мотает головой. Глаза лезут из орбит. Давится словами:
- Хаус, я клянусь! Это не я! Я не знаю, почему он вбил себе в голову! Я не делал этого! Вообще с ним не разговаривал! Я не думал...Что же мне делать, Хаус?!
- А что ты теперь сделаешь? Ты теперь уже ничего не сделаешь. Надо было думать раньше, когда ты забавлялся его страхом! Когда сводил его с ума!
- Да это не я!!!
- Почему ты не объяснил Блавски? Чейзу? Почему не поговорил с ним сам? Тебя ведь спрашивали...
- О, господи! Да просто со зла! Они меня заподозрили, меня выбесило. Блавски поверила, она стала бояться меня. Я же не думал, что может так получиться! А ведь я же... для неё... Она для меня... - тут он осекается и замирает неподвижно, глядя куда-то за мою спину неподвижными остановившимися глазами. А там в дверях торчит Ди. Эй. Уилсон, доктор медицины, собственной персоной и спрашивает, не видел ли кто из нас Чейза.
- Ты невовремя, - говорю я досадливо. - Я тут было хотел...
Но договорить не успеваю, потому что Корвин — насмешливый, язвительный, безжалостный Корвин, великий гипнотизёр и психопрограммист, хирург экстра-класса - вдруг, задрожав с головы до ног всем своим маленьким изломанным телом, закрывает   детскими, но не по-детски сильными и цепкими ладошками лицо и буквально заходится в  захлёбывающемся, безудержном плаче.
- Что тут у вас произошло? - обалдело спрашивает Уилсон. - Что ты ему сделал?
- Сказал, что ты умер. Видишь, как он расстроился, что ты ещё живой.
- С... сука, - всхлипывает Корвин. - Спра... вился... сво... лочь...
- Зачем? - продолжает недоумевать Уилсон.
- Так... надо было прояснить один вопрос.
- Вот такой ценой?
- Да, он того стоил. Пойдём, оставим его одного — один он скорее успокоится.
Уцепив за рукав, вытягиваю его из ординаторской в коридор.
- Тебе зачем Чейз нужен был?
- Марта звала. Успеется, - отмахивается, а сам подступает. - Что ты Корвину сделал?
- Я же сказал. Сказал ему, что ты умер.
- Зачем?
- Психологический ход. Надо было выяснить кое-что.
- Что? - нажимает по полной, чуть не за грудки меня берёт.
Тяжело обречённо вздыхаю и — делать нечего — вкратце пересказываю ему разговор с Блавски. Вот тут он раскрывает рот, и лицо у него становится — слов не подберу. Да и у самого у него, похоже с этим туго, со словами. Выдыхает только:
- Хаус... ты... ну, ты...
- Только по лицу не бей, - говорю.
- Тебя? Господи, надо бы... Ты о Корвине подумал?
- Нет, - говорю. - Только о тебе. Обо всех думать мне думалки не хватит. А Корвин не такая размазня — очухается.
- Не размазня с крыши прыгать бы не стала.
- Он тебя с неё спихнуть хотел вообще-то.
- Много ты понимаешь!
- Я одно понимаю: хочешь жить без геморроя - меньше разбрасывай свои сопливые откровения.
- Но это я разбрасывал откровения. Корвин-то при чём?
- Корвин воспользовался моментом. Понял, в чём его подозревают, и темнил , наслаждаясь недоразумением. И ему было плевать на тебя. Потому и испугался, и запаниковал, что допускал, в принципе, такой исход. Какого чёрта мне теперь его щадить? Он тебя щадил? Может, он свою возлюбленную Блавски щадил?
- Даже если и нет... - Уилсон как-то сразу сбавляет обороты, опускает голову, но упрямо продолжает. - Даже если и нет, так нельзя... с ним. Это жестоко. Он мог воспользоваться — да. Он страстный, раздражённый, циничный, злой... как и ты. Но не жестокий. И ты не жестокий. Поэтому ты не должен...
- Поэтому ты мне будешь сейчас проповеди читать, святой Джеймс, мать твою,Уилсон? Вот где настоящая жестокость: заставить меня выслушивать всю эту чушь.
- Обвинить в смерти — жестоко, - не отстаёт он.
- О`кей. Иди, извинись за меня. Сам я, во всяком случае, не пойду.
- Уже то, что ты об этом подумал — хорошо.
В этот момент из приоткрывшейся двери выглядывает злая зарёванная мордочка Корвина:
- Лучше подумай, кому ты протрепался о своей половой несостоятельности и своих ночных кошмарах, мудило. Кто-то хорошо сыграл на твоём словесном недержании. Там и ищи. И плевать мне, жив ты или мёртв. Слышишь, Уилсон? Плевать! Да всем плевать, понял?Тебе даже самому плевать. На прошлой неделе где ты был вместо сканирования? Ещё реже заходи проверяться — никто и не заметит, как ты по правде сдохнешь, недоносок!
- Ох, и правда, я же был записан... Из головы вылетело, - смущённо оправдывается Уилсон, разводя руками. - Сегодня вечером приду.
- Свободно можешь не приходить. Тем более, что сканер не занят только с половины седьмого до семи.
- Я приду в половине седьмого.
- «Приду в половине седьмого», - передразнивает противным голосом Корвин. - Вот уж недоразумение, честное слово! И такая женщина любит такое недоразумение!

Примерно через час, когда я в кабинете изображаю заполнение медицинской документации, а на самом деле пытаюсь освоить объёмный рисунок, приняв за модель таблетку викодина, положенную перед собой на лист бумаги, ко мне врывается возбуждённая Венди.
- Доктор Хаус, унас ЧП!
- Докладывайте Уилсону — он у нас главный — я-то при чём?
- Не могу, доктор Уилсон сам в нём участвует.
- То есть?
- Они с доктором Лейдингом подрались в коридоре перед приёмной. Их разнимают. Но там только Блавски и Кэмерон. Идите — вас скорее послушают.
Ух ты!
Пока я со своей хромотой и тростью добираюсь, события успевают продвинуться. Уилсона держат за руки Чейз, охранник снизу и Блавски, Лейдинга — Кэмерон, охранник сверху и Вуд. Оба вырываются. Кроме них присутствуют Корвин, Рагмара и Буллит. У Лейдинга разбиты губы, из носу капает на хирургическую пижаму, оставляя красные кляксы. Уилсон белее парадной скатерти, кашляет. На губах тоже кровь. Цирк!
- Уилсон, дурак, ты — главврач, с ума свихнулся, что ли? - пыхтит Чейз, прилагая все силы к удержанию «главврача» от эскалации насилия.
Блавски молчит, вцепившись Уилсону в левое запястье обеими руками, вижу, что глаза её залиты слезами. Охранник, нежно обхватив его за талию, пытается оттянуть назад.
Кэмерон дёргает Лейдинга за плечо и повторяет, как заведённая:
- А ну, перестань! Слышишь? Перестань!
Охранник удерживает Лейдинга за плечи, Вуд - за руки. Но тот всё ещё порывается пинаться.
- Даю обоим десять секунда на то, чтобы опомниться,- говорю громко. - После этого каждому насильно будет введён пропофол и вызвана полиция. Время пошло.
Пыхтение и возня замирают. Ещё несколько секунд добровольные секьюрити  удерживают бойцов, после чего медленно выпускают. Уилсон садится на корточки, прислоняется к стене и всё ещё кашляет.
- Если кровит из лёгких, - говорю Уилсону, - то ты — труп, - и Лейдингу: - А ты — зэк. Вуд, уведи его в ординаторскую онкологии, остановите кровь, осмотрите нос, нет ли перелома. Чейз, Уилсона — в ОРИТ, искать источник кровотечения. Я сейчас подойду.
Выискиваю глазами наиболее адекватного и информированного свидетеля —  прихватываю за локоть Кэмерон:
- Ты с начала видела? Иди-ка сюда.
Затаскиваю в приёмную, зажимаю в угол.
- Рассказывай.
- Я была на лестнице — поднималась из амбулатории. Увидела, что возле приёмной стоят Лейдинг и Блавски и ссорятся. Мне не хотелось, чтобы они меня заметили, поэтому я остановилась на площадке и не стала подходить. Они меня там не видели — продолжали разговаривать на повышенных тонах.
- О чём?
- Я не поняла. Вроде Лейдинг ей что-то плохое сделал. Она говорила: «Меня тобой навсегда, что ли, Бог наказал?». В это время Уилсон вышел из аппаратной. Он их тоже услышал. Мне показалось, он... ну, его как будто задел их разговор — он передумал идти, куда собирался, и вместо этого пошёл к ним с перекошенным лицом. В это время Лейдинг как раз засмеялся, но совсем невесело, и сказал гадость.
- Какую именно гадость? Да не красней ты, как школьница — я должен знать, за какие гадости главврачи ломают носы подчинённым — хотя бы в целях собственной безопасности  - вдруг тоже что сболтну не вовремя.
- Такое вы вряд ли просто так сболтнёте. Он сказал: «Нет, это тебе-то выбирать с кем пороться? Ни одной здоровой бабы — одно гнильё бесполое: что ни роды — то урод. Правильно вас пачками кастрируют». Уилсон уже был рядом, после этих слов он его схватил за плечо, развернул к себе и ударил в лицо кулаком. Не очень сильно, как будто сам от себя не ждал, что ударит. Лейдинг вроде как отшатнулся, а потом сам схватил его за грудки. Ну, они сцепились. Блавски закричала, чтобы звали охрану. Я подбежала, стала хватать за руки Лейдинга. Потом из пультовой выскочил Буллит, стал звонить, а Венди побежала вас звать. Ну, и из ОРИТ прибежали Чейз и Корвин, а Рагмара и Вуд уже после, вместе с охраной.
- Подожди. Ты говоришь, что Лейдинг схватил его за грудки. А ударил? Удар ты видела?
- Да. Он его два раза ударил — в солярный узел, сбил дыхание, а потом вот так, сбоку, локтем.
- Ясно, - говорю. - Ещё нам этой всей истории не хватало, когда по больнице рыщет в поисках компромата доктор Смит. Теперь хоть молчи о ней, хоть ори — так и так плохо. Боюсь, что им обоим предстоит дисциплинарная комиссия, и чем всё закончится для Уилсона — бог весть. Ладно. Я — в ОРИТ.

В ОРИТ — в манипуляционной, которую здесь называют «шейкер», за то, что в ней не выполняются инъекции, а только приготавливаются для них смеси.- Чейз осматривает Уилсона с помощью ларингоскопа, пренебрегая правилами техники безопасности. Здесь же на кушетке, болтая короткими ножками, сидит Корвин и целенаправленно расковыривает небрежно заделанный край дерматина
- Почему без перчаток? - спрашиваю Чейза. - Бешенство заразно. И что какой унылый? Боишься, что это твоё кривое рукоделие в бронх подкравливает?
- Нет, я вижу источник, - говорит Чейз. - Нёбная дужка кровит. А дальше слизистая нависает... Помните, Хаус, у нас мальчишка был?
Я понимаю, о чём он, и внезапно меня прошибает холодный пот, как законченного неврастеника перед визитом к стоматологу.
Уилсон, которому, казалось, бледнеть уже некуда, умудряется совсем выцвести, как восковой.
Корвин с интересом погдядывает на него, продолжая ковырять клеёнку.
Протягиваю руку пригоршней, сжав пальцы, как будто он - кошка, и я собираюсь чесать ему под подбородком. Уилсон, дёрнувшись, делает попытку отстраниться.
- Н-ну?! - грозно прирявкиваю я.
Начинаю тоже, как настоящий неврастеник, боящийся истины, издалека: околоушные, подчелюстные, шейные, над- и подключичные, в какой-то момент вздрагиваю, как от электрического тока, и даже Корвин успевает, быстро сощурившись, вопросительно дёрнуть подбородком, но тут же, слава богу, вспоминаю: падение с мотоцикла, сломанная ключица.
- Нет, это ерунда. Не то... Уилсон, тебе нигде не больно?
- Конечно, ему больно, - фыркает Корвин вместо него. - Скажешь тоже! Лейдинг ему  локтем вот сюда врезал - как же не будет больно? И с каких пор ты начал спрашивать больных — просто ткни посильнее и посмотри, как реагирует — делов-то!
- А кости? Ноги? Вот тут? - не слушая ворчания карлика, дотрагиваюсь до гребня  подвздошной кости — Уилсон прыскает от щекотки, дёргается.
- Смешно ему, - так же брюзгливо комментирует Корвин. - Позвоночник?
- Я - в порядке,- неуверенно уверяет Уилсон.
- Я возьму биопсию из-за дужки,- говорит Чейз, беря в руку балончик с аэрозолем. - Пройду через эту складку толстой иглой — если там что-то есть, оно попадётся. Давай, Джеймс. Открывай. Тихо-тихо, не давись — дыши носом.
- Всё-таки ты идиот, - говорит с удовольствием Корвин, качая головой, пока Уилсон, морщась, пытается проглотить анестетик. - А если бы он тебя в грудь ударил? Там у тебя такое рукоделие — даже не шитьё, а штопка. Ты — брык, и — всё, конец. В чью пользу сальдо? Нельзя же быть таким идиотом!
- Да я не думал затевать драку, - оправдывается Уилсон - Как-то само...
- «Само», - передразнивает Корвин. - У человека с мозгами не должно получаться «само».
Уилсон на это не отвечает, потому что Чейз снова берёт его за подбородок, понуждая открыть рот, и входит пункционной иглой. Движения его чёткие, экономные, профессиональные — и когда это он успел стать таким, что на него приятно смотреть, если он за работой?
- Есть. Кир, подай стекло из ящика. - он выжимает материал на стекло. - Отнесу Куки?
- Подожди, - сипит Уилсон. - Я сам взгляну. Зафиксируй.
- Без окраски?
- Брось. Я же не студент, - из-за анестетика ему трудно глотать слюну, трудно говорить, поэтому в качестве последнего аргумента просто протягивает руку и требовательно и сердито щёлкает пальцами.
- Ну, подожди, я зафиксирую...
И явижу, что Корвин уже вытащил из ящика спички и горелку и зажёг проспиртованный фитилёк.
Мне нравится запах горящего спирта — кабинет биологии в школе, лаборатория в университете, первые годы работы, когда я сам, приплясывая от нетерпения, торчал за спиной лаборантки, порываясь не то заглянуть в микроскоп, не то ухватить её за грудь. Когда в моей жизни появился Уилсон, эта грудь стала ещё и предметом дружеского трёпа — мы сравнивали впечатление.
Чейз проносит стекло через огонь — раз, другой и третий, фиксируя материал.
- Ну, хорошо, - говорит вдруг Корвин. - Вот допустим, что ты сейчас посмотришь — и увидишь то, чего боишься. Что будешь делать? Химию? Лучевую? Операцию?
- Ничего не буду делать. Жить...
- А если увидишь, что всё в порядке, пойдёшь застрелишься?
- С чего бы?
- То есть, тоже будешь жить? А тогда зачем смотреть? Что это тебе даст?
- Хочу знать, - Уилсон отвечает сумрачно и коротко.
- Ты — мазохист, - мягко, почти ласково, говорит Корвин. - Может, ты и Лейдинга двинул именно в надежде получить в ответ? Ты бы валялся у приёмной, истекая кровью, тебе бы сочувствовали, тебя бы жалели, плакали бы над тобой...
Глаза Уилсона широко раскрываются, в них зажигается какой-то странный потусторонний свет:
- Мне? - переспрашивает он. - Меня? Надо мной? - и, вдруг угаснув, тихо смеётся, опустив голову и скептически покачивая ею из стороны в сторону.
- Готово, - удручённо вмешивается Чейз. - Смотри.
Микроскоп стоит на столике у окна. Уилсон встаёт и, забрав стекло у Чейза, аккуратно пристраивает его на предметный столик. Меняет наклон зеркала, подстраивая свет, прильнув глазом к окуляру, наводит резкость — спокойно, размеренно, очень сосредоточенно. Картина: «врач-онколог за работой».
- Аутовивисекция, - комментирует Корвин. - Редкое зрелище.
Я смотрю на всё это, и мне на плечи вдруг наваливается такая усталость,что, кажется, так бы сейчас и заснул стоя. Тихо, одними губами, почти без выражения, я говорю Корвину:
- Продолжай зубоскалить, недомерок — когда ты выберешь лимит, я тебя задушу.
Уилсон, вопреки моим надеждам, услышавший этот шёпот, поднимает голову от окуляра и смотрит мне в глаза — очень пристально.
- Хаус, всё хорошо, - говорит он таким странным тоном, каким, наверное, принято успокаивать не слишком маленьких, но всё ещё очень неопытных и неуравновешенных детей. - Я не вижу атипии — простой отёк, кровоизлияние. Надо кровь сдать на свёртываемость...
У меня слабеют ноги, и я сажусь на стол. Хочется остаться одному и просто сидеть и тупо пялиться в стену — кажется, это я превысил лимит ответной реакции на события окружающего мира.
- Сорвалось? - хмыкает Корвин. - Сценарий оказался слабоват для настоящего ангста?
Никто не успевает ему ответить — в перевязочсную, держа перед собой, как щит, мобильник, входит Венди:
- Доктор Кадди, - но когда я привычно протягиваю руку, отводит телефон в сторону и передаёт Уилсону. - Вас.
- Ах, да, точно, - говорю, - забыл, кто теперь тут настоящий начальник...

УИЛСОН.

- Надеюсь, ты не собираешься скрывать факт драки? Имей в виду, Смит уже знает.
- Мне безразлично, - говорю.
Хотя не совсем безразлично — шевелится робкий интерес: кто ей донёс?
- Тебе не может быть безразлично. Ты пока ещё главврач, и ты ударил подчинённого.
- Я знаю.
- Тебя ждёт дисциплинарная комиссия.
- Я знаю.
- И что ты об этом думаешь?
- Ничего.
- Ты как-то странно разговариваешь. Ты в порядке?
- Да. Это просто анестетик.
- Какой анестетик?
- Чейз взял у меня биопсию из слизистой глотки.
- Зачем?
- Ему показалось, что там может быть метастаз.
- Джеймс!
- Но там всё чисто. Ложная тревога.
- Уилсон... ты в порядке?
- Да.
- Дисциплинарная комиссия в пятницу на нашей базе. Готовься, что будешь говорить.
-Почему на вашей?
- Уилсон, очнись, ты, как будто, проснуться не можешь. Мы — учебный госпиталь, в том числе и постдипломного образования. Вы все перелицензируетесь на нашей базе. Дисциплинарная комиссия тоже всегда формируется здесь. И для вас, и для Мёрси, и даже для Центральной. Трансплантационная комиссия заседает здесь же. Ты забыл?
- Ах, да, точно. Действительно, забыл.
- Ты, правда, в порядке?
- Конечно.
- Не помню,чтобы ты раньше так легкомысленно относился к заседанию дисциплинарной комиссии. Это не просмотр порно на рабочем месте, не систематические опоздания — это драка: ты подчинённого избил.
- Я знаю.
- А если ещё всплывёт, что ты лечился в психиатрии...
- Ты звонишь напугать меня? - перебиваю. - Я не напугаюсь, не трудись.
- Я звоню, - обиженно — и отчётливо — втолковывает она, - чтобы ты продумал линию обороны. Подключи Хауса, Блавски. У тебя могут быть крупные неприятности, если тебе не удастся найти убедительные аргументы в пользу неизбежности избиения доктора Лейдинга.
- Неприятности? Тюрьма? Казнь?
- Дай уже трубку Хаусу! - не выдерживает она. - Он рядом?
Молча протягиваю ему телефон. Таким образом, то, что говорит Кадди слышать я перестаю, а слышу только реплики Хауса — половина диалога, как половина фигурки в детской книжке для раскрашивания, по которой следует дорисовать вторую половину.:
- Да что ты говоришь! Первый раз слышу... А о чём я должен волноваться?... Можно, я как-нибудь в свободное время об этом поволнуюсь?... Нет, он в порядке... Нет, я этого не сделаю... Мне всё равно — это вопросы твоей собственной паранойи... Пока ещё это — моя больница, и я буду решать, кто и чем здесь наделён... Кого заставить? Меня заставить? Сколько угодно — любопытно будет посмотреть на этот цирк... Что? Из-за разбитого носа?... Кому поперёк горла? Тебе поперёк горла?... А кому?... А при чём тут я вообще?... Когда? Сегодня?... Ну, нет, сегодня не получится — мне тут ещё одну жизнь спасти надо... Догадливая... Нет, это здесь не при чём... Отлично, продолжай мучиться... Всё, пока!
Он раздражённо обрывает связь и возвращает телефон мне, хотя он не мой, а Венди. Мне хочется поговорить с ним о произошедшем, об этой драке, из-за которой могут быть неприятности не только у меня, но и у него, о разговоре с Кадди, но не при Корвине и Чейзе.
- Который час? - вместо этого спрашиваю я. - Я сейчас должен пункцию Марте... чтобы ей успеть на сканер.
- Давай я сделаю, - неожиданно предлагает Корвин. - Я сделаю, а Чейз подержит — ты своими трясущимися руками ей весь спинной мозг расковыряешь.
Украдкой смотрю на свои пальцы — действительно, подрагивают. Странно, а мне казалось, что я спокоен.
- Правда? - говорю. - Это было бы очень кстати. Спасибо вам огромное.
Корвин морщит нос точно, как Хаус, и откликается теми же словами, с той же интонацией:
- Ой, перестань... Своей занудной благодарностью ты убиваешь на корню любой человеколюбивый порыв. Чейз, пошли.
Хаус склоняется над микроскопом, подкручивает винт под своё зрение и созерцает препарат молча и сосредоточенно. Я чувствую — задницей чувствую — что он злится и просто набирает нужный градиент давления, чтобы устроить мне хорошую взбучку. Это игры для новичков, насчёт того, что я якобы главный врач, а он — мой подчинённый. Тот, кто работает в больнице с первого дня открытия, прекрасно понимает, кто тут на самом деле  Главный Врач.
- У меня в кабинете есть бурбон, - неожиданно говорит он, не отводя взгляда от окуляра. - Знаю, что предпочитаешь виски, но тебе сейчас в твоём положении привередничать не приходится. Пошли?
На мгновение вдруг откуда-то из паха поднимается к горлу короткая удушливая волна паники: «А вдруг я что-то пропустил, а вдруг там, подобъективом, действительно...». Хаус читает мои сомнения, как раскрытую книгу:
- Забавная штука — страх. Ты бы возненавидел всякого, кто сказал бы, что я — лучший гистолог, чем ты, и правильно, кстати, сделал бы, потому что, как гистолог, ты на порядок лучше, но сейчас ты сам себе втюхиваешь эту кощунственную мысль, и тебе в голову не приходит посмеяться над её абсурдностью.
- Точно, - говорю. - Страх - это очень смешно. А рак — так вообще со смеху помрёшь.
- Ну, у тебя-то сейчас всё в порядке, - говорит он непривычно — а главное, неожиданно - мягко и успокаивающе. - Пойдём. Пойдём, надо поговорить, - встаёт и ковыляет к двери, а по дороге ещё треплет меня по плечу, жестом как бы увлекая за собой — что-то вроде: «очнись, пойдём» - и от его руки тепло и уверенность. Когда это успело случиться с нами? Когда он оказался «сверху», подмял и подчинил меня полностью? Как-то незаметно, исподволь. Но мне хорошо так. С ним. За ним. И ничуть не тягостно его превосходство, от которого я так опрометчиво берёг себя долгие годы. Как же всё переменилось! Неужели это мой рак сделал с нами такое? Или его больница? Он другой, совсем другой. Я другой. Всё вокруг стало другим. Но не чужим, а словно в калейдоскопе, когда те же стёклышки — другим узором. И я не могу до конца понять, плохо это или хорошо. Или и плохо, и хорошо...
- Уилсон, рот закрой — бабочка залетит. Ты идёшь или будешь торчать здесь, как гвоздь в подошве?
- Я иду, - говорю, спохватываясь, и мы перемещаемся в его кабинет, где он достаёт из ящика стола пузатую бутылку с коричневой жидкостью и две широкие мензурки вместо стаканов.
- Господи! Подарить тебе нормальные бокалы?
- Нет. Это для пущей романтики. Эй, сначала пей — не пытайся говорить одновременно с глотанием — поперхнёшься. Анестетик-то не отошёл ещё? Давай-давай... Выпил? Теперь слушаю. Выдай мне версию, почему физиономия коллеги тебе сегодня особенно напомнила боксёрскую грушу?
«Он заботится о вас?» - «Он говорит...» - «Кто же верит словам...» - «Да, он заботится обо мне».
-Хаус, он сказал...
- Я знаю, что он сказал. Кэмерон слила. Важнее, что ты будешь говорить на заседании «дисциплинарной комиссии». Вряд ли ты захочешь дословно повторить его слова. Поэтому придумай или версию-лайт или удачную брехню, которую не опровергнуть.
- А может, ничего и не надо говорить? Тот, кто слил про драку, сольёт и про психушку.
- Доказательств нет.
- Ну, с работы, пожалуй, не выгонят. А должность... Хаус, в самом деле, ну, какой из меня главврач! Это даже уже не смешно.
- Ну, да, это не смешно - мы договорились: смешно — это страх, а обхохочешься — это рак. Я запомнил.
-Да я серьёзно.
- Ты несерьёзно, - говорит он, повторно наполняя наши импровизированные бокалы. - Тебе нужно это место, и ты можешь на нём отлично работать. Но ты совсем не пытаешься сопротивляться, а я устал делать это за тебя. Мне надоело, понимаешь? Ты определись уже: хочешь жить или превратить своё пятилетнее, или сколько там повезёт, умирание в сериал вроде «Санта Барбары»?
- Хаус... - я же понимаю, что он нарочно накачивает меня бурбоном и подначивает нарочно, чтобы развязать мне язык, чтобы наверняка. Ну а что ж, почему бы нет - в конце концов, он — мой друг. С кем так и говорить, как не с другом.
- Хаус, я хочу. Хочу жить. Но у меня совсем нет на это сил — ни физических, ни душевных — никаких. Я полтора месяца простоял, глядя в стену — какого сопротивления ты от меня хочешь? Я — не ты, я не умею терпеть боль... Ты научился. Или это врождённый талант, и ты его с молоком матери впитал.
- Вряд ли. Я — искуственник.
Не выдерживаю — улыбаюсь.
- Ну, ладно, пусть с плацентарным кровотоком.
- Продолжай, - и толкает ко мне по столу снова наполненную мензурку. Если отличительная черта хорошего бурбона — запах жжёной пробки, то бурбон у Хауса просто отличный.
- Да нечего продолжать, - говорю. - Я хочу жить и работать хочу, но ты же видишь... у меня ни черта не выходит. Всё криво, всё смехотворно глупо, как будто я обречён на это вечное аутсайдерство до самой смерти... через пять лет. Обстоятельства, люди, события, даже вещи, даже чёртов эскалатор, который я сам проектировал — все как будто расписаны по ролям в этой идиотской пьесе...
- Ну-ка, покажи, кстати, что там тебе оставил на память эскалатор? Рёбра точно не сломаны? Давай! - перегнувшись через стол выдёргивает рубашку у меня из брюк и не выпускает — тянет к себе, чтобы я подошёл. - Красиво! Отпечаток движущейся лестницы на рёбрах - это пикантно. Здесь больно?
- Не трогай. Нет никаких переломов.
- А здесь? - продолжает он с садистическим удовольствие ощупывать мой синяк.
- Хаус, не надо — мне правда больно.
- Вот в этом ты весь. Будешь скулить вместо того, чтобы пойти на рассасывающую физиотерапию.
- Мне нельзя физиотерапию, и ты это знаешь.
- Зато анальгетики тебе можно.
- Я и так получаю. Чейз назначил.
- И насколько больно с ними?
- На тройку-четвёрку.
- А без них?
- Было где-то на семь.
- Разница в четыре балла — много. Значит, это не просто парацетамол. Что ты получаешь и почему не согласовал?
- Почему не согласовал? Я согласовал. Внёс в журнал изменений и исправлений на пульте. Там есть графа. Препарат входит в список «условно-нейтральных». Да Чейз и сам смотрел протокол...
- Почему ты лечишься у Чейза, а не у меня? - вдруг спрашивает он, глядя давяще и пытливо.
- Чейз — хирург. Ты — диагност. Диагностировать тут нечего.
- А если не врать?
Мне не хочется отвечать, но знаю, что он не отстанет, и неохотно скомкано признаюсь:
- Не знаю... Оставил тебя про запас... Ты же сам говоришь, что устал... Если совсем надоест, я... Просто не к кому будет больше...
Пальцы мои суетятся, заталкивая рубашку обратно, в брюки, под ремень.
Хаус молчит, сжав губы — о чём-то сосредоточенно думает. И вдруг поднимает голову — смотрит снова в упор, но совсем иначе — даже цвет глаз другой:
- Чудак, - говорит он тихо. - Я устал от твоих рефлексий, а не от тебя. От тебя я не устаю... самая жизнерадостная панда во всём бамбуковом лесу.
И снова не могу удержаться — фыркаю смехом. И мне даже вроде не так больно уже.
- Ну, ладно. Мне нужна эта должность, эта работа. А что делать-то? Я же, действительно, не могу повторять перед комиссией то, что он сказал Блавски. Во-первых, Блавски там тоже будет, а во-вторых...
- Ты же понимаешь, что это он спёр твой дневник, а потом подбросил его мне? Отсюда его академические знания твоих постельных страданий — ты сам ему козырей полные руки сдал. Вообще-то, я даже зауважал его за такую многоходовку. Только не мог понять, зачем он цеказэшников — читай фэбээровцевовцев — подключил. А теперь и это понял. Блавски, как главврача, он из игры вынес, тебя вынес, меня, считай, тоже вынес. А направление у нас какое? Онкологическое. И ближайший претендент на трон у нас, соответственно, кто?
- Ну, ты же не хочешь, чтобы я всё это комиссии рассказал?
- Никто не хочет. Хотя... видимо, кто-то всё-таки хочет. Тот, кто слил драку. Тот, кто был там. В дневник ты её подробности записать, надеюсь, ещё не успел — Кадди позвонила практически сразу. Значит, кто-то из прямых очевидцев. Кто?
- Сам Лейдинг. Если подать историю должным образом, проскочит за потерпевшего.
- Лейдингу заклеивали пластырем губы в ординаторской. И делал это Вуд. Друг при друге они звонить и ябедничать не стали бы. Сойдёт за алиби, как думаешь?
- А кто ещё мог? Буллит?
- Ему удобнее и проще. Он один в пультовой. С другой стороны, зачем ему? Законопослушием он не отличается, Лейдинга недолюбливает, к тебе, напротив, хорошо относится.
- Ладно, согласен. А кто отличается законопослушием? Кэмерон? Венди? Чейз? Корвин?
- Чейз и Корвин были с тобой, Кэмерон — со мной. Послушай, а Блавски?
- Что? - пугаюсь я. - Нет-нет... Что ты! Нет!
- Но тогда у нас не остаётся кандидатов.
- Венди?
- Венди тайно в тебя влюблена.
- Зато болтушка. Хаус, стоп! А охрана?
- Охрана?
- Ну да. Охрана. Здоровые парни, которых ты нанял, не глядя, после нападения сумасшедшей. Что, если среди них чей-то засланец?
- Чей? Министерства? ЦКЗ? ФБР? Кадди?
- Ну... не знаю. По всякому может быть...
- Может, - кивает он, задумавшись на миг.
- И лучше бы, если бы это было так. Хаус... а если я просто скажу, что он оскорбил близкого мне человека, но я не могу вдаваться в подробности?
- Детский лепет. Не прокатит. Думай ещё.
- Ладно, подумаю... Ну, что ты смотришь? Я подумаю. Мне нужна эта работа. Я хочу жить и хочу быть главврачом в твоей больнице. И самой жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу. Время до разбора ещё есть - не меньше суток впереди... А вот у Марты до приговора времени может оказаться меньше. Как думаешь, они уже сделали пункцию? Её можно брать на сканирование?
- Пойдём. А потом я ещё тебя в аппарат затолкаю.

Пункцию они, действительно, уже сделали, но образец ещё у Куки.
- Ликвор был чистый, - Чейз одновременно и сообщает нам информацию, и успокаивает Марту — тоном, глазами. - Прозрачный, без примесей, вытекал под нормальным давлением. Сейчас, через пару минут, позвоню в архив. В анализе крови формула тоже выправляется.
- Ну, вот и отлично. Поехали на сканирование пока. Ты как себя чувствуешь, нормально? - обращаюсь я к Марте.
- А ты? - улыбается она. - Я уже всё знаю. И я на твоей стороне. Иногда слов просто не хватает для доходчивого донесения своей мысли. Например о том, что сеять раздор во врачебном коллективе, работающем, как команда, плохо, наушничать — плохо, оскорблять людей, бить их в болевые точки — плохо. Ты — главный врач, а главный врач не может позволять одному своему сотруднику делать атмосферу невыносимой для нескольких других, и если удар по лицу-единственный способ воздействия, то он тоже годится, потому что здесь любая цена не слишком велика.
- Ну? - Хаус с победоносным видом пихает меня локтем. - Вот тебе готовая речь — надеюсь, ты конспектировал?
- Я запомнил.
- Какая речь? - настораживается Марта. - Тебя вызвали на разбор?
-А говоришь «всё знаю», - поддразнивает Хаус.
- Почему так быстро? Откуда узнали? Кто-то позвонил? Из наших? Кто?
- Понятно, что кто-то им позвонил, но кто, мы не знаем. Неважно. Обойдётся. Лучше скажи, после антибиотиков есть какие-то изменения?
- Не пойму. Вроде слабость меньше. А может, это субъективно.
У Чейза в этот миг звонит телефон, он немного нервно откидывает крышку, говорит «да»,слушает и расплывается в улыбке:
- Это Кир. Атипии в ликворе нет. А лимфоцитарный плеоцитоз — есть.
- Хорошо. Но всё-таки сканирование надо. Садись в кресло, Марта.поедем.
- Да зачем мне кресло, - протестует она. - Я хожу. Пойдём пешком.
- Ладно, пойдём пешком, только не торопись.
- Зачем пешком? - удивляется Чейз. - Я же здесь, - и подхватывает её на руки. Плотненькую, как булочка, и совсем не лёгкую Марту он подхватывает легко, как ребёнка, и видно, что готов нести её так, куда угодно, и это почему-то выглядит так естественно, что у меня возникает желание сфотографировать их — хоть на телефон — а потом показать... Кэмерон? Бедная Кэмерон! Ну, вот почему мир так устроен, что чьё-то счастье обязательно должно оплачиваться чьим-то несчастьем?
- Боб, тебе тяжело! Поставь меня! - протестует Марта. - Ну, хорошо, я поеду в кресле, если ты так боишься, хотя чего ты боишься, не знаю. Шов уже давно зажил - мне не больно.
- То, что шов зажил, это хорошо-о, - мурлычет ей в ухо Чейз, - это о-очень, о-очень хорошо-о...
Он так это поёт, растягивая слова, что у меня внизу живота что-то поджимается — совсем даже не неприятно, и я невольно чуть задерживаю дыхание.
- Надо всё-таки Кадди позвонить, - вслух задумывается Хаус — похоже, и его проняло. - Спросить, на какое время планируется разбор, - поспешно озвучивает он наспех придуманную отмазку, перехватив мой взгляд. - А ты что подумал?
В сканерной всегда немного холодно — так полагается для правильной работы аппарата, но пациентам некомфортно, и меня, например, стоит лечь на стол, сразу схватывает дрожь. Но сейчас на столе Марта, а я в пультовой, и на экране загружается картинка в реальном времени.
У меня хороший глаз — я отчётливо вижу, что инфильтраты, хоть и не ухудшились, сделались как бы «суше», воспалительная реакция вокруг них стихает, и контур становится виден отчётливо. Да и интенсивность изменилась. Они явно реагируют на пенициллин. Хаус и Чейз налегли на меня с двух сторон, щекотно и влажно дышат в уши, переговариваясь:
- Вот здесь — смотрите.
- Уилсон, дай старую картинку параллельно. Ну?
- Отчётливо.
- Подведи линейку так же. Ну, и сколько.
- Минус три.
- Не достоверно.
-Так суток не прошло. А где плюс три хоть недостоверно?
- Три в любом случае недостоверно.
- Если несколько по минус три, это уже достоверно.
- Ну конечно! Будешь ты меня ещё тут статистической оценке исследований учить!
Я нажимаю кнопку переговорника:
- У тебя всё хорошо, малыш. Инфильтраты реагируют на лечение — значит, это не метастазы, а боррелиоз. Нужно продолжать пенициллин.
- Малыш? - как громом поражённый переспрашивает Чейз, и только тогда я понимаю, какого дурака свалял.
- Точно, это — доказательство, - тут же подхватывает Хаус. - Я тоже зову так Кадди, как только у меня встаёт. А ты, наверное, Кэмерон, да?
Я едва успеваю хлопнуть по кнопке, чтобы отключить микрофон.
- Господи! Перестаньте! Я... я не знаю, почему я её так назвал. Это впервые. Ты сейчас подумаешь чёрт-те-что, Чейз, и я опять буду идиотом выглядеть с любой стороны, но мы... я просто... просто...
Хаус вдруг с силой сжимает мне пальцами плечо, понуждая замолчать, а Чейзу говорит обо мне в третьем лице - неожиданно серьёзно и спокойно:
- Он просто нередко чувствует себя чудовищно одиноким, потому что ему за пятьдесят, потому что жить осталось два понедельника, семьи не вышло, его лучший друг — хреновый эмпат, а твоя жена — едва ли ни единственный человек, проявляющий искренний интерес к тому, что происходит у него в душе. Так что сексом между ними даже и не пахнет — скорее уж, это стриптиз, но ты успокойся, потому что у шеста не Марта.
Я чувствую, как кровь приливает к моему лицу — даже ушам делается горячо. Чейз вперяет в меня испытующий и, вместе с тем, сочувственный взгляд и даже рот у него приоткрыт.
- Перестань, - болезненно морщусь я, но Хаус упрямо качает головой:
- Я ни слова неправды не сказал. Скажи, что я солгал. Ну? Скажи. Я солгал?
- Ты не солгал, - с трудом выдавливаю из себя.
Чейз — умница, Чейз с классическим равнодушием пожимает плечами:
- Ну... это нормально... чувствовать себя свободно и говорить без стеснения с тем, с кем дружишь. Почему нет? Так все поступают. Просто я не знал, что вы — друзья. Марта как-то не говорила...
- Может, мы достанем её уже из ящика,- предлагает Хаус. - Она, наверное, замёрзла. Продолжайте пенициллин — будем надеяться,что это её вылечит... Уилсон, твоя очередь, полезай.
- А может быть...
- Давай-давай. Знание — сила, незнание — слабость. Вперёд.
Пока Чейз отводит в палату Марту, я занимаю её место и несколько минут лежу спокойно, после чего у меня появляется и начинает сосать тревожный червячок: почему так долго? Что он там делает?
- Хаус! - окликаю я, но вспоминаю, что сам отключил переговорное устройство, и он не может меня услышать.
Что происходит? Индикатор показывает, что сканер включен. У меня нет часов — я оставил их в пультовой, но я чувствую, что чертовски долго. Или мне кажется? Нет, не кажется...Что там такое, чёрт побери!
- Хаус! - ору уже во весь голос. Проблема в том, что самостоятельно выбраться из сканера не так-то просто — туда увлекает подвижная платформа, управляемая снаружи, и места повернуться практически нет. Я ударяю кулаком по кожуху, и он отзывается гулко — кто бы ни был в аппаратной, он не может, просто не может не услышать, что что-то не так. Но индикатор по-прежнему мирно горит, показывая, что я нахожусь под жёстким излучением недопустимо долго, а щелчка переговорника я не слышу. Вообще ничего не слышу.
- Хаус, мать твою!!! Ты там жив?!!
Ничего. Господи, что с ним? Надо всё-таки выбираться, если я не хочу светиться по ночам. Кое как, извиваясь ужом, дотягиваюсь, наконец, до управления платформы. Дальше проще — скатываюсь со стола, бросаюсь в пультовую... Хаус спит.
Все бурлящие восклицания и вопросы замирают у меня на кончике языка, а протянутая рука зависает. Он спит крепко и спокойно, положив голову на сложенные руки, ровно сопит, и рот расслабленно приоткрылся. Безмятежный, как ребёнок и, как ребёнок же, беззащитный в этом внезапно подкравшемся и накрывшим в одно мгновение сне. Я отключаю сканер, осторожно протягиваю руку поверх его руки к клавиатуре. Даже не знаю, шла ли запись, успел ли он включить настройки прежде, чем отключился сам. Просматриваю картинку. Да, есть. Ух, ты! Ну и красота же у меня в средостении! Словно сумасшедший художник набрал на кисть белой краски и давай малякать туда-сюда. Рубцы, швы, кальцификаты в узлах, трахея смещена — как я ещё дышу с такой красотой! Ладно, ерунда — главное, чтобы не появилось ничего нового, ничего пугающего, вгрызающегося неровно из ткани в ткань, бугрящегося контурами разрастания, окружённого туманом воспалительной инфильтрации. Внимательно просматриваю запрограммированные срезы — да нет, если бы что-то было, я бы заметил. Успокоившись на этот счёт, выключая экран, пододвигаю себе ногой второй табурет, сажусь и, подперев кулаком подбородок, смотрю на спящего Хауса. Играю сам с собой в давнюю игру — пытаюсь представить его ребёнком или хоть подростком — когда он спит, как сейчас, или задумчиво улыбается, думая, что его никто не видит, какой-то своей неожиданно позитивной мысли, это уже не кажется совсем уж невозможным. Вдруг вспоминаю, как он признался мне, что его детское прозвище было Шуруп. Ничего себе, кстати - уж лучше, чем Сумчатый Кролик (marsupial rabbit), сократившийся постепенно до Марсика. Всё-таки есть, видимо, во мне что-то, вызывающее ассоциации с экзотическим животным миром.
Кошусь на часы, лежащие на столе — ого, уже восемь. Неудивительно, что его вырубило - за последние трое суток он и шести часов не спал. Жалко будить. Но не в пультовой же оставаться.
Протягиваю руку, большим пальцем провожу по щеке — там, где нет щетины, кожа у него нежная, тонкая.
- Хаус, проснись... Ха-аус... - наматываю на палец кудрявую прядь, тихонько тяну, потом слабо, небольно начинаю подёргивать. - Хаус, проснись, здесь жёстко, холодно, пойдём домой спать.
Наконец, добиваюсь своего. Он стонет, глубоко вздыхает и вдруг вскидывается ,как встрёпанный:
- Ты... я же тебя...
- Точно, - говорю. - Ты забыл меня в сканере и преспокойно дрыхнешь здесь. Я уже радиоактивен, как сто русских Чернобылей и ещё десяток японских Фукусим... Пойдём. Я посмотрел кино — всё чисто.
- Уилсон, я...
- Ты умираешь от усталости, Хаус. Пойдём домой, пойдём ужинать и спать. Даже я уже хочу спать. Пойдём. Вот твои таблетки, вот твоя трость. В твоей больнице всё в порядке, всё уже под контролем, по крайней мере, до завтра, и ты пойдёшь сейчас отсыпаться. Идём?

Никакого «ужинать» у него не получается, даже до спальни добраться не получается. Когда я, включив чайник, возвращаюсь в комнату, он спит на диване — полулёжа, боком, оставив ноги на полу, словно упал, подстреленный, да так и остался.
Наклоняюсь, снимаю с него кроссовки. Он протестующе мычит, рука привычной защитой тянется к правому бедру.
- Не бойся, не бойся - я осторожно...
Доверчиво расслабляется, позволяя разуть и расстегнуть пояс. Стараясь, как и обещал, не сделать больно, затаскиваю его на диван целиком, подсовываю под голову подушку, пытаюсь раздеть, насколько могу, потому что шесть часов без одежды — это восемь, а то и девять часов одетым. Он невнятно что-то бормочет во сне и бестолково, раскоординированно пытается участвовать в процессе — ему же надо всё контролировать, даже когда он вообще не в состоянии это делать. В итоге джинсы стянуть удаётся, рубашку снять — нет, просто расстёгиваю все пуговицы и, притушив свет, оставляю его в покое. Затем пью чай и ужинаю в одиночестве, но при этом поглядывая на спящего Хауса, лоб которого во сне сразу покрывается мелкой испариной — так вымотался, что вегетатику клинит - и думаю над своим выступлением на дисциплинарной комиссии. И чем больше думаю, тем хуже делаюсь, как человек — я это прямо-таки чувствую. Наконец, окончательно озлобившись, оставляю стакан со сладким чаем и несколько печений на журнальном столике и иду спать. И засыпаю сразу и крепко, словно никаких дисциплинарных разборок мне не предстоит, совесть моя чиста до хрустальности и вообще пошло оно всё подальше!
 Просыпаюсь ещё до будильника. Хаус спит по-прежнему в расстёгнутой рубашке, но чай выпит, а печенья съедены. То ли вставал ночью, то ли прямо во сне сжевал и запил. На его телефоне висит непринятый вызов от Кадди, на моём — от неё же, плюс сообщение из министерства:  «По поводу инцидента с доктором Лейдингом назначено заседание дисциплинарной комиссии на... часов... минут... числа сего месяца. Явка обязатиельна. В случае невозможности явки по уважительной причине следует сообщить не позднее, чем за...» Ого! На завтра. Оперативно. С другой стороны, оно и понятно: мордобой на рабочем месте — это серьёзно, это не мелкое неподчинение или самоуправство. Главный врач при свидетелях дал в рожу подчинённому — это событие. Да уж, я, действительно, переменился — лет десять — даже пять — назад помыслить не мог, что такое будет обо мне. Впрочем, я и главврачом быть помыслить не мог - всегда казалось, что нет во мне качеств, необходимых для такой должности. Казалось, что и в Хаусе их тоже нет. Что ж, видимо, я вообще в людях ни черта не понимаю. Хотя завотделением-то он был хорошим — чего уж греха таить. Люди у него работали, как звери, невзирая ни на личную жизнь, ни на время суток. И не уходили — даже если пытались, шлёпались обратно, как гайки в магнитном поле - вон покойный Форман, например. Или Кэмерон. Или Хедли. За вычетом ушедших навсегда гораздо дальше всех больниц Штатов, вся первая команда здесь, да и вторая — тоже, а у меня с тех пор состав отдела трижды сменился. Видно, права была та девочка... как её звали? Ах, да, Ребекка... Она сказала мне, что слова ничего не значат, а я только сейчас начинаю понимать — не умом, а сердцем, что она имела в виду. Только сейчас, наделав столько ошибок, упустив столько возможностей. Да уж, видно, мы учимся прямо до гробовой доски и последний экзамен сдаём на смертном одре. Вот и как тут не поверить в бессмертие души?
Хаус сбивает дыхание и стонет, просыпаясь. Он нередко просыпается со стоном — за ночь действие обезболивающих, принятых накануне, сошло на нет, и его сразу по пробуждении накрывает боль и тошнота — начало ломки. Знаю, что он старается не поднимать дозу, делать перерывы — борется со своей зависимостью изо всех сил, но союзников у него в этой борьбе немного, а противников хоть отбавляй.
Приношу с кухни полстакана воды. Ещё на пороге слышу знакомое бряканье таблеток о пластик.
- На, запей.
Теперь минут десять его лучше не трогать, да и он, скорее всего, будет тихо лежать с закрытыми глазами и машинально поглаживать шрам на бедре.
Я отправляюсь на кухню поискать, что можно приготовить на завтрак. Наконец, слышу осторожные шаркающие шаги, перемежающиеся постукиванием трости, щелчок язычка замка в двери туалета, звук льющейся воды.
Разбиваю яйца на сковородку, посыпаю брынзой, укладываю колечки помидоров. Арахисовое масло — это для Хауса, сам я его не люблю. Кофе. Тосты. Кажется, всё.
Он появляется из ванной, на ходу вытирая волосы. Знаю по опыту, что волосы он так и оставит, даже не попытавшись придать им хоть какую-то пристойную форму, а полотенце бросит в лучшем случае на диван. Не угадал. До дивана ему сегодня далеко, поэтому полотенце летит в меня
- Вечно шипишь, что оно не на месте. На, положи на место.
- Выходной сегодня не хочешь?
- С чего вдруг?
- Нога болит больше, чем обычно.
- У тебя? Не знал, что у тебя больные ноги.
Это беспомощно — это лишний раз подтверждает, что сегодня хуже.
- У тебя.
Бесхитростность его всегда немного обескураживает. Иногда настолько, что даже колючки приспускаются.
- Она на работе болит не больше, чем дома. И на работе есть, на что отвлекаться.
-Ну... хорошо. Как хочешь. Смотри: мне прислали вызов на дисциплинарную комиссию.
- Уже завтра? Ух ты!. Кому-то здорово не терпится надрать тебе задницу. Речь подготовил?
Я пожал плечами, вяло ковыряясь в яичнице и признался:
- Не знаю, что говорить, Хаус.
- Плохо. Что-то говорить всё равно придётся. Отмолчаться тебе не дадут. Я думаю, вариант Мастерс не самый худший. Лейдингу всё равно тонуть, как только Сё-Мин уберётся — топи его. Он заработал.
- Это не слишком выигрышная позиция. Не добавляет очков стороне.
- Хочешь каяться попробовать? Это могло бы сойти, будь Лейдинг главврач, а ты — подчинённый.
- Я лучше буду правду говорить, как есть.
- Худшее решение из возможных. Потому что Лейдинг правды говорить не будет.
- Не хочу выкручиваться.
- Тогда тебя и без тебя выкрутят, как мокрую тряпку. Думай ещё, Уилсон. Не хочу на тебя давить, но сам не сваляй дурака, ладно?
- Я постараюсь пустить в ход всё своё обаяние, - обещаю я ему и уже тревожно начинаю посматривать на часы — мы опаздываем на утреннее совещание.

Но в приёмной перед кабинетом Хауса меня ожидает сюрприз — недобро настроенная Кадди.
- Ты почему трубку не брал?
Только теперь вспоминаю, что не отзвонился по пропущенному вызову.
- Извини, не слышал звонка.
- А почему не перезвонил?
- Я... отвлёкся и забыл. Что-то случилось?
- Случилось. Лейдинг написал в дисциплинарную комиссию целое обращение, где откровенно рассказал о причине конфликта. Он там пишет, что подвергался травле из-за своей мужской несостоятельности вследствие болезни, полученной на рабочем месте, и что особенно усердствовал, высмеивая и оскорбляя его, доктор Хаус. Возможно, поэтому он так болезненно отреагировал на сравнительно невинное замечание со стороны доктора Блавски. Он утверждает, что именно его слова послужили причиной его избиения с твоей стороны, и что они, действительно, могли бы показаться оскорбительными тому, кто не слышал предыдущей реплики. Поэтому он не винит тебя и даже готов извиниться перед Блавски. Более того, он даже уверен, что в более хладнокровном состоянии ты непременно разобрался бы в конфликте, и подобной ситуации не возникло бы, и ещё он сожалеет, что не проявил глубинного понимания ситуации — того, например, что ты не всегда в полной мере можешь контролировать свои эмоции и поступки - всё-таки полтора месяца реабилитации в психиатрической клинике зря не назначают.
- А я тебя предупреждал, - невозмутимо говоритХаус, пока я тщетно пытаюсь вернуть на место невольно отвесившуюся челюсть.
- Ему поверили? - наконец, снова овладеваю даром речи я.
- Ему поверили, потому что, к сожалению, Хаус заранее позаботился о своей репутации. Тебе предложен временно сложить с себя полномочия, до слушанья.
- Подожди. А его, - Хаус бесцеремонно указывает на меня пальцем, - репутация что, уже ничего не стоит?
- О, его репутация! - на губах Кадди появляется странная - и жёсткая и, вместе с тем, очень какая-то сочувственная улыбка.  - Его репутации позавидуют Бони и Клайд, серьёзно. Самовольный анализ «левого» викодина, закончившийся на дне оврага, драка с санитаром в Ванкувере, пьяная драка в Соммервилле, незаконнорожденный ребёнок, подозрение на незаконную эвтаназию, хранение наркотиков без рецепта, психушка... Извини, Джеймс, я прекрасно знаю, какой ты на самом деле, но вот декорация получается такая...
У меня в глазах темнеет — я чувствую, что мне нужно сесть, и плюхаюсь на диван.
- Ну, ты же это несерьёзно, - кривится Хаус. - Повторяешь пустые сплетни, которые никакие комиссии, если это, действительно, серьёзные комиссии, а не шарлатанские сборища, в расчёт не принимают. За анализ «левого» викодина он уже давно своё получил, и то, что это совпало с несчастным случаем — чудовищное везение, на грани вероятного, о драках никто ничего не заявлял — значит, это просто выдумка, ребёнок был не у него, а у его подружки, и не от него. Эвтаназия вообще не доказана, и наркотик в кармане у врача-онколога может находиться необязательно для тёмных целей, а психушка неудивительна, если человека вот так огульно в глаза обвинять во всех грехах, да, впрочем, он и не был в психушке, потому что его метрическое имя — не Дюк Нукем.
- То есть, я всё это придумала? -насмешливо спрашивает Кадди.
- Не ты, - палец Хауса снова указывает в мою сторону, - Он сам справился. Литературное недержание. Обожает сочинять и записывать в виде дневника истории, в которых отводит себе роль главного злодея — кстати, психотерапевт одобрил для профилактики депрессии. Рефлексирующий идиот с нездоровой страстью к мазохизму и самокопанию порылся в своей жизни, надёргал из неё грязной ваты, сплёл какие-то фенечки и сунул их в стол, освобождая своё сознание и надеясь при этом, что никто, кроме него, его литературного убожества не увидит. Но желающие порыться в чужом столе среди людского стада не переводятся, так что теперь для него наступило время собирать камни. А поскольку он не только мой друг, но, вроде, и твой тоже, мы оба могли бы проявить понимание и оказать поддержку — согласна?
- Ты, действительно, всё это сочинил о себе, Джеймс? - удивлённо спрашивает Кадди, а я не знаю, врать ей или говорить правду, потому что не совсем понимаю, на чьей она стороне.
- Ну, чего ты его пытаешь? - сердится Хаус. - Думаешь, ему приятно? Тебе бы, наверное, тоже не понравилось, если бы я запустил в сеть тот порноролик, где ты визжишь и царапаешь меня во время оргазма.
Кадди багровеет:
- Что ты несёшь? Никакого такого порноролика нет!
- А если б был?
Кадди снова поворачивается ко мне:
- Джеймс, прости, мне очень жаль, но... это было глупо с твоей стороны. Ты дал козырь против себя.
- Знаю, - наконец разлепляю губы я, и она снова становится деловитой:
- Одним из членов комиссии будет представитель министерства, который проводил у вас проверку в начале лета. Он полностью в курсе.
- Монгольфьер?
Глаза Кадди широко раскрываются:
- Что? Как? Как ты его зовёшь?
- Потому что напоминает люфт-баллон из чёрной резины. Правда, не такой забавный... Плохо, что он там будет... Ну, ладно, нам пора — сейчас утреннее рабочее совещание, передача дежурства...
- Тебе нужен временный заместитель, - напоминает Кадди.
- Да, хорошо.
Я стараюсь держаться спокойно, но чувствую себя не лучшим образом, а тут ещё Хаус подливает масла в огонь:
- Вот и думал ли ты, танцуя стриптиз у шеста, что найдётся желающий засунуть этот шест тебе в задницу? Нет? А надо было думать.

В кабинете уже полно сотрудников и Хаус, проходя на своё место, крепко хлопает Лейдинга по плечу и провозглашает: «Ябеда-корябеда, турецкий барабан! Кто бьёт в тот барабан, тот... в принципе, правильно делает».
Я не сажусь за стол, а остаюсь на диване — Чейз подвигается ближе к Кэмерон, давая мне место. За стол проходит Хаус.
- Уилсон получил чёрную метку с коряво написанным словом «низложен», поэтому временно полномочия надсмотрщика я узурпировал. Вообще, у нас, я смотрю, это место прямо, как вакансия учителя тёмных искусств в Хогвартсе. Дежурный, сводку!
Ночь докладывает Корвин, и он, как всегда, лаконичен и чуть рисовано небрежен. Из оставленных под наблюдение отяжелела девочка с костной саркомой, но этого мы ждали, поступил с амбулаторного приёма парень с сочетанным раком — случай редкий и интересный: неходжкинская лимфома, а потом вдруг классический лимфогранулематоз, хотя так не бывает — не помню в литературе ни одного случая, нужно будет специально поискать.
- Это — статья, - говорит строго Блавски, как будто на уголовное наказание намекает, а не на публикацию в научном журнале.
- Это я его выявила, - не резко, но твёрдо заявляет Кэмерон. - Он — мой, и статья — тоже.
- Поступил для подготовки к пересадке костного мозга Майкл Роббинсон, девятнадцать лет, - сообщает со своего места Трэверс, зав амбулаторией.
Помню Майки. Три рецидива, первые два с очень неплохим ответом на трёхкомпонентную схему и хорошая длительная ремиссия почти десять лет. Трэверс говорит, что рецидив спровоцирован тяжёлым гриппом.
- Донор по базе? - спрашивает Хаус.
- Его сестра.
- В терапевтическое отделение принята женщина для диагностического поиска, - продолжает Корвин. - Признаки неопластическго синдрома, но очаг не выявлен.
- Потом посмотрю.
- На пульте у Харта в графике опять залповые экстрасистолы, перебои, ему звонили, он сказал, что переживает психоэмоциональный стресс и уже принял успокоительное.
- Судя по последним записям, его жизнь — сплошные стрессы. Ладно, с этим — всё. Что там у мистрисс Чейз?
- Динамика по анализам положительная, переведена из ОРИТ в палату кураторского наблюдения, настаивает на выписке.
- Педиатрия «Принстон-Плейнсборо» по младенцу ничего нового не сообщает?
- У младенца всё хорошо — дышит, сосёт, температуру удерживает.
- Сканирование ему провели?
- Да, результаты они переслали — можете посмотреть.
- А до меня никто не озаботился?
- Расширен левый боковой желудочек, - с места говорит Чейз. - Некритично. Гидроцефальный синдром вследствие гипоксии и особенностей родов. Повторно взят анализ на ДНК — ну, это вы и так знаете.
Хаус поднимает голову и долгим взглядом смотрит ему в глаза. Едва заметно чуть приопускает веки — Чейз в ответ так же незаметно кивает.
- К нам поступают не только взрослые, - говорит Хаус, вертя в руках карандаш. - И медикаментозные психозы у них тоже бывают. Поэтому, раз уж мы выделили отдельную психиатрию, её не помешает усилить специалистом педиатрической специализации. Резюме прислал доктор Саймон Браун — он специалист по олигофрении, разработчик программы «особенные дети, оптимизация обучения и развития». Поскольку у него ещё сертификат по клинической фармакологии, я думаю, это — подходящий вариант, но окончательное слово оставляю за Блавски.
- Ничего не имею против, - поспешно говорит Ядвига. - Браун — отличный специалист.
- Ну, тогда на этом всё. Давайте работать.

- Ты не для пациентов этого Брауна взял, - уличаю я, когда Хаус остаётся один на один с историей болезни таинственной носительницы неопластического синдрома.
- Увы, вынужден в чём-то согласиться с Лейдингом, - отвечает он, не поднимая головы. - Раз уж мои сотрудницы начали неудержимо плодить тупиц, приходится применять меры. Либо кастрация, либо... Только по морде меня не бей, сделай одолжение, а то я тоже на тебя нажалуюсь.
- Тебя не за что бить по морде, - говорю, присаживаясь рядом на стул. - Ты делаешь добро.
- Я себе делаю добро. Если чокнутая мамаша не сдала в приют чокнутого ребёнка, она обязательно будет тратить на него больше времени, чем может себе позволить. Найму спеца по глупым детям, чтобы занимался с ними прямо здесь — получу в своё распоряжение не только рабочее, но и свободное время их мамаш. Дьявольски хитрый план.
- Никак не пойму, зачем ты всё время на себя наговариваешь плохое...
- Ну, я по крайней мере, этого в тетрадку не записываю.

В течение дня мы с Хаусом больше не видимся. Он занят своим неопластическим синдромом, который почти сразу отвергает и начинает искать коллагеноз. Я вижу, как сотрудники терапии землю роют, добывая анализы, исследования и анамнестические данные. Потом он и хирургов подключает — биопсия почки, кажется. Делает Корвин, Хаус присутствует и мешает. И обедает он не со мной, а с Корвином — похоже, о чём-то не успели доспорить в процедурной. Впрочем, мне и самому работы хватает — вновь поступившим нужно подобрать схему, прежним написать дневники и внести изменения в лечение, а Мигель как раз сейчас взял пару дней по болезни. С Лейдингом мы умудряемся сосуществовать на одной территории, не пересекаясь, и при необходимости в качестве посредника между нами бегает Рагмара.
И всё время, неотступно, меня преследуют мысли о завтрашнем разборе. Не то, чтобы я его очень боюсь, но мне неловко и непривычно, и с каждой минутой — всё больше. За почти тридцать лет моей врачебной жизни со мной многое бывало: клинические разборы смертельных случаев, подозрения в халатности, объяснения, даже суды, но на «дисциплинарку» меня ещё, кажется, ни разу не дёргали. И осознание неприятной новизны, как ощущение неотступной тяжести, всё время словно висит над головой, чем бы я ни занимался.
А к вечеру, когда я уже заканчиваю все дела, кроме писанины, и располагаюсь ради неё в кабинете сняв пиджак и немного расслабившись, вдруг появляется Блавски.
- Злишься на меня?
Я пытаюсь найти слова, но, осознав всю тщетность поиска, честно отвечаю, пожимая плечами:
- Я не знаю, что на это ответить.
- А я не знаю, что тебе сказать, - тут же подхватывает она. - Хочу, чувствую, но — не знаю. Я вела себя, как идиотка?
- И продолжаешь. Потому что твой приход сейчас сюда не противоречит понятию «вести себя, как идиотка».
- Между мной и Киром ничего не было, - вдруг говорит она.
- Ты думаешь, это очень важно?
- А это... не важно?
- А почему мне должно быть важно, чего не было между вами? Мне важнее, что есть между нами.
- А между нами... всё кончено? - спрашивает она, понимающе улыбаясь дрожащей улыбкой.
Боже, как я люблю её!
- Да, Ядя, между нами всё кончено.
- И ты не будешь... сожалеть?
На этот раз я не отвечаю долго. Но, наконец, говорю.
- Это подло, Блавски.
- Подло — это я умею, - улыбается она, словно я какой-то талант одобрил, а не в подлости уличил.
Я откладываю в сторону бумаги и сам отодвигаюсь вместе со стулом от стола.
- Чего ты хочешь?
- Чтобы ты меня любил, - отвечает легко, словно мы с ней в игру играем.
- Я тебя люблю.
-Заниматься с тобой сексом.
Меня вдруг посещает что-то вроде «дежа-вю». Вот так же я отчаянно и навсегда несколько раз пытался порвать с Хаусом. Но тогда Хаус не был виноват. Впрочем, пожалуй, и я тоже.
- Ты же знаешь: у меня «тяжёлая» фармсхема. Я практически асексуален.
Зачем эти виляния?
- А проверить позволишь? - лукаво и не слишком добро усмехается, наклоняя голову к плечу.
- Прости, я пытался смягчить. Сексуальность здесь не при чём.
- А чего ты хочешь? - вдруг спрашивает она.
- Я?
- Ну да, ты? Ты сам?
И тогда я рассказываю ей про металлическую бабочку с живым сердцем. Ту самую, однажды придуманную на кружевном мосту через каньон красивую сказку о смысле жизни и смерти.
- Она понимает, - говорю я, прикрыв глаза и не глядя на Блавски, - что там, внизу, на земле будет боль и смерть. Но она живёт мгновением захватывающего дух полёта. И в этот миг ей открыты все тайны, и она слышит музыку и видит всё то, что хотела бы видеть, и все видения в этот короткий миг, действительно, становятся правдой для неё. И она чувствует любовь к себе — остро, как удар. И любит сама. До боли, до слёз. Самый великолепный оргазм перед этим мгновением — просто приступ икоты. Но это всего лишь одно мгновение, и оно — последнее.
- Так чего же ты хочешь? - снова шёпотом спрашивает Блавски.
- Хочу, чтобы это мгновение было долгим.
- Тогда оно перестанет быть мгновением, - вслух задумывается Блавски. - Превратиться просто в полёт...
- Ну, и пусть.
- И ты будешь в этом полёте один?
- И да, и нет. Это же полёт...
- Мне тебя не хватало...- говорит она задумчиво, глядя в сторону.
- Я никуда не уходил,- напоминаю ей.
- Ты же знаешь, почему уходила я. Я боялась за тебя.
- Да. Я тебе почти благодарен.
- И это «почти» будет теперь тем самым мечом, который ты кладёшь между нами?
- Я?
- Если бы ты не был таким замкнутым, таким закрытым, таким... таким...
- Лживым? Болтливым? Доверчивым? Недоверчивым?
- Ты издеваешься, да?
- Я пытаюсь помочь тебе найти потерянное слово.
- Хорошо, дело не в слове. И, в любом случае, ты его уже нашёл в числе прочих.
- Ты винишь меня в том, что повелась на развод Лейдинга, в том, что бросила меня, в том, что была с Корвином? Или в том, что бросилась мне на помощь и пострадала сама? Это ведь был твой выбор -у нас и до этого не было всё безоблачно.
- А тебе, кажется, доставляет удовольствие терять?
- Мне? Ты ведёшь нечестную игру, Ядвига...
- Я не играю. Мне очень плохо, Джим. На самом деле.
- Я не могу тебе помочь.
- Ты... разлюбил меня.
- Нет. Только не спрашивай «так зачем же» или «так почему же», ладно? Я просто не найду слов, чтобы тебе ответить. Не знаю, как выразить то, что чувствую.
Она встаёт и заходит со спины. Её руки на плечах...
- Прости меня, Джим.
- Тебе тоже не за что извиняться. Так получилось...
- Как же мы будем дальше?
- Мы просто, наверное, не будем «мы»...
Она начинает массировать мне плечи. Пальцы тонкие, но сильные. Приятно. Откидываюсь назад, ей навстречу, закрываю глаза. Если это маневр, ничего у неё не выйдет. Но расслабиться и просто понаслаждаться — почему нет?
- Но мы - не враги? - спрашивает она, чуть — я это слышу по голосу — улыбаясь.
- Ни в коем случае.
- Мы-друзья?
- Не знаю... Может быть.
- Но мы, по крайней мере, коллеги?
- О, да... Это безусловно.
Она наклоняется и прикасается губами к моим волосам.
- Коллеге ты этого не позволил бы.
- Мы — друзья, - признаю я.
И всё-таки хорошо, что она нашла в себе силы прийти. По крайней мере, мы сможем теперь находиться рядом и делать одну работу — до этого момента я не был уверен, что смогу. Грустно, и сердце щемит, и в глазах песок, но настоящей тяжести, настоящей тоски больше нет. Спасибо ей за это.
- Хорошо, что ты заговорила об этом первая, Блавски. Наверное, теперь нам обоим будет немножко легче.
- Я всё-таки люблю тебя, - говорит она с отчаяньем, как будто все последние месяцы спорила об этом с кем-то, но так и осталась при своём.
- Давай не будем торопить события, ладно? - прошу я, всё больше разнеживаясь в её руках. - Хауса ещё могут заставить выгнать меня завтра.
- Хауса никто никогда не может заставить сделать что-то против его совести.
- Но жизнь основательно изгадить ему всё-таки можно. Не хочу,чтобы из-за меня.
- Тогда тебе нужно подготовить хорошую речь. Ты думаешь над этим?
- Думаю...
- Джим, будет лучше, если ты скажешь правду. Не надо щадить ничьих чувств — то, что сказал Лейдинг, могло вывести из себя совершенно объективно. Это было оскорбительно. Я плакала. Ты почувствовал возмущение. Это — нормально. Скажи им.
- Я подумаю. Спасибо, что ты... позволяешь.
- Спасибо, что ты заступился. Знаешь... я только недавно поняла, почему он такой. У Лейдинга это пунктик - тератофобия. О таких, как он, была статья в журнале. Психическое расстройство, когда отклонения от нормы, уродства других людей — пугают, создают ощущение нестабильности мира и, следовательно, собственной уязвимости. Он здорово облажался, выбирая работу врача. Работая врачом, он всегда будет под прессингом, а выход — неприятие, агрессия. Ему нужно было идти в хореографы.
- И там, увидев стёртые ноги балерин, он тоже начал бы избивать их. Нигде нет среды совершенно без отклонений. Ему не найти тихой гавани.
- Тихую гавань можно найти только внутри себя — ты сам знаешь. Нет умиротворения в душе — его не найдёшь ни в каком Ванкувере.
- И ты из-за этого злилась на меня последнее время? Из-за того, что я ищу во вне то, что должен искать внутри себя?
- Или меня. Я готова была предоставить. Но ты всё время бежал, ускользал и молчал. Даже когда ласкал меня, ты делал это, как шпион, почти тайно. Хаус говорил, ты склонен всегда проговаривать проблему, решать её сначала языком. Ты не разговаривал со мной совсем.
- Не обвиняй меня, - сказал я ровным голосом. - Сейчас уже не важно, из-за чего. А выводов на будущее всё равно не сделаем ни я, ни ты. Потому что у нас вряд ли так много будущего — у меня, во всяком случае. Я не хочу больше ни новых друзей, ни новой любви. Мне хорошо в бамбуковом лесу.
- Ты врёшь! - резко сказала он.
- Я проговариваю проблему. Решаю её языком. Спокойной ночи, Ядвига. Тебе же ещё домой добираться.
- Твоя кошка сдохла, - сказала она, отступая назад, к самой стене. - А Корвин съехал. И мне одиноко и грустно, и я знаю, что во всём сама виновата, но я совсем не хочу домой. Там пусто и тоскливо.
- Возьми побольше дежурств по больнице, - посоветовал я. - Я пробовал. Помогает. Ещё могу тебе звонить по телефону по вечерам, если ты сама придумаешь, о чём говорить. Могу зайти на чай, если хочешь. Только не сегодня, ладно?
- Я стала лучше понимать Лизу Кадди, - усмехнулась она. - Когда никто ни в чём не виноват, это — самое худшее, правда?

Ночью не могу заснуть. Шторки не задёрнуты, и по потолку скользят световые пятна правильной геометрической формы. Думается как-то обо всём сразу: о кошке, которая сдохла — не в первый раз, между прочим, но теперь, надо полагать, окончательно, о наших прекратившихся отношениях с Блавски, о том, почему и куда съехал от неё Корвин, о Харте, у которого всё чаще регистрируются перебои в работе сердца и которому надо бы позвонить, о Марте и Кэмерон, об их ребёнке. О Хаусе. О больнице, которая как-то мягко, исподволь, сделалась из небольшого диагностического филиала «ПП» довольно крупным узкоспециализированным амбулаторно-стационарным центром, и понятно, что приток капиталов в наш карман обеспечивает ни что иное, как громкие имена Хауса и Корвина. Единственное, о чём я совершенно не думаю, так это о том, что буду говорить на заседании дисциплинарной комиссии, а за окном уже мало-помалу начинает светать, и я удивляюсь про себя тому, что, не смотря на бессоницу, ночь прошла очень быстро. Не так ли стремительно проходит для заключённого ночь перед казнью?
Осторожно, чтобы не разбудить Хауса, встаю и пробираюсь на кухню. Сварю на завтрак какао и испеку, пожалуй, вафли — Хаус их любит, а времени у меня до начала слушания, сколько угодно. А что будет, интересно, если меня признают несоответствующим должности? Вступится за меня Хаус, просто проигнорирует решение или назначит другого главного врача? Что бы он там ни говорил, больница ему дорога, и как в ней идут дела — важно. С другой стороны, что произойдёт со мной, ему тоже важно. И кто наябедничал про этот случай? Просто голова кругом.
Пока вожусь с завтраком, вякает будильник у Хауса, а через минут десять он сам появляется на кухне — как всегда после утреннего туалета, мокрый и взъерошенный.
- О-о, - говорит, принюхиваясь. - Мы празднуем твоё распятие перед дисциплинарной комиссией?
- Подлизываюсь к боссу, которому могут посоветовать указать мне на дверь, - стараюсь отшутиться, но шутка получается унылой из-за того, что доля шутки в ней стремится к нулю.
- Гм... Значит, как выясняется, празднуем мы... труса? - шутит он, уж точно, получше моего.
- Я ничего не боюсь, - говорю я. - В конце концов, работа — не вопрос жизни и смерти, свои пять лет я доживу и на пособие по инвалидности. Просто будет грустно, если придётся уйти. И ещё... хочется, чтобы побыстрее закончилось это всё...
- Ну, ты чего раскис? - хмурится Хаус. - Не выспался?
- Совсем не спал. Где у нас клубничное варенье?
- В холодильнике.
- Зачем ты его туда поставил? Холодное варенье не льётся.
- Плевать тебе на варенье, - прозорливо замечает Хаус, но я упирапюсь:
- Я хотел им вафли начинить, и сливки сверху. Ты же так любишь.
- На сливки тебе тоже плевать.
- Но мне на тебя не плевать, - говорю с вызовом. - Ты любишь вафли с клубничным вареньем и сливками, я делаю их на завтрак. Ты ищешь глубокий смысл, я не вижу, чем мог бы...
- Мне тоже на тебя не плевать, - перебивает он. - И ты это знаешь, но тебе почему-то обязательно нужно, чтобы я сказал — какое-то преклонение дурацкое у тебя перед ничего не значащим сотрясением воздуха. Давай поедим уже.
Аппетита у меня тоже нет — даже немного поташнивает. Пью какао и начинаю собираться. Руки дрожат — с трудом справляюсь с галстуком.
- Ты что, так хочешь идти? - придирчиво щурится Хаус. - В этом костюме?
- А что? - я слегка теряюсь - Это хороший костюм.
- Человеку, который избивает своих подчинённых, костюм очков не добавит. Ты в нём будешь смотреться настоящим монстром официоза. Снимай.
Он подходит к шкафу, долго шарится в нём и, наконец, вытаскивает мягкие вельветовые брюки и светлую демократичную безрукавку.
- Надевай вот это.
- Хаус, мне велика эта рубашка.
- Вот и хорошо. Просто отлично. Верхнюю пуговицу расстегни.
- Шрам будет видно.
- Наивняк! Шрамы украшают мужчин — слыхал? И ты будешь выглядеть по-любому красивее Лейдинга, который свои «боевые ранения» в промежности демонстрировать постесняется. Иди, погляди на себя.
С опаской подхожу к зеркалу. Человек, отражающийся в нём, явно моложе меня, хотя и измождённей. Рубашка широковата в плечах, голые незагорелые руки торчат из слишком широких рукавов трогательно и немного нелепо, браслет монитотрирования охватывает запястье тоже неплотно. Из-под воротника отчётливо виден лиловатый витой шрам. Волосы отросли — давно не стригся — и лежат немного небрежно.
- А вот парфюмом облейся дорогим, - командует Хаус.
- Хочешь, чтобы я их на жалость брал? Или после заседания намечена культурная программа вроде выпрашивания милостыни у дверей супермаркета? Тогда парфюм не катит — селёдочные хвосты бы лучше подошли.
- Хочу, чтобы ты не выглядел, как хладнокровный деляга и карьерист. Но и грань лучше не переходить. Поэтому парфюм и туфли — на уровне. Речь подготовил?
- Нет. Не хочу ничего придумывать, не хочу выкручиваться...
- Молодец, - неожиданно хвалит он. - Всё правильно... Кстати, ты знаешь, что слушанье будет открытое?
- Как «открытое»? - пугаюсь я.
- В аудитории «ПП» при скоплении почтеннейшей публики. Дело серьёзное, поэтому и порка ожидается публичная. Да не трясись ты. Заодно и тебе тренинг, как меньше зависеть от чужого мнения и быть, а не казаться — так, вроде, там значится, в списке добродетелей? Куда! - останавливает он меня возле машины. - За руль не лезь — мне жизнь ещё дорога. Сам поведу.

Знакомые до квадратного сантиметра коридоры учебного госпиталя «Принстон-Плейнсборо» встречают, как незнакомые, холодом и отчуждением. Персонал косится с неодобрением.
- О, - восклицает вдруг кто-то из молодёжи. - Доктор Хаус? Здравствуйте, доктор Хаус!
- Я ещё и жонглировать умею, - на ходу фыркает Хаус, которому такое откровенное внимание неприятно.
В актовом зале уже собрались за столом официальные зануды в костюмах. В лицо я знаю только Броудена и гендиректора «ПП» - остальные незнакомые. Должен быть ещё завкадрами, но я его не вижу. Зато «Монгольфьер» - вот он. И Сё-Мин скромно пристроился в сторонке. Ух ты! Да их семь человек — вот это кворум! Кадди с ними не сидит — Кадди в первом ряду амфитеатра рядом с Мартой. Марта машет рукой. Она ещё очень бледная, но улыбается — думаю, успела до заседания повидаться с малышкой.З десь же вижу Чейза, Корвина и Блавски. Они замечают наше появление и довольно приветливо кивают. Люди на сцене тоже здороваются, и я здороваюсь с ними. Расположить к себе, быть вежливым и спокойным, не нервничать.
Хаус усаживается на ряд приставных стульев, устраивает свою трость, аккуратно и обстоятельно располагает длинные ноги — выглядит по-хозяйски.
- Доктор Хаус, займите место за столом, - предлагает председательствующий.
- Я — инвалид, - смиренно отвечает Хаус. - Мне по ступенькам тяжело подниматься. Останусь здесь, с моим главврачом.
- Вы разве не получили предписания отстранить доктора Уилсона от должности до вынесения решения? - сварливо спрашивает «Монгольфьер».
- Получил и исполнил. Мой главврач временно отстранён от должности главврача — обязанности главврача вместо него сейчас выполняет его заместитель — не главврач.
Смешливый Чейз тихонько фыркает. Но тут же все отвлекаются на прибывшего Лейдинга. Вот он выглядит строго, официально и подчёркнуто добропорядочно: костюм, галстук, аккуратная причёска, доброжелательное выражение лица. Громко здоровается — с ним тоже громко и пискляво здоровается Корвин, Марта кивает, остальные молчат. Блавски отворачивается.
Лейдинг и подходит целенаправленно к Корвину, о чём-то заговаривает вполголоса, садится рядом. Чейз слегка отодвигается тесня Марту к Кадди.
- Ну, пожалуй, начнём — ждать вроде больше некого, - говорит, кашлянув, председательствующий. - Доктор Смит, изложите вкратце суть дела.
Сё-Мин встаёт со своего места и сухо рассказывает о драке между мной и Лейдингом -  так, как это сделал бы докладчик на каком-нибудь совещании по экономическим вопросам.
- Доктор Уилсон, - обращается ко мне председательствующий, - вы подтверждаете, что всё было именно так?
Я ждал, что ко мне обратятся, и всё-таки он застаёт меня врасплох — сердце подкатывает к горлу, но я встаю, стараясь держаться спокойно:
- Да, - чуть не говорю «ваша честь» - а забавно бы получилось.
- Почему вы сочли себя вправе ударить сотрудника? - спрашивает «Монгольфьер». - Вы себя не контролировали?
Кажется, в воздухе запахло темой про психушку. У меня выбор: сознаться в хладнокровном избиении Лейдена или признать себя невменяемым. Беспомощно оглядываюсь на Хауса. Это сразу замечают:
- Надеетесь, что ваш работодатель подскажет вам ответ?
- Он просто волнуется, - лениво говорит Хаус. - Для него впервой быть здесь в таком качестве — раньше всё больше сидел среди вас, - он словно хочет напомнить мне о моём социальлном статусе и не последнем месте в администрации.
Да что я, в самом деле!
- Я не ожидаю подсказки, -говорю я вслух. - Просто стараюсь собраться с мыслями, чтобы правильно сформулировать их, отвечая на ваши вопросы. Я бы не сказал, что не контролировал себя... Ну, то есть, я, конечно, не контролировал себя, но не потому, что я в принципе не способен себя контролировать. То есть, я хочу сказать, что ударил его не хладнокровно, не по какому-то рассчёту, но всё-таки осознанно.
- Иными словами, - поднял брови председательствующий, - вы находите свои действия допустимыми и правомочными?
- Смотря что поставлено на карту,- сказал я.
Сзади меня по зрителям прошёлся какой-то шелест. У сидящих за столом вытянулись лица.
-Может быть, вы поясните? - мягко спросил Кир Сё-Мин.
- Конечно, я поясню. Человек считает чужую жизнь священной, но он совершает ряд убийств с оружием в руках, когда речь идёт о защите родины или своих идеалов. Иногда человек готов пойти в тюрьму ради любимой или друга, взяв на себя несуществующую вину или совершив что-то незаконное, чтобы защитить их. Человек нарушает правила дорожного движения и создаёт аварийную ситуацию, стараясь не наехать на бездомное животное. Все эти действия, о которых я сказал, носят противоправный характер, но, в тог же время, их оправдывает мотив. Мотив важен, на него стоит обращать внимание.
- Хорошо. И каким же мотивом вы руководствовались, устроив избиение подчинённого?
- Избиение! - вдруг фырчит с места Корвин. - Этот больной сморчок реально надеялся, что сможет кого-то избить? Да вы посмотрите на него и посмотрите на доктора Лейдинга. Тот хоть на человека похож. Хорошо, что стерпел — не ответил, не то и убить бы мог.
- Он ответил, - с места говорит Блавски. - Нанёс несколько ударов прежде, чем их разняли.
- Доктор Корвин! Доктор Блавски! - повышает голос председатель. - Если к вам появятся вопросы, мы их зададим.
- Извините, - говорит Блавски, и мне кажется, что её тоже подмывает добавить «ваша честь».
- То есть, вы считаете,что нанося удар доктору Лейдингу, вы благородную миссию исполняли? - насмешничает «Монгольфьер».
- За что вы его ударили? - наконец, задаёт ключевой вопрос Броуден — я так понимаю, он здесь, как и Сё-Мин, представляет Министерство.
- Доктор Лейдинг словесно оскорблял другого врача.
- Словесно! - подчёркивает «Монгольфьер».
- Слова ранят, - подаёт реплику Хаус, только теперь это не звучит привычным сарказмом.
- Если бы я сделал ему замечание и начал препираться, - говорю я, - это было бы развитием темы и уязвило бы присутствующего человека ещё больше. Поэтому я ударил. Нужно было заставить доктора Лейдинга немедленно замолчать и выразить своё отношение к его словам. Я это сделал. В тот момент мне не было особенно важно, что мне за это будет. Сейчас мне важно. Я не хочу терять должность, не хочу терять работу. Но в сходной ситуации могу поступить так же.
- Молодец! - на этот раз без всякого одобрения произносит Хаус. - Тебе конец, самонадеянный кретин. За правду бьют больнее, чем за враньё.
Он произносит это тихо, вроде бы только для меня, но с тем расчётом, чтобы его услышали за столом.
- Хорошо, доктор Уилсон, ваша позиция понятна. Садитесь.
И я сажусь. Лицо у меня горит, в глазах — туман.
- Мы готовы выслушать другую сторону, - говорит председательствующий. - Доктор Лейдинг, пожалуйста, расскажите, что произошло между вами и доктором Уилсоном со своей позиции.
Лейдинг, похоже, заготовил длинную речь — он встаёт со своего места, неторопливо подходит к кафедре и поворачивается лицом.
- Я думаю, то, что доктор Уилсон назвал причиной своего удара, было на самом деле только поводом. Дело в том, что доктор Уилсон последнее время не пользуется достаточным авторитетом среди коллег...
Я вздрагиваю от неожиданности — Корвин, поднявшись с места, издевательски апплодирует его словам.
- Доктор Корвин, я вас удалиться попрошу! - выходит из себя председатель.
Корвин спохватывается и с покаянным жестом снова усаживается, да ещё и съёживается, делаясь совсем невидимым за высокой скамьёй первого ряда. Я недоумеваю по поводу этого неожиданного  всплеска эмоций. Кажется, он, действительно, меня ненавидит...
- Я продолжу, - говорит Лейдинг,устремив взгляд куда-то вверх — от этого речь его выглядит высокой и вдохновенной. - Доктор Уилсон слишком демократичен и мягок. Он не может быть настоящим главным врачом. Если вы сегодня от него избавитесь, я полагаю, Хаус найдёт возможным предложить это место мне. Я не склонен к либерализму. Мои подчинённые не стали бы развешивать розовые сопли, я бы наладил железную дисциплину. Обратите внимание: доктор Уилсон — больной человек. Он ущербен, поэтому ставя его начальником над другими мы как бы признаём превосходство ущербности над силой и здоровьем. Меня злит постоянное снисхождение к ущербности, которое демонстрируют люди, призванные совершенствовать общество. Вы посмотрите: Хаус — хромой. У него прекрасный ум, но его ущербность вынуждает собрать вокруг себя таких же ущербных: одноногий инвалид, карлик, этот Уилсон, который еле дышит, доктор Блавски, лишённая части половых признаков женщины и неспособная к деторождению, моя бывшая жена, которая родила ребёнка-урода, другая наша сотрудница, родившая ещё одного урода. Что будет нести здоровью нации такая больница с таким коллективом? Да у меня у самого семенники отрезаны, но это не помешает мне брать на работу только людей с крепкими яйцами. То, что Уилсон ударил меня — единственный его нормальный поступок, но и он изобличает слабость. Я сам не против поучить кулаками тех, кто не может дать сдачи. С другой стороны, мне хватает ума не делать этого на публике. Я строю интриги подспудно, занимаюсь этим с первого дня работы здесь и добился отличных успехов — практически расчистил себе дорогу, поэтому надеюсь, что Хаус оценит мой ум, а если и нет — Хаус тоже уязвим. Нужно просто нащупать слабое место. Да, я спровоцировал Уилсона, называя его любовницу и его подружку уродками. Но это говорит только в мою пользу — я переиграл его. Так что гоните его к чертям. У меня было не так много времени, пока действовал мораторий на увольнения, потому что меня, конечно, уволили бы в первый день его отмены, но я, кажется, всё-таки успел. Ставьте меня вместо Уилсона. Мне плевать на больных, но работать я буду хорошо, потому что без этого на коне не быть, а быть на коне — для меня главное. Я всё сказал!
И снова Корвин одиноко разражается апплодисментами — впрочем, тут же спохватывается и, беспокойно оглядевшись, садится на место, но на этот раз ему даже замечания не делают - реакцию присутствующих  проще всего описать, как полный ступор. Лейдинг выглядит ошеломлённым не меньше остальных, как будто сам не ожидал от себя ничего подобного.
- М-да... - наконец, не выдерживает Сё-Мин. - Ну, по крайней мере, откровенно... Хотя, конечно... Нет, теперь я доктора Уилсона, пожалуй, даже понимаю, понимаю... Это было сильно, доктор Лейдинг. Настолько сильно, что требует, пожалуй, времени на осмысление. Вы садитесь.
Лейдинг, больше ничего не говоря, как-то неуверенно, механически, опустив голову, идёт на своё место, и его провожают изумлённые взгляды. Все просто ошеломлены. У Кадди рот приоткрыт, Марта часто моргает, Чейз опустил голову - смотрит в пол. Блавски... Блавски выглядит испуганной. Только Хаус невозмутимо потирает больное бедро и выжидающе смотрит на председателя.
- Я... я не могу принять всерьёз речь доктора Лейдинга, - наконец, выдавливает тот, словно через силу, - Это слишком... слишком... Знаете, коллеги, мне всегда казалось, что любому цинизму есть всё-таки какой-никакой предел. Кажется, я ошибался... Доктор Хаус, я думаю, вы должны поставить вопрос о соответствии доктора Лейдинга занимаемой должности — с такими морально-нравственными установками его просто опасно подпускать к пациентам.
- Мне кажется, здесь всё глубже, - спокойно говорит Хаус, продолжая потирать ногу, - Наверное, это — моя вина — я уже замечал, что доктор Лейдинг склонен провоцировать конфликты, но относил это за счёт особенностей характера. Однако, настолько сильное чувство неприятия любого несовершенства говорит о более серьёзной проблеме — проблеме психотического характера. Я полагаю, доктор Лейдинг нуждается в консультации психиатра и, возможно, лечении, после которого мы постараемся восстановить его лицензию.
- Это не я! - вскрикивает Лейдинг, вскакивая с места. - Я не хотел этого говорить, я сам не понимаю, почему меня понесло! На самом деле я так не думаю, то есть даже если я так думаю, я никогда бы себе не позволил...  Но ведь я позволил! - тут же перебивает он сам себя. - Я же понимал, что говорю — почему я просто не замолчал?
- Доктор Лейдинг, успокойтесь, - призывает Монгольфьер. - У вас расстроены нервы.
- У меня?! - почти в крик переспрашивает Лейдинг. - Нервы? Хотите сказать, что я — просто психопат, и мне место в психушке? А-а, это обязательное условие для управления больницей, да, доктор Уилсон? Доктор Хаус? Доктор Кадди? - и он диковато смеётся, грозя Кадди пальцем, как будто и вправду спятил.
Краем глаза вижу, как Кадди поспешно набирает на телефоне какое-то сообщение, одновременно успокоительно кивая председательствующему.
- Я думаю, выражу общее мнение, - говорит председательствующий, обеспокоенно косясь на дверь, - если скажу, что конфликт, как оказалось, не совсем ординарный и, пожалуй, его разрешение на настоящий момент вне компетенции дисциплинарной комиссии.
В первый раз вижу такой великолепный провал «дисциплинарки». Кажется, Лейдингу удалось то, что за много лет не удавалось ни Хаусу, ни другим самым злостным из нарушителей — напугать членов комиссии. Они на серьёзе опасаются, не спятил ли он. В дверях даже появляется массивная фигура санитара из психиатрического отделения. Только теперь до Лейдинга доходит серьёзность положения.
- Я — в порядке, - быстро говорит он. - Извините — просто нервный срыв. Уже всё в порядке. Я молчу и ожидаю решения.
С некоторым сомнением Кадди, переглянувшись с председательствующим, даёт отмашку санитару.
- Я проработал в «Двадцать девятом февраля» больше месяца, - поднимается со своего месте Сё-Мин. - И мне тоже было странно слышать такую речь. В целом в больнице хорошая деловая и товарищеская атмосфера. Там осуществляется помимо лечебной, серьёзная исследовательская работа, поэтому вступление доктора Уилсона в должность главврача можно было только приветствовать. Согласитесь, мы все знаем его не первый год. и до сих пор имя доктора Уилсона ассоциировалось у присутствующих здесь со сдержанностью, дисциплиной и доброжелательностью. Да что там! Мы были рады услышать, что управление больницей «Двадцать девятое февраля» Хаус доверил именно ему. Мы полагали, что это избавляет министерство от некоторой головной боли, которая всегда была и продолжает быть связанной с именем доктора Хауса — при всём уважении.
Хаус поклонился, но без тени улыбки. Сё-Мин тоже кивнул ему и продолжал:
-Так мог ли этот человек так перемениться за последние год-два? Едва ли. С другой стороны, доктор Лейдинг для нас — человек новый и — да - не слишком приятный, циничный, не чуждающийся провокационного поведения. Но почему нам не довериться в этом вопросе выбору и суждению Хауса? Если бы Хаус не считал, что Лейдинг — хороший врач, Лейдинг бы у Хауса не работал. Он, по всей видимости, толковый онколог. Просто, может быть, его амбиции превосходят возможности, и он старается интриговать, создавая условия дискредитации вышестоящих начальников? Вредит ли это лечебному делу? Не факт. Вредит ли это атмосфере коллектива в больнице Хауса? Доктор Кадди прекрасно знает, как эффективно может работать команда Хауса в состоянии конфликта — что, если он перенёс этот опыт и на всю свою больницу? Конечно, рукоприкладства допускать нельзя ни под каким видом, но, может быть, жёсткие меры, вроде снятия с должности, просто повредят работе в целом?  Доктор Уилсон — хороший главврач, и если у него один раз сдали нервы, то мы теперь видим: повод вполне мог быть — мы тут все, надо сказать, немного перенервничали... Что касается доктора Лейдинга, если он считает себя обиженным или обойдённым в чём-то, следует попробовать действовать на конкурсной основе, добиваясь карьерного роста общепринятыми методами. В противном случае, как вы видите, страдают всё те же нервы. Стресс от сегодняшнего разбирательства мог спровоцировать временное помрачение сознания и необычность поведения — будем надеяться, что это пройдёт само собой.
- Ну что ж... Доктор Уилсон, - снова берёт слово председательствующий. - Вам выносится порицание и ставится на вид недопустимость рукоприкладства. При повторном нарушении о вашем поведении будет сообщено органам охраны правопорядка. Вы также должны будете выплатить штраф в пользу доктора Лейдинга. На ближайшие два месяца вам назначается супервизор от министерства для контрола за вашими методами руководства, после чего вы будете обязаны пройти перелицензирование.  Кроме того, вы обязаны посещать в течение месяца курсы по управлению гневом и сдать итоговый экзамен управления собой. Его результат также будет учтён при перелицензировании. Подойдите к столу, распишитесь под уведомлением... Доктор Лейдинг, вам предписано пройти медицинское освидетельствование, до окончания которого вы отстраняетесь от работы и будете к ней допущены в зависимости от результатов после перелицензирования. Подойдите, распишитесь... Доктор Хаус, вам надлежит разрешить конфликтную ситуацию между своими сотрудниками в кратчайший срок, и то, что вы не смогли этого сделать до инцидента характеризует вас, как не слишком талантливого управленца. Но поскольку вы управляете фактически своей собственностью, никаких карательных мер к вам применено быть не может — воспринимайте это просто как совет. В качестве министерского супервизора будет назначен доктор Смит. Вам надлежит не препятствовать его работе под угрозой прекращения действия лицензии больницы и насильственного разрыва страховых договоров. У меня всё. Вы удовлетворены решением?
- Хорошо, у меня возражений не будет, - сухо говорит Хаус.
- В таком случае, заседание дисциплинарной комиссии объявляется законченным. Всем спасибо.

Лейдинг остаётся в психиатрическом отделении «Принстон-Плейнсборо», Марта и её муж отправляются в педиатрию, Кадди идёт их проводить, по дороге что-то объясняя насчёт сроков выписки. Корвин бесцеремонно требует, чтобы Блавски отвезла его домой:
- Если уж выставила из своей квартиры, отвези на чужую. Тут далеко, между прочим.
- Сюда же ты как-то добрался, - не то, чтобы возражая, но справедливости ради замечает Блавски.
- Сюда Чейз привёз. Что я теперь, должен ждать тысячу лет, пока они натетешкаются? Давай, поехали.
- Подождите! - отчаянно окликаю я. - Корвин, постойте! Что это вообще было?
- Заседание дисциплинарной комиссии, - противным писклявым голосом отвечает карлик. - А ты что, по своему скудоумию не понял, что ли? Тебя приглашали сюда публично выпороть — рад, что сорвалось?
- Нет, не рад. Я виноват был, но все отвлеклись, потому что Лейдинг со своей суперречью их в нокаут отправил. А суперречь-то под суфлёра, а? Признавайтесь, это ваша работа? То-то вы в ладоши расхлопались, как на детском утреннике. Я, конечно, не Чейз, курсов парапсихологии не проходил, но кое-что и из книжек знаю. Лейдинг спасибо вам должен сказать, чьто только нёс чепуху, а не квохтал, как курица, да?
Выражение лица Корвина становится ангельски терпеливым.
- Лейдинг вчера, - говорит он, - зная, что я тебя терпеть не могу, попросил меня помочь ему с убедительностью речи. Так, несколько советов на тему «как завоёвывать друзей и оказывать влияние на людей». Я помог. Какие могут быть претензии — и тем более, от тебя?
- Это была подстава.
- Это была справедливость. Тот редкий случай, когда получаешь то, что заработал.
- Нечестно!
- Почему? Как раз предельно честно. В кои-то веки он сказал чистую правду.
- Против своей воли.
- Ну, не всегда делаешь, что хочешь.
- Лучше, чтобы все делали то, что вы хотите?
- Это называется «манипуляция», детка. Знаком с таким словом? Ты можешь, когда тебе нужно, например, в зубы дать. Я, видишь, ростом не вышел, кулачки -с фасолину — у меня свои способы воздействия. Какие претензии?
А в следующий миг чувствую на своём плече ладонь Хауса.
- Расслабься, Уилсон. Корвин мстил не за тебя. Ты — просто повод. Рыжая, а тебе должно льстить — все рыцари графства на белых конях кидаются за тебя в пасть дракона. Это ведь ты позвонила насчёт драки, правда? Маленькая мстительная дрянь! - называет её дрянью, но тон такой, что Блавски улыбается:
- Откуда ты знаешь?
- Лейдинг этого сделать не мог — ему Вуд губу зашивал, Корвин тоже не мог - он был с Уилсоном, как и Чейз, а Кэмерон — со мной. Буллит не стал бы — слишком уважает Уилсона и не настолько умён, чтобы просчитать ходы вперёд. Охранникам — незачем, они в таких случаях предпочитают нейтралитет и своё место работы. Остаёшься ты. А поскольку ты могла предвидеть, чем это всё закончится, я думаю, это — твоих рук дело. На психиатрическую экспертизу тоже повлияешь?
-Ты знаешь... - задумчиво говорит Блавски. - Есть такой соблазн.
- Значит, Уилсон бился за тебя, Корвин — тоже за тебя... А ты? Тоже за себя... или за Уилсона?
- Думаешь, я тебе сейчас отвечу? - улыбается Ядвига.
- Вот, - Хаус обличающе показывает на неё пальцем. - Вот наш Гитлер. Вот под чью, на самом деле, волю мы сплясали, как марионетки. Ты на неё ори. Это она тут — Беспощадная Стерва.
При этих его словах кровь отливает от моих щёк, в глазах на миг темнеет — я чувствую, что могу, в принципе, сейчас потерять сознание. Сердце пропускает удар, а потом взрывается тошнотворной, слепящей экстрасистолой. Ах, Хаус-Хаус, чёртов Хаус! В ушах колокольнывм звоном: «Беспощадная Стерва». Моя судьба, мой рок, моё упущенное счастье, быть может... Так какого же я, в самом деле...? А Ядвига всё ещё улыбается, словно не слыша его слов. Или... или она их слышит так же, как я? Божественным откровением? И Корвин угрюмо молчит и не вмешивается. И я, как дурак, молчу. Бледнею — и молчу.
- Ну, поехали, - наконец, говорит Блавски Корвину, - и нам обоим: - Увидимся в больнице.
И они уходят — Корвин семенит впереди, Ядвига — за ним, и я вижу только рассыпанные по плечам её тёмно-огненные волосы.
- Ты идиот, - грустно говорит Хаус, когда дверь за ними закрывается.

Мы остаёмся одни в такой привычной аудитории. Хаус читал здесь пропедевтику и общую диагностику внутренних болезней ещё пару лет назад, а я здесь проходил собеседование, устраиваясь на работу. Зал некруто поднимается амфитеатром, кафедра ещё деревянная, а не пластиковая и не из опилок, как современные, небольшая интерактивная доска, ещё меньше — обычная, с цветными маркерами. Пианино в углу, какие-то плакаты «из жизни внутренних органов».
- Хаус...
Даже говорить ничего не надо — он улавливает уже интонацию и морщится, словно лимон раскусил:
- Ой, да перестань. Всё правильно. Подлатаешь свою карму — и всё у тебя ещё будет.
Он подходит к пианино, рассеянно берёт аккорд и прислушивается к затихающему звуку.
- Иногда мне кажется, - говорю я, словно не ему и не глядя на него, - будто всё, что здесь было со мной, с тобой, так и осталось где-то здесь, просто мы ушли из зала, а представление продолжается, как будто я выйду в коридор, и ты попадёшься мне навстречу, сорокапятилетний, а за тобой в арьегарде Кэмерон, Чейз и Форман.
- Это старость, - говорит он, пробегаясь пальцами по клавишам. - Попринимай что-нибудь для улучшения мозгового кровообращения — должно помочь. Кстати, ты знаешь, что ты сегодня — ночной дежурный по больнице.
- Нет, не я. Моё отстранение от должности было временным, до вынесения вердикта дисциплинарной комиссии, а теперь я опять главврач и сам назначаю дежурных. Кстати, ты Лейдингу должен — бедняга за тебя сутки отпахал, до нервного срыва упахался.
А в следующий миг мы оба начинает вдруг совершенно непотребно бессовестно ржать. Я вспоминаю палату в психиатрии и бабочек и спрашиваю Хауса, не страдает ли Лейдинг лепидоптерофобией, а то надо бы предупредить, чтобы его не клали в мою бывшую палату.
- Ну нет, - сквозь смех еле выговаривает Хаус. - бабочки прекрасны. Он, наверное, боится гусениц.
- Или пауков...
- Крыс
- Мышей
- Лягушек
-Скунсов. Они ещё и воняют.
- Скунсы скунсов не боятся
- Скунсу — скунсово.
- Или собственных детей, потому что у них олигофрения, - вдруг говорит Хаус, и смех замирает у меня на губах.
- Вообще-то, это ужасно, - говорю я.
- Смотря с чем сравнивать. Например, по сравнению со смертью ребёнка ребёнок-олигофрен — это здорово, дебил хорош при сравнении с имбецилом, имбецил — с идиотом. Спроси у Кэмерон, что она об этом думает.
Зябко ёжусь:
- Нет уж, уволь...
Хаус присаживается перед пианино на табурет, возлагает руки на клавиатуру — именно возлагает, другой глагол тут меньше подойдёт — и начинает играть.
- Ты это помнишь? - спрашивает он с надеждой, что я вспомню, и я вспоминаю:
- Это же ты сам написал — ещё в школе, ты говорил.
- Не мог придумать концовку. А дебил, страдающий савантизмом и застрявший в возрасте ковыряния в носу, её продолжил и закончил. У него не было нормальной жизни, зато у него была музыка. Природа стремится к равновесию, и если что-то отнимает, что-то даёт взамен.
- И что, по-твоему, она может дать взамен Шерил-Анастасии?
- А это кто?
- Дочка Чейзов.
- Её так назвали? Ну, кое-что она ей уже дала: жизнь. Другой вопрос, так ли уж она ей была нужна.
- Это станет понятно только когда она распорядиться ею. По тому, как распорядится.
- Ну, да. Будет глядеть часами в стену или расшибёт башку на мотоцикле. Или попробует работать в силу своих возможностей, строить отношения, учить испанский, играть в покер... Ты же понимаешь, что мы уже не о дочке Чейзов говорим, да?
- Ну, она как будто пока не пробовала играть в покер... Хаус, нужно на работу возвращаться.
- Подожди, - говорит он и снова обращается к клавиатуре. Я узнаю одну из любимейших композиций Орли - «Удивительный мир», и он как будто намекает мне этой композицией на что-то, что я в этот момент как раз и сам чувствую.
Всё начинается.
Всё кончается.
Солнце светит.
Земля вращается.
Всадник скачет.
Ребёнок плачет.
Не ищи, что всё это значит.


А в больнице из-за этого разбирательства, скомкавшего и разорвавшего весь день, полный сумбур. Блавски отвезла Корвина, дежурившего ночью на пульте, и вернулась знакомиться с новым сотрудником, Ли с Кэмерон решили пересмотреть порядок работы аптеки и притащили мне документы на утверждение должности аптекаря.
- Нет денег, - покачал я головой. - Психопедиатр нам дорого обошёлся. Ли, вам придётся самой пока постоять за прилавком.
Кэмерон, понятное дело, проглотила это, не разжёвывая — психопедиатр интересовал её, пожалуй, больше, чем аптечные журналы, но Ли состроила недовольную мину, пытаясь донести, что стоять заприлавком считает ниже своего достоинства.
- Я сомневался в необходимости вашей вакансии, - сказал я ей. - То есть, нам нужен фармацевт и клинический фармаколог, даже очень нужен, но полностью загрузить вас при имеющихся условиях мы не в состоянии, и я над этой ситуацией голову сломал, но если вы совместите со своей работой ещё и аптеку, вы полностью оправдаете свою зарплату, а мы полностью оплатим вашу работу. Смоглашайтесь — больные получают однотипные схемы, работы в аптеке будет немного.
В общем, уломал. Пока уламывал, вернулизь Чейз и Марта, Марта заявила что чувствует себя отлично и вообще не собирается бросать работу. Она, действительно, выглядела вполне здоровой, и я отправил её вести амбулаторный приём повторных явок — послеоперационных, для амбулаторной коррекции фармсхемы и в таком же роде, после чего на меня налетел Хаус и, грозя палкой, стал сварливо объяснять, что Марта Чейз — его сотрудница, и только ему решать, варить её, жарить или сделать из неё омлет.
Я отвязался от него только изобразив полуобморочное состояние и демонстративно проглотив аспирин, за который тут же получил отдельный выговор и чуть ли ни попытку засунуть мне два пальца в рот для извлечения оного.
Наконец, он уковылял заниматься своей диагностикой и оставил меня в покое.
Нужно было ещё посмотреть больных Лейдинга, и я занимался этим, пока не почувствовал, что умираю от голода. Часы показывали половину четвёртого — неудивительно, что я проголодался. Подумав, я набрал номер Хауса:
- Перекусить не хочешь?
- Я тебя уже четверть часа жду в кафетерии! - возмутился он. - Ты обо мне что, вообще не думаешь? Я голодный.
Когда я спускаюсь в кафетерий, он сидит рядом с Чейзом за столом, таскает у него еду с тарелки и о чём-то спорит. Спорить при этом ему, я вижу, интересно, а таскать — нет, потому что Чейз не сопротивляется.
- Что тебе взять? - спрашиваю его через головы, от стойки.
- Сэндвич с котлетой, картошку, салат и кофе, - делает заказ так быстро, как будто всё это время обдумывал его. Себе беру то же самое — так хоть шанс есть, что и мне что-то перепадёт. Кафетерий у нас маленький и небогатый, но с голоду умереть не дадут. Раздатчица — негритянка ослепительно улыбается во все свои тридцать два белоснежных зуба:
- Пожалуйста, доктор Уилсон, - и заговорщическим тоном сообщает. - Есть пончики с джемом.
- Не смородиновый?
- Нет-нет. Сливовый.
- Три, пожалуйста, - угощу Чейза, если Хаус не успеет захапать все три.
С подносом пробираюсь к ним за стол. В углу меланхолично пережёвывает красную рыбу Сё-Мин. Вижу, что и Чейз неприязненно покосился на него.
- … так и будет отираться в больнице? - долетает до меня окончание его фразы.
- Он работает, и он приличный невролог — куда лучше Вуда.
- Он соглядатай.
- Плевать. Мы о твоей больной говорили, - напоминает Хаус.
- То, что я вижу в позвоночнике, явно метастаз, - послушно переключается Чейз, - и я могу его убрать, но без первичного очага мы только спровоцируем неопластический синдром и ускорим рост...
- ...первичного очага, - договаривает Хаус. - Ты ведь в меде учился, знаешь, в чём главная проблема раковых больных?
- Поздняя диагностика из-за отсутствия ярких ранних симптомов.
- Правильно. Так какого же ты скуксился: судьба сделала тебе подарок — показала рак до начала каких бы то ни было симптомов. Уилсон, - вдруг спрашивает он, - ты когда рак у себя заподозрил, почему решил обследоваться?
- Я не заподозрил — увидел тень на обычном плановом снимке. Потом сделал биопсию.
- Вот видишь. И он тянул до операции почти полгода. И прооперирован практически радикально.
- Да уж, сердце вырезали — радикальнее некуда.
- Была кардиопатия в рамках неопластического синдрома — не морочь мне голову, я смотрел срезы.
Тут только меня словно под дых ударяет: это же о моём сердце речь, моё сердце леджало распластанное на секционном столе, и кто-то из цитологов Кадди нарезал его на тонкие ломтики и, прижав к предметному стеклу микроскопа, смотрел, как переплетаются бледные, потерявшие исчерченность дистрофичные волокна. К горлу подкатывает тошнота, и я поспешно отхлёбываю кофе. А он, гад, горячий, и я чуть не обжигаю язык.

А ты нюни распустил.
- Потому что это не тимома.
- Светлоклеточная меланома — и что? Ищи первичный очаг. Раздень её, залезь к ней в трусы — первичная опухоль может на большой половой губе быть, а идиоты -врачи стесняются туда лишний раз раглянуть. Посмотри в складках, под ногтями, между пальцев, просканируй её и не смей отпускать пока не найдёшь. Она умирает, а если не найдёшь первичного очага — по твоей вине.
- Это, скорее всего, не единственный метастаз, так что уже не будет иметь принципиального значения, найду я первичный очаг или нет. Это может быть вообще всего несколько клеток под волосами или там, гды вы сказали. Даже если я его уберу, что я смогу сделать с разбросанными по всему организму спорами этой дряни?
- Чейз, - вмешиваюсь я. - ты ещё слишком хирург и не проникся нашей спецификой. Рак  редко даёт повод для радужных надежд, и мы не должны ставить перед собой невыполнимых задач, но у пациента одна жизнь, и другой, исправленной, без рака, уже не будет. Значит, наше дело сделать именно эту как можно дольше и как можно лучше. Мы не издеваемся над больным, когда режем его и причиняем боль, или когда вводим ему цитостатики, и он начинает кровить и блевать и падать в обмороки от дурноты, или когда мы делаем ему лучевую, и он покрывается язвами и теряет волосы — всё это мы делаем с одной единственной целью: продлить и улучшить те годы, месяцы, дни, часы, что ему остались. Поэтому если есть хоть минимальный шанс — оперируй. Ты ко мне потом подойди — всместе прикинем химию, ладно? Пончик хочешь?
- Да, спасибо, - прихватив пончик и кофе, он уходит.
- Втянулся?- поднимает бровь хаус. - Уже наставления читаешь подрастающему поколению?
- Я сейчас проверял карты Лейдинга, - говорю. - Они безупречны. Он — отличный врач. И редкая сволочь. Как быть?
- Думаешь, если бы он был пушистый котёночек с пустой головой и глупыми руками, я взял бы его на работу?
- Я не стану его увольнять, - говорю я, помолчав. - Если, конечно, он сам не уйдёт. Ты — как?
- Я? А что я? Спроси лучше Блавски? Это же она его ненавидит...
- Если бы... - вздыхаю я.
- У-у... - тянет Хаус и одновременно прикусывает мой сэндвич, из-за чего «у-у» превращается в «м-м».
- Когда человека ненавидишь, его не станешь слушать и ему не станешь верить, - говорю я.
- И ты, понимая это, справляешься?\
Пожимаю плечами.
- А что мне остаётся?
Он понимающе — даже, пожалуй, сочувственно кивает и жуёт.
- Почему ты сказал «Беспощадная стерва»? - спрашиваю. - Ты ведь Эмбер так называл.
- Ну, ты-то её так не называл.
- Ты считаешь, мне стоит попробовать... - но он перебивает, не давая мне договорить:
- Я считаю, тебе не стоит руководствоваться тем, что я считаю. Хочешь, чтобы я повторил тебе всё то, что ты наговорил Чейзу?
- Какое отношение...
- Я имею в виду спич о максимально удовлетворительном качестве жизни. Знаешь, ты довольно жалко выглядишь и, в основном, потому, что всё время как будто пытаешься себе же палки в колёса втыкать. Соображения тут разные: этика, страх, всякая другая фигня... Ты знаешь, что я одно время тоже пытался построить свой дом? - неожиданно спрашивает он.
- Тот, который потом раздолбал автомобилем? - догадываюсь я, к чему он клонит.
- Когда Кадди только вернулась сюда, она вешалась мне на шею — это ты тоже знаешь?
- Я не назвал бы...
- И то, и другое, - перебивает он, - больше похоже на истерику, когда земля горит под ногами, и ты кидаешься во все тяжкие любой ценой — лихорадочно строишь семью, лихорадочно меняешь работу, лихорадочно куда-то бежишь, лихорадочно кому-то вешаешься на шею. Но лихорадка — это симптом болезни, знаешь... Корень зла тут один: страх и неуверенность. А когда жить осталось мало, это сильнее. И кончается плохо. Тюрьмой, психушкой, ещё какой-нибудь дрянью...
- То есть, дружеского совета я от тебя не дождусь?
- Это и есть совет, идиот, - говорит он почти ласково. - Середина лета. Зодиакальный знак рака. Жизнь перевалила за файф-о`клок. Впереди сиреневый вечер с виски в баре, азартными играми и дружеской беседой перед теликом до самого сна. Плевать на «как должно» - сделай, как удобно. Раздай долги, купи кота, пусть к тебе приходит тот, кого ты хочешь видеть, а кого не хочешь, на порог не пускай, как бы ни неполиткорректно это не выглядело. Открой окно, запусти бумажного змея, ляг на диван...
- И сдохни?
Свет вдохновения, на миг зажегшийся в его глазах, гаснет.
- Да, и сдохни. А ты хотел вечно жить, как агасфер? Так ты не с того конца начал — сначала попёрся вокруг света, не присаживаясь, а только потом вспомнил, что о продолжительности жизни контракт позабыл заключить.
- Ну, хорошо. Допустим, ты прав. Но, если просто плюнуть на всё и сибаритствовать, не окажется ли в последний момент, что тебе просто нечего предъявить?
- Кому, чудило?
- Ну, не знаю... высшему Смыслу, как ты его называешь, Богу, допустим, самому себе.
- Это ты его называешь Высшим Смыслом — я, скорее, Высшей Бессмыслицей. Ничего не надо предъявлять. Смерть — не судебный пристав, опись имущества делать не станет, сколько ни наворуй. Или ты веришь в лабуду насчёт раскалённых сковородок и прохладнымх ручьёв с первоклассным виски? Тебе нужно пересмотреть приоритеты и определиться, наконец, ты что вообще тут делаешь, живёшь или к смерти готовишься.
- Я болен. Я не могу о ней не думать.
- Все больны, разница только в диагнозе.
- И в прогнозе...
- И твой диагноз: спермотоксикоз. Трахни уже кого-нибудь.
- Понимаешь... я — не ты. Мне не всё равно, кого.
Он плотно сжимает губы, и я вижу, что обидел его. Вообще веду себя как скотина — ведь он пытается помочь. Как всегда. Я вдруг впервые за много месяцев замечаю, как сильно он постарел и похудел, и даже смеяться стал по-другому — устало. А может быть, он и прав? Ведь недаром мне так часто снится полёт красной металлической бабочки с живым сердцем — то, что я пытался сказать Блавски.
- Хаус... А если «кто-нибудь» не захочет? Вообще, надо ли принимать во внимание чувства других людей или переть нахрапом? Я всегда думал, что да, но что, если я ошибался?
- Было уже. Ты повторяешься.
- Я всегда повторяюсь. «День сурка» - помнишь?
- А что ты не смог и трёх дней протянуть, помнишь?
- Я почувствовал, что играю, а не живу. И бросил. Потому что было не до игр. Я не справился, но это не значит, что я не хотел и что у меня ,s в принципе не могло получиться любить себя плевать на всех. А по твоей теории кота и воздушного змея я был прав тогда, а не теперь. Но там, в автобусе ты мне говорил другое...
- Ладно. Я тебе повторю так, чтобы ты понял, как яс ам думаю об этом. Чувства других людей надо принимать во внимание настолько, насколько они, эти чувства, являются и твоими тоже. Если да - да, если нет — нет. А всё остальное — насилие над собой и рисовки.
Я уже открываю рот, чтобы возмутиться такой эгоцентрической позицией, как вдруг меня пробивает — второй уже раз за один разговор с ним, и я понимаю всю глубину и правоту высказанной им сейчас мысли. И это никакой, чёрт возьми, не эгоцентризм, это самая правильная, самая честная позиция — это его, Хауса, позиция, на которой он, похоже, с рождения стоит, и именно поэтому я не знаю никого, кто мог хотя бы приблизительно сравниться... И я даже на миг прикрываю глаза от этого пробоя, а когда снова открываю, он пьёт мой кофе с моим пончиком.

В половине шестого вдруг поступает экстренный пациент — тот, которому пересадили вторую почку при экспериментальной операции. Почему именно к нам, не могу понять — у нас не слишком хорошие условия для нефрологических. Да ещё он протянул время — период анурии больше суток. Отёчный, в сопорозном состоянии.
- Венди, позвони Старлингу — его клиент.
- Там отторжение, - говорит Мигель, осматривавший первым контактом. - Надо удалять почку, не то он — труп.
- С ним есть сопровождающие?
- Да, его жена.
- Возьмите разрешение у неё — он сейчас недееспособен.
- У неё нет прав — мы ждём его отца. В медкарте написано, что он — врач.
- Как скоро он сможет прибыть?
- В течение часа.
- Ладно, ждём.
Я просматриваю карту пациента, а думаю о Леоне Харте — за своими делами почти совсем забыл о нём, не созванивался... А может, и правильно? Ну, что я ему? Напоминаю младшего брата — да ведь это не самое счастливое воспоминание, надо заметить... Что-то меня тревожит — ведь от одного донора транспланты, и потом, уже несколько раз с пульта докладывали, что у него не всё благополучно.
- Готовьте операционную — не будем терять времени: как только получим разрешение — сразу на стол. Колерник, тебе. Сабини — на наркоз. Корвин ушёл, пусть ассистирует Тауб. Работа тонкая, для его девичьих ручек  - в самый раз. И оставьте нам условия для ретрансплантации. Вдруг...
Выхожу из отделения раздасадованный, чуть не обозлённый — теперь ещё не хватало нам отторжения роговиц у пациентов Варги, чтобы окончательно похерить успех одномоментной трансплантации. И — не выдерживаю — набираю-таки номер.
- Леон, узнал?
- Старик, у меня определитель, так что...
- Как чувствуешь себя? Почка работает?
- Устал, по правде говоря... Работает — куда она денется? Сам как?
- Леон... это — не дежурный звонок. Только что поступил человек, у которого трансплантацию проводили одновременно с тобой. У него отторжение транспланта. У тебя точно всё в порядке? Ещё в начале лета ты, помнишь, жаловался, что простудился, поясница побаливает. А сейчас — как?
- Так же, - помолчав, отвечает он, и тон невесёлый.
- Ты же понимаешь, что это серьёзно? Что это твоя жизнь? У тебя отклонения при мониторировании.
- У меня стенокардия ещё — ты помнишь? Почку вы заменили, а сердце — нет.
- Отклонения в электролитном составе крови.
- Нарушал диету, как дурак.
- Леон, я с тобой не шутки шучу. Это важно.
- Сейчас мне важно досняться в сезоне. Такая работа, Джим! Мы все на кураже, пашем, как проклятые, спим по три часа в сутки, и нам нравится.
- Леон, тебе нельзя спать три часа в сутки и пахать, как проклятому.
- Только до октября, старик, в октябре я сам приеду и крутите меня, как хотите. Ну, всё, я тороплюсь — Бич там уже из штанов выскакивает. Хаусу — привет, - и гудки.
Звонил — думал.успокоиться, а взвинчен теперь ещё больше. Кураж-куражом, но голос у него усталый и нервозный, а среднесуточное давление... - не веря своей памяти, захожу в пультовую:
- Буллит, будь добр, промотай мне последние сутки у Харта. Все отклонения сбрось отдельной табличкой, ладно?
- А у себя не хотите? - интересуется он, пробегая пальцами по клавиатуре. - У вас нарастает «пэ-ку» и за сутки уже сорок две экстрасистолы. Сократительная активность...
- Брось, - говорю. - Я не лечащий врач сам у себя — Чейзу доложишь.
- Хаусу доложу, - грозится он. - Ну, вот вам распечатка.
Возвращаюсь в отделение, на ходу просматривая распечатку. Среднесуточное давление сто сорок шесть, нижнее — девяносто. В последнем присланном анализе калий высоковат — ещё в пределах, но едва ускребается. Сердце - семьдесят в минуту. Норма. Хотя раньше у него чаще билось. В общем, всё не критично, но настораживает. Нужно показать Хаусу.
В коридоре натыкаюсь на ожидаемо приехавшего Старлинга.
- Что там? - нервозно спрашивает он, стараясь выглядеть спокойным и деловитым, но не слишком в этом преуспевая. Нервозность эта выглядит странно. Старлинг — хороший врач, у него редко бывают настоящие проколы, но транспланты непредсказуемы и мало зависят от мастерства хирурга. И Старлинг это знает — с чего же так нервничает?
- Отторжение. Мы ждём разрешения на операцию — должен прибыть отец пациента.
- В каком он состоянии?
- Загружен. Сопровождающая сказала, что он сутки не мочился. Температура субфебрильная, по катетеру получили буквально чайную ложку. И с кровянистой примесью.
- Хорошо, я хотел бы участвовать в операции.
- Это не я решаю — как скажет Колерник. Вы же знаете, хирурги — автономная единица всегда, и наши — не исключение. Остальные должны идти у них на поводу.
- Думаю, она разрешит — я её неплохо знаю, поговорю с ней. И можно будет сразу внести его в базу данных на повторную пересадку?
- Маловероятно, что удача улыбнётся повторно. Но внести в базу можно. Я сейчас возьму его данные из приёмного.
Но в ответ на запрос из приёмного отделения, совмещённого у нас с амбулаторией, поступает, действительно ошеломляющее известие — у поступившего больше двух промилле алкоголя в крови.
- Он что, пил? С пересаженной почкой — пил? - изумляюсь я, и вижу вдруг по лицу Старлинга, что для него это — не новость.
- Стоп, - говорю. - Он и раньше пил, и вы знали? Старлинг, это серьёзное нарушение, и вы прекрасно отдаёте себе отчёт в том, что это — серьёзное нарушение. Страдающие алкоголизмом не могут быть реципиентами органов — значит, вы ввели в заблуждение комиссию по трансплантации, не сообщили известных вам фактов, а теперь ваш больной пропил свою новую почку. Думаете, я должен промолчать и, так же молча, снова внести его в список очередников?
Старлинг долго не отвечает. Он смотрит в сторону, а его лицо похоже на небо в пасмурный полдень — лёгкими тенями по нему скользят тучи. Я слишком хорошо его знаю, чтобы не насторожиться. Он учился нефрологии с Хаусом, а со мной много раз сталкивался в барах и туалетах на всевозможных конференциях, коллоквиумах и брифингах по онконефрологии. Лёгкий человек, не склонный ни к анархии, ни к стяжательству, что могло бы объяснить такое откровенное пренебрежение правилами.
- Это не просто больной, - наконец, говорит Старлинг. - Он — мой сын от первого брака, и я приехал сюда не только как его лечащий врач, но и как медицинский поверенный, чтобы подписать разрешение на операцию. Я думал... надеялся, что он справится. Ему двадцать шесть всего...
Вот так. Как пыльным мешком по голове. И он сам вшивал ему почку, слушая по громкой связи команды Хауса, даже, кажется, что-то балагурил. На языке вертится «мне очень жаль», но это такая дежурная, расхожая фраза, что говорить её врачу просто нельзя.
- Я вас очень уважаю, Старлинг, - говорю, помолчав. - Сейчас даже, наверное, ещё больше зауважал. Но я не могу... Простите.

В отвратительном настроении возвращаюсь в свой кабинет — нужно хотя бы начать составлять отчёт об этом провале, чтобы после окончания операции расставить точки над «i» - а там уже сидит, развалившись на диване Хаус и вертит трость — серебристая змея вспыхивает, ловя свет заходящего солнца — довольно зловеще.
- Дерьмово выглядишь! - жизнерадостно приветствует он меня. - Всё ещё обдумываешь смысл жизни, и как прожить, чтоб не стыдно помирать было?
- Ты слышал, кто к нам поступил с отторжением транспланта почки?
- Ну, поскольку его карта лежит у тебя на столе...
- Это тот, кому мы делали множественную одномоментную пересадку. Кардиореципиент умер на операции, мы отчитались... ты отчитался об успехе нефротрансплантации, а теперь придётся подавать извещение об отторжении.
- Ну, да. Он с нами скверно поступил. Взял — и отторгнул почку, на которую мы возлагали такие надежды. Ты поэтому мрачный? Обиделся?
- Он пьяница. Но ещё он - сын доктора Старлинга, поэтому Старлинг включил его в реестр в обход правил. Он приехал. И я не знаю, как мне теперь быть.
- А какие варианты, собственно? Почку надо удалить, парня перевести на диализ.
- Старлинг настаивает на повторном включении в реестр...
- Ну ещё бы ему не настаивать!
- Если я покажу в отчёте, что парень пьяница, это снимает с нас вину, эксперимент не будет считаться провальным, можем получить «добро» на повторный. Но он ни за что больше не получит почку. И Старлинга накажут — могут даже лишить лицензии. А если смолчу, это... это будет неправильно.
Хаус фыркает, как лошадь, но я не собираюсь так просто сдаваться.
- Да, смешной выбор. На одной чаше весов жизнь человека, который её не ценит, и карьера другого, который её ценит, на другой — я не знаю, чья жизнь, но чья-то — точно и успех эксперимента, который может спасти ещё чьи-то жизни.  И моя совесть. И выбрать не так-то просто. И можешь не фыркать.
- Совесть скинь со счетов, - лениво советует он.
- Это ещё почему?
- Потому что она на обеих чашах, и примерно поровну. Будь это иначе, ты принял бы решение, не задумываясь.
- А ты прав... - говорю, подумав.
- Я всегда прав. Даже скучно. А, кстати, почему Старлинг взваливает на тебя свои проблемы? Пусть он решает. Если ты включишь парня в реестр, ответственность будет твоя, но ты бы никогда не включил в реестр чужого пациента, не расспросив врача — пусть подаёт на комиссию.
- Я — член комиссии, Хаус.
- Так выйди.
- Что? Ты серьёзно?
- Серьёзно. Ты — инвалид, реципиент, сердце получил в обход правил и законов, о чём все знают, как и о твоей извращённой совестливости. Странно, что она до сих пор не взбунтовалась, но как аргумент — сойдёт. Тебе нужна эта комиссия?
- Была нужна, когда я мог влиять.
- Как главврач узкоспециализированной больницы, и так можешь.
- Правда...
Это выход. Выйти из состава комиссии по трансплантациям, козыряя нездоровьем и этическим конфликтом, не выдавать Старлинга, но и не содействовать ему — пусть выпутывается сам. Какое право я имею судить? У меня не было детей, и я понятия не имею, на что бы пошёл, если бы они были, ради спасения их жизни. На обман и подлог — запросто. Когда-то на убийство пошёл ради дорогого мне человека...
Вдруг захлёбываюсь безудержной зевотой — даже почти отключаюсь на высоте зевка.
- Расслабился? - понимающе кивает Хаус. - Дошло, наконец, что земля вращается не вокруг твоего железного несгибаемого характера?
- Издеваешься? - а перестать зевать не могу — очень глупо, должно быть, выглядит.
- Устал? Иди сюда, - он похлопывает по дивану рядом с собой, как кошку или собаку подзывает, покровительственно и властно. - Садись. Спиной ко мне повернись, - и чувствую сильные жёсткие пальцы начинают разминать мне шею и надплечья так, как может и изредка в виде особой милости делает мне только он. Больно. Приятно. Бывают такие странные минуты, когда преследующая по пятам суета вдруг берёт тайм-аут, и ничего нет важнее сиюминутного ощущения правильности происходящего — даже не то, чтобы правильности, а некоего единственно возможного варианта «здесь и сейчас», и такие минуты впечатываются в память очень чётко: пылинки в солнечном свете, розовый блик на коже тыльной стороны ладони Хауса и рукаве его светло-голубой рубашки — как всегда, с расстёгнутой манжетой с нитками от оторванной пуговицы, документы на столе — лёгкий сквозняк из окна чуть приподнимает лист, словно собирается перелистнуть, но передумывает и снова оставляет его в покое.

ХАУС.

Операция закончилась около восьми. Почку, которую вшивали с таким старанием и точностью, безжалостно вырезали и выбросили — ну, вернее сказать, передали для гистологического анализа Куки. Вместо неё подключили громоздкий и неудобный аппарат для диализа. Старлинг остался сидеть в интенсивной терапии.
Уилсона я застаю в кабинете за составлением отчёта. Дело у него продвигается мучительно медленно, потому что трудно одновременно и не врать, и правды не говорить — я с откровенным, добротным, качественным враньём справился бы быстрее. Но Уилсону не подходит — он в обычной позиции «И рыбку съесть, и в дамки влезть», а такая позиция — всё равно, что балансировать на одной ноге на спинке стула. Ну, чем мог, помог — беру со стола анализ алкоголя в крови, а на возмущённое его: «Что ты делаешь?» демонстративно комкаю и бросаю в ведро:
- Затерялся. Но ведь при желании результат можно посмотреть в лабораторном журнале...
- То есть, я забыл о нём, да? - не без сарказма спрашивает Уилсон. - Заказал, не получил, не описал, не упомянул даже — и успокоился.
- А ты и остальные не описывай — просто приложи. Случай несложный — не стоит многотомника. Другое дело, если бы ты собирался поднимать вопрос о его повторном включении в реестр, а так... отторгнутая почка передана на гистоисследование, завтра результат, диагноз — и можешь смело сдавать в архив, тем более, что Старлинг ещё меньше твоего заинтересован в аккуратном ведении документации. Заключение Куки лучше ответит на все вопросы.
Вижу, что его подмывает возразить мне, но достаточных аргументов не находится. То, что полагается по правилам, конечно, ввиду моего совета, вопиет к небесам, но Уилсон знает, что мне плевать на то, что полагается по правилам. Он снова с сомнением перечитывает текст, болезненно морщась, и всё никак не может решиться поставить, наконец, свою подпись и отложить карту.
- Итак, он готов пасть на самое дно бездны кривды и лжи, чернее которой нет, - комментирую. - Какой насыщенный день, Уилсон! Одного коллегу упёк в психушку, другого спас от делицензирования, а ещё толком не стемнело. Подпиши уже эпикриз.
Действительно, на улице густые сумерки, но лампа горит, и они кажутся непроглядной чернотой. Я вижу, что Уилсон здорово устал — ночь без сна, день, полный беспокойства. Он хочет спать — я знаю такое состояние: голова тяжёлая и туманная, под веками несильное надоедливое жжение и ни на чём нельзя сосредоточиться, нельзя понять, правильно ли поступаешь и насколько судьбоносно твоё решение, существенны ли твои сомнения и тревоги или ты их безбожно преувеличиваешь и вот эта тупая тяжесть в боку означает, что ты слишком долго оставался за столом или где-то в глубине потихоньку подгрызает твои внутренности ещё не диагностированный раковый метастаз. И сейчас Уилсон не идёт домой и упорно роется в документах потому что не чувствует уверенности в принятом решении, потому что не может сосредоточиться и оформить свою усталость в целенаправленное действие: пойти домой и лечь спать, потому что хочет услышать от меня то, чего никто в здравом уме и твёрдой памяти давно от меня не ждёт — слова ободрения и поддержки.
- Кончай, - говорю. - Чёрное не сделается белым оттого, что ты заснёшь за столом. Пойдём, я есть хочу. У нас дома есть что-нибудь съедобное?
- Были стейки с капустой. Если подогреть...
- Ну, давай, вставай, пошли. Ты эту папку уже в четвёртый раз открываешь, читаешь титул и огпять закрываешь — впечатление такое, что у тебя на жёстком диске места недостаточно — форматирование нужно.
Наконец ставит нервную размашистую подпись, поднимается, прихватывает пиджак и портфель — единственный в больнице, кто ходит с портфелем, как живой анахронизм эпохи Великой Депрессии. И лицо становится вдруг озадаченным. Взвешивает портфель в руке, хмурится, лезет в него и вынимает книгу — довольно толстую, но в мягкой обложке.
- «Как перестать беспокоиться и начать жить» Карнеги - старое издание. Сам купил или подарил кто?
- Не знаю, откуда эта штука взялась в моём портфеле, - с недоумением говорит он, так подозрительно заглядывая в портфель, словно ожидает увидеть там ещё что-нибудь необычное — живого кролика, например.
- Это не я, - говорю на всякий случай, потому что, действительно, не я.
- Смотри, тут открытка. Пустая, без каких либо надписей. Рождественская. Детская. Бред какой-то...
На глянцевом кусочке картона изображён гном в красной дублёнке, который, стоя на перекладине увитой серпантином стремянки, подводит стрелки часов. Бородатая физиономия у гнома хитрая, глаз прищурен, а поперёк открытки игриво-назидательная надпись: «А ты хорошо себя вёл в этом году?»
- Кто и зачем подложил мне это в портфель? - недоумевает Уилсон.
А я не могу удержать улыбки.
- Тебе точно нужно форматирование, - говорю. - Подарок от Корвина — своего рода извинение, но с намёком, что и ты не ангел. Это же даже рождественскому оленю понятно. А книжку почитай — имеет смысл тебе её почитать.
Несколько мгновений он молчит, держа внесезонный подарок «тайного Санты» перед собой, как будто не знает, что с ним делать, но, наконец, убирает обратно в портфель.
- Я читал это... раньше. Та самая теория, которая страшно разнится с практикой, - и гасит лампу.
Сразу окна светлеют, меняя местами чёрное с белым, как негатив и позитив в процессе печатания фотографий. И сам он становится тёмным силуэтом, как вырезанная из чёрной бумаги фигурка, на фоне окна. Только почему-то блестит серебристым зеркалом волнистая полуседая прядь надо любом — ловит откуда-то невидимый свет. Сам не знаю, почему, но спрашиваю — сейчас, в темноте, когда мы не видим глаз друг друга:
- Ну а как ты... вообще?
- Вообще? Хороший вопрос.
- Ну, ладно — не вообще. В частности?
- Я впорядке, - чувствую в его голосе лёгкую улыбку. - И вообще. И в частности. Не всё идеально, и не всё солнечно, но... я чувствую сейчас, что я на своём месте. И хорошо, что моё место не особенно далеко от... твоего места.
Смутил ведь, зараза, хоть и в темноте.
- Девчонка! - протестующе обзываю его.
- Мальчишка! - смеётся он в ответ. - Долго будем тут стоять?

УИЛСОН

Помню, что имел самые благие намерения приготовить ужин себе и Хаусу. Просто присел на минуту, привалился к спинке дивана, чтобы спина отдохнула прежде, чем встать к плите, прикрыл глаза...

- Да ложись ты, ложись, - руки сжимают плечи, заваливая навзничь, а там, куда придётся сейчас моя голова уже откуда-то взялась подушка — мягкая и прохладная. -  Давай сюда свою удавку, висельник, - те же проворные пальцы развязывают галстук, расстёгивают воротник-сразу становится легче дышать.
- Ты... необычно заботливый...сегодня... - бормочу, засыпая. - Спасибо...
- Ты даже не представляешь, как я в этом далеко зайду, - грозится и сдёргивает с меня туфли, а они жёсткие и к вечеру тесноваты. Блаженство от них избавиться. Смешно: я вроде ещё не совсем сплю, всё слышу, но уже не могу ответить, не могу даже пальцем шевельнуть. Даже обидно: Хаус раздевает меня — в этом предложении каждое слово можно писать прописными буквами, а я даже не в состоянии ничего прокомментировать. Боже! Это что он, и брюки тоже? И носки?!! Ну, завтра, не иначе, снег пойдёт...

Просыпаюсь среди ночи — нередко такое бывает, даже если мне не нужно отлить или что-нибудь ещё, и даже если я засыпаю в своей постели, а не на диване в гостиной, раздетый только наполовину стараниями Хауса. В комнате полумрак — один лишь неяркий торшер горит. Дверь в спальню Хауса полуоткрыта — там темно, а в гостиной тихо, так что до меня доносится его размеренное сонное дыхание. Можно перейти к себе и лечь, как полагается, раздевшись, постелив постель, но лень, сойдёт и так. Всё равно уже рубашка мятая, да и брюки, стащив с меня, Хаус не удосужился повесить, как следует — бросил, как попало, на ближайший стул. Впрочем, слишком многого хочу от него. К тому же, сам он брюк не носит — джинсы, а они не мнутся. Да если бы и мялись, ему плевать. Ему двенадцати не было, когда он научился чётко отделять главное от второстепенного, и стрелочки на брюках в список главного явно не входят. И он прав, чёрт возьми, потому что только такой зануда, как я, может считать, что цвет галстука и оттенок парфюма значат в жизни что-то большее, чем цвет галстука и оттенок парфюма. Но лучше сейчас не думать об этом, не самокопаться, потому что опять пролежу всю ночь, глядя в потолок, а хочется спать. И я совсем уже было собираюсь снова заснуть, как вдруг замечаю кое-что на журнальном столике. Там, отражая янтарным глазком свет торшера, стоит стакан с остывшим чаем и бумажная тарелочка с шоколадным печеньем. Но, как говорят мои еврейские сородичи, самый цимес в том,что по форме печеньки сделаны в виде бабочек с налитыми белой глазурью узорами на крылышках. И я сижу на диване, обняв круками колени, пялюсь на этих шоколадных бабочек и безудержно улыбаюсь, как дурак, и именно в этот момент, кажется, учусь — запоздало учусь — отделать главное от стрелочек на брюках.


The End/ПЯТЬ ЧАСОВ ПОПОЛУДНИ ПОД СОЗВЕЗДЕИЕМ РАКА.

АКВАРИУМ
Well, at whom the hand will be raised to kill this kid?

И н т р о д у к ц и я

Иногда она его ненавидит. Ненавидит, как порабощённый народ может ненавидеть узурпатора. Особенно узурпатора, правящего мудро, которого вроде бы и свергать-то не за что. Но ещё больше в такие минуты она ненавидит себя.
Всё начинается, как правило, в те уязвимые утренние часы, когда она ещё не проснулась толком, лишь поднимаясь, всплывая на поверхность сна. Он чувствует это. Он ни разу не разбудил её сам, но к моменту пробуждения она уже чувствует его руку у себя между бёдер. И сначала он осторожно вкрадчиво потирает пальцем её паховую складку — непременно правую, это-то он знает. Как знает и всё, что нужно делать дальше, как будто перед ним лежит лист партитуры. Двумя пальцами нежно захватить, словно мочку уха, словно дольку мандарина, и перебрать медленно и постепенно вниз и обратно. Никаких прелюдий, никаких поцелуев и нежных слов — не для неё, и он знает это, знает, что от «вводных» ласк она, скорее, рассвирепеет, чем заведётся, поэтому он сразу же берёт быка за рога и щекотно пробегает прохладными пальцами всю её промежность — в такой момент пальцы у него почему-то всегда прохладные, и щекотка от этого ещё сильнее - настолько, что сбивает дыхание. Ещё он знает, что у неё есть — тоже справа — одна такая точка, которую нужно легко массировать круговыми движениями кончика пальца, возможно, даже считая про себя — в первый момент она тихо ахнет, а потом на счёте «пять»  непременно застонет и закусит нижнюю губу. На миг выражение лица её станет таким, что трудно удержаться и не поцеловать, но удержаться надо. Вообще, не терять голову. Потому что следующий шаг самый опасный. Его другая рука пробирается к её груди — несчастной, обезображенной шрамами калечащих операций. Она ни за что не позволила бы ему коснуться там не то, что рукой — даже взглядом, но проклятые рубцы почти постоянно чешутся, а в минуты её возбуждения чешутся так, что хочется выть. И когда он начинает медленно, нежно, едва касаясь поскрёбывать и почёсывать её старые шрамы, она почти плачет от унижения, но не может оттолкнуть его руку — так ей приятно. С этого мгновения её возбуждение нарастает в геометрической прогрессии, и она начинает ёрзать, скулить и хныкать, как похотливая сучка, а не главврач больницы «Двадцать девятое февраля», гордая и независимая Ядвига Блавски. И, наконец, сдаваясь, шепчет, захлёбываясь:
- Нет, Джим... Джим, не надо... Джим, я не могу так больше... я... не останавливайся...
И тогда — только тогда, ни минутой раньше — он тоже теряет голову, и она чувствует его тёплое и твёрдое проникновение и слышит задыхающийся жаркий шёпот, каждый раз, как последняя капля, выносящий её на вершину оргазма:
- Блавски... Ты — моё сокровище, Блавски... Я не надышусь на тебя... Ты — моя королева, моя богиня... Я с ума схожу... Блавски... Блавски...
В такие минуты она ненавидит его. Ненавидит за его нежность, за его умение угодить, за его жаркий задыхающийся шёпот. За то, что он ни разу не поспешил, не сделал ей больно. Но ещё больше она ненавидит себя. За свою ложь.

Ш а г о м е р

Шагомер считает шаги. Специальный датчик следит за пульсом. Дыхание размеренное: два шага — вдох, два шага — выдох. Это работа. Нудная, ежедневная, постоянная. Как только датчик запищит, нужно перейти на шаг и глянуть на шагомер. Там в окошечке сменяют друг-друга числа. Каждый день число, возникающее в момент писка датчика должно быть чуть больше, чем накануне. И сначала так и было. Но потом проклятое число застыло, как долгота дня во время солнцестояния, а сегодня даже чуть меньше.
Уилсон остановился, тяжело дыша, что, кстати, тоже против правил — сразу останавливаться нельзя — и согнулся, упершись ладонями в колени. Его волнистые пряди слиплись от пота, лопатки ходили под зелёной гринписовской футболкой.
Почему нет прогресса? Он всё делает правильно — бегает, как заведённый, рационально питается — не прибавил ни килограмма, не смотря на стероиды, гликемия и холестерин — как у молодого. Почему проклятый шагомер, сговорившись с писклявым датчиком, продолжают талдычить ему одно и то же: «миокард функционально неполноценен, высокие нагрузки противопоказаны». И сегодня — ещё хуже, чем вчера.
Он всё ещё восстанавливал дыхание, когда в кармане ожил мобильник. Тоскливо поглядев на дисплей, где вместо фотографии высвечивалось безликое «дежурный оператор дистанционной кардиометрии», Уилсон поднёс телефон к уху и обречённо выдохнул:
- Да?
- Бегаешь? - спросил в трубке голос Тауба.
- Да.
- Ну, пока порадовать нечем. Тахикардия нарастает прыжками, экстрасистолы, диастола укорочена, сократимость отстаёт. Сколько набегал?
Он посмотрел на тускло мерцающий подсветкой экрана шагомера:
- Тысячу шагов.
- И уже задохнулся? Слышишь, Уилсон, олимпийские рекорды ставить необязательно. Отдыхай. Не рвись.
А может быть, он, действительно, просто увеличил темп, поэтому датчик и запищал раньше? Это объяснение было бы хорошим. Оно бы его устроило.
- Я не рвусь, - сказал он Таубу и отключил связь.
В парке ещё толком не рассвело — глубокие синие тени тянулись через дорожки, тускло горели последние фонари. Справа, на собачьей площадке, молодая женщина выгуливала сразу двух ретриверов. Просто удивительно, как она, такая хрупкая, удерживала их обоих — здоровых, мускулистых, этаких собачьих атлетов-гладиаторов.
- Привет! Я вас здесь каждый день вижу! - вдруг крикнула она Уилсону и помахала рукой.
- И я вас.
- Я — Сэнди. Сэнди Грей.
- Я — Джеймс Уилсон, - назвался он. Он не собирался с ней знакомиться. Просто она назвалась и ждала от него того же. Было бы странным промолчать.
Уилсон взглянул на часы. Скорее всего, Ядвига ещё и не думала просыпаться — она по утрам любила поспать. Зато ночью засиживалась — так, что нередко он, устав дожидаться её в постели, безнадёжно засыпал. Он вообще много спал, уставая даже от привычной работы куда сильнее, чем хотел бы себе признаться. Ему уже несколько раз советовали освидетельствоваться, чтобы получить инвалидность, убеждали, что в этом нет ничего неестественного или зазорного: «вон, Хаус уже сколько лет инвалид и работает, даже фактически руководит больницей». Он соглашался, но снова каждое утро, стиснув зубы упорно вступал в сражение с шагомером и датчиком, надеясь, что дело сдвинется с мёртвой точки, и силы, а с ними, может быть, и молодость начнут возвращаться к нему в геометрической прогрессии. И уж чего-чего, а упрямства-то Джеймсу Эвану Уилсону всегда было не занимать.
Инвалидность же представлялась ему канцелярской печатью, светящимся клеймом на лбу, которое видно всем, и, глядя на которое, каждый будет думать: «эге, а этот тип в старомодном костюме и дурацком галстуке, оказывается, инвалид». Разумеется, он прекрасно понимал, что эти опасения — ни что иное, как бред больной фантазии, и что всем остальным, кроме единиц, глубоко наплевать, вообще-то, инвалид он или чемпион штата по толканию ядра или перетягиванию каната. Да и старомодные костюмы он уже не носил, отдавая предпочтение свитерам и курткам полуспортивного покроя. Но принять свою неполноценность всё никак не мог, сопротивляясь тупо, упорно и безнадёжно. Хотелось бегать по утрам так же легко и долго, как раньше, хотелось танцевать с Ядвигой бешеный рок-н-ролл, как когда-то с Бони или Самантой, хотелось запросто не спать на ночном дежурстве, а потом, отбыв ещё и весь день на работе, вечерком так же запросто закатиться с Хаусом в бар, хотелось... ох, как хотелось снова гонять на мотоцикле, почти ложась на крутых поворотах, змейкой виляя по городской улице и ровно, пущеной стрелой летя по скоростному шоссе. И чтобы Хаус, вцепившись а ремень, восторженно вопил и хохотал в ухо.
Уилсон почти не отдавал себе отчёта в том, что несбыточность его желаний определяется не только множественной тромбоэмболией полгода назад, а ещё раньше пересадкой сердца, расширенной тимоэктомией и несколькими сеансами лучевой и химиотерапии, не только горстями «тяжёлых» препаратов, но и тем, что пятьдесят — не сорок. Вернее сказать, такая мысль посещала его, когда он давал себе труд задуматься, но он старательно гнал её прочь. Он устал думать о смерти, а мысли о старости надоедливо поднывали где-то рядом, и чтобы уж заодно, он старательно отгораживался и от них тоже.
Между тем на собачьей площадке за спиной Уилсона что-то произошло — кто-то словно бы вскрикнул, после чего один ретривер вдруг тревожно, взахлёб залаял, а другой жалобно завыл. Уилсон обернулся: Сэнди Грей, не выпуская поводков из рук, билась в судорожном припадке на земле. Инстинктивно он ринулся к ней и тут же вынужден был отскочить назад — псы с рычанием метнулись навстречу, слегка проволочив беспомощную хозяйку к краю площадки.
- Помогите! - закричал Уилсон. - Мне нужна помощь!
В утреннем парке не было ни души.
Ретриверы снова рванулись, задыхаясь от лая и исходя слюной. То, что с хозяйкой произошло неладное, они сообразили, но причину этого неладного понять не могли, пока не появился Уилсон. В собачьих мозгах выстроилась определённая логическая цепочка. И оба пса воодушевлённо кинулись на объект, представлявший, на их взгляд, несомненную угрозу.

- «Скорая»? - прокричал Уилсон в телефон. - Срочно нужна машина: женщина в судорожном припадке. Я — врач. Но есть проблема: у неё две большие собаки, которые не подпускают к ней, чтобы оказать помощь. Где нахожусь? На ветке канадского клёна я нахожусь. Поторопитесь, прошу вас: дело, по-видимому, серьёзное.

Сидеть на ветке — а Уилсон ничуть не соврал насчёт своего местонахождения, потому что один из псов сумел вырвать свой поводок из руки хозяйки и чуть не цапнул его, пока он был внизу — становилось с каждым мгновением всё неудобнее. Как выяснилось, ветки у клёна довольно жёсткие и тонкие, а спускаться вниз было небезопасно. Первый ретривер продолжал завывать над своей хозяйкой, судороги у которой как будто бы стихли, но в сознание она не пришла, оставаясь лежать на земле, тяжело и хрипло дыша. Второй ждал под деревом, задрав голову и негромко и нечасто гавкал, напоминая Уилсону, что пора бы тому уже созреть и свалиться.
Судороги после паузы вдруг возобновились. Женщина задёргалась, захрипела, на губах у неё показалась  красная от крови пена. «Эпилептический статус, - подумал Уилсон. - И она прикусила язык. Если я сейчас не окажу ей помощь, «скорая» может не успеть... Но ведь покусает эта скотина!»
Он ещё раз тоскливо посмотрел в конец аллеи, не показалась ли машина, и — делать нечего — принялся спускаться. Ретривер под деревом оживился и подскочил поближе.
- Пш-ш-шёл! - зашипел Уилсон, махая ногой и делая вид, что собирается пихнуть пса в морду. Пёс при этом попытался укусить. Оба не дотянулись. Уилсон, придерживаясь одной рукой, другой не без труда выломал увесистый кленовый сук и, решившись, наконец, с этим суком наперевес прыгнул на землю. Тут же пёс с лаем кинулся на него. Уилсон заорал «фу» во всю силу лёгких и взмахнул своей импровизированной дубинкой. Серебристый шагомер при этом отлетел в сторону, браслет-напульсник расстегнулся и упал с запястья, и осиротевший датчик противно запищал. Ретривер отскочил, захлёбываясь лаем, а в следующий миг, словно поперхнувшись, поджал хвост и отбежал к дальнему забору площадки, пригибаясь, как пехотинец под обстрелом. Другой пёс, всё ещё удерживаемый поводком, сел на хвост и задние лапы и заскулил. Безусловно, причиной такого поведения собак послужил пронзительный звук. Уилсону подумалось, что если бы пёс мог зажимать лапами уши, он непременно именно так бы и поступил. Самому Уилсону тоже захотелось это сделать, но лучше было, пользуясь растерянностью собак, попробовать оказать помощь Сэнди Грей. Тут как раз пригодился всё ещё не выпущенный из руки сучок. Обмотав его конец носовым платком, Уилсон, с оглядкой на собак, протолкнул эту импровизированную каппу женщине между зубов и, отжимая челюсть, постарался вытянуть и фиксировать язык.
Судорога, наконец, разрешилась, тело обмякло и завалилось на бок. Язык тоже сдался, но кровь текла изо рта довольно сильно.
- Эй! - услышал он за спиной странного, как будто старательно подделываемого тембра, но знакомый голос. - Помощь не нужна, доктор Уилсон?
Не прекращая нащупывать на шее Сэнди пульс, Уилсон обернулся и чуть не рухнул из неустойчивого положения на корточках. Перед ним стоял молодой мужчина в женском платье, чёрных сетчатых колготках и женских же туфлях на высоких каблуках. Пышная шевелюра, подведённые глаза, яркая помада. Ткань на груди оттопыривали имитаторы не менее, чем третьего размера.
- Помощь не нужна? - терпеливо повторил он.
- А-а... да... - наконец, опомнился Уилсон. - Она себе язык прикусила. «Скорая» уже едет — надо сонную артерию пережать... с одной стороны.
- Знаешь, - сказал трансвестит, тоже присаживаясь на корточки — платье при этом туго обтянуло его слишком поджарый для женщины зад. - Я догадываюсь, что не с обеих. Эпилепсия?
- Не знаю. Мы с ней незнакомы.
- Первое свидание? А как же Блавски?
- Никакого свидания, Буллит. Я бегал в парке, она выгуливала собак. Начался припадок. Я позвонил в «скорую». Это ещё не свидание.
- Всё, я пережал - кажется, кровотечение остановилось... Слушай, может, выключишь свой кардиотранслятор? На уши давит.
- Не могу. Он отпугивает собак.
- Каких собак? Этих? Да ведь это же ретриверы. Они добродушные.
- Поверь мне, они не были добродушными, когда всё это началось. Тот, что у оградки, порвал мне штаны. А второй...
Он не договорил.
- Извини, - перебил Буллит, - но если эта штука не смолкнет, я сам порву тебе штаны, чтобы добраться до её тумблера.
- Не о том ты думаешь. Она у меня на поясе висит. Поверх штанов, - Уилсон всё-таки выключил прибор, и на уши упала блаженная тишина, тут же вспугнутая мотором подъезжающей машины неотложки.
- Везите в «Двадцать девятое февраля», к Хаусу, - распорядился Буллит, как только Сэнди Грей подняли на носилки. - Собак я заберу — отдам, если появится кто-то из её близких, - он ухватил ближайшего пса за поводок. - Уилсон, не поймаешь пока второго?
- Лучше этого подержу — с тем у нас отношения не сложились, - Уилсон опасливо протянул руку за поводком, но пёс вёл себя смирно, только тревожно поскуливал и переступал перепончатыми лохматыми лапами.
- Ладно, сейчас, - Буллит отправился к другому ретриверу. Тот проявлял меньше дружелюбия — пятился и ворчал, поджимая хвост.
- Ну, мы поехали, - сказал парень со «скорой» и, хмыкнув, добавил: -Удачно повеселиться вам с красавицей!
Уилсон только зубами скрипнул — не убеждать же этого прыщавого насмешника в том, что с размалёванным трансвеститом, обращающимся с ним запанибрата, они «просто коллеги». Да и похож, честно говоря, Буллит сейчас на врача, как вот этот вот ретривер на цирковую болонку.
«Скорая» между тем, захлопнув двери, уехала. А Буллит подошёл, таща слабо упирающегося пса на поводке.
- О, чёрт! Колготки порвал. В каком виде я теперь пойду!
- Знаешь. - честно сказал ему Уилсон. - У тебя и в целых колготках вид был ужасный. Нет, я не сноб и не ханжа — пойми меня правильно, но всерьёз воспринимать человека, врача, который...
- Стоп. - остановил его Буллит. - Не пародируй моего отца. Он начитывал мне эти лекции, когда ловил в материной блузке, а потом включал порно и дрочил на экран, как будто это естественнее и порядочнее — трахать себя рукой, пялясь в стеклянный ящик, чем натянуть кофту своей матери.
- А мать о твоих увлечениях знала?
- А матери тогда уже не было, - Буллит вздохнул. - Рак мозга. Ей было тридцать два, мне — девять. Я ужасно тосковал. А от кофты пахло её духами и... да ладно, сейчас это уже не важно.
 Уилсон помолчал, не зная, что сказать.
- Только не сочувствуй, - предупредил Буллит. - Это будет глупо — столько лет прошло... Зря я вообще об этом заговорил. Просто... в конце-концов, это не твоё дело, что я ношу.
- Нет, моё. Если меня начинают принимать за твоего бой-френда.
- Тебя? - Буллит фыркнул. - Да ты же старый!
- Ну, и тем хуже. Значит не просто за твоего бойфренда, а за старого пердуна-извращенца. Да ещё и с кардиотранслятором, - с неожиданной злостью Уилсон дёрнул с пояса серебристую коробочку прибора, размахнулся и... ретривер Буллита взвился вверх и вцепился ему в запястье.
- Фу! Фу! Нельзя! - испуганный Буллит дёрнул поводок. Пёс разжал зубы и отскочил. - Извини, Уилсон, я не удержал — так неожиданно.
Уилсон согнулся, жмуря глаза от боли и прижимая к себе пострадавшую руку.
- Ну, вообще-то, ты сам его раздразнил, - сказал Буллит.

В то же утро «серый кардинал» больницы «Двадцать девятое февраля» Грегори Хаус проснулся от боли в ноге. В этом не было ровно ничего удивительного — его будили по утрам только два фактора — либо будильник, либо нога. У них на его счёт, видимо, существовала своего рода договорённость: если Хаусу удавалось заснуть до полуночи, в дело вступала нога. Принималась она за него часов в пять и к шести выводила из самой сладкой нирваны, вынуждая нашаривать на тумбочке вожделенный флакон с таблетками, а во рту спросонок было сухо, и без воды никак не проглотить,  потому что ставить у кровати стакан с водой с вечера ему никогда не хватало не то предусмотрительности, не то покорности этому непременному утреннему ритуалу. Если же его мучала бессоница, а это бывало совсем нередко, и он засыпал лишь часам к четырём, превратив постель в панораму битвы при Геттрисберге, нога сдавала вахту будильнику, и тот заводил свою волынку в семь сорок пять. Изредка, правда, промучавшись без сна почти до утра, он отключал будильник, как знак капитуляции, и, провалившись в сон, просыпался от чьей-нибудь руки на плече — Уилсона. Блавски, Кадди или Чейза, то есть одного из тех людей, кто имел собственный ключ от его квартиры или, по крайней мере, знал, где лежит запасной. И вопрос они задавали в таких случаях традиционный: «Ты не заболел?». Иногда он отвечал, что заболел, только не сейчас, а довольно давно. Аневризма в ноге, знаете ли. Инфаркт четырёхглавой мышцы. Теперь вот не спится — всё совесть гложет: отчего не вырвал тогда криворуким диагностам их корявые конечности. Мог ведь после него и невинный человек пострадать.
Реагировали по-разному: Кадди оскорблённо поджимала губы, но выдавали виноватые глаза, потому что принимала на свой счёт; Чейз выразительно двигал бровями — мол, что с них взять, с тех диагностов, его-то, Чейза, ещё среди врачей не было — только постигал азы науки; Уилсон сочувственно трепал по плечу и шёл варить кофе; Блавски же как-то сказала, что у неё тоже иногда возникает желание оторвать кое-что криворуким онкологам. Но это не означает, что нужно прогуливать работу и всех пугать, потому что «ни дозвониться, ни достучаться не можем».
Сегодня, однако, порядок нарушился. То есть, свою бессоницу с вечера он получил по полной программе, а вот будильника не дождался — привычная грызущая боль заворочалась в ноге к семи утра так, что он проснулся со стоном, лихорадочно принялся шарить на тумбочке, уронил таблетки на пол и, стараясь дотянуться до них, сам свалился мешком, взвыв от нового совершенно нестерпимого приступа, и вместо двух заглотил три, не особенно заботясь о воде. Привычный горький вкус несколько притупил остроту ощущений, и ему удалось снова влезть на кровать, но о том, чтобы добраться до туалета, нечего было и мечтать.
«Не стакан воды на тумбочке, а утку под кроватью стоило бы держать, - скрипнув зубами, подумал он. - Но с чего? С чего эта дрянь решила сегодня так разгуляться? Вроде и погода нормальная, и ничего уж слишком дерьмового в жизни не происходит. Позвонить Блавски, сказать, что не приду? Нет, было уже такое неделю назад — не стоит слишком часто, не поверит».
 Он знает, другим трудно поверить в то, что иногда преодолеть всего лишь десяток ступеней лестницы становится для него непосильной задачей. И он сам старательно поддерживает в них это неверие, кривляясь и дурачась, потому что для жизнелюбия нет яда смертоноснее, чем разъедающая жалость. Стоит поддаться, и это будет, как сменить лёгкий наркотик на тяжёлый — стремительное падение вниз, вниз, до самого конца.
Кстати, о лёгких наркотиках. Кажется, боль притупилась, а тоска и жалость к себе приобрели немного несерьёзный оттенок — верный признак прихода. Нужно всё-таки попробовать встать — иногда на ходу становится легче, да и до туалета всё-таки надо добраться. Он понимал, кстати, что хотя и лучше бы, чтобы день, когда ему это не удастся, никогда не настал, но однажды, рано или поздно, он всё равно настанет. Вот только не сегодня, о`кей?
Он был на ногах и пытался, отчаянно цепляясь за косяки, хотя бы выйти из спальни, когда брошенный рядом с кроватью, зазвонил телефон. Хаус остановился, даже не пытаясь вернуться, чтобы взять трубку — автоответчик это прекрасно сделает за него, а выпустить из рук дверные косяки сейчас для него слишком самонадеянно.
- Это Хаус. Или я пьян и обдолбан, или сплю, или просто не хочу с вами разговаривать, - после щелчка хрипло сообщил автоответчик. - Но если вы настаиваете, можете оставить сообщение после сигнала.
- Хаус, - он узнал голос Буллита. - У нас интересная пациентка. Эпилептиформный припадок, почти статус. Но в анамнезе эпилепсии нет — или это манифестация, или что-то другое. Собрать анамнез мы не можем — она чуть себе язык не откусила, так что говорить у неё пока не получается. И писать не получается - с рукой тоже что-то... Вы придёте?
«Скорее всего, это и есть самая банальная эпилепсия, - подумал он. - Но вот звонок Буллита сам по себе интересен». Хаусу часто звонил Уилсон, нередко Блавски. Могли позвонить Кадди и Чейз. Изредка звонили Тауб, Корвин и Кэмерон. Раз в сто лет — Пак или Мастерс. Буллит не звонил никогда. Хаус даже понятия не имел, что доктор-трансвестит знает его номер. Определённо, за кадром осталось какое-то неизвестное ему обстоятельство, заставившее Буллита именно в этот раз снять трубку. Хаус почувствовал любопытство. Уже из-за одного этого стоило преодолеть боль и отправиться в зону «А» поглядеть на эту неизвестную без языка и письменности.
Викодин всё-таки мало-помалу убирал тоненькие плёнки боли, как микротом убирает слои ткани. Он смог дотащиться до туалета, кое-как умыться, вычистить зубы и влезть в свои достаточно для реверанса в сторону моды семидесятых потёртые джинсы. К тому моменту, как он был готов, настольные часы показывали только без четверти восемь. «Буллит сегодня не был ночным дежурным, - вспомнил Хаус. - Что это его принесло в приёмное отделение ни свет ни заря?» Но тут же отвлёкся: предстоял мучительный путь по лестнице. После секундного размышления Хаус спасовал и поплёлся из жилой зоны «Двадцать девятого февраля» в рабочую через улицу.

Первым человеком, которого он увидел в приёмном, оказался Уилсон. Это, кстати, было неплохой приметой — увидеть Уилсона с утра. Уже четыре, если не пять месяцев, по всем канонам онкологии этот человек, его лучший и, пожалуй, единственный друг, должен был быть мёртв, так что созерцание живого, практически здорового и, во всяком случае, никак уж не собирающегося умирать Уилсона заряжало Хауса оптимизмом, напоминая, что даже если жизнь и сплошной дарк, то, по крайней мере, в одном аспекте он своё урвал. Ощущалось это почти физически, словно тёплая волна поднималась в груди. Хотя, конечно, никому, а особенно Уилсону, он бы в этом в жизни не признался. И, чтобы Уилсон уж наверняка не догадался о его чувствах, он скорчил страдальчески-раздражённую мину, благо ещё не до конца улещённая викодином нога облегчала задачу, и буркнул: «Привет», - самым недовольным тоном.
- Привет, - Уилсон улыбнулся.
И только по этой улыбке Хаус понял, что что-то не так а, вглядевшись повнимательнее, увидел, что обшлаг и весь низ рукава лёгкой курточки Уилсона пропитаны кровью, да и надета курточка поверх футболки, и на ногах Уилсона кроссовки и широкие тренировочные штаны, а не приличествующие больнице брюки или хотя бы джинсы.
- Что с рукой? - деловито спросил Хаус. - Ну-ка сядь. Покажи.
Уилсон с виноватым видом подёрнул рукав и показал. Хаус присвистнул.
- Ты что, стал ходить вместо человечьего бега на собачьи бега? Или, вернее сказать, на собачьи бои, что ли?
- Это из-за пациентки, - сказал Уилсон. - У неё внезапно случился припадок в парке.
- Случился припадок, и она набросилась на тебя и покусала? - недоверчиво спросил Хаус, уже подтянув к себе тростью тумбочку с укладками первой помощи. Это была новая трость, без особенных выкрутасов — светлое полированное дерево, изогнутая в виде крюка ручка — видимо, из-за этой ручки Хаус и присмотрел её, приспособив под «удлиннитель руки» - по его собственному выражению. - Да здесь швы накладывать надо — смотри, как распахано. И почему ты сразу не обработал — собачки зубы не чистят, знаешь ли.
- А «сразу» ещё не кончилось, - беззаботно отозвался Уилсон. - Обработай, пожалуйста. . Не забыл ещё, как это делается? Тут, - он кивнул на тумбочку, - есть всё, что нужно.

П а р а н о й я

Пока Хаус доставал вату, перекись водорода и шовный материал. Уилсон задумчиво молчал, не отводя глаз от собственной руки, лежавшей на перевязочном столике ладонью вверх. Пальцы, вымазанные кровью, чуть подрагивали, а он созерцал их, как созерцает учёный какой-нибудь любопытный экземпляр лягушки прежде чем начать препарировать. Впрочем, препарировать предоставлялось Хаусу.
Перекись, смешиваясь с кровью, зашипела и полезла, как пена из горлышка бутылки шампанского. Уилсон дёрнулся.
- Ты что? Больно? - удивился Хаус.
- Щиплет слегка. А то ты не знаешь, какие ощущения от промывания перекисью.
- Ну так и не дёргайся. Чего ты, как маленький? - он бросил вату в лоток, вытащил из ящика шприц с лидокаином, зубами сдёрнул колпачок с иглы, сплюнул им на пол, предупредил:
- Уколю.
От прикосновения иглы Уилсон снова сильно вздрогнул.
- Тебе, может, успокоительное дать? - покосился на него Хаус.
- Не надо... Это — так. Я просто посчитал на досуге, сколько раз меня тыкали всякими медицинскими штуками за последние пять месяцев. Немудрено выработать идиосинкразию к  любым процедурам.
- Ну, терпи тогда, - Хаус продолжал футлярную анестезию, про себя тоже прикидывая в уме, а сколько, в самом деле? Дважды брали материал на биопсию из трёх мест — слава богу, всё отрицательно, три сеанса «химии» по две недели, общую кровь первый месяц каждые три дня, потом каждую неделю. Биохимия — каждые две недели. Пять курсов инъекций по десять дней. Да, пожалуй, Уилсон и должен чувствовать себя подушечкой для иголок...
- Ты не жаловался, - заметил он. - Поверни руку.
- А на что мне жаловаться? У меня всё хорошо. Я же всё время обвешан датчиками, и лаборатория, кажется, не меньше половины реактивов тратит на мои анализы - если бы что-то было не так, ты бы первым об этом узнал... Правда, Хаус, всё в порядке.
- Но тебе не весело... Так чувствуешь? - он кольнул руку иглой. Уилсон в очередной раз вздрогнул, но сказал:
- Нет. Шей.
Хаус щёлкнул иглодержателем, закрепляя иглу.
- Я понимаю, - проговорил он, стараясь выдержать сочувственный тон. - Ты устал. Любой бы устал. Страх, надежда, боль. И всё это по кругу. Это тебя измучало. Но ты же сам знаешь: чем больше срок выживания, тем меньше страх, и тем меньше всякой медицинской фигни вокруг тебя. Ты уже столько вытерпел; неужели кардиотранслятор — последняя соломинка, которая сломает спину верблюду?
- Да нет, конечно.
- Тогда в чём дело?
Уилсон чуть пожал плечами. Но после молчания всё-таки нерешительно проговорил:
- Может, у меня ангедония, как симптом... ну, или, как вариант, паранойя...
- И то, и другое может быть, но мне интересно, к какому именно изданию своего нытья ты решил написать такое многообещающее предисловие?
Не стоило его перебивать, раз он всё ещё раздумывал, делиться или нет. Возможно, слова Хауса насчёт нытья задели его, потому что он тут же, как устрица, захлопнул створки:
- Ладно, забудь.
Но «забудь» и «ладно» не устроили такого опытного ловца жемчуга в мутной воде, как Хаус.
- Хочешь, чтобы я сам узнал? - он завязал очередной узел и аккуратно обрезал концы нитей. - Готово. Хотел наложить косметический, но, как я уже сказал, собачки зубы не чистят — оставил выпускник. Тебе ещё повезло, что все кости целы — я как-то в бытность мою третьекурсником принимал пациента, у которого собака практически оторвала кисть руки. Здоровая такая псина. А он рассчитывал на реставрационную операцию, но пёс изжевал ткани до неузнаваемости, и всё это висело на кожном лоскуте миллиметров в пять. Так и не взялись пришить.
- Корвин бы пришил. - усмехнулся Уилсон.
- Корвин на «слабо» и уши бы к заднице прищил... Так хочешь, чтобы я сам узнал? - снова спросил он.
- Мне кажется, Блавски вот-вот уйдёт от меня, - сказал Уилсон — вдруг, словно в воду прыгнул, и часто заморгал, успокаивая возбуждение слёзных желёз.
Хаус слегка опешил — чего-чего, а этого он не ожидал. Между Блавски и Уилсоном даже со стороны заметна была совершенно особая химия, небывалой силы взаимодействие, они, кажется, понимали друг-друга с полуслова, полувзгляда, были на одной волне, у них, насколько Хаус знал, был самый гармоничный секс, которому не могли помешать ни жуткие шрамы Ядвиги, ни «тяжёлые» препараты Уилсона. И вдруг — что это? Действительно, паранойя, ничего не имеющая под собой, или чуйка, уловившая возмущение этого самого общего поля? Он всё-таки глуповато спросил:
- Вы ссорились?
Уилсон покачал головой.
- Тогда с чего тебе взбрело вообще?
- Это трудно сформулировать. Я просто чувствую...
- Уилсон, «просто чувствую» - это паранойя. Должны быть какие-то разумные аргументы — всегда должны быть разумные аргументы: какие-то зацепки, логические выкладки...
- Симптомы? - понимающе улыбнулся Уилсон.
 - Вот-вот, симптомы. А когда их нет или когда они выдуманные, это — ипохондрия.
 - Ну ладно, вот тебе симптомы: я не смог кончить сегодня, - так же, ни с чего, внезапно брякнул Уилсон.
 - Что-что? - Хаус не думал, что его ещё можно удивить дополнительно.
 - Мы занимались утром сексом, - пояснил Уилсон, стремительно краснея, - и я не смог кончить. И вчера...
 - То есть, вы занимаетесь сексом каждый день, и из этого ты сделал вывод, что она от тебя вот-вот уйдёт? Ну, если только ты её затрахал до полусмерти...
 - Ты меня не услышал? Я сказал, что не кончил...
 - Это нормально для твоего возраста, Джеймс, - с ноткой «почему не посочувствовать идиоту», принялся увещевать Хаус. - Не всегда же быть племенным жеребцом пятой фрикции. Снизь темп, и всё наладится.
 - Дело не во мне, - сказал Уилсон. - Она этого не заметила. Ни вчера, ни сегодня. Ни о чём не спросила, не забеспокоилась...
 - Ну, Уилсон, когда у мужика за пятьдесят с таким здоровьем, как у тебя...
 - Да отцепитесь вы все от меня с моим здоровьем! - рявкнул Уилсон. - Моё здоровье в порядке! Мне всё пересадили, отрезали, зашили, проверили, исправили, отрегулировали! Всё!!! Я здоров!
 - Я только хотел сказать, что это ещё не повод для беспокойства, - переждав шквал, закончил мысль Хаус.
 - Меня не это беспокоит.
 - Да я про Блавски.
 - И я про неё же... - Уилсон сник после своего взрыва и принялся теребить свободной ладонью шею. Хаус сбросил использованные инструменты в лоток, утопил в контейнере для дезинфекции окровавленную вату, вытер руки проспиртованной салфеткой. Он ждал, выдерживая паузу.
 - Знаешь, почему я никогда не пытался отпустить бороду? - неожиданно усмехнулся Уилсон.
 - У тебя же нет комнаты с отрезанными головами.
 - Просто все они были патологически нелюбопытными. Или не умели искать.
 - И Блавски?
 - Я думал... надеялся, что нет.
 - Ты когда-нибудь уходил первым? - спросил Хаус.
 - Думаешь, самое время попробовать?
 - Ты всё равно не попробуешь. Ты всегда тянешь до последнего.
 - Так ты поверил, что я... не ошибаюсь?
 - Я не знаю. Но на всякий случай пройдись по дому ещё раз — может, комната всё-таки есть, а ты забыл, где она находится.
 Уилсон несколько мгновений молчал, опустив голову. Вдруг вскинул взгляд — прямо в душу глянул своими тёмно-карими, как горький - очень горький шоколад, глазами:
 - Может быть, я бы мог ещё что-то исправить. Не хочу её терять. Дай совет, Хаус. Ты же гений, ты же мой друг.
 Несколько мгновений их взгляды «держали» друг друга, как волшебные палочки, схлестнувшиеся в «Priori Incantatem», но Хаус первым отвёл взгляд и покачал головой:
- Хочешь совета? Пусть всё идёт, как идёт.

- Итак, ваше имя — Сэнди Грей?
Она снова попыталась ответить, но весь рот был заполнен плотной кровавой болью.
- Вы не можете говорить — у вас сильный прикус языка, его пришлось зашить, и во рту сейчас тампон. Если вы меня понимаете, просто моргните.
Сэнди постаралась сомкнуть и снова разомкнуть веки — ну, хоть это получалось.
- Я правильно назвал ваше имя? Сэнди Грей?
Она моргнула ещё раз.
- У вас был судорожный припадок. Раньше с вами такое бывало?
Сэнди попыталась качнуть головой — перед глазами поплыло и к горлу поднялась окрашенная кровью тошнота.
- Ничего-ничего. - успокоил врач, потрепав её по плечу. Это был красивый мужчина — стройный, светловолосый, немного похожий на её Элвина — до того, понятное дело, как рак совсем сожрал его. Сколько прошло с тех пор? Десять? Нет, уже больше. Двенадцать лет. А кажется, только совсем недавно всё было. Много же ей понадобилось времени, чтобы решиться.
Голова кружилась, хотелось закрыть глаза. То, что она, наконец, решилась окликнуть этого бегуна, отняло у неё последние силы. Она выслеживала его не один месяц, и всё боялась окликнуть. Боялась, что голос задрожит и выдаст её, что не получится непринуждённо. Слава богу, обошлось — голос прозвучал совсем-совсем обыкновенно. Даже весело. Но когда он назвал своё имя — легко, непринуждённо, когда она поняла, что не ошиблась, что-то перемкнуло в ней, и натянутые нервы сыграли с ней злую шутку. А вот он её даже не узнал. Впрочем, как он мог её узнать? Она была тогда моложе и, наверное, красивее. Элвин говорил, что она прекрасна, как «маринованный огурчик». Он был большой шутник, её Элвин.
Он не запомнил её — одну из многих «родственников пациентов». Ведь он не смотрел ей в рот, ловя каждое слово, он не верил в неё, как в бога — наоборот, старательно прятал глаза: «Мне очень жаль, миссис Грэй. Это моя вина. Бывает ложноотрицательный результат. Если бы я только мог подумать полгода назад... Но сейчас уже поздно что-либо предпринимать — только симптоматическое лечение». Он говорил что-то ещё, но она не слышала, словно отключили звук. В голове только и крутилось, как карусель: «ещё полгода назад, ещё полгода назад». Она уже не помнит, что ему ответила — скорее всего, ничего.
Элвин умер между зимой и весной, в ночь на первое марта. Он умирал мучительно, с болью. Она не могла всё время оставаться в палате и большей частью находилась в коридоре. Мимо сновали врачи, медсёстры. У стойки регистратуры она увидела и его. Элвин умирал по его вине, а он улыбался, был в центре внимания. Кажется, у него был какоё-то праздник — там стоял торт, с ним шутили, хлопали по плечу. Сэнди впервые почувствовала тогда глухой удар ненависти. И вздрогнула — ей показалось, что кто-то окликнул её по-имени. Она повела головой чуть в сторону. Нет, её никто не окликал, но небрежно одетый и заросший трёхдневной щетиной мужчина с тростью буквально насквозь прожигал её пристальным, подозрительным, светло-синим, как мартовское небо, взглядом.
После смерти Элвина, она не смогла оставаться в его родном городе — их городе. Сестра звала её в Нью-Орлеан, и там оказалось неплохо. Но потом Элвин начал сниться, а потом и не во сне наведываться к ней. Конечно, не во плоти - только голос. Мягко упрекал её в том, что забыла, выкинула из жизни, уговорил вернуться в Принстон, снять квартиру, обзавестись Вуди и Руди, чтобы не было одиноко, и чтобы люди не оглядывалась в недоумении, если она, забывшись, начинала отвечать ему. А потом они почти столкнулись на улице с этим Уилсоном. Уилсон был непохож на себя — бледен, небрит, в какой-то полуспортивной куртке, с неуложенными волосами, и попахивало от него спиртным. Она осторожно навела справки и — возликовала. Он умирал от рака. Возмездие настигло его, наконец — ему предстояла такая же мучительная смерть, как Элвину.
С того дня, как узнала это, она не спускала с него глаз. Сколько раз он был на волосок от смерти, и каждый раз выкарабкивался. Она надеялась, всем сердцем надеялась, что вот уж на этот-то раз непременно. И он, действительно, надолго исчез. А потом вдруг появился в парке.
Это был светлый, весенний день, но для неё сразу смерклось, как в сумерки, когда она увидела его в инвалидном кресле на дорожке. Он был в лёгкой куртке и джинсах, кресло неторопливо везла красивая рыжеволосая женщина, а рядом, опираясь на трость, хромал тот самый небрежно одетый с пронзительным светло-синим взглядом. Надо же, она сразу узнала его через столько лет, хотя видела тогда мельком, и, к тому же, он сильно постарел. А тот, чьей смерти она ждала, смеялся. И смеялся так, как никогда не будет смеяться умирающий — хохотал, закатываясь и запрокидывая голову — над тем, что с такой открытой улыбкой, которую в нём и подозревать-то было трудно, рассказывал ему хромой. И рыжеволосая женщина смеялась — они все трое смеялись над её одиночеством.
- Ты видишь? - с горечью спросила она у Элвина. - Разве справедливо, что они смеются, а тебя уже нет?
- Несправедливо, - спокойно сказал Элвин. - Надо бы тебе об этом позаботиться, моя маленькая зверушка — иногда он звал её зверушкой, он ведь был шутник, каких мало, её Элвин.
 Но торопиться не стоило. Сэнди запаслась терпением и налюдала весь процесс реабилитации Уилсона. Сначала он сменил кресло на крепкую трость, потом трость исчезла, а шаг стал быстрым, пружинистым. Наконец, он побежал и с тех пор бегал в любую погоду, не пропуская. Его время подходило к концу, а он не подозревал об этом. Но, однако, пора было переходить к ответным действиям. Сестра звонила из Нью-Орлеана, спрашивала, принимает ли она таблетки, как будто таблетки могли хоть чем-то помочь от закладывающего грудь одиночества. Она говорила, что принимает, и продолжала строить планы, иногда советуясь с Элвином. То, что Уилсон должен умереть, вопросом для неё не было, но и тем двоим она уже не могла простить издевательский смех.
Красивый врач ушёл — пришла китаянка-медсестра взять у неё кровь на анализы. Ей хотелось спросить, где её собаки, но говорить она пока не могла. Жестом попросила, чтобы ей дали что-нибудь, чем и на чём писать, и написала свой вопрос на доске чёрным маркером.
- О, не беспокойтесь. Их приютили наши врачи. Доктор Буллит и доктор Вуд. С ними всё в порядке. Как их зовут?
«Вуди и Руди», - написала она. И маркер выпал из руки — в палату вошли они оба — Уилсон и тот, хромой.

Д и ф д и а г н о з.

-Зачем мне на неё смотреть? - спросил Хаус. - То, что тебя покусал её кобель, ещё не делает её интересной.
- У неё был судорожный припадок.
- Он был — и кончился.
- Но ведь диагноза нет. Странно, что тебя это не волнует.
- Сейчас меня больше волнует, почему это волнует тебя.
- Потому что он может повториться.
Хаус долгим пристальным взглядом посмотрел ему в глаза и отрезал:
- Нет.
- Что «нет»? - опешил Уилсон.
- Не поэтому. Ты мне врёшь, Уилсон.
Уилсон отвёл глаза и потёр ладонью гладко выбритую щёку.
- Я прав, - припечатал Хаус.
Несколько мгновений Уилсон ещё помолчал, очевидно, перебирая возможные сценарии дальнейшего поведения, но в конце-концов предсказуемо капитулировал — ненатурально рассмеялся:
- Я же говорю: паранойя. Мне почему-то кажется, что эта женщина будет для меня важна. Вот только ты сейчас подумаешь, что это у меня отголоски юношеского кобеляжа, потому что она в самом деле красивая, а я только что говорил тебе про Блавски и...
- Нет, - снова отрезал Хаус, и Уилсон осёкся.
- Что «нет»? - не сразу спросил он.
- Не подумаю, что это – отголоски юношеского кобеляжа. Когда ты кобелируешь, ты ведёшь себя по-другому. Так ты себя ведёшь, когда тебя застукали в чужой постели или остановили за превышение скорости... Пошли.
- Куда?
- Взгяну на твою припадочную красавицу.. Мне стало интересно.
В коридоре в нескольких шагах от палаты Хаусу на глаза попался Чейз. Резким свистом остановив своего бывшего подчинённого, он смерял его взглядом с ног до головы и, утвердившись в какой-то мысли, кивнул головой.
- Что? - спросил подозрительно Чейз.
- Ничего. Свободен.
- А пояснее? - в голосе завхирургией прорезалось раздражение.
- Ты не уговорил Марту. Ты не только идиот, но ещё и трус. Трус и идиот. Достаточно ясно?
- Хаус... - попытался вмешаться Уилсон. - Тератогенное действие вируса «А-семь» вообще не рассматривалось. Почему ты решил, что у Марты будет что-то не так с ребёнком? Она даже не болела...
- Она болела. У неё высокий титр антител в крови, а значит, вирус там был. И отклонения уровня фетопроеинов показывает, что он там ещё и нагадил.
- Даже если мы сделаем генно-хромосомный анализ... - нерешительно начал Чейз, но Хаус перебил, не дав ему закончить:
- Его надо было сделать уже давно.
- Марта...
- Марта не может ничего решать. И она не должна здесь ничего решать. Должен ты, но ты, как всегда, ничего не решаешь, а только жуёшь мочало. У тебя, наверное, дома всего одни носки, да?
- Это ещё почему? - изумился Чейз неожиданному скачку хаусовой мысли.
- А потому что будь их хоть две пары, ты бы никогда не попал на работу, решая, какие надеть — те или эти.
- Неправда, я — решительный, - невозмутимо возразил Чейз.
- Докажи. Прими решение.
- Я принял решение.
- Не принимать решения?
- Не делать амниоцентез. Вы не хуже меня знаете, что это небезопасно в отношении нарастания титра других антител. У Марты может быть резус-конфликт с плодом, и ваш амниоцентез его спровоцирует.
- О, эти антитела! - Хаус картинно схватился рукой за лоб. - О, это коварное нарастание титра! Ах, если бы только у нас существовала такая штука, как плазмаферез!
- Ах, если бы он ещё не увеличивал на порядок риск выкидыша и преждевременной отслойки плаценты! - в тон ему подхватил Чейз, тоже утрированно хлопнув себя по лбу.
Хаус осёкся, словно подавился, и пристально пронаблюдал эту передразнивательную пантомиму, после чего со вздохом ещё раз заключил:
- Ты совсем от рук отбился. Выпороть бы.
Чейз вздохнул и, переждав несколько мгновений, заговорил убеждающе:
- Я не просто сотрясаю воздух, Хаус. Я взвесил риски. Серьёзно, взвесил, с калькулятором в руках. Я только шестое чувство — ваше или моё — не могу принять во внимание. Вы же сами признаёте статистику — почему сейчас нет? Потому что эта статистика уже несколько раз вас крупно надула?
Хаус почему-то покосился на Уилсона прежде, чем ответить, словно опасаясь, что тот вмешается. Но Уилсон молчал, опустив голову и покачиваясь с каблуков на мыски. И только убедившись в том, что он не собирается прерывать молчание, Хаус отрицательно покачал головой:
- Статистика никогда не врёт. Может быть, она — единственное, что никогда не врёт. Но твоя беда в том, что и гарантий она не даёт. Хочешь нарваться на погрешности?
- Если это и так, я уже нарвался. Прошедшее совершённое, Хаус. Знание факта не отменит факта.
- Знание позволяет сделать выбор.
- Выбор из чего? Между чем и чем я могу здесь выбирать, Хаус? У Марты отрицательный резус. Речь идёт не только о том, быть или не быть этому ребёнку, но и о риске последующей беременности. И если уж мы и решимся на какое-то вмешательство, то не ради вашего комплекса «хочу всё знать», а именно ради выбора, которого я пока не вижу.
- Ты лицемер. Шла бы речь о другом ребёнке, не твоём, ты бы непременно посоветовал амниоцентез. И ты сказал бы родителям, что риск рождения жизнеспособного урода перевесит любой другой риск. И ты сказал бы, что к удару лучше быть готовыми, и что чем полнее информация, тем взвешеннее решение. И ты бы знал, между чем и чем нужно выбирать. И что выбрать, ты бы тоже знал.
- Хаус, - наконец, подал голос Уилсон. - Правильный выбор не всегда правильный.
Во взгляде Хауса, брошенном в сторону Уилсона, мелькнула ядовитинка:
- Кому и знать, как не тебе!
- Вот именно, - не смутился Уилсон.
- Ты-то всегда выбираешь из двух зол оба.
- Тогда что ты имеешь против Чейза? Он не выбирает из двух зол ни одного. Тебе и так плохо, и так плохо?
- Да. Потому что не работает ни то, ни другое. Потому что ни то, ни другое вообще не выбор.
- Выбор из двух зол — никогда не выбор, - сказал Чейз и, отвернувшись, быстро пошёл по коридору.
- Обязательно быть сволочью? - поморщился Уилсон, оставшись с Хаусом тет-а-тет. - Зачем ты давишь? Повышение фетопротеинов ещё не означает патологии плода — только повод насторожиться.
- Он это знает. Ты же слышал, он все риски просчитал на калькуляторе. Я ему глаз не открыл.
- Хорошо. Тогда просто не лезь. Потому что ты точно ничего не считал, а просто, как всегда, мастурбируешь на медицинские загадки. И пока не получишь ответ, не спустишь.
- Осторожнее, Уилсон. Твои личные проблемы начали отражаться на твоих метафорах, - предупредил Хаус. - Страшно подумать, до чего ты договоришься, если у тебя начнутся проблемы с простатой или...
- Заткнись, - перебил Уилсон, смеясь. - Такими вещами на шестом десятке не шутят.

Всё ещё улыбаясь, он вслед за Хаусом вошёл в палату и увидел, что, по крайней мере,  один из способов коммуникации найден — маркер и доска. Правда, пациентка неловко пользовалась рукой, и маркер, едва они вошли, выпал у неё из пальцев. Медсестра присела и подняла его, снова протянула больной.
- Здравствуйте, Сэнди. Как вы, лучше? - спросил Уилсон. Пациентка смотрела на него неподвижным пристальным взором, словно не слыша обращённого к ней вопроса. Хаус бросил взгляд на доску.
- Интересно, кто тебя покусал — Вуди или Руди? - насмешливо спросил он.
Сэнди скосила глаза на окровавленный рукав Уилсона, на повязку на запястье. Да, это было её первоначальной идеей — использовать собак. Элвин отговорил: «У тебя будут неприятности, старушка. И у Вуди с Руди тоже будут неприятности — крупные неприятности. Лучше придумать что-нибудь другое. Подумай хорошенько — торопиться-то некуда»
- Не беспокойтесь за собак — их приютили наши врачи, - сказал Уилсон, заметив её взгляд, но истолковав его по-своему. - Теперь вы можете писать, Сэнди. Напишите, кому мы можем сообщить, что вы здесь. Может быть, мужу?
«Какое грубое издевательство! Этот Уилсон просто дурак, он сам создаёт «казус белли»».
Но Сэнди справилась и просто покачала головой. Ей некому было сообщать о себе — разве что сестре в Нью-Орлеан. Но у сестры на уме только таблетки — принимай таблетки, и будет тебе счастье.
«Я одна, - написала она на доске и, подумав, дописала ещё: - Я устала».
- У вас были раньше припадки? - спросил Хаус, и она снова покачала головой. Она не собиралась вдаваться в подробности побочных явлений приёма и отмены антипсихотиков — ей пришлось бы тогда рассказывать и про Элвина, и про свои планы, а этого делать было никак нельзя. К тому же она знала, что после их капельниц приступ не повторится ещё долго. Значит, просто следовало подождать, пока они в этом сами убедятся и выпишут её. А пока присмотреться и подумать о реализации своего плана.
«Кто это?» - написала она на доске для медсестры, когда врачи ушли, и для ясности добавила - «Не Уилсон».
- Это доктор Хаус, наш «серый кардинал». Ещё его зовут «Великий и ужасный». Он фактически хозяин больницы, и он, действительно, гениальный врач, но циник и хам. Лучше не обращайте внимания — он будет вас или оскорблять, или игнорировать. Но вылечит.
«Циник и хам — это хорошо, - подумала Сэнди. - Это мне подходит». Ей было бы куда тяжелее, окажись этот Хаус благородным и приятным человеком. А то, что гений... Где была его гениальность, когда Элвин умирал, а они ели торт в вестибюле и смеялись? Они всегда смеются. В конце концов эта улыбка застынет на их губах навсегда.

- Томограмма, спинномозговая пункция, общая кровь, биохимия и на токсины, - распорядился Хаус, и Ней, кивнув головой, вышла без вопросов — общепринятый диагностический минимум, спрашивать не о чем.
С тех пор, как Хаус возобновил утренние летучки, а Блавски почти совсем устранилась от управления, кроме только рафинированного администрирования, стало уже привычным начинать день с лёгкой пикировки, интеллектуальной разминки, а то и перебранки, после чего все существенные вопросы Хаус решал единолично и авторитарно. Он практически сложил с себя полномочия, но захватил власть, и, надо сказать, основной костяк, пришедший сюда ради Хауса работать именно с Хаусом, это вполне устраивало. И не только их. Устраивало Корвина, Буллита, молодую индианку-иммунолога Джанни Рагмара, взятую на новую вакансию в начале апреля по рекомендации Кадди. Хаус согласился тогда, скрепя сердце, но не разочаровался — девочка оказалась толковая и с характером. Именно её, как дежурного врача, он и спросил первым делом:
- Что у нас нового?
- Доктор Буллит пришёл на работу в женском платье и босоножках на каблуках, - охотно и невинно поделилась Рагмара. И никто бы не сказал, что в её тёмных. как переспелые вишни, глазах кроется что-то кроме простодушия.
Короткий смех прокатился по комнате, зацепив самых смешливых и самых открытых — Чейза, Куки, Чи. Неожиданно с ними расслабленно рассмеялся Уилсон. Смех преобразил  обыкновенно грустноватое выражение его лица — лица белого клоуна - в озорное и лукавое с легчайшим налётом непристойности, словно, оттолкнув в сторонку печального ангела, глянул через его плечо весёлый демон — второй хранитель Уилсона из двух положенных — тот, что заботится о теле больше, чем о душе. Это заметила Марта Мастерс, это заметила Кэмерон, заодно подумав, что никого из её знакомых смех не преображает так, как Уилсона — разве что Хауса. Это заметила Джанни Рагмара и удовлетворённо улыбнулась, как будто добившись желаемого.
- Кроме педикюра Буллита новости есть? - спросил Хаус, выдержав короткую паузу.
- Поступил пациент по тематике нашей научной работы, - уже серьёзно стала докладывать Рагмара. - Пять лет после пересадки сердца по поводу дилатационной кардиопатии, выявлена неходжкинская лимфома. Поступил для включения в программу и подбора комплексной терапии. В онкологию, естественно. Доктор Уилсон его уже видел.
Уилсон серьёзно кивнул — шутник демон успел надёжно спрятаться.
- Я заказал токсикологию и, вероятно, мне ещё нужна будет сорбция. Сделаю — доложу критерии включения-исключения.
- Делай, тебя учить не надо. Дальше, Рагмара.
- Утром по скорой госпитализирована пациентка с эпилептиформным статусом, закреплена за диагностическим отделением, статус купирован на банальной противосудорожной терапии. С амбулаторного приёма поступил пожилой мужчина с абдоминальным синдромом. В анамнезе две полостные операции, спаечная болезнь. Относительно стабилен, оставлен пока под наблюдение в хирургии. В гнотобиологическое отделение поступил ребёнок с широкой аллергией в состоянии отёка Квинке. Им уже занялась доктор Кэмерон. Из оставленных под наблюдение отяжелел мальчик Дорси Крэг с лимфолейкозом: повысилась температура, петехиальная сыпь, кровотечение из носоглотки. Перелита тромбоцитарная масса с незначительным эффектом. Но само кровотечение мы всё-таки к утру купировали. Три человека на дистантном кардиомониторировании. Кажется, всё... А, вот ещё что: ночью в «Принстон-Плейнсборо» доставлен нежизнеспособный мужчина после ДТП с донорской картой - по существующей договорённости с трансплантологами. Его органы готовят для пересадки, оставлен на жизнеобеспечении. Охотники на сердце печень, роговицу и одну почку уже нашлись, но ещё один - наш реципиент - летит из Лос-Анджелеса. Совпадение по семи пунктам — просто нельзя упускать такой шанс. Он будет в Принстоне ночью или завтра утром, но принимаем его мы, а не головная больница, и числиться он будет за нашей экспериментальной программой.
- Которая никакого отношения не имеет к трансплантации почки, - перебил Хаус. - Наша тема «трансплантация у раковых больных и возможности сочетанной супрессивной терапии», и если Харту не удалось за эти полгода подцепить рак, он не наш больной.
- Но это прямое распоряжение Блавски.
- Интересно, почему её прямое распоряжение передаётся мне так криво? Ладно... Рагмара, у тебя всё?
- Да, - сказала Джанни и с достоинством заняла своё место между Мартой и Колерник.
- Ней, по поводу поступившей в судорогах... - сазал Хаус и сделал те самые, совершенно обычные назначения обследований, на которые Ней ничего не возразила, а только, кивнув, вышла.
- Эй. Орлы, а вы куда? - окликнул Хаус диагностов своего отделения, потянувшихся было за всеми к двери. - У нас тут небольшое дельце — вы забыли? Женщина падает на землю и дёргается, её собаки хватают зубами нашу мерцающую звезду онкологии, а четырём взрослым ответственным врачам наплевать, почему это происходит? Ну-ну, ребята, не наговаривайте на себя.

- Токсикология чистая, - сказал Тауб, заглянув в карту. - Это не стандартный набор любителя кайфа и не стандартный набор суицидально настроенной истерички. Значит, что-то ещё. Например, эпилепсия.
- В анамнезе эпилепсии нет, - подала голос Мастерс.
- То есть, это она так говорит, - поправил Тауб.
- Принято. Нужно будет снять энцефаллограмму, - кивнул Хаус. - Действуй. Ещё идеи будут?
- Инфекция, - предложил Вуд.
- Кровь предварительно без признаков... Ну, ладно. Иди, возьми с собой Ней, берите ликвор.
- Опухоль? - высказала очередное предположение Мастерс.
- Инсульт? - внёс свою лепту Буллит.
- Хорошо. Сканер ваш. Только не увлекайся юбками, Буллит, не то кончишь менструацией и беременностью. Вон, спроси Марту, какой это мёд, вынашивать неизвестно что девять месяцев, уповая на удачу. Я в тюрьме меньше провёл... Значит так: кто первый найдёт отгадку, получит леденец. Что смотрите? Реальный. Вот этот — Хаус вытащил из внутреннего кармана чупа-чупс на палочке и воткнул его среди карандашей в органайзер. - Вкус клубника со сливками, внутри жвачка. Дерзайте.
Четверо борцов за сладкое отправились проводить исследования. Хаус, не вставая, лениво полистал настольный календарь — он как будто ждал кого-то. И дождался.
- Ну, как корона? Не давит?
- Ты это о чём?
Кадди неторопливо прошлась по кабинету, пальцем коснулась «колюще-режущей», улыбнулась мордочке рождественского кролика за стеклом шкафа и. наконец, повернулась к нему лицом.
- Слышала, что Блавски сложила с себя полномочия... в твою пользу.
- Деза, твоё Величество. Королева-мать в добром здравии и вертит своими подданными, как хочет. Лучшее тому доказательство — то, что я только несколько минут назад был ткнут носом в необходимость выполнять её приказ и госпитализировать в рамках научной программы пациента, не имеющего к ней никакого отношения.
- Да перестань. - поморщилась Кадди. - Все знают, что Харт — дружок Уилсона, и не Блавски, так он заставил бы тебя.
- Ах, так это с твоей подачи моей программе залезают в карман, заставляя тратиться на больного, заведомо не подходящего по критериям включения?
- Ты помешался на своей программе, Хаус. Хочешь стать исследовательским центром — так и скажи. У тебя будет другой статус, другая работа...
- А я не хочу другой статус и другую работу. Хочу оставить диагностику, гнотобиологию и хирургию. Между прочим, мой Корвин на одной операции Уилсона сделал монографию и две статьи. А ты, как «головная больница», чем можешь похвастаться за последний год? Сокращением нейрохирургии?
- Постой, подожди... - Кадди уставилась на него ошеломлённо. - Ты... хочешь переподчинения?
Хаус широко улыбнулся.
- Это нечестно. Ты проиграл мне спор, мы обо всём договорились, - возмутилась Кадди.
- Мы обо всём договорились. И я выполнил свою часть. Кто виноват, что ты неспособна к административной работе?
- Это я неспособна к административной работе? Да я уже была администратором, когда ты... когда ты... - она задохнулась, не находя слов от возмущения.
- Пешком под стол ходил? - подсказал Хаус.
Кадди вдруг замерла, словно внезапно застигнута какой-то посторонней мыслью.
- Послушай, Хаус, - задумчиво спросила она. - У тебя сохранились какие-нибудь старые фото?
- Ты же видела мой университетский альбом.
- Нет-нет, совсем старые, детские. Ну, где-нибудь лет пять-шесть. Сохранились?
- Не знаю. Где-нибудь среди хлама, может быть и... С чего тебе приспичило?
- Я вдруг подумала, что не могу представить тебя ребёнком. Всех других могу. Уилсона могу, Чейза могу, даже Тауба могу, а тебя — нет. Вот пытаюсь понять: это потому, что в тебе совсем ничего не осталось детского или, наоборот, ничего нет взрослого.
- Думаешь, фотография тебе в этом поможет? - с интересом спросил он.
- Может быть... - она снова провела пальцем по «колюще режущей», рискуя пораниться. - Мы уже давно не встречаемся — ты заметил?
-Хочешь меня в этом обвинить?

Х а у с

Она выглядела смущёной, словно девчонка, разбившая любимую мамину вазочку — ну, или, как вариант, любимую папину машину. И этот странный вопрос о фотографиях... Между прочим, у меня была одна фотография. Однажды Уилсон по пьяне признался мне, что несколько раз видел меня во сне в виде мальчишки-велосипедиста в джинсах с закатанной штаниной на берегу моря. Я порылся среди старья и показал ему эту фотографию.
- Только это не море, - сказал я. - Это океан. Военная база на Окинаве.
А он, кажется, испугался — во всяком случае, глаза стали растерянными, и я невольно вспомнил историю с кошкой.
- Да брось. Просто ты как-то когда-то видел эту фотографию, и она отложилась у тебя в подсознании.
- Как я её мог видеть?! - сорвался он. - Можно подумать, ты устраиваешь со мной ежевечерние просмотры семейных фото!
Я промолчал, но через несколько часов, когда я уже лежал в постели, собираясь уснуть, он вдруг вошёл и остановился в дверях, прислонившись к косяку.
- Есть такая теория, - стеснённо проговорил он, - будто после смерти мы все оказываемся в том месте, которое было для нас более значимо при жизни, и что мы оказываемся там в «золотом» возрасте — нашем лучшем возрасте, только он у каждого свой... Может быть, эти мои сны — не совсем сны, Хаус?
- Да, тебя зацепило, - сказал я, но ехидничать не стал — это было за несколько дней до его операции.
- Я... хочу надеяться, что, может быть, так и есть...
- Надейся — кто тебе не даёт. Спать не мешай.
Он ещё немного постоял, толкнулся плечом в косяк и вышел. Нехорошо вышел — горбясь и пригибая голову, поэтому я окликнул его:
- Уилсон!
- А?
- Это просто сон. Ты-то на Окинаве не был — с чего тебе туда попадать? После смерти тебе, уж скорее, светит земля Ханаанская.
- Там я тоже не был, - буркнул он, но, кажется, ему полегчало.

П е р е п о д ч и н е н и е.
Кадди снова прошлась по кабинету, бесцельно трогая мои вещи.
- Зачем ты пришла? - наконец, решил я помочь ей определиться. - Поболтать о переподчинении? Посмотреть мои детские фотографии? Заняться сексом на рабочем месте?
 - Нет...
 - Ладно, говори сама — у меня кончились варианты.
 - Хаус, я... - она замялась и обхватила себя ладонями за локти, словно аккумулируя внутреннюю энергию для решительного удара. - Я хочу знать, во что могут вылиться наши отношения. Эти встречи два раза в неделю с перерывами на твоё настроение — во что они могут в конце концов вылиться?
 - Ни во что, - сказал я. - Мы уже всё это проходили. Забыла?
 Очередной обход кабинета по кругу — боже, да она мечется, как зверь в клетке, и я чую терпкий и острый запах вины, чем-то похожий на запах нестиранных детских пелёнок. Поэтому. выдержав короткую паузу. нетерпеливо подстёгиваю:
 -Ну?
 - Меня это не устраивает. Слышишь, Хаус? Меня такая позиция не устраивает!
 - Миссионерская поза, конечно, не верх искусства кама-сутры, но...
 - Мне за сорок. И я не молодею.
 - Вообще-то тебе, скорее, «перед пятьдесят», но мы не будем ловить друг-друга на мелочах.
 - Тем более, Хаус. Тем более! Мне всё больше важна стабильность, уверенность в завтрашнем дне, а не пятиминутные потрахушки на чужом диване.
 - Пришла сказать, что больше не придёшь? Или будешь звать к себе на диван?
 Она зло сжала губы:
 - Я тебя люблю, - настойчиво, почти агрессивно. Таким тоном не в любви признаваться, а кошелёк в подземном переходе отнимать.
 - Твои проблемы.
 Кажется, она именно этого ответа и ждала. И, похоже, он заставил её что-то решить для себя. Потому что она немного помолчала с застывшим в глазах не то страданием, не то состраданием — очень не люблю у неё это выражение — и, наконец, призналась, зачем пришла.
 - Хаус... Я подумала и... в общем, я выхожу замуж. Зашла тебе сказать.
 Странное ощущение, когда хочется и засмеяться, и заплакать, а на самом деле стоишь, будто датый пыльным мешком по голове, и лихорадочно припоминаешь, какие именно нужно делать движения языком и гортанью, чтобы получалась человеческая речь... Ну, припомнил-таки.
 - За кого?
 - Неважно. Но если ты скажешь «нет», я откажу ему.
 - Ладно. Нет.
 - Хорошо, я откажу ему, - на вид сама покорность, но губы после каждого слова снова норовят плотно сжаться, до побеления. А глаза... Просто невозможные сейчас у неё глаза. Но уж нет, хватит, больше я в эту ловушку не пойду.
 - Скажи, за кого.
 - За Орли.
 Вот теперь я определился, плакать или смеяться, и заржал — непотребно, как конь.
 - Ну, и что ты в этом видишь смешного? - спросила она терпеливо
 - Значит, доктора запретили тебе кофе, так ты нашла цикориевый заменитель?
 - Цикорий для здоровья полезнее, - ещё пробует шутить.
 - Брось. Всё же шито белыми нитками. Он — это я. Только он — не я. Ты уж лучше бы тогда за Харта замуж шла. Серьёзно, Кадди, ты промахиваешься. Вот Уилсон в этом лучше разбирается.
 - Ну, пусть Уилсон и идёт замуж за Харта, - слегка огрызнулась она.
 - Уилсон вышел замуж за Блавски. Это почти то же самое.
 - Вышел замуж? Ты хочешь сказать: «женился»?
 - Это Блавски женилась, а Уилсон именно вышел замуж. Кстати, о замужестве... Ты знаешь, что у Орли сифилис? Ой! Это же была врачебная тайна — кажется, я нечаянно его спалил.
 - Я знаю, что у него сифилис.
 - Правда знаешь? - я снова засмеялся, хотя смеяться мне сейчас хотелось меньше всего. - А интересно, как он это тебе преподнёс? «Выходи за меня замуж и, кстати, у меня сифилис»? И когда он успел тебе предложение сделать — он же в Лос-Анджелесе. По скайпу? Должно быть, забавная штука - секс в три-дэ...
 - Не в три-дэ. Он прилетал сюда с Хартом в марте два раза, потом в апреле на неделю, когда не был занят в съёмках, и потом ещё в начале мая на несколько дней.
 Она сказала об этом легко, чуть ли не между прочим. Вот тут я и сдулся. И глупо брякнул:
 - Зачем?
 - Харт дообследовался у нас в больнице перед транспланитацией, - спокойно ответила Кадди. - Орли останавливался у меня.
 «И не зашёл, даже не позвонил. «Останавливался» у неё... Интересно, это эвфемизм «потрахушек на диване» или, действительно, просто переночевал, не снимая трусов верности? А впрочем, мне-то какое дело?»
 Но я всё-таки не унялся:
 - А то, что у него уже есть жена, тебя не смущает?
 - Не особенно. Они в разводе.
 - Ну, я смотрю, у вас уже всё решено...
 - Да. Кроме тебя.
 - А не надо меня решать, Кадди, - я выпалил это бодро, почти весело. - Я не пропаду — честно. Знаешь, сколько в Принстоне шлюх, кроме тебя?
 И — вот оно — её классическое, острое, презрительное, как плевок:
 - Да пошёл ты!
 И вышла, хлопнув дверью.
 Зря я так. Можно было устроить хороший прощальный вечер — вроде девичника, только с мужиком. С бывшим. Это я — её бывший. Можно было, наверное, и, действительно, сказать «нет». Губами, глазами, пальцами. Вот только проблема в том, что она права: потрахушки наши на диване так же бесперспективны, как работа над изобретением вечного двигателя. И если Орли это серьёзно...  А вёл я себя плохо, Уилсон бы сказал «не по-взрослому»: хладнокровия не продемонстрировал, завёлся, как пацан. С чего бы? Неужели, рассчитывал-таки построить вечный двигатель? Нет, к чёрту! К чёрту такие мысли. Надо найти Уилсона и позлить его хорошенько — обычно это помогает. Он же, если постараться и выбесить его до белого каления, непременно почувствует, как мне хреново — может, пива предложит или хоть в буфете покормит... А с чего мне, собственно, хреново? Я же сам говорил: «необременительный секс, без обязательств». Ну, поразвлекались, пока было интересно — и всё, хватит. Пусть теперь Орли... Видно, психиатрическая привязанность не ржавеет. У меня же вот не заржавела — до сих пор иногда снится... А может, и не снится — я снов не запоминаю. Из самосохранения. Нет, правда, он славный парень, этот Орли - добрый, надёжный, обязательный. Мечта любой женщины — ну, или почти любой. Скотина только, что не дал знать о своём приезде... А хотя зачем? Ещё один диск записать «от доктора Билдинга»? Вот дерьмо! Да что это со мной? Начинается «синдром одинокой панды»? От Уилсона заразился?
Ох, ну, слава богу, вот и он — лёгок на помине. Застрял в дверях, мнётся, не зная, как заговорить, потому что сам не знает, о чём — просто учуял «возмущение биополя».
- Чего припёрся? Работы нет?
- Зачем к тебе Кадди приходила?
Вот так, «в лоб». И, будьте любезны, отвечайте.
- У нас будет ребёнок.
Зачем я это сказал? Замкнуло где-то на уровне спинного мозга. А у него вдруг светло вспыхнули глаза:
- Правда? Хаус, ты серьёзно?
Вот кретин, повёлся! И чему он так обрадовался, спрашивается? Нет, панда — панда и есть. Ну, вот кого ещё может привести в такое ликование известие о чужой беременности?
Торопливо окатываю холодной водой:
- Нет, идиот. Я пошутил. Просто деловой визит. Зашла спросить, не давит ли мне корона. И перестань ты её воспринимать, как мою женщину — это всё уже в прошлом.
Свет в его глазах гаснет, словно повернули рубильник. Лицо делается обиженное и такое... словно пеплом присыпанное. А у меня противное ощущение, будто я его ударил. И злость на его вечную ангедонию, уже сросшуюся с ним, как пересаженное сердце Таккера. Поэтому я и иду с ходу в атаку на этот пепел:
- Уилсон, у тебя синдром истощения надпочечников? Что ты ходишь, как в воду опущенный? Опять жизнь не мила? Тебе нужен драйв, да? Ну как же! Полгода не умирал — скука. Иди лучше Блавски ребёнка заде... - и осёкся, не договорив — совершенно забыл, что у Блавски детей быть не может. Серьёзно, забыл. Никогда не воспринимал её неполноценной, и как-то стёрлось из памяти, что она жертва гистерэктомии. Ну, не стёрлось, а... не знаю... не всплыло в нужный момент. Брякнул, не задумываясь. А Уилсон поднял голову и посмотрел мне в глаза. Он-то об этом ни на миг не забывал. Он и допустить не мог, что я не нарочно. Душу он из меня вынул этим взглядом и намазал её на хлеб, как арахисовое масло. А свою собственную подставил мне для чтения и с лица, и с изнанки, и я вдруг увидел в ней пару пропущенных абзацев — и всё это одним-единственным взглядом.
Не умею извиняться. Сколько раз это было — отец каменным молчанием, презрением, даже ремнём пытался вытащить из меня хлипкое «простите». А я не мог. Ну, не поворачивался у меня язык на извинения. Это же не просто слово — это как исповедь и принятие епитимьи, его нельзя, невозможно сделать разменной монетой. Но если бы я умел, пожалуй, сейчас извинился бы, потому что как ни любил я цеплять Уилсона, никогда не хотелось мне по-настоящему делать ему больно. «Well, at whom the hand will be raised to kill this kid?» Не моя, во всяком случае. И я в панике завопил:
- Ну, забыл я, забыл, что она у тебя бесплодна! Память подвела! Кадди за Орли замуж собралась, я речь сочинял, свадебный подарок обдумывал, а тут ты со своей вытянутой физиономией. Ну, забыл!
- Подожди... Кадди выходит за Орли? Это она тебе сказала? За этим и приходила?
- Да.
- А Орли знает?
Я почувствовал к нему благодарность — серьёзно. Снова обдало теплом просто от осознания того, что коротышка-Корвин вытащил-таки этого типа с того света и на этот раз, кажется, надолго.
- Ну, наверное. - говорю, - до свадьбы она ему всё-таки скажет...
Несколько мгновений молчания...
- Пива. - говорит, - хочешь?
Йес!

П р о с м о т р
Если ты - «серый кардинал» всей клиники и глава диагностического отделения, а пиво пьёшь с завонкологией той же клиники, долго пиво попивать в рабочее время тебе не дадут. Да и сам не станешь. В общем, мы только что наметили переход к консенсусу в вопросе, что в женщине сексуальнее, большая грудь или красивые ноги, как синхронно заверещали наши пейджеры. Звала нас Блавски в приёмное отделение — почему-то обоих. Вновь поступивший «абдоминальный» внезапно отяжелел — очевидно, требовалось подержать его за руку, или, как вариант, Блавски не поняла, с чего это он вдруг. А скорее, и то, и другое, и я буду сейчас решать, с чего это он вдруг, а Уилсон — держать за руку.
Тем не менее, мы оба послушно, как примерные мальчики-ботаники, встали и пошли на начальственный зов, дотирая по дороге про ноги и про груди, но уже на автомате, без вдохновения.
И — сюрприз: в провизорной палате «фильтра», оказалось, возлежит на функциональной кровати ни кто иной, как детектив Триттер — мой «добрый-злой» гений, у которого все мы побывали «на крючке», а он у нас, соответственно, простите за каламбур, на крючках. Вид - «не очень». Бледный, даже серый, с заострившимся носом — верный признак запущенного перитонита.
- Мы тебе зачем? - спрашиваю Блавски. - «Острый живот» не можешь диагностировать? Хирурги все закончились? Или, как блондинка за рулём, какого-то другого цвета ждёшь?
Блавски — сама кротость:
- Взгляни, пожалуйста, Хаус.
Я ещё «взглянуть» толком не успеваю, как уже по глазам Уилсона вижу диагноз, прогноз и даже надпись на венке. Ну, вот есть у него эта чуйка на рак, как у собаки, натасканной вынюхивать героин в аэропорту на наркодилеров. Он и себе предварительный диагноз поставил без клинических проявлений, по наитию. И не ошибся - подтвердилось. Не ошибается и здесь. Пальпирую печень — образование плотное, как древесный корень, и такое же бугристое. И кровит, надо полагать — отсюда и признаки перитонита. Триттер не стонет, не охает, только дыхание задерживает и смотрит выжидающе. При этом хорошего не ждёт.
Обыватели воспринимают рак, как смертный приговор. Медики прекрасно знают, что поводов умереть у человека на самом деле гораздо больше, но идут на поводу у пациентов и говоря слово «рак» невольно приглушают голос, тем самым обособляя его от других не менее «обнадёживающих» диагнозов. И я — туда же.
- Ну что, коп, догадываешься, что с тобой? - спрашиваю.
- Со мной, кажется, всё, - говорит.
- Подпишешь нам карт-бланш или предпочитаешь «ласковый закат»?
Он не успевает ответить — Уилсон вытесняет меня с занятых позиций и, присев на стул, мягко, вкрадчиво начинает пальпацию — не чета моему грубому щупанью. Я так на пианино играю, как он пальпирует опухоль: движения пальцев, кисти, одухотворённость лица — поэма, он словно мысленно вступает в диалог с опухолью, расспрашивая, сколь многого она успела в этой жизни добиться и сколько у неё детишек. Ну, судя по брошенному на меня быстрому взгляду, детишек предостаточно, и старшие уже пошли в школу.
- Детектив Триттер, - говорит Уилсон, проникновенно глядя ему в глаза, и кладёт свою покусанную руку на рукав его футболки. И держит паузу, давая Триттеру время ощутить, что дело, действительно, погано, давая ему время погрузиться в ужас, в безнадёжность, в понимание близости конца, давая спуститься по шкале отчаянья чуть ниже нуля, и тут важно не пережать, не дать заколоситься первым слабым росткам надежды, уловить точку перигея — Уилсон это умеет в совершенстве и ждёт, не теряя контакта глаз, и только увидев этот миг катакроты, говорит: - Скорее всего у вас рак печени, детектив.
Триттер закрывает глаза — он получил подтверждение худшим своим опасениям и теперь «переваривает» полученную информацию, осознаёт переход возможности, даже вероятности — в реальность. И росток надежды, не успев прорезаться, желтеет, вянет скручивает листья. Но Уилсон опытный садовник, он прекрасно знает, что совсем убить надежду не лучше, чем дать ей зацвести.
- Нужно провести кое-какие исследования,- говорит он, и голос у него буднично-приветливый. - Мы возьмём биопсию, проведём перитонеальный дренаж, и тогда посмотрим, чем можно вам помочь.
Подстриг надежду, как садовыми ножницами, придал ей конкретную форму и теперь до самой смерти Триттера будет содержать этот куст в порядке, не давая ни завянуть, ни пойти в рост, удерживая очередного «онкологического» на краю паники мелкой деловитой суетой вокруг него: дни анализов и процедур, ночи, «прикрытые» снотворным — всё то, чего он сам так не хотел для себя. И последний издевательский штрих, за который я дал бы по зубам, скорее всего, а они — и Триттер не исключение — начинают боготворить своего доктора-панду:
- Всё будет хорошо, - говорит Уилсон и ласково похлопывает своего новоявленного смертника по плечу. - Всё будет в порядке.
И он даже не врёт, потому что с такой бугристой штукой в животе самый правильный «порядок» — поскорее отъехать в мир иной, и это будет «хорошо» по сравнению с теми мучениями, которые ожидают сопротивляющийся смерти организм, когда он пытается уживаться с раковой опухолью.
Блавски негромко отдаёт распоряжение сестре приёмного — сейчас Триттера переведут наверх, в онкологию — и поворачивается к нам:
- А вы найдите Корвина и Чейза, и все четверо зайдите ко мне в кабинет, пожалуйста.
Её голос настолько спокоен, что меня пробирает холодком между лопаток. И, пожалуй, впервые я осознаю вдруг, что Ядвига Блавски — мой босс. Пусть, это было задумано чисто номинально, но сейчас «серому кардиналу» реально, кажется, за что-то крепко влетит.

Кабинет у неё маленький, и на стене репродукция картины Тамары Лемпицкой "Женщина в зелёным Бугатти" — не то, чтобы эта дама походила на саму Ядвигу, но сочетание зелёного и рыжего наводит на такие мысли, и они начинают одолевать всё сильнее, как психосоматический синдром.
Корвин и Чейз являются в пижамах — сегодня операционный день. На спине куртки Корвина написано: «Я не игрушечный», на ногах всё те же детские кроссовки-морковки, только уже потрёпанные и потёртые. Знаю, что он покупает одежду в детском магазине — размер у него, как у четырёхлетки — и дежурно поддеваю: «хорошо ещё что до ста двенадцати дотянул, не то пришлось бы на работу в ползунках ходить».
- Твой Буллит в колготках ходит — и ничего, - так же дежурно огрызается он, забираясь со стула на стол. Ну что ж, это тоже традиция: во время летучек Корвин сидит на столе. И это, наверное, правильно, когда ведущего хирурга, по крайней мере, видно из-под столешницы. Почему не занять то же место во время начальственного разноса — а без разноса, уже вижу, не обойдётся.
- Детектив Триттер поступал к нам с обширным ранением брюшной полости осенью прошлого года, - ровным голосом начинает Блавски. - Его оперировал доктор Чейз. Это же так, Чейз?
- Да. Была резекция кишечника, тампонада печени, удаление селезёнки и части большого сальника, желудочно-кишечный анастомоз. Ему проехалось по животу колесо — можно себе представить, - Чейз машет рукой. - Через неделю — релапаротомия по поводу несостоятельности анастомоза, заживление первичным натяжением, выписан с улучшением... Да в чём дело, Блавски?
- Триттер только что поступил с огромной опухолью. Предварительный диагноз: обширная карцинома печени в последней стадии, - она делает паузу и, видно, что ей не хочется продолжать. Но, сделав над собой усилие, она всё-таки продолжает: - Мне кажется, это просмотр патологии. Вряд ли, что несколько месяцев назад ничего не было.
- То есть, вы хотите сказать, - вскидывается Чейз, - что я не делал ревизию?
Блавски, похоже, воспринимает его возмущение, как провокацию — она начинает злиться: поджимает губы и её изумрудные глаза суживаются:
- Я хочу сказать: либо ты не делал ревизию, либо сделал её крайне небрежно и не нашёл опухоль, либо нашёл опухоль и не стал удалять, предоставив пациенту умирать от рака — выбирай сам тот вариант, который тебе больше нравится.
- А можно выбрать четвёртый? - встревает Корвин. - Опухоли ещё не было. Мы же даже ещё не знаем её клеточный состав.
- У нас уже был недавно рентгенологический просмотр сифилитического поражения кости — ты просмотрел, Хаус, - палец Блавски уставляется мне в грудь. - А ты, Корвин, его сдал. И мы вместе замяли дело, потому что не было ясной картины всех обстоятельств, и ещё потому, что пациент хорошо ответил на лечение... Ребята, вы можете на меня обижаться, но это уже пахнет халатностью. На этот раз смерть на очереди, и если просмотр, мы его убили. Я вынуждена буду дать делу ход. Кто из вас делал релапаротомию? Тоже ты, Чейз?
- Нет, я, - перехватывает инициативу Корвин. - И я ассистировал на первой операции.
- А я — на второй, - говорит Чейз, вздёргивая подбородок.
- Хорошо. Мы можем, конечно, подождать результатов гистологии, если, по-вашему, это что-то изменит. Хотя вы сами прекрасно понимаете, что никакой клеточный состав не превратит булавочную головку в футбольный мяч за несколько месяцев. А впрочем... у нас здесь Уилсон. Надо полагать, он что-то понимает в опухолях. Что скажешь, Джим? Опухоли могло не быть во время операции или это просмотр?
Пожалуй, Уилсон прав: что-то у них разладилось Потому что любимого человека так припирать к стенке не будешь — Блавски спрашивает, словно и для себя хочет что-то решить этим вопросом, а мне остаётся только с сочувствием и любопытством коситься на Уилсона — что он ответит? Уилсон кусает губы, опустив голову и кидая короткие быстрые взгляды то на Блавски, то на Чейза с Корвином. Ну, будь это кто-то другой, ушёл бы от ответа, уклонился, предложил бы всё-таки дождаться гистологии, замял как-нибудь витиеватым словоблудием. Но это же Уилсон.
- Это просмотр, - говорит он, помолчав, тихо, но твёрдо. - Не могло не быть. Просмотр.
Корвин как-то странно хмыкает — вот умеет он хмыкать со значением, и Уилсон, вздрогнув от этого фырка, поворачивается и, ни на кого не глядя, быстрым шагом выходит из кабинета Блавски.
- Сделаем УЗИ, - говорит Чейз. - И пойдём на диагностическую лапароскопию.
И вид у него деловитый, словно он надеется что-то исправить решительными действиями. Хорошая мина при плохой игре.
Корвин проворно соскакивает со стола и тоже вслед за Чейзом улепётывает.
Я оборачиваюсь к Блавски — она на меня не смотрит.
- Ты же понимаешь, что если бы даже Уилсон ничего не сказал, просмотр не перестал  быть просмотром?
- Я понимаю, Хаус, - говорит со сдержанным вызовом, но и словно бы устало.
- Тогда что это было?
- Допусти, что мне трудно единолично обвинить в халатности лучших хирургов больницы. Допусти, что мне понадобилась поддержка человека, с которым я живу, и я о ней попросила.
- Поддержка или проверка?
- О чём это ты?
- Ты знаешь, о чём. Не прикидывайся дурой, Блавски. Ты меня прекрасно понимаешь — каждое слово. Если тебе, действительно, нужна была поддержка, почему ты не обсудила это сначала со мной?
- Почему с тобой? Потому что ты — мой заместитель? Ты — не хирург, не онколог, даже не мой любовник.
- Потому что это — моя больница. И то, что у тебя в ней выше должность, чем у меня, не имеет никакого значения. Это всё равно моя больница. И здесь мои правила. А ты решила поставить меня в положение статиста.
- Хаус, у тебя была возможность оставаться главврачом. Ты не захотел именно из-за необходимости решать такие вопросы, как с Корвином и Чейзом.
- И ты взвалила это на Уилсона.
- При тебе он был администратором, - невесело усмехнувшись, напоминает она. - Ему не впервой. И я не обременяла его решением — только спросила авторитетное мнение.
- Которое точно знала до того, как оно было озвучено.
На это она вообще не отвечает — сидит и молча смотрит мимо меня, покачивая ногой — ноги у неё всё-таки сногсшибательные, извините за каламбур.
- С тобой что-то происходит, - задумчиво говорю я. - Я не знаю, что. И ты всё равно не скажешь...
- Это не твоё дело, - говорит.
- Ты ведь больше не любишь его, да?
Долго молчит, потом, низко опустив голову, мотает ею, рассыпая рыжую гриву:
- Я не знаю, Хаус. Я запуталась. Мне нужно самой разобраться, и тут ты мне не помощник. Лучше уйди.
- А пока ты будешь разбираться, будешь жилы из него тянуть?
- Подожди... Чего ты от меня хочешь?
- Не знаю. Действия. Решения.
- Хочешь, чтобы я его выгнала?
- Сам уйдёт — тут он мастер. Мастер художественного ухода. Ты помнишь, что я тебя предупреждал, что так будет? Признай, что я был прав.
-Ты был прав. Можешь торжествовать.
- Торжествовать нет повода, Блавски. Мы опять на мосту через каньон. Ты не представляешь, как он мне осточертел, этот мост — я его уже во сне вижу.
- Какой мост? О чём ты говоришь, Хаус?
- Неважно. Так что ты собираешься с этим делать?
- Дай мне время.
- Ты не у меня должна просить дать тебе время, Блавски.
- Я не могу сказать Джиму, что разлюбила его.
- Потому что жалеешь его?
- Нет.
- Потому что трусищь?
- Потому что это неправда... Я не знаю, Хаус, не знаю, не мучай меня.
- А ты не мучай его.
- Не вмешивайся, я тебя прошу. Ты всё только испортишь.
- А ещё осталось, что портить, Блавски?
Она отводит глаза, опускает голову:
- Просто дай мне время... - и снова вскидывает взгляд. - Осталось, Хаус.
- Ладно, - говорю, временно капитулируя.

Через пару часов захожу к Уилсону. За это время мои орлы уже успели опровергнуть все имеющиеся гипотезы о причине судорог у нашей утренней «кусачей» пациентки, и мы сошлись на неординарной токсикологии, так что Вуда и Буллита я отрядил на проверку её жилья, наказав не драться по дороге, даже если Буллит захочет сделать Вуду непристойное предложение, а Вуд сочтёт его грудь и бёдра недостаточно пышными, а Тауба с Мастерс заслал в «Принстон-плейнсборо» для переговоров с трансплантологами, чтобы определиться в сферах влияния и дислокации реципиентов в операционных двух больниц. Это — дело не моего отделения, но Харта мы уже как-то признали «своим», так что будем принимать участие — тем более, что анализы делать команде Кэмерон, а это — мой птенец, и я её слегка курирую.
Уилсон делает вид, что ужасно занят — сидит над бумажками, водит ручкой — ставит подписи.
- Я работаю, - говорит недовольно.
- Работай, - плюхаюсь на диван.
Втягивает голову в плечи и всё царапает, царапает бумагу, сжимая ручку так, что пальцы побелели.
- Ты же понимаешь, - говорю, - что она тебя поимела?
Он долго молчит, потом резко вскидывает голову — взгляд прицельный и злой, даже косоглазие куда-то пропало:
- Ты чего от меня хочешь, Хаус?
- Важно не то, чего хочу я, важно то, чего ты сам хочешь.
Несколько мгновений играем с ним в «гляделки», потом он отводит глаза.
- Не надо, Хаус.
- Чего именно «не надо»? Тебе, по-моему, войну объявили открытым текстом. Она что, без тебя не понимает, что это просмотр? Но она тебе скомандовала: «Голос!», потому что знала, как тебе не хочется выносить этот вердикт. Она тебя поимела, Уилсон. И это может означать одно из двух: или она хочет разрушить ваши отношения, или... спасти их. Вопрос: чего хочешь ты сам? Определись — и действуй.
Я этот опыт, с электрофорной машиной, со школы помню. Ручку нельзя крутить без конца,  не то накопившийся заряд пробьёт воздух неожиданной молнией, когда не ждёшь. И если хочешь избежать ожогов, электроды нужно сдвинуть вовремя.
Теперь пауза ещё длиннее. Наконец, он говорит — тихо, еле могу расслышать.
- Я тебе скажу, чего я хочу, Хаус. Хочу приходить с работы домой. Не к тебе. Не к Блавски. Домой. Туда, где меня ждут. Где я нужен. Где меня любят. Как в детстве, просто так. Не потому что чего-то хотят от меня, не потому что взяли на себя какие-то тягостные обязательства, не потому что так полагается, даже не потому, что я удобен в быту или хорош в постели. Нипочему. Просто так... Только этого у меня не будет. Потому что дом нельзя купить, его можно только вырастить, как сад, а мне шестой десяток — боюсь, я уже опоздал с садоводчеством. И мой сад — перекати-поле в пустыне. Слышал, Хаус, про такие растения? У них нет корней, их несёт по ветру, и они могут пить воду и получать питательные вещества от каких-то случайных связей с почвой. Но они никогда не врастают, и весь этот союз — до первого ветра.
- А Блавски?
- Что «Блавски»? Я люблю её. Когда мне было двадцать лет, я думал, что этого более чем достаточно. Сейчас я больше так не думаю.

АКВАРИУМ

 Ядвига Блавски сняла трубку стационарного телефона, но номер почему-то не стала набирать — задумалась, а короткий, необязательный, просто имитирующий служебную вежливость стук в дверь и вовсе заставил её вернуть трубку на рычажки.
 - Вызывала? - Лейдинг просунул голову в приоткрывшуюся щель. - Чего это я тебе вдруг понадобился?
 - Вызывала, зайди. - Ядвига заговорила не сразу — это был едва ли не первый случай, когда она вообще заговорила с Лейдингом. - Садись. Вот что: к вам поступил сейчас пациент Майкл Триттер. Я хочу, чтобы его курировал ты. Составь первичный эпикриз, дай мне посмотреть.
 Лейдинг хмыкнул — на его губах появилась кривоватая насмешливая улыбка:
 - Именно я? Не Уилсон?
- Именно ты. Не Уилсон. И, пожалуйста, будь объективен — тухлятину я сразу почувствую - ты меня знаешь, я иммунизирована тобой от слепоты к тухлятине.
 Улыбка Лейдинга медленно увяла.
 - Послушай, - начал он. - Все эти старые обиды, по-моему, пора забыть.
 - Я тебя не обижала, Лейдинг, - перебила Блавски.
 - Ну, что сейчас об этом опять вспоминать, Ядвига! У тебя — своя жизнь. У меня — своя жизнь. Мы бы сделали большую ошибку, если бы...
 - Заткнись, - не повышая голоса сказала Блавски. - Я-то уж точно сделала большую ошибку, когда позволила тебе близко подойти.
 -Я не мог оставаться с тобой, - сказал Лейдинг. - Ты бездетна. И я бы с тобой оставался бездетным.
 - Ты и без меня бездетный.
 - Не ври — у меня есть ребёнок.
 - Которого ты бросил? Которого ты чуть не потерял, потому что избил его мать, когда она была беременной?
 Лейдинг недобро сощурился:
 - Кто тебе наплёл?
 - Так я тебе и сказала.
 - Она сама не могла. Тогда кто? Чейз? Ненавижу этого австралийского ублюдка — сопляк, привыкший смотреть на всех свысока только потому, что Хаус держит его при себе и подкармливает, как ручного хомяка.
 - Хаус не держит его при себе — Чейз заведует хирургическим отделением, если ты не в курсе. Он выше тебя по должности, поэтому, возможно, и держится соответственно.
 - Да ты дала ему эту должность, потому что Хаус так велел. А под Хауса ты прогибаешься только потому, что хочешь, чтобы он тебя трахнул.
 - Заткнись, - снова сказала она. - Будешь сплетничать, как старуха, выгоню к чертям.
 - Хочешь сказать, я не прав? Ну, давай, положа руку на сердце: не прав?
 Ядвига не ответила, и, вдохновлённый её молчанием, Лейдинг продолжал:
- Только он на тебя не соблазнится, не надейся. Ты себе нашла орешек по зубам — вот и давай, грызи его. Уилсона-то отсутствие женских прелестей особо не напряжёт — он ходок неразборчивый.
 - Ты в шаге от увольнения. - напомнила Ядвига сквозь зубы. - Совсем бабой стал после кастрации, и разговоры бабьи. Иди, работай. Я жду эпикриз. И не тяни.
 Она неспроста поручила дело Лейдингу. Уилсон знал подоплёку, Уилсон не смог бы быть объективным, Уилсон даже подсознательно попытался бы выгородить Чейза. Но всё это было бы ей даже на руку, и будь дело только в этом, она, не раздумывая, поручила бы Уилсону не только курацию, но и контрольную комиссию. Но при разборе Хаус должен был безоговорочно встать на сторону Чейза, его едкие саркастические и всегда очень точные замечания не раз спасали вроде бы безнадёжное положение — будь то средства на архив гистопрепаратов, внесение реципиента в списки на трансплантацию или дисциплинарная комиссия. Разбор был необходим: Блавски понимала, что оставь она дело так, ей уже никогда не взять больницу в руки, даже номинально. Тот же Чейз, пусть он и подожмёт обиженно губы на разборе, по здравом размышлении не простит замалчивания. А уж о переподчинении речи тоже можно вообще не заводить. Но терять Чейза из-за случайной небрежности, когда он оперировал сам ещё полуживой, в условиях совершенно нестандартных, пусть даже эта небрежность и повлекла самые серьёзные последствия, Блавски не хотела. А Чейзу могли попомнить и ещё пару подобных случаев, окончательно погубив его карьеру. Пусть Хаус злится на неё, пусть он ещё больше злится на Лейдинга, пусть он зальёт их на разборе ядовитым соком, но вытащит Чейза и Корвина. А вот против заключения Уилсона Хаус и рта не раскроет — сто пудов. Именно это соображение заставило Блавски отдать историю болезни Триттера Лейдингу, хотя — и она это прекрасно понимала — реально больного вести будет всё равно Уилсон.
 Но слова Лейдинга о мотивах её «прогиба» под Хауса, не столько расстроили или разозлили, сколько озадачили. С чего он взял? Блавски вполне отдавала себе отчёт в том, что ей очень нравится Хаус. Но никогда она всерьёз не задумывалась о сексе с ним. То есть, ей, может быть, даже было бы лестно раскусить этот непростой орешек и вдоволь полюбоваться испариной на висках или затуманенным влажным взглядом, услышать невольный стон, ощутить нетерпеливую дрожь, нежное прикосновение длинных музыкальных пальцев, но в то же время она понимала, что это было бы не по-настоящему, чем-то вроде игры. По-настоящему был Джим. Нежный, предупредительный, замкнутый. Педантичный до занудства. Раздражающий до желания ударить. Ненавистный. Чужой. Родной. Любимый. Так сильно изменившийся с той их первой встречи, когда он обдал её своей озорной, даже чуть непристойной солнечной улыбкой, что она порой задаётся невольным вопросом: а тот ли это человек? Но одно остаётся неизменно: стоит ему только дотронуться до неё, и она теряет голову, стоит подумать о нём в таком ключе, припомнить его нежный и страстный, с придыханием, шёпот, и её накрывает, а проклятые шрамы начинают ныть от нестерпимого зуда. Но стоит ей взгянуть в его тёмные, всегда подёрнутые лёгким туманом и всегда убегающие от прямого взгляда глаза, ей хочется с размаху ударить его по лицу. А стоит ему заговорить с ней, хочется закричать, бешено заругаться. И, что страшнее всего, она — психиатр — прекрасно понимает, что происходит. Но взять себя в руки не может. Эти звонки, эти записки, подброшенные в почтовый ящик, её выматывают. Она уже не знает, чему и кому верить.
 Может быть, всё-таки поговорить с Хаусом? Нет, он будет выгораживать Джима и ни за что не скажет правды. С тех пор, как закончился последний курс терапии, прошло уже три месяца, и выпавшие волосы Уилсона снова отросли, всё такие же волнистые и даже чуть более тёмные и густые, словно обновлённые - стремительно лысеющий Хаус порой поглядывал на них с откровенной завистью. Но Блавски безжалостно бы сбрила эту поросль, стащила бы с Джима ладный джинсовый костюм, заменив на рубище, лишь бы не видеть внимательных взглядов Ней, Колерник, Рагмары, провожающих завонкологией, когда он идёт по корридору. Он , правда, делает вид, что эти взгляды не имеют к нему никакого отношения, но она и сама замечает некоторые мелочи — например, мазок губной помады на спортивной куртке Джима или запах чужих духов, как сегодня. Конечно, этому можно найти объяснение: он скажет, что оказывал помощь женщине в парке. Но она специально спустилась в приёмное — у женщины из парка помады на губах не было и духами от неё не пахло. А может, всё-таки спросить Хауса?

- Это будет чрескожная биопсия, - Уилсон показал длинную иглу. - Мы обезболим место прокола, поэтому вы ничего не почувствуете, введём толстую иглу и возьмём немного опухоли для анализа.
Он говорил уверенно и с доброжелательным спокойствием, поэтому Триттер даже представить себе не мог, какая баталия только что отгремела по этому поводу в кабинете завонкологией.
- Хотите спровоцировать смертельное кровотечение? - поставил вопрос ребром Мигель. - У него низкая свёртываемость. Печень производит факторы свёртывания. Что там осталось от печени, вопрос. Пойдёте на такой риск?
- Нам необходим гистологический анализ для выбора тактики лечения, - Лейдинг не лез в явный спор, но гнул свою линию упорно. Гистологический анализ был ему необходим и для оценки степени запущенности — прогрессирование напрямую зависело от клеточного состава, а вопрос Блавски поставила чётко: могла ли опухоль in situ так распоясаться с октябрьской операции?
- Скорее всего, мы здесь опоздали с любым лечением, так что тип опухоли вообще не важен. Назначить паллиатив и наблюдать.
- Хауса это не устроит.
- Почему онкология должна плясать под дудку главдиагностики? Официально главврач Блавски.
- Это всё равно. Блавски — инь Хауса. И, кстати, Блавски отсутствие диагноза тоже не устроит.
- А больному вы рискнёте сказать, что проводите болезненную и опасную процедуру ради академического интереса? Или наврёте?
- Наврём, - сказал Лейдинг. - Мы — онкологи. Мы всегда немножко врём.
Куки, приглашённый, как цитолог, в спор не вмешивался, придерживаясь своей обычной тактики: будет материал — будем смотреть, не будет — не будем. Молчал и Чейз, вызвавшийся сделать биопсию. Но его-то молчание в объяснении не нуждалось. Ждали решения Уилсона, а Уилсон медлил — смотрел в пол, играл надетой на пальцы резинкой. Наконец, Мигель не выдержал и сам подстегнул его:
- Доктор Уилсон!
- А? - Уилсон вскинул голову, как разбуженный.
- Что вы думаете?
- Думаю, надо брать биопсию.
- А кровотечение?
- Возможно. Но это менее травматично, чем лапароскопия.
- На лапароскопию мы ведь тоже пойдём? - не отставал Мигель.
- Пойдём.
- Но... смысл?
Уилсон вздохнул и встал. Теперь руки он засунул в карманы, а голову опустил.
- Наш больной — труп, - сказал он тихо, не поднимая глаз. - Это — вопрос времени, притом недолгого. Всё это так. И — да — опасность кровотечения. Но смерть от кровотечения в его положении — не худший вариант. От кровотечения умирать быстро и небольно. А у него впереди боль. Честно говоря, будь моя воля, и не бойся я уголовной ответственности...
- Доктор Уилсон, что вы такое говорите! - тонко вскрикнул Мигель.
- Ну, вы же меня не выдадите, - усмехнулся Уилсон. - Биопсию возьму сам. Пациенту её необходимость объясню... навру, - он снова чуть усмехнулся, - тоже сам. Если что, ответственность на мне. Пусть Чейз даже не лезет. Онкология всегда делала биопсию без хирургов, это Хаус тут завёл «Die neue Ordnung»... Инь-янь... Ну, ладно, идите работайте... Что? - он вдруг резко вскинул голову, словно хотел прицельно глянуть, но взгляд всё равно получился загадочный, расфокусированный из-за лёгкого косоглазия. - Кто-то что-то не понял? Все идите работайте, - он махнул на них рукой, словно голубей прогонял.
Озадаченно переглядываясь, сотрудники снялись с мест и по-одному просочились в коридор, провожаемые взглядом заведующего отделением исподлобья.
- Уилсон... - задержался в дверях Чейз.
- Ну? - нетерпеливо откликнулся тот. - А ты чего застыл, как изваяние?
Чейз озадаченно потёр лоб, не зная, как начать. Наконец, всё-таки спросил:
- У тебя вообще как, всё в порядке? Ты последние дни на себя не похож.
Участливость его тона выбила у Уилсона почву из-под ног. Твёрдость исчезла, взгляд метнулся, ещё сильнее расфокусировался, сделался растерянным.
- Ты же понимаешь, что тебе эта история с Триттером с рук не сойдёт? - неловко спросил он, не поднимая глаз на Чейза.
Тот выдержал паузу, делая вид, что очень занят зажимом бейджика, но всё-таки спросил:
- А ты думаешь, я, действительно, мог забыть сделать ревизию?
Уилсон не ответил, и Чейз, почувствовав слабину,  перешёл в наступление:
- Уилсон, я, по-твоему, плохой хирург?
- Это нечестно, Роберт, - Уилсон ещё больше потупился и потянулся ладонью к шее. - Ты же знаешь всё, что я могу ответить.
Но Чейз только упрямо мотнул головой:
- Понимаешь, я сейчас не помню, делал ли ревизию. Под дулом не вспомню. Но я просто не мог её не сделать. Это у меня в крови, это до автоматизма.
- Хорошо. Но как тогда объяснить этот рост?
- Я не знаю, Уилсон, не знаю. Онколог — ты, а не я. Я не облажался. Я не мог так облажаться. Я работал с печенью, тампонировал разрыв. Я бы и без ревизии заметил опухоль.
Уилсон снова тяжело вздохнул, придвинулся на пол-шага ближе.
- Чейз, я, действительно, онколог, и я знаю, о чём говорю. Никакая форма рака не вырастет из in situ до таких размеров за такое время.
Чейз снова выдержал паузу и снова атаковал:
- У тебя самого был очень бурный рост — помнишь? Перед первой операцией. А потом оказалось, что это полостная киста, наполняющаяся кровью. И если бы Хаус не разглядел линию демаркации...
- Там мы могли судить только по КТ. В средостение пальцами не заберёшься. А здесь я пальпировал. Опухоль дервенистой плотности. Это не киста. И занимает всё подреберье, до подвздошной области.
- Давай ты ничего не будешь утверждать, пока не сделаешь биопсию — о такой малости я тебя попросить могу? - в голосе Чейза прорезалось невольное раздражение.
- Ты злишься на меня? - тихо спросил Уилсон.
- Да, злюсь, - не стал отпираться Чейз. - Ты так поторопился обвинить меня, что не стал дожидаться ни единого анализа, ни единой пробы, хотя...
- Обязан тебе жизнью, да? - Теперь Уилсон поднял взгляд и посмотрел на него в упор.
- Я не это хотел сказать, - смутился Чейз.
- Нет, ты это хотел сказать. А Корвин и скажет — он-то церемониться не будет... - Уилсон осторожно пнул носком кроссовки пол, словно пробуя, не провалится ли он сию минуту. Взгляд вниз — и снова на Чейза: - И что мне делать?
- Знаешь что? - Чейз, мгновение подумав, решительно хлопнул его по плечу. - Делай биопсию. Пошли.
С видимым облегчением оба устремились по коридору к окошку выдачи стерилизационной.

С а м о к о п а н и е
Всего этого Триттер не знал — он лежал, наслаждаясь тем, что боль стихла после укола, и, как и полагается умирающему, старался припомнить самые яркие моменты своей полицейской холостяцкой жизни. Как и большинству ныне живущих, вспомнить было особенно нечего: несколько связей с женщинами, пара почти всерьёз, несколько удачно раскрытых дел, несколько выговоров, несколько повышений, однажды хорошая нежная поездка с коллегой в край Великих озёр — вот, пожалуй, и всё. Авторитарного отца никогда особенно не любил, тихую мать любил, но не уважал, с сестрой рассорился давным-давно, и теперь они только холодно созванивались примерно раз в полтора-два года. Друзей вроде тоже не было — коллеги и напарники не в счёт. Была кошка-сиамка, которую, кстати, теперь придётся куда-то пристраивать.
Так что появлению Уилсона с инструментами Триттер, пожалуй, даже обрадовался — иногда неплохо, когда тебе причиняют боль, это всё равно внимание, и общение, и. по крайней мере, чувствуешь себя больным, а не мёртвым.
- Я, кстати, удивился тому, что вы живы и даже работаете. - сказал он Уилсону. - Честно говоря, думал, вы умерли ещё весной.
- Нет, меня спасли, - коротко и незлобиво ответил Уилсон.
- Вы — везунчик, видимо...
- Не знаю... - Уилсон замялся, но тут же решительно мотнул головой. - Не думаю. Во всяком случае, никогда прежде этим не мог похвастаться. Да и сейчас не могу. Возможно... возможно, это просто тень везучести Хауса. Он хотел, чтобы я жил...
Триттер длинно и как-то странно  посмотрел на него.
- Да, Хаус, действительно, хотел, чтобы вы жили... - замедленно проговорил он. - А вот я не могу этого понять...
- Чего именно? - слегка ощетинился Уилсон.
- Его необъяснимой привязанности к вам. Ну вот, если разобраться... на кой чёрт вы ему сдались? Он — гениальный врач, независимый, плюющий на правила, живущий всегда на разрыв, и вы — законопослушный, осторожный, смертельно скучный обыватель, неуверенный в себе, склонный к рефлексиям, к самокопанию, эгоцентричный и убогий, если уж по чести говорить. Не из самых решительных, не из самых умных, уж конечно, не из самых надёжных. Человек сумерек, человек тени... Я в ум не возьму, как вам вообще удалось пересечься.
- Я тоже, - усмехнулся Уилсон, не поднимая глаз.
- Я думаю, в душе он вас немного даже презирает, - продолжал Триттер, не обращая на него внимания. - Но, тем не менее, бросает свою жизнь вам под ноги в один порыв. Не по чувству долга — он не человек долга, как я понял - но по собственному странному желанию... И, что уж совсем интересно, вы не испытываете к нему за это никакой благодарности: предаёте его, когда вам удобно, стараетесь избавиться от него, капризничаете — ведёте себя так, словно это его вам навязали, а не наоборот. Не морщитесь, я не грешу против истины - я всё это знаю, потому что с тех самых пор, когда мы впервые столкнулись, старался не упускать вашу парочку из виду. Любопытство стороннего наблюдателя — естествоиспытателя, если хотите... Знать - знаю, но понимать - не понимаю. Здесь какой-то секрет, который мне не даёт покоя, особенно теперь, когда... - он не договорил, кашлянув вместо этого, и продолжил: - Чем вы, чёрт возьми, заслужили преданность этого колючего гада с ненормальными моральными устоями и совершенно немыслимым представлением о добре и зле, и почему её не заслужил кто-то честнее, смелее и лучше вас, умеющий, к тому же всё это ценить?
- Странная тема для разговора... - холодно отозвался Уилсон. - Честно говоря, я шёл сюда, опасаясь совсем другого. Думал, вы меня о вашей опухоли в животе начнёте расспрашивать, даже приготовил пару уклончивых фраз, но то, что вы вместо этого возьмётесь защищать от меня Хауса — это, действительно, неожиданно. Неужели вы сами к нему в друзья нацелились? Тогда вы не с того начали.
- А вы заметили, как переменился ваш тон с тёплого и сердечного на холодный и неприязненный? - улыбнулся Триттер. - Я вас задел, и вы оставили своё докторское лицемерие и на миг сделались человеком. Не самым приятным человеком, кстати.
- Знаю. Я никогда себя в ангела не рядил — искренне старался быть лучше, насколько получалось.
- Искренне? - насмешливо переспросил Триттер. - Доктор Уилсон, я — коп, я умею отличать лицо от маски.  Хаус, пожалуй, единственный человек, с которым я однажды ошибся. Но с вами я не ошибаюсь — с вами ошибается Хаус. Вы перестали быть искренним лет в семь, а с тех пор ни разу и не пробовали.
Уилсон ответил не сразу — какое-то время казалось, что он борется сам с собой.
- Не знаю, зачем вам это вообще нужно и зачем вы затеяли этот разговор. Тем более сейчас, когда ваша судьба фактически висит на кончике моего троакара... - он устало потёр лицо. - Ну, ладно... Может быть, вы хотите что-то для себя решить — я не знаю. Зато я знаю, что в вашей ситуации у человека появляются вопросы, которыми он прежде и не задавался.
- Типа, почему трава зелёная? -усмехнулся Триттер.
- Типа того, - без улыбки подтвердил Уилсон. - Но чаще другого плана: что я сделал не так и за что на меня всё это свалилось? Вы сейчас ведь что думаете? Вы думаете: вот передо мной тип, который, может, в сто раз хуже меня, а у него обошлось. И вы начинаете строить проекцию и мучительно сравнивать. По пунктам. И везде сальдо не в мою пользу. Кроме одного-единственного пункта: Хаус. Вы чувствуете, что здесь-то собака и зарыта, вот только лопаты нужного размера у вас нет. Я, кстати, тоже это в своё время проделывал, правда, составляющие брал другие. Как теперь понимаю, по недомыслию. Но закономерно. Это нормально: жалеть. Я это проходил. Тоже жалел, тоже не понимал, тоже копался в памяти: что и где я сделал не так, что и где пошло вкось... Бросьте, Триттер. На эти вопросы нет ответа. Да скорее всего и быть не может. Но вы всё равно уже прикидываете это уравнение на себя: а если бы свой Хаус был рядом с вами, каким бы сделалось значение переменной? И вы начинаете подозревать бога в ошибке. В том, что он что-то напутал в своих уравнениях. Но ошибаетесь вы, а не он. Хаус знает мне цену до последнего цента. И не ту, которую я решусь заломить, а ту единственную настоящую, которую он сам готов дать. И даёт — не скупится. Боюсь, что это и есть определяющий фактор. И если уж выбирать, кто должен нас спасать или, как вариант, хоронить, то, вот именно, пусть бы это был человек, знающий нашу реальную цену. Такой, как правило, у каждого всё-таки есть, вот только  он, увы, чаще враг, чем друг. Не в моём случае. Так что мне несказанно повезло, а вам — нет. Но сейчас вполне возможно, что человек этот для вас и для меня один. Только признать это — значит, признать нашу полную несостоятельность. И до самого смертного часа нам на это всё равно никак не решиться. Но близость смерти — хороший детектор лжи, и вы это на своей шкуре почувствуете, как я почувствовал. Даже если старался вообще никому не лгать, только близость смерти заставляет не лгать ещё и себе . И тогда, может быть, вам повезёт, как мне повезло, и Хаус... - он резко замолчал, потому что в палату вошёл Чейз.
- Ну как?
Уилсон досадливо поморщился, но тут же постарался досаду скрыть.
- Я ещё не взял. Подожди пару минут, ладно?
- Какие-то трудности?
- Никаких. Просто немного отвлеклись. Разговорились... Лягте на спину, мистер Триттер. Я сделаю небольшой укол, чтобы обезболить кожу...

Хаус осторожно положил пальцы на клавиши. Мягким ласкающим движением взял аккорд. Звук получился наполненным и забористым, как хороший коньяк. «Человеческие отношения похожи на музыку, - не в первый уже раз подумалось ему. - Иногда это поразительно сложная, невыносимая по темпу, по диапазону, но поверхностная, как собачий вальс, композиция, иногда простенькая песенка, которую можно натыкать одним пальцем, иногда добротная джазовая штучка с неожиданными фиоритурами. Иногда это Вагнер. А иногда — Бах. Но бывает и треньканье раздолбанного банджо уличного лабуха». Что было у них с Кадди? Хаус задумался, завесив руки над клавишами. Может быть, танго? - взял несколько аккордов, прошёлся пальцами правой руки, взбежал на невидимую лесенку. - Нет, не то. Если уж говорить о танго, с ним сочетается образ совсем другой женщины.
Он никак не мог разобраться в себе: что чувствует? Сожаление? Ревность? Облегчение? Скорее, всё это вместе. Кадди всегда занимала существенную нишу в его взаимодействии с миром — изменится ли глубина этой ниши от того, что она будет с Орли?
Он снова ласкающе перебрал клавиши пальцами правой руки, левой взяв один за другим два звучных аккорда.. Дважды в одну реку нормальный человек не лезет. Трижды не лезет и ненормальный. Нужно жить сегодняшим днём. Банально, но как все банальности, справедливо. А что имеется на сегодняшний день? На сегодняшний день имеется желание его любовницы построить правильную семью с его суррогатным заменителем. Кажется, это карма Хауса — если женщина и полюбит его, она очень скоро находит себе его суррогатный заменитель: Майкла Уорнера, Роберта Чейза, Джеймса Орли, ну, или даже Константина Дольника, хотя последний вариант просто оскорбителен. Конечно, такое соображение отдаёт высокомерием, но от этого не становится ложью. Впрочем, он несправедлив к Орли — Орли — это, в любом случае, более, чем суррогат. Вот только есть подозрение, что в данном случае и Кадди для Орли — не оригинальный продукт. А для него, для Хауса, разве оригинальный? Не искал ли он подсознательно замену той самой, той, которая... Нет, к чёрту! К чёрту эти мысли — от них недалеко до Уилсоновского нытья о зря прожитой жизни, до сожаления, до раскаяния, которое очень облегчает душу в часовне и очень усложняет ту сольную партию, которую всё равно придётся доиграть до конца, пока крышкой не врежут тебя по пальцам так, что взвоешь. Да и вообще: что она такое, любовь? Может быть, Блавски. как душевед, ответит? Нет, что-то непохоже, что она знает ответ... Да и вопрос сейчас не в Блавски — с ней-то у него всё понятно, а в Кадди. Зачем, интересно, им понадобилась обоим эта безнадёжная реанимация отношений по определённым дням недели? Да и что это были за отношения? Откровенно говоря, куда проще им было до того, как он впервые поймал себя на желании переспать с ней  - не просто мужской привычки раздевать глазами, а такого реального ощущения, что вот она — живая, тёплая, гордая, и податливая... самка. Причём его самка...Нет, ну что вот он опять, а? Интересно, с другими бывает так, чтобы тошнило от мыслей или это его личные тараканы?
Он взял с пюпитра кое-как пристроенный там бокал с бурбоном, отпил большой глоток. Потом прижал босой ногой педаль, с удовольствием ощущая её холодную твёрдость и податливость. Звуки при этом обрели особенную органную гулкость. Хаус заиграл аргентинское танго.

Ощущение постороннего присутствия появилось, как чувство лёгкого зуда между лопаток.
- Кто там? - спросил он, не оборачиваясь, не прерывая игру.
Вошедший не ответил, но переступил с ноги на ногу, и этого было достаточно, чтобы Хаус, и не оборачиваясь, узнал его.
- Если хочешь выпить, сам себе налей, - не слишком радушно буркнул он. - Что там Триттер? Взяли биопсию?
- Триттер ищет смысл жизни и хочет подружиться с тобой, чтобы ты наложением рук спас его от рака, как меня. - Уилсон плюхнулся на диван, стукнули об пол сброшенные кроссовки.
- Слушай, бегун, ты хотя бы душ принял, переоделся... - поморщился Хаус. - Мне-то наплевать, но с твоим имиджем аккуратиста и педанта аромат загнанной лошади плохо сочетается.
- Я для этого и зашёл. Пустишь в душ?
- Больничного тебе недостаточно?
- Смены белья не захватил.
Это была ложь — Хаус точно знал, что ложь: Уилсон всегда держал в кабинете в диванном ящике, во что переодеться. Его пациенты время от времени в знак особого расположения могли поделиться с доктором съеденным накануне ужином, и Уилсон со своим имиджем «аккуратиста и педанта» без стратегического запаса белья не чувствовал себя на работе достаточно уверенно. Но уличать его Хаус не стал — уличать во вранье интересно, зная мотивы вранья, а Хаус пока не имел никого понятия об этих самых мотивах. Поэтому он только заметил ворчливо:
- У тебя повадки бездомного нелегального мигранта, Уилсон. Придётся мне соответствовать и играть роль щедрого мецената армии спасения. Носки, трусы и футболка в шкафу.
- Спасибо. Я скоро, - Уилсон выгреб из шкафа смену белья и ушёл в ванную комнату, оставив сброшенные кроссовки сиротливо и небрежно валяться посреди комнаты, вывесив языки из-под свободной шнуровки.
Хаус снова рассеянно прогулялся пальцами по клавишам. Кстати, интерсно бы узнать последние новости о Стейси — неужели всё ещё живёт с тем парнем? Не исключено, что Уилсон так и поддерживает с ней связь. Спросить? Хотя... а собственно, зачем? Выглядит так, словно отставка Кадди вынудила его срочно искать запасные варианты — в частности, поднимать старые связи. Уилсон же первый и постебётся над ним — начнёт намекать на опасности простоя определённых органов, когда тебе хорошо за пятьдесят. Ну, нет! Так подставляться нельзя.
Он снова коснулся клавиш, но танго уже угасло в нём — теперь это был «Сон в летнюю ночь» Вагнера - клавишные он взял на себя, виолончель постарался услышать мысленно. Музыка постепенно захватила его и начала перестраивать настроение так, что мысли о Стейси овладевали им всё больше. «Я ностальгирую, - отметил он, привыкший всё рационализировать, поймав себя на этом — И причина — выбор музыки, влияние гармонического раздражения слухового анализатора на общий эмоциональный фон. Забавно: мы не можем вывести хоть сколько-нибудь пристойную формулу этой закономерности, но, тем не менее, повседневно пользуемся этим влиянием — музыка в сканерной, музыка в операционной. А интересно, можно ли создать штатную единицу такого специалиста меланолога, который будет подбирать репертуар определённым образом, что позволит влиять на патофизиологические и физиологические процессы в организме? Провести исследование, набрать репрезентативную группу... Конечно, основной профиль «двадцать девятого февраля» — фармацевтические аспекты терапии при сочетании онкологических заболеваний с проблемами искажённого имунитета, в частности, при трансплантации органов и тканей, но как ответвление, как дополнительное исследование в рамках общей программы... Для начала можно пригласить просто человека с музыкальным образованием — хоть того же Орли, ну а потом...»
- Уилсон, как ты думаешь, мы можем использовать влияние музыки на человеческий мозг в терапевтических целях?
- Можем, - согласился Уилсон, теребя полотенцем  влажные взлохмаченные волосы — за ним, как за Пятницей по песку, тянулись мокрые отпечатки босых ступней.
- Мог бы и в ванной вытереться, а не устраивать мне наводнение посреди комнаты.
- Высохнет же. Слушай, я бинт намочил — перемотай, пожалуйста.
- Ну, ты мне совсем на шею сел, - буркнул Хаус. Буркнул так, для порядка, но Уилсон неожиданно обиделся:
- Ладно, обойдусь, если тебе трудно.
- Да брось,  сейчас перевяжу.
- Не надо, - он  снова плюхнулся на диван и стал натягивать носки прямо на мокрые ступни.
- Куда торопишься? Обсохни.
- Не надо, - повторил Уилсон резко, надевая джинсы. Присел, стал шнуровать кроссовки.
- Ты зачем приходил? - тогда в упор спросил его Хаус.
- В смысле?
- Ну, не из-за душа же ты ко мне пришёл — ты хотел поговорить о чём-то. Почему вдруг передумал? Я — вот. Говори.
Молча и сопя, Уилсон затянул на шнурке двойной узел, чертыхнулся, стал снова развязывать, нервно дёргая ногтями тесьму.
- Ты злишься? - снова спросил Хаус. - На меня? За что? Ничего я не понимаю! Уилсон, может быть, замысловатый узел на шнурке на языке бамбуковых панд означает цветистую тирраду, но я — не полиглот. Переходи уже на английский.
- Ничего я не злюсь. Я пришёл... пришёл потому что не знаю, как поступить. Мне нужен твой совет.
- Не знаешь, какой конфигурации выбрать лопату, чтобы хорошенько закопать Чейза на разборе?
Уилсон оставил шнурок и выпрямился:
- Да здесь любая конфигурация фатально подойдёт, Хаус. Я отдал биоптат Куки, заключения ещё нет, но размеры говорят о просмотре однозначно. О грубом просмотре. Это не «in situ» - это «in половина брюшной полости». Как будто он ревизию делал с завязанными глазами и связанными за спиной руками. А релапаротомия Корвина? Значит, что же получается? Два лучших в штате хирурга, весь хирургический пьедестал, портачат, как младенцы. Ты в это веришь?
- Не обо мне речь.
 - Чейз говорит, что не мог просмотреть.
 - А что он ещё может сказать?
 - Думаю, он, действительно, не мог просмотреть.
 - А что же ты тогда об этом думаешь, скажи пожалуйста?
 - А что я могу об этом думать?
 - Думаешь, что он видел опухоль, молча зашил и никому не сказал?
 Тут Уилсон дёрнул шнурок так, что он лопнул. Резко раздражнно дрыгнул ногой. Кроссовка слетела и описав изящную дугу, шлёпнулась на диван.
 -...! - с чувством сказал «аккуратист и педант».
- Подожди... Ты же не думаешь, что Чейз, действительно... Постой! - сообразил Хаус. - Ты именно так и думаешь! Ты не можешь ему забыть африканского диктатора?
- Это ты ему не можешь забыть африканского диктатора! - наконец, взорвался Уилсон. - Я не могу ему забыть того, что он и Корвин вытащили меня с того света, а я теперь должен заявить, что они умышленно убили — фактически, так это и выглядит — пациента Майкла Триттера. И вот это у меня в голове не укладывается!
- Ты чего психуешь-то? - остановил его экспрессию Хаус. - Думаешь, Блавски выдвинет тебя на роль обвинителя на разборе и заранее репетируешь речь?
- Да при чём здесь... Это вообще не имеет значения, Хаус, какая у меня там будет роль на разборе. От роли вообще можно отказаться. Это вот от мыслей никак не откажешься, и я... ну, я, правда, не знаю, что думать.
- А если ты всё таки ошибаешься? - Хаус крутанулся на табурете, поворачиваясь к Уилсону лицом. - Если опухоль всё-таки смогла вырасти с «in situ» до «ого-го» за шесть месяцев.
- Да? Ты такую знаешь? Ну, познакомь меня с ней.
- Ладно. Гепатобластома - Уилсон, - представил Хаус, широким жестом указав сначала куда-то в пространство, а потом на Уилсона, а затем повторил, проделав жестикуляцию в обратном порядке. - Уилсон — Гепатобластома.
- Очень смешно. - грустно сказал Уилсон, не оценивший забавы. - Гепатобластома — опухоль новорожденных, а старше двенадцати лет почти вообще не встречается.
- «Почти вообще» и «вообще» различаются как раз на величину «почти». Уилсон, для меня понятие корпоративной чести — не пустой звук. Чейз — мой ученик, мой выкормыш, Корвина на работу брал тоже я, поэтому их косяк — мой косяк. Так вот, я держу с тобой пари, что Чейз и Корвин не облажались, - он протянул руку и нетерпеливо пошевелил пальцами. - Ну, что сомневаешься? Останешься или с парой сотен баксов или с моральным удовлетворением и спокойной совестью — и так, и так в выигрыше. Можешь считать это компенсацией своих душевных терзаний. Так как? Спорим?
- Ну, спорим, - Уилсон словно бы немного повеселел и хлопнул по протянутой ладони - мокрый бинт на его запястье от этого движения размотался.
- Давай, сменю твою повязку, - милостиво предложил теперь уже сам Хаус. - Принеси только бинт из ванной. Там в висячем шкафчике все эти докторские штучки.
- Если тебе не трудно... - виновато отвёл глаза Уилсон.
- Чертовски, запредельно просто трудно, но я перемогусь как-нибудь. Тащи уже бинт.
Запястье Уилсона выглядело плохо — распухло и покраснело вокруг следа от собачьих клыков.
- Я же тебе говорил: собачки зубов не чистят. Тебе курс антибиотиков нужен. А может, и антирабический... Где псы-то?
- У Буллита. Говорит, у него есть подходящий сарай.
- Хорошо, что сарай. Пусть выдержит карантин. Десять дней. А лучше пятнадцать. Для верности.
- Да что ты! Они же домашние, привиты от всего, от чего положено, - успокоил Уилсон. - У них и паспорта есть. Просто перевяжи.
Хаус, скатав в комок, зашвырнул старый бинт в корзину для бумаг, стоящую в другом конце комнаты. Надорвал край целофановой упаковки, стащил, тоже метко зашвырнул в мусорку.
- Здорово, - снисходительно похвалил Уилсон. - Ты вообще, я смотрю, этим всерьёз увлечён — броски, жонглирование...
- Увлёкся, когда остался ополовиненым, - криво усмехнулся Хаус.
- Ополовиненным? В смысле... если ты про свою ногу, то это ещё не...
- И палка в руке — ты этого не учитываешь? Полностю функциональны только одна нога и одна рука. Лишний шаг — проблема, что-то с полу поднять — проблема, дойти до мусорки, до раковины, до стола — проблема. Научился не ронять и попадать издалека.
- Эй, ты что это, жалуешься? -Уилсон поднял бровь.
- Вот ещё! Просто ответил на твой вопрос... Ну, вот чего ты на меня так уставился, Уилсон? Я — в порядке. Голова варит, нога болит, жизнь прекрасна и удивительна — какого дьявола тебе ещё от меня надо? Подумай лучше о том, как, потеряв последнюю совесть, будешь топить на разборе людей, которым жизнью обязан.
Однако, Уилсон не дал сбить себя с толку:
- Кадди решила тебя бросить, - сказал он. - И ты теперь сидишь и, как мышь на крупу, дуешься на вселенскую несправедливость. А кто виноват? Никого к себе на пушечный выстрел не подпускаешь, простые человеческие чувства воспринимаешь, как что-то непристойное. И не при чём твоя инвалидность — ты и до неё был таким же самовлюблённым и зацикленным на себе гадом. Тебя же прёт от боли и несчастья: чем хуже, тем лучше. И ты отталкиваешь от себя любого, любого, кто проявит к тебе хоть какую-то душевную склонность — даже элементарное сочувствие. Я тебя знаю, сколько не живут, но ты и на меня выбесишься, стоит мне хоть мысль допустить посочувствовать тебе. Ты же воспринимаешь это так, словно тебе в штаны залезли без спроса. Ну, и сам подумай: какая бы женщина выдержала такие отношения — секс по графику и грызня всё остальное время? Кадди любит тебя, но не настолько, чтобы швырнуть тебе под ноги всю жизнь. Не с чего — понимаешь? Не с чего ей приносить себя в жертву. И если ты её хоть немного любишь, пожелай им с Орли счастья и отойди в сторону.
- Пожелать им счастья, если я её люблю хоть немного? - переспросил Хаус. - Я понял твою мысль, Уилсон.
- И судя по всему, снова понял как-то шиворот-навыворот, - тяжело вздохнул Уилсон.
Несколько мгновений они молчали — Хаус просто оказывал медицинскую помощь, Уилсон просто созерцал неторопливую уверенную работу его рук, уже давно убеждённый в том, что именно в процессе выполнения врачебных манипуляций, как и в процессе игры на органе, руки Хауса превращаются в нечто, стоящее созерцания. И Кадди ошибается, если думает, что уже одно это не стоит некоторых неудобств странных отношений и календарного секса... Впрочем, у Орли тоже красивые кисти...
- Слушай... - помолчав, вдруг решился Хаус. - У тебя же обсессивно-компульсивный синдром, ты никогда ни от чего не избавляешься — может и со Стейси связь ещё поддерживаешь? Телефон её у тебя есть?
Уилсон дёрнулся:
- Откуда ты... - и зашипел сквозь зубы. - Больно, ч-чёрт!
- Чего тебе больно? - удивился Хаус. - Я же ничего такого сейчас не делал... Подожди! Ты сказал «откуда» - чего откуда? Откуда я... знаю? Что?
- Я хотел спросить, откуда ты вдруг выкопал эту ностальгическую тему и за каким чёртом? Ты о Стейси Уорнер десять лет не вспоминал и вдруг...
- А ты почему испугался?
- Я испугался?
- Ты испугался.
- Я не испугался. Ты, Хаус, галлюцинируешь. Лечиться тебе надо — вот что, - отнял руку и сам небрежно заправил конец бинта..

С м я т е н и е
УИЛСОН
Что это? Откуда он? Ведь, действительно, почти десять лет. И ни разу, ни разу... Неужели всё-таки там есть что-то или кто-то, кто определяет не только наши поступки — наши порывы, мысли, самые лёгкие, ещё нам самим незаметные движения души. Или мы как-то излучаем свои мысли, и интуиция — ни что иное, как способность улавливать эти биоэнергетические волны? Ведь и я о Стейси много лет не вспоминал, и вдруг всплыла в памяти — наверное, за долю секунды до звонка:
- Джеймс? Это Стейси. Узнал?
- Я бы не узнал... Но почему-то только что подумал о тебе.
- Ты можешь говорить?
- Конечно.
- Послушай, Джеймс... мне нужна твоя помощь...
- Конечно, Стейс, ты же знаешь, что я всегда...
- Как онколога, - перебила она. - У меня рак. Можешь меня проконсультировать?
Интересное слово «рак» - заставляет подобрать живот и насторожить уши, как зов боевой трубы. Особенно когда его произносят вслух люди, далёкие от онкологии — например, юристы. Потому что на самом деле люди, далёкие от онкологии, этого слова произносить не любят, заменяя его сложными эвфемизмами, вроде «что-нибудь страшное» или «то самое» - «Доктор, у меня то самое?», хотя реально рак не самая частая причина смерти — сердечно-сосудистые лидирую с большим отрывом. Но сердечно сосудистые — это как брошенная монетка — уж или орёл, или решка, и только врачи понимают, что раз бросив монетку, безносый игрок вряд ли остановится, а будет бросать и бросать до победы. Обыватель всегда надеется, что игра отложена на неопределённый срок. Рак — другое дело. Там никаких монеток, больше похоже на кредитора — чем дольше ты тянешь, тем выше процент. А боль — как «напоминалка» в телефоне.
- Ты что молчишь, Джеймс? Перевариваешь?
- Нет-нет, Стейси, я не молчу — я тебя слушаю. Говори.
- Ты можешь приехать?
- Конечно. Ты где?
- Не слишком далеко. В Соммервиле.
- Хорошо, я приеду.
- Скоро?
- Сейчас выезжаю.
- Сейчас? Ты на машине?
- Я на мотоцикле — это даже быстрее. Жди меня.
Потом мелькнувшая, как в кино дорога. Мотоцикл — это лучше, чем любой автомобиль, потому что мысли сдувает напрочь. Они отрываются, как невидимые разматывающиеся ленты и остаются парить где-то сзади, недосягаемо и безболезненно. Тем более, когда первый раз за рулём после долгого перерыва, и в активе категорический запрет за него садиться. И браслет на запястье, с которым очень скоро прерывается связь, и оживает клипса мобильника, зацепленная за ухо:
- Ты где? Я тебя потеряла.
- А ты что, сегодня дежуришь на шпионской аппаратуре? И зачем я только согласился на исследовательскую программу!
- Ты не мог не согласиться, ты — патриот клиники, и ты — уникум, точно подходящий под нашу программу.
- Или, скорее, программа под меня.
- Ну... да, - она смущённо рассмеялась в трубку.
- Не волнуйся — я в порядке. Просто в дороге.
- А что за шум? Ты... ты... ты на байке?!
- Всё в порядке, Кэмерон.
- Уилсон, с ума сошёл! А если что-то... - короткая пауза и другим, заинтересованным тоном. - Ну и как тебе на байке? Вспомнил?
- Отлично. Не волнуйся, я перезвоню.
- Ну...
- Стой! Нет, стой, погоди, Кэмерон!
- Что ты, Уилсон?
- Хаусу не говори. Никому не говори, ладно? Я... потом объясню...

По голосу в телефонной трубке всегда трудно понять, с чем придётся иметь дело, но когда я вижу её такой, как она стала...
Она назначила мне встречу в кафе и пришла, как полагается женщине, с небольшим опозданием, когда я уже сидел за столиком, пропахший бензином, забрызганный грязью, бросив шлем на соседний стул. В прежние времена я бы мысли не допустил явиться на встречу с женщиной в таком виде, но сейчас времена изменились, и я не хотел иначе. Да и не стоило распускать хвост перед бывшей подругой Хауса — не в таких мы были отношениях. То есть, мы уже давно ни в каких не были, и я предполагал, что она могла измениться, но чтобы так...
- Стейси... - выдохнул я, едва взглянув на неё, и почувствовал, что в ближайшее время больше ничего сказать не смогу.
Рак — он не молодит и не красит, но она ведь такая эффектная была, стройная, собранная. Нет, она и сейчас старается держаться — одежда элегантная, газовый шарфик на шее, из-под него виден крестик на тоненькой цепочке, тени и румяна наложены умело, причёска тоже аккуратная, и седина закрашена в естественный цвет. Но одежда на ней как чужая, потому что исхудала, плечи поникли, выкатился растянутый жидкостью живот, и кожа серая, сухая, как пергамент, а кончики пальцев сморщены.
- Тебе не нужна моя консультация. - говорю. - Ты всё о себе и так уже знаешь.
- Да, - отвечает тихо, а смотрит насмешливо. - Испугала я тебя, Джеймс?
- Меня, - говорю, - трудно испугать. Какая у тебя локализация? Яичники?
- С переходом на матку и кишечник. Четвёртая стадия.
- Ну, для четвёртой стадии ты неплохо выглядишь. Заказать тебе что-нибудь?
- А ты молодец, - говорит, присаживается напротив и, подперев рукой подбородок, одобрительно смотрит на меня. - Я боялась, ты меня жалеть начнёшь.
- Зря боялась — я не из жалостливых... Хочешь, чтобы я был рядом? Или... прости, Стейси, я — идиот... Ты хочешь, чтобы рядом был Хаус?
Горькая усмешка:
- Не угадал. Вот этого я совсем не хочу. И ты ему ничего не говори обо мне. Не хочу, чтобы он видел меня такой, запомнил меня такой... Я ведь сейчас как ведьма из пряничного домика. Или нет…? - лукавая, даже заигрывающая улыбка, совсем странная в её положении. - Ну что, как я, по-твоему, выгляжу?
- Как красивая женщина с третьей стадией рака яичников.
- И тут льстишь... Даже в этом льстишь, - смеётся она. - Ну, а чего ещё от тебя ждать?
- А ты чего ждёшь? - спрашиваю. - Сочувствия? Вроде нет. Скажи — я всё для тебя сделаю.
- Так-таки всё? - и продолжает смеяться, и так мучительно похожа сейчас на прежнюю Стейси, что я едва сдерживаюсь от крика, от воя, от вопля: «Да за что?! Почему?! Какого чёрта?!» Но не кричу — подтверждаю тихо:
- Да. Всё.
И попадаюсь в ловушку, разумеется.
- А умереть мне поможешь?
- Умереть — нет.
- А говорил: всё...
Молчу.
- Послушай. Джеймс — ложится грудью на стол, становится проникновенной, вкрадчивой. - Я — на обезболивающих. На наркотиках. Доза увеличивается. У меня асцит, становится трудно. Трудно ходить, трудно дышать... Надежды никакой нет - я это знаю, ты это видишь. Я знаю, что ты уже делал это для чужих людей.
- То есть...- я невольно давлюсь невольной усмешкой, - Ты что же, меня уже профессиональным убийцей считаешь? Киллером? - а в душе, словно комариный звон, тихий но пронзительный внутренний голос: «А кто ты есть-то, Джеймс Эван Уилсон? Кто ты есть — у тебя на совести восемь жизней — восемь! Четыре эвтаназии, четыре убийства, подходящих под это определение по всем уголовным параметрам — что ты там ещё вякаешь про свою незапятнанную совесть? Может ты поэтому спешно перекрашиваешься сейчас в агностика, что попросту страшно стало ада?»
- Хаус говорил, что ты — король обезболивания. А это ведь всего лишь ещё один способ обезболивания — просто радикальный.
- Когда это он тебе говорил? Вы разве виделись?
- Не виделись.Неважно, когда. Давно.
- Лихо. Хаус — король боли, я — король обезболивания. Мы пара.
- Смеёшься?
- Мне не до смеха.
- Мне тоже. Мне сейчас совсем не до смеха, Уилсон. Джеймс, ты делал это для чужих людей - сделай для меня — мы ведь не чужие люди.
- Ты думаешь, это легко?
- Но ты же это уже делал. И не раз.
На самом деле это легко. Нужно просто абстрагироваться, сделать это, как обычную инъекцию морфия, и потом сказать себе, что всё хорошо. И что «он, слава богу, больше не страдает». И можно идти работать, утешать родственников, помогать другим больным. Не спасать — спасать не моя прерогатива. Поддерживать. Я же — король обезболивания, король психотерапии, харон, выдающий душам на причале розовые очки и дозу гидроксикодона, педаль модератора для приглушения звуков бравурного марша смерти. Вот если бы ещё не снились сны. Сны, в которых пропущенный звонок Хауса звучит из под земли свежезарытой могилы, сны, в которых я не могу вспомнить, как распаролить дозатор, чтобы ввести дозу обезболивающего корчащейся в крови Марты с разорванным животом, из которого лезет безголовый рождественский кролик, сны, в которых падает в жидкую грязь карьера чёрный джип, а в нём почему-то кричит Эмбер, и я в который раз поворачиваю выключатель аппарата «сердце-лёгкие», чтобы она перестала, наконец, кричать, сны, в которых я бегу по дорожке парка, и знаю, что эта дорожка уже никогда не кончится, и парк не кончится, и утро с размытым фонарным светом тоже будет вечно, потому что на самом деле я умер на операционном столе, и всё это — предсмертная иллюзия умирающего мозга.
- Ты думаешь это легко? - повторяю.
- А от рака умирать легко? Джеймс, я всё знаю про тебя — знаю, что тебе пришлось пережить. Я поэтому и надеюсь, что ты меня поймёшь и... и поможешь.
- Кто твой лечащий?
Она называет достаточно громкую фамилию.
- Он вообще-то отличный онколог.
- Я знаю. Он ни в чём не виноват — я поздно обратилась. Упустила начальные симптомы.
Я вдруг думаю про себя, что если бы она жила с Хаусом, он не упустил бы начальных симптомов.
Она по-своему расценивает мой испытующий взгляд:
- Уилсон, брось, не сверхдиагностируй меня. Чуда не будет. Всё. Моё время вышло. Несколько недель жизни не стоят боли. Здесь уже даже не о месяцах речь идёт. И я не прошу тебя сделать это сегодня. Я позвоню. Просто хочу, чтобы ты был готов.
Она говорит так, словно я уже согласился.
- Что будет, если Хаус узнает? - спрашиваю так, словно, действительно, согласился. Подлый вопрос — ей не до меня, какая ей разница, что будет со мной, если Хаус узнает. И тогда я — на всякий случай — уточняю: - Что будет с Хаусом, когда он узнает?
- А откуда он узнает? Ты не проговоришься. А я унесу нашу тайну в могилу.
- А я во сне разговариваю.
Снова короткий смешок:
- А ты спишь с Хаусом?
- Иногда.
Вот это я сказанул — Стейси широко раскрыла глаза:
- В смысле?
- В прямом, Стейс. Не в косвенном, который уже так затёрся, что стал прямым — в прямом.
- Что, Хаус живёт у тебя?
- Скорее, я у него. Впрочем, сейчас я живу у любимой женщины, но она тоже осведомительница Хауса.
- Хм...Сразу видно, как нежно ты любишь свою «любимую женщину».
- Я уже очень давно никого не люблю, Стейси.
- Даже себя?
- Себя — в первую очередь. И Марта совершенно права — я опять свернул на разговор обо мне, а мы говорили о тебе.
- А обо мне поздно говорить, Джеймс. Ты сделаешь или нет?
- А дублёр на моё место у тебя есть? - спрашиваю подозрительно, потому что знаю, помню, с кем имею дело.
И Стейси улыбается мне.
- Конечно, есть. Хаус.
Ждал ведь, что она так ответит — они с Хаусом друг друга всегда стоили.
- Значит, если я откажусь, попросишь Хауса убить тебя?
Лёгкое, даже легкомысленное:
- Ага.
- Но это же нечестно.
- А то, что я умираю от рака, а ты нет, честно? - и она озвучивает мою мысль. - Если бы Хаус был рядом со мной, а не с тобой, умер бы ты, а я, возможно, осталась жива.
Это правда — не возразишь.
- Какая ты стала... безжалостная.
- Я должна тебя пожалеть? - в голосе непритворное удивление.
- Встреться с Хаусом, - говорю. - Попрощайся с ним.
- Чтобы попрощаться, Уилсон, встречаться необязательно.
- Он же никогда не простит.
- Кого?
- Не знаю. Меня, например.
- А ты вообще можешь о ком-нибудь, кроме себя, думать?
- А ты?
- О ком? О тебе?
- О Хаусе. Стейси, я знаю, о чём говорю. Я любил женщину, которая умерла. Я был с ней, я сам отключил жизнеобеспечение. Это мучительно, это трудно, это, наконец, жестоко... но я ни на что бы не променял эти несколько мгновений. Ты же не можешь не понимать, что у нас всегда остаются за душой несказанные слова, которые изведут и измучают, если не будут сказаны. Дай ему возможность сказать тебе эти слова, Стейс. Ему будет легче. Вам обоим будет легче.
- Уилсон, а тебе не кажется, что ты судишь по себе о людях, которые едва ли не твоя противоположность? И почему ты считаешь, в таком случае, что твои суждения чего-то стоят? Ни мне, ни Хаусу не будет легче, и странно, что ты — его друг, мой друг, наконец — этого не понимаешь. Мы были близки слишком давно. Всё смягчилось, стёрлось, и даже если бы наши отношения подлежали реанимации, было бы верхом жестокости реанимировать их именно сейчас. В первую очередь, жестоко по отношению к Хаусу. А так, может быть, он и не вспомнит обо мне никогда. И, в любом случае, даже если и вспомнит, я буду оставаться для него живой и сорокалетней. Пойми, что я только этого и хочу. И не хочу страдать. А поэтому сделай одолжение, Джеймс, отключи и мне жизнеобеспечение, а? Сделай для меня то, что сделал для своей любимой. Я обещаю тебе, что не позвоню раньше, чем станет совсем невтерпёж, но и ты обещай мне - с твоим обещанием в кармане у меня будет хоть какой-то тыл в моей войне. Обещай мне, Джеймс.
Она говорила ещё долго и горячо, она настаивала. Она сжимала мои пальцы в своих, сухих и горячих — у неё была субфебрильная температура. Я и слушал, и не слушал, вспоминая то смерть Эмбер, то смерть своих родителей, сопоставляя, подыскивая самые убедительные слова для того, чтобы не обещать, для того, чтобы наотрез отказаться и — не мог. Я обещал.

Но я не ждал, что Хаус вдруг заговорит о ней. Я оказался не готов — огрызнулся кое-как в ответ и сбежал. А теперь и вовсе чувствовал себя в тупике: молчать или расколоться? В другое время я, возможно, рассказал бы всё Блавски и спросил её совета, как профессионала, просто как женщины, но сейчас между нами повисло какое-то совершенно непонятное, но ощутимое отчуждение, и я не мог. Поэтому, никому ничего не говоря, я просто вернулся в зону «би», сделал обход своих больных — из-за исследовательской программы наше отделение всё более явственно выдвигалось на главенствующую позицию, и больных было достаточно, чтобы занять меня до середины дня, до амбулаторного приёма. Чейз меня избегал, и я, пожалуй, был ему благодарен за это. Зато Корвин заметил в коридоре и целеустремлённо засеменил ко мне. Остановился прямо передо мной, сцепив за спиной детские ручки с совсем не по-детски развитыми и сильными пальцами, запрокинул голову и спросил звонким голосом рождественского кролика:
- Значит, по-твоему, мы с Чейзом — два идиота?
Ну, вот что тут ответишь! Я не то промолчал, не то что-то промямлил, а скорее, что-то среднее, а он продолжал — чётко, раздельно, как гвозди в меня забивая:
- По-другому не получается, Уилсон: или мы лжём, или портачи. Но, будь мы портачи, ты бы нам свою драгоценную дерьмовую душонку не доверил. Значит, ты думаешь, что мы лжём?Значит, ты думаешь, что мы с Чейзом сговорились убить Триттера и нарочно оставили опухоль у него в животе, чтобы она через полгода его прикончила? Ты так думаешь?
- Если честно, я не знаю, что думать...
- А-а! - вскричал он. - Если честно, не знаешь? Так почему ж ты так же честно не сказал Блавски, когда она тебя спросила, что ты не знаешь? Сомнения не украшают маститого завонкологией, да? Пусть лучше сомневаются в Чейзе, чем в тебе?
- Зачем вы так говорите, Корвин! Я не оговаривал Чейза! Я только знаю, что статистически такой рост опухоли практически невероятен...
- Да ну? «Статистически»! - зло передразнил он. - А знаешь, где ты сейчас должен быть статистически, Уилсон? И знаешь ещё, кто ты после этого? Мы же твою жизнь, никому особо не нужную, держали в руках, и ты нам вроде бы её доверял, а сейчас обоих разом в брехуны записал, не глядя? «Статистически»! - фыркнул — почти плюнул - и обошёл меня, как телеграфный столб.
Ну и что? И я постоял и пошёл. Надо было записать обход в истории болезни, и я пошёл в кабинет и разложил эти истории перед собой на столе. А писать не смог — руки дрожали так, что поперечная перекладина «t» перечеркнула «о». как голову рубанула пополам. И одновременно и мне рубанула голову тошнотворная боль — такая, что замычал и лёг лбом на локоть. Мигрень — женская болезнь, не к лицу мужчине. Это же не как Хаус развлекался с нитроглицерином — он-то это нарочно проделал, чтобы отвлечься от Стейси и заодно помучать себя. Такой у него способ избавления от душевной боли — перевод её в привычную физическую плоскость. Впрочем, и мне сейчас ведь тоже надо отвлечься от Стейси — всё правильно. А ещё от того, что творится с Блавски. А ещё от слов Корвина. А ещё от осознания того, что мне очень скоро придётся снова говорить с Триттером, объяснять ему, что на самом деле он умрёт раньше, чем даже думает, а потом снова смотреть в глаза Чейзу и высчитывать меру его вины, и своей вины, и сопоставлять, и выносить вердикт — если не для комиссии по разбору запущеного случая рака, то для себя уж точно. И снова от Стейси и от предчувствия того, что сделает со мной Хаус, если узнает... Боже, какая карусель в голове!
Вздрагиваю от ощущения чьих-то рук на плечах. Длинные прохладные пальцы... Хаус? Да нет, Хаус не смог бы подкрасться так незаметно. Да и откуда у Хауса этот шлейф дорогого одеколона, к которому едва заметно примешивается лёгкий тон аммиака. Пальцы мягко непрошенно принимаются разминать мои плечи — немного больно, но приятно снимая напряжение мышц.
- Держу пари, - говорю, не оборачиваясь, замерев в его руках, - что ты пропустил время диализа.
- Сейчас пойду, - и, на мгновение наклонившись к уху, коротким выдохом, как порывом ветра, взъерошивает мне волосы - Привет, Джим. Рад тебя видеть.
- С приездом, Леон. Как ты? - приходится смотреть, запрокинув голову, потому что, не убирает рук, а я не хочу стряхнуть их и высвободиться...
Он изменился. То есть, одет с привычным шиком, но во всём — в фигуре, в осанке, словно глубокая застарелая усталость. Бледный. Лицо одутловатое. На переносице след от зажимов очков, близорукие глаза кажутся растерянными.
- У тебя усталый вид.
- А я и правда устал. График напряжённый. Выкроить время и на диализ, и на сон — никак. Приходится совмещать... А как твои дела? Ты извини, Джим, что я давно не проявлялся. Я ведь видел твои звонки, а не брал потому что... Ну, ты тут такое перенёс — операция эта рисковая, реабилитация... надежды даже не было на то, что выживешь... а тут бы вдруг я... а я и сам... показалось, это как-то...
- Знаю уже почему ты не брал, - перебиваю. - Знакомо. Можешь не оправдываться.
- Не обижайся, - голос виноватый, и вдруг веселеет. - У меня, представь себе, свои осведомители — глаза и уши, так что всё о тебе знаю: ты здесь важная персона, гвоздь исследовательской программы... Говорят, Хаус всю больничку под тебя перекроил.
- Ну да. Такой вот я, понимаешь, уникум...
- И как себя чувствуешь? - не перестаёт массировать мне плечи, и под его руками начинает зарождаться опасное расслабляющее тепло. Именно потому и опасное, что расслабляющее.
- Хорошо, - это не ответ на вопрос, это вырывается невольно. Но тут же понимаю, что это и ответ на вопрос тоже, и торопливо уточняю: - Нет, правда, хорошо. Сердце, как своё, после химии думал, что печень посадил-таки - трансаминазы зашкаливали. Выправились. Ноги ходят, мозги соображают. Опухоль убрали радикально, эмболы сами убрались - реабилитация, как по маслу. Бегаю. На мотоцикле гоняю. Сегодня от одного нервного кобеля на дерево сиганул на мировой рекорд. Здоровый человек.
- Ладно. А что не так?
- Да всё так...
- Не ври, Джим — я не слепой, - и пальцы, пальцы его уже прошлись сзади по шее, гася теплом проклятую мигрень, раскрывая меня, словно устрицу. Хорошо, что Хаус не догадался вот так вынимать из меня эмоции — он бы не преминул.
Я вздыхаю в последней судорожной попытке промолчать.
- Джим? - настойчиво, как когда-то мама вынуждала сознаться в том, что мне нравится Мелани Роббинс или в том, что я пробовал курить за школой и именно поэтому заблевал школьную жилетку. И всегда я сдавался и раскалывался. Как раскалываюсь и теперь:
- Понимаешь... никак не могу отделаться от ощущения, что я этого не заслуживаю. Как будто украл. И как будто вот-вот налетят и отберут. И по морде мне... за воровство... Да это просто тревожная депрессия, Леон — чего ты так напрягся? Побочное действие лекарственной схемы — я ведь таблетки горстями глотаю. И ты будешь, если пересадка пройдёт нормально. Ну, кому-то везёт, кого-то тошнит от них. А меня вот так... удавиться тянет. Да всё равно же не удавлюсь — чего ты?
- А Хаус знает, что тебя от них удавиться тянет?
- Знает. Менял, крутил схему, иногда перерывы заставляет делать, только надолго нельзя — может отторжение начаться. Ну, когда совсем хреново, вот - «скорость».
- Метамфетамин? А о нём Хаус тоже знает?
- Хаус сам его глотает периодически... Да расслабься, Харт, ты меня сам провоцируешь плакаться, потом сам пугаешься... Всё у меня нормально. Английским языком тебе говорю: побочное действие лекарственной схемы — и всё. Хватит, оставь уже мои плечи в покое.
Наконец-то он убрал руки - перестал мягко разминать заодно с мышцами и душу. Отошёл, плюхнулся в кресло. На запястье браслет-напоминалка — время последнего диализа, время запланированного. Звуковой сигнал подключен.
Как хорошо, что он здесь, суррогат Хауса. Я его использую. Хотя бы, как доверенное лицо, потому что историю со Стейси я в себе не вынесу, а Хаусу об этом никак нельзя. И Блавски нельзя — Блавски непредсказуема. А Леон меня не выдаст — тем более, что я могу не говорить всего. Вот только...
- Ты же не один прилетел? Ты же с Орли?
- Куда я без него! Тем более, что у него здесь свой интерес.
- Ты про Кадди?
- Ой, - насмешливо говорит он. - Мы, кажется, сплетничаем...
- Так у них, действительно, всё серьёзно?
Харт обречённо вздохнул и постучал себя согнутым пальцем по лбу:
- Вот тут у них серьёзно. Кризис среднего возраста. Они же друг друга года не выдержат:  мне это понятно, тебе понятно — всем. А им непонятно. А осколки собирать кому потом? Я историей с Минной сыт по горло, думал, что и Джеймс наелся. Потом... у кого-кого, а у Хауса я бы отбивать женщину поостерёгся.
Я почувствовал лёгкую обиду за Хауса — похоже было, Леон представляет его себе каким-то опасным монстром. Ну что ж, тогда, наверное, и я имею право немного обидеть его в ответ:
- Почему бы ты поостерёгся отбивать женщину именно у Хауса? У Орли же отбил в своё время.
Харт не обиделся, а если и обиделся, не подал виду. Вместо этого он засмеяся:
- Ну-у, Орли... Пока мы не были близко знакомы, Орли казался мне занудой вроде тебя. Скучным и безобидным... Хаус — совсем другое дело. Он — гад, он горазд на каверзы. И ни перед чем не остановится.
Я несколько мгновений всерьёз обдумывал его слова, наконец, отрицательно покачал головой и сказал по возможности мягко:
- Ты ошибаешься, Хаус каверзничать не будет. Не в этом случае. Не с Орли...
- Почему ты так в этом уверен?
- Потому что Хаус — игрок. И каверзничает он, как игрок. Но с Орли играть он не захочет.
- Почему? - настойчиво повторил Харт.
- Потому что фраза «я с тобой не играю» может иметь иной смысл — у детей точно имеет. А значит, и у Хауса.
Повисла короткая пауза, во время которой я чувствовал, как Леон нащупывает точный смысл того, что я сказал, скорее, интуитивно, чем рассудочно. Я не мешал — мне хотелось перетянуть его на свою сторону, сделать союзником. Наконец, так и не дождавшись ответа, я спросил, резко меняя тему:
- Где будет операция? У нас или в «Принстон-плейнсборо»?
- Моя — здесь. В «Принстон-плейнсборо» останется донор и реципиент сердца. А почку для меня доставят сюда в контейнере. Ну, чтобы бригадам не толкаться — здесь же близко. И оборудование у вас хорошее. Нефрохирурги и сосудистые придут из Центральной, а из ваших — Чейз и Корвин.
- Ты очень волнуешься?
- Не очень. Хуже не будет... Ладно, Джим, пойду я на диализ. Может быть, в последний раз. Кто у вас тут этим занимается? Тауб?
- Тауб. Иди — не затягивай, а то ещё плохо станет.
Он коротко засмеялся:
- А если делать диализ вовремя, станет хорошо?

АКВАРИУМ

Орли протянул ей букет, и она взяла, уткнулась лицом, вдыхая нежный, чуть с кислинкой, аромат. Её не покидало ощущение, что они сейчас находятся на сцене, играя в каком-то красивом, но донельзя пошлом спектакле, и она всеми силами старалась не дать этого почувствовать Орли.
- Какие красивые розы! И именно чайные. Приятно, что ты помнишь.
- Приятно, что ты меня встретила, - сказал Орли. - На этот раз я довольно надолго, и у нас будет время всё окончательно решить.
- А я уже всё решила, - быстро сказала она. - У наших отношений с Хаусом нет будущего. Мы никогда не простим друг другу причинённой боли. Наверное, мы просто не умеем прощать.
- Знаешь... - он неловко замялся, - я должен поговорить с ним.
- Зачем? Тебе что, нужно его благословение?
- Нет, но я не хочу ничего делать за его спиной. Вы долго были вместе. При таких условиях, даже будь я ему совсем посторонний человек, я бы поговорил с ним начистоту. А я — не посторонний ему. И он мне нравится. Не хочу поступать подло по отношению к нему.
- Ну, подло по отношению к нему ты поступил, когда начал ухаживать за мной. А сейчас уже поздно расшаркиваться, - резонно заметила Кадди, продолжая прятать лицо в цветах. - И, потом, в самом деле, чего ты ждёшь? Поздравлений со свадьбой от Хауса не будет — не надейся... Кстати, о свадьбе: ты по-прежнему настаиваешь на этом условном ритуальном обряде?
- Первый раз слышу, что женщину приходится уговаривать устроить свадебные торжества по всем правилам, - Орли улыбнулся, прищурив небесно-голубые свои глаза, так похожие на глаза Хауса, только без застывшего в глубине страдания, но уже через мгновение заговорил совершенно серьёзно: - Мне кажется, ритуал в нашей ситуации важен. Мы оба некоторое время барахтались в состоянии неопределённости — нам нужно провести заметную черту, чтобы мы почувствовали, где начинается новое.
- Знаешь, - Кадди помолчала и снова потёрлась носом о цветы, - иногда мне кажется, что мы всё это затеяли именно ради черты. Чтобы провести черту. Демаркационную линию.
- И что в этом плохого?
- В самой демаркационной линии ничего. Но потом обычно следует ампутация.
Орли протянул руку и отнял у не цветы, за которыми она всё это время пряталась.
- Подожди... Я что-то ничего не понимаю. Ты не хочешь за меня замуж? - спросил он в упор.
Кадди тяжело вздохнула.
- Хочу.

Э к с п е р и м е н т
ХАУС
«В рамках эксперимента была доказана эффективность смеси ритуксимаба и иделалсиба. Она позволяла избежать прогрессирования заболевания длительное время, даже у пациентов, не реагирующих на стандартную терапию», - я перечитал, мысленно выругался и скомкал листок.
- Ну, что опять не так? - обречённо спросила Блавски из-за моей спины. - Конференция через три дня — ты что, будешь сочинять свою тронную речь в самолёте?
У простой шариковой ручки есть сверху отверстие для обеспечения давления воздушного столба на чернила. Стержень вставляется в такое отверстие заподлицо и держится, как пазл. Восемь ручек на столе, и если все их скрепить подобным образом, получится длинная слегка согнутая палка из восьми звеньев. Но, с другой стороны, такая конструкция не слишком прочна и едва ли удержится. Можно попробовать. Первую ручку воткнуть в специальное отверстие органайзера шариком вниз. А дальше выстраивать их в затылок друг другу.
- Хаус, что с тобой происходит?
- Что со мной происходит? Не тряси стол, не то всё развалится.
- Ты какой-то не такой...
- А-а, ты про это... Да ерунда, пару дней назад сделал операцию по смене пола — жду первых результатов.
- Да? Хорошо бы, чтобы они проявились до конференции — я должна успеть придумать тебе женское имя для заявки.
- «Что в имени тебе моём?»
- О, да ты прямо знаток русской поэзии. А я ждала пассаж о розе.
 - Я - не так банален.
 - Предпочитаешь русские банальности и поэтому считаешь себя небанальным?
 - Предпочитать русские банальности - небанально.
 - Откуда такая осведомлённость о русских банальностях?
 - У меня русская жена.
 - Твоя бывшая была банальна? Трудно поверить, учитывая обстоятельства, при которых мы познакомились.
 - Почему «бывшая» и почему "была"? Она жива, и мы не разводились — официально миссис Хаус, урождённая Петерсонс, она же Доменика Петрова — моя жена. Её брак с Дольником незаконный.
- Официально она твоя вдова, снова вышедшая замуж. Всё законно.
- Но я же ожил, когда восстанавливал лицензию.
- Но она же успела выйти замуж, пока ты был ещё мёртвым.
- А это — юридический казус. Стейси объяснила бы тебе лучше — жаль, её здесь нет.
- Стейси — твоя жена?
- Ну... в определённом смысле, да.
- И этот человек ещё обвиняет Уилсона в чрезмерных связях с женщинами! Скажи мне пожалуйста, Хаус, мужики что, все потаскуны или бывают всё-таки исключения?
- Бывают. Геи и импотенты. Впрочем, геи тоже бывают потаскуны. Ах,да, ещё восточные эмиры, которые держат гаремы на законных основаниях... Мужчины — полигамны от природы. Все претензии к отцу небесному.
- Да брось. Это просто отмазка потаскунов.
- Сказал тебе, не тряси стол!
- Ну да. А то ты таким важным делом занят — вавилонская башня имени Ласло и Биро. Ты вообще собираешься писать чёртов доклад? Ты же понимаешь, что от твоего выступления зависит финансирование исследований на пять лет вперёд.
Понимать я это, разумеется, понимал — тем труднее было сказать ей то, что я должен был сказать сейчас. Поэтому я  пристроил последнюю ручку в затылок предпоследней, вздохнул и щелчком развалил всю эту архитектурную композицию к чёртовой матери — так, что ручки разлетелись по всем углам.
- Я не поеду на конференцию, Блавски.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Но — надо отдать справедливость её выдержке — без лишних слов спросила коротко и кротко:
- Почему?
- Потому что хочу оставаться здесь.
- Очень содержательный ответ.
- А я обязан перед тобой отчитываться, почему я хочу быть в одном месте, а не в другом? Пусть Буллит летит — он знает тему достаточно для того, чтобы её впарить финансистам.
- Буллит не имеет твоей известности. И не сможет произвести такого впечатления, которое смог бы произвести ты. И дело даже не в этом... - Блавски обошла меня вокруг и села на стол прямо передо мной, расположив сногсшибательные свои коленки в нескольких дюймах от моего носа. - Хаус, я спрашиваю тебя, потому что ты поступаешь нелогично. Спрашиваю о причинах такой нелогичности. А ты вместо ответа огрызаешься и отделываешься от меня. И это уже в который раз. Ты... перестал доверять мне? Я чувствую, что что-то делаю не так. Но я не знаю. Я принимаю правила твоей игры — тебя это бесит, я не принимаю твоих правил — тебя это бесит вдвойне. Тебя тяготит подчинённое положение? Одно твоё слово - и мы рокируемся. Это твоя больница.
- Да брось, - я поморщился. — Ты же не всерьёз про подчинённое положение. Даже Мастерс уже в это не верит. Не надо мне никаких рокировок — всё и так просто прекрасно.
- Значит, личное?
- Значит, личное.
- И не хочешь сказать?
- Я тебе уже говорил — от меня уходит сексуальная партнёрша. Нужно искать выход, притом срочно, пока я мозолей не натёр. И под выходом я, как ты сама понимаешь, подразумеваю вход.
 Блавски покачала головой осуждающе:
- Перестань. Тебе не идёт пошлить.
- Единственное, что мне не идёт, это салатный цвет.
Кажется, я её «доехал» - в изумрудных глазах мелькнуло раздражение.
- Почему хоть на несколько минут не стать серьёзным? - вопросила она «в публику», недоумевающе пожав плечами.
- Потому что жизнь — дерьмо, - сказал я, на несколько минут став серьёзным. - Она настолько дерьмо, что часто приходится делать над собой усилие, чтобы продолжать жить. Дополнительное усилие, чтобы делать это серьёзно, я не потяну.
К моему удивлению, на это она кивнула, словно соглашаясь — ну, или, по крайней мере, принимая к сведению то, что я сказал. И всё сидела на столе, задумчиво крутя в отверстии органайзера единственную не вылетевшую из родного гнезда ручку. Наконец, сказала по делу:
- Передай метериалы Уилсону — попробую уговорить съездить на конференцию его.
- Почему именно его? - насторожился я. - Это разработки диагностического отдела, а не...
- Потому что у него отглаженная рубашка и приличный галстук. И он не распугает мне спонсоров крашеными ногтями, как твой трансвестит.
- Потому что он красит ногти только на ногах, - сказал я. - Стесняется своей привычки, но побороть её не может. Держится весь день, стараясь отвлечься мыслями о работе, и только в глухую полночь он зажигает лампу, снимает носки и предаётся любимому знятию, напевая «Вeautyfull». Кстати, лак для ногтей у него под цвет твоих волос.
Блавски невесело рассмеялась:
- Боже, какую ересь ты несёшь! Как только тебе всё это в голову приходит?
- Я же сказал: я не банален. Так почему всё-таки Уилсон? Хочешь убрать его подальше от греха до разбора Триттера?
- А что может случиться во время разбора Триттера? Он его не вёл, даже не осматривал ни разу.
- Лейдинг — тоже. Ты отдала карт-бланш на заключение Лейдингу, хотя он даже не заведует отделом. Отдала в обход Уилсона, который с некоторых пор воспринимает такие вещи очень болезненно. Пока я вижу этому только одно объяснение: ты хочешь столкнуть своих онколюбовников лбами, чтобы проверить, у кого лоб крепче.
Не проняло.
- Тогда зачем я отсылаю Уилсона? - резонно спросила она. - Будь у меня цель столкнуть их с Лейдингом, мне бы наоборот, следовало сделать так, чтобы он непременно был на разборе.
- Тогда зачем ты отсылаешь Уилсона? - эхом повторил за ней я.
- Допусти, что мне нужен тайм-аут в наших отношениях.
- Это первое, что я допустил. Остальные версии были менее значимыми. А пассаж про кобеляж, видимо, означает, что этот самец бамбукового медведя пойман в чужой постели? Кто счастливая самочка? Вернее, кто несчастная самочка, потому что Уилсон и счастье — понятия несовместимые.
- Я не знаю.
- Выражайся яснее, Рыжая. Ты не знаешь её паспортных данных или само её существование пока что ничем не доказано? Потому что в первом случае его охлаждение к тебе естественно, а во втором — правильно.
Блавски нехорошо сузила глаза:
- Всегда будешь на его стороне против меня?
- Я тебя предупреждал, - сказал я, стараясь казаться спокойным. - Я ведь тебя предупреждал?
- Нет никакого охлаждения, - сказала она, пристально глядя мне в глаза. - Он нежен ко мне и замечательный любовник по-прежнему. Ты не знаешь, какой он замечательный любовник, Хаус!
- Знаю.
- Знаешь?! - изумлённо раскрыла она глаза.
Я чуть не поперхнулся одним только её взглядом.
- Да ты что подумала, извращенка! Мне говорили. Такие же сливщицы, как и ты.
- И много у него было этих... сливщиц?
- Слушай, не препирай меня к стенке, я у него учётной бухгалтерии не вёл. Спроси его самого, если у вас всё по-честному. А с другой стороны... оно тебе вообще надо?
- Хаус, - сказала она, словно вдруг решившись на что-то. - Скажи мне честно: у него роман или что? Я понимаю, вы — друзья, ты, наверное, считаешь своим долгом покрывать его, но ты мне всё-таки скажи правду, потому что я уже не могу... - и вдруг всхлипнула так, что я сразу почувствовал: игры кончились.
Вот это новость. У Уилсона роман, а я об этом не знаю? Блавски знает, а я нет? Да быть такого не может.
- Подожди... С чего ты взяла?
- Всё началось со звонка. Незнакомый женский голос.
- Со звонка тебе?
- Как в мыльном сериале: «Хочу открыть вам глаза...» - ну, и так далее. Я сначала вообще не придала значения. Потом он позвонил, сказал, что будет ночевать у тебя. Но в ту ночь поступил парнишка с непонятным кровотечением, Кэмерон побежала за тобой, и ты был дома один. А Джеймс всё-таки сказал утром, что ночевал у тебя. Соврал мне.
- Интересно. А дальше что? Ты промолчала, так?
- Так. Он выглядел... ну, не как счастливый любовник. Старался не подавать виду, но я заметила, что он чем-то очень расстроен. Я даже обрадовалась — подумала, если что-то и было, у них там всё. Решила не устраивать сцен ревности. Но где-то через пару дней нечаянно услышала обрывок его телефонного разговора.
- Нечаянно? - недоверчиво переспросил я.
- Да, представь себе, я не собиралась следить за ним — просто была в соседней комнате, а он об этом не знал — он только вошёл с улицы, уже говоря в трубку, и, наверное, думал, что меня нет дома, потому что даже голос не понизил.
- Ну, и что ты такого услышала?
- Он говорил: «Мне нужно будет придумать, что наврать Блавски — я же не могу сорваться без объяснений. Просто позвони — и жди. Я обязательно приеду — я не брошу тебя и не предам — можешь на меня полагаться», - а потом он ещё сказал: «Я очень тебя люблю, и я буду с тобой всегда». Я не ручаюсь, что запомнила дословно, Хаус, но смысл был такой. Значит, он помирился с ней.
- И ты снова не попыталась поймать его?
- Я сделала вид, как будто меня и правда нет дома — он переоделся и ушёл.
- И ты даже не заговорила об этом?
- Не могла придумать, как об этом заговорить.
- Не поверю, что не попыталась «пробить» номер.
- Стащила телефон, когда он мылся в ванне и перелистала весь справочник.
- Ну и?
- Там сотни номеров, половина — женские. А звонок он стёр.
- Пора создавать при больнице курсы хакерской грамоты. Ты при составлении текущего бюджета учти — я тебе и лектора найду.
- Учту, ладно, - отмахнулась она. - Подожди, не шути, Хаус... Хаус, что же всё это значит, ну, хоть ты скажи мне! Зачем он так? Почему не скажет прямо, если у него там всё так серьёзно? Зачем врёт? Запасной аэродром? Я не хочу быть запасным аэродромом, Хаус! - теперь она уже откровенно ревела. Вот тебе и «железная леди» Ядвига Блавски! Уилсону бы польстило, пожалуй.
- Тебе правда нужна или чтобы он лучше шифровался? В первом случае поговори с ним, во втором могу поговорить я. Выбирай.
Она помотала головой — каштановый огонь рассыпался и распылался на плечах:
- Я не знаю уже, чего я хочу. Но так я не могу больше. Мне всё время звонят. С разных номеров. Вдруг появляются записки. Какие-то намёки... Он исчезает куда-то, и я не знаю куда, потому что врёт. Кстати, гоняет он туда на своём чёртовом драндулете и на бешеной скорости — видела как-то, как он стартует. Когда-нибудь свернёт себе шею, и ты будешь виноват.
- Привет! А я-то при чём, логичная ты моя?
- Ты его научил, ты его заразил этой любовью к двухколёсным гробам!
Кажется, она уже пошла вразнос. Я молча достал из ящика упаковку салфеток и протянул ей:
- Ладно, если он свернёт шею, буду виноват я. Вытри сопли и успокойся.
Она, всхлипывая, принялась вытирать лицо, продолжая говорить прерывающимся голосом:
- От него пахнет духами, сегодня вдруг мазок помады, но он... он не выглядит виноватым, Хаус. Каким угодно — задумчивым, грустным, скрытным, депрессивным, иногда мне кажется, чуть ли ни на грани слёз. Но не виноватым. А ведь он, даже когда не виноват ни в чём, выглядит виноватым — почему же он не выглядит виноватым, когда виноват?
- Не знаю. Меня в твоём рассказе, кстати, больше занимает не кобеляж Уилсона, а вопрос личности и целей твоих «доброжелателей». Это одна и та же женщина?
- Да. Я уже узнаю её голос. Она ничего не требует, не просит... Хаус, если ничего не требует, то зачем? Ну вот, если это неправда, то зачем?
- А если правда, зачем? Смысла нет ни в первом случае, ни во втором. Если только...
- Что?
- Это может быть та самая твоя соперница, и тогда она надеется спровоцировать ваш разрыв
- Что же мне делать?
- Искать смысл.

Уилсона я нашёл в его кабинете — сидел и тупо пялился в свеженькое гистологическое заключение от Куки — пациент Майкл Триттер, пятьдесят шесть, предварительный диагноз: рак печени.
- Упс! А что за рыдания я слышу — не плачут ли это по мне твои проигранные баксы?
Он поднял голову, взгляд укоризненный-укоризненный — ну, прямо как у... панды.
- Ты знал, что это гепатобластома?
- Знал, - говорю. - Специально попросил Куки придержать заключение, чтобы тебя на пари развести. Гони!
Полез в бумажник, протянул пару сотен. Дрожащими пальцами. И с чувством:
- Сволочь ты всё-таки, Хаус.
Я насторожился. Развод, как развод — чего уж он так-то?
- Ты что, правда, что ли, обиделся? Из-за пары сотен? Может, они у тебя последние? Может я нечестной игрой обрёк на смерть голодных детишек?
Опустил голову, полез в стол. Бесцельно переложил там какие-то бумажки с места на место.
- Что случилось, Уилсон?
- Да ничего. Надо будет извиниться перед Чейзом... Гепатобластома, действительно, могла быть «in situ» полгода назад. Она быстро растёт.
- Слушай, но ведь гепатобластома у взрослого, действительно, казуистика — ты не мог знать.
- Казуистика тоже имеет право на существование, - совсем убито. - Я должен был больше доверять профессионализму коллег... Хотя бы предположить возможность...
- Ну, извинись, действительно, и дело с концом. У тебя такой вид, словно ты вот-вот заплачешь.
- Не заплачу, отстань.
- А по виду не скажешь. И вообще... Что с тобой происходит? Опять преднизолон с цисплатином в крови поссорились?
- Всё в порядке.
- Может, стоит ещё раз пересмотреть схему? Ты как по ночам спишь? Кошмары не снятся?
Он закрывает ящик с такой энергией, что тот стукается о заднюю стенку тумбы, и стол шатается.
- Хаус, слушай, правда: шёл бы ты, а? Мне работать надо. Деньги, проигрыш, я тебе отдал, психоаналитика не звал пока — чего ты прицепился?
- Уилсон, знаешь, в отношениях между мужчиной и женщиной, возможно, оргазм — не главное. Можно, действительно, со схемой лечения помудрить, перерыв сделать... раньше-то у вас всё получалось...
Взгляд обалдевший:
- Ты что, спятил, Хаус? Ты вообще о чём?
- Ты же мне сам жаловался.
- Я вообще-то имел в виду не аноргазмию, как проблему. Я вообще-то... Стой! Ты на что меня колешь? Преднизолон, цисплатин... Ты... тебя Ядвига подослала?
Хорошо - если он так хочет, можно и начистоту:
- У тебя другая женщина на стороне. Я не скажу Блавски — ради вас обоих, но скрывать от меня...
- Нечего скрывать, Хаус. Нет никакой женщины.
- А вот это уже не запирательство и не умолчание, Уилсон. Это прямое враньё. Это казус белли, и я оставляю за собой свободу действий.
- Только этого мне не хватало! - похоже, вырывается у него помимо воли.
- Я просто предупредил, чтобы ты потом не обижался.
Несколько секунд у него ушло на упражнение по подавлению гнева — как учили в группе психологической поддержки: втянул носом воздух, закрыл глаза, медленно выдохнул:
- Вы с Блавски фантастику попробуйте писать в соавторстве. Мне экземпляр с дарственной надписью, как вдохновителю, о`кей?
- Ладно, я потом подумаю, что написать. Может быть: «А ведь я тебя предупреждал».
- Ладно-ладно. Иди уже, вырабатывай почерк.

УИЛСОН

Слава богу, что он ушёл — я боялся, что терпелка моя лопнет раньше, чем это произойдёт, и я как-нибудь выдам себя. С Хаусом никогда не было легко общаться. И порой я готов был прятаться, лишь бы избежать его фантастической проницательности. А тем более теперь. Где же я «засветился», что Блавски заподозрила меня в сторонней связи с женщиной? Мне всегда казалось, что три неудачных брака — отличный тренинг по выкручиванию, умалчиванию и отведению глаз. Хотя... ходоком «налево» я никогда не был. Даже Хаус издевался надо мной: «Ты что, без записи о регистрации брака возбудиться не можешь?» Положим, он утрировал, но что-то в этом всё-таки было. Влюбчивость — одно. Я знаю за собой, что падок на красивых женщин, люблю секс, да и сам любовник, по отзывам, неплохой, но амурничать и флиртовать — это совсем не то, что предавать и обманывать. И уж кому-кому, а Ядвиге я изменять за её спиной точно не стал бы. Потому что была в ней хрупкость и нежность Бонни, изысканность Джулии, азарт и открытость Саманты, жизнестойкость Эмбер и логичность и рациональность... да, Хауса. И я любил её со всей отчаянностью любви, которую копил в себе пятьдесят лет, глядя на детей и цветы, слушая музыку, читая книги и держа за руку умирающих, играя с собственной смертью то в поддавки, то в догонялки, а порой и просто сходя с ума от мучительного несоответствия того, что должен, тому, чего хочется и — уж тем более — тому, что можешь себе позволить — любил так, как никого ещё не любил. Разве что чувства к Эмбер могли бы сравниться с моей любовью к Блавски, но чувства к Эмбер прошли через мощную линзу внезапной и безвременной смерти, которая искажает и увеличивает. То есть, скажи мне это кто со стороны — тот же Хаус — я, в лучшем случае, страшно разозлился бы, но перед самим собой-то хитрить глупо.
И, как оказалось, сама Блавски о моих чувствах к ней даже и не подозревает, раз вот так просто заподозрила меня. Нет, я знал, что со Стейси будет сложно, что я тысячу раз пожалею о своём опрометчивом обещании, стыдясь этого сожаления, что после каждого визита к ней снова придётся глотать метамфетамин, что попытка сохранить всё в тайне от Хауса добавит мне и седых волос, и геморроидальных узлов, но я представить себе не мог, что Блавски заподозрит меня в измене и всех к сему прилагающихся пошлостях... А может, это и не Блавски? Может, Хаус прощупывает меня по собственной инициативе и берёт «на пушку»? Да нет, это вряд ли. Хаус тогда спросил бы, где я бываю или зачем мне списанный морфий — про любовь на стороне он бы не стал — уж кто-кто, а он-то меня знает. Это он явно Блавски транслировал.
И, словно откликаясь моим мыслям, завибрировал в кармане телефон.
- Джеймс? Можешь говорить?
«Нет-нет, не могу, не хочу, внезапно онемел и оглох, сошёл с ума, умер, потому что не только узнаю твой голос, но и вижу, как наяву, всё, что за ним скрывается — белый пустой трубопровод в никуда, по которому ты вот-вот помчишься стремительно, как с горы на лыжах, но вот только в спину толкнуть тебя должен я. И тем самым спасти тебя, и предать тебя, и предать Хауса — мою единственную опору, мой якорь в этом безумии, которое назвают «жизнь», в безумии, которое сейчас не хочет отпустить тебя, но всё равно отпустит, вымотав болью, невыносимой болью натянутой нити. Нить всё равно порвётся, и боль порвётся, но ты не можешь уже сейчас, а я... а у меня найдутся ножницы. Пожалуй, это единственное, что у меня и есть — ножницы и искусство рвать боль натянутой нити. Я, знаешь, поднаторел в этом искусстве».
- Конечно могу, Стейси.
- Я очень устала, Джеймс. Знаю, что резерв ещё есть, но вот силы уже кончились. И я не хочу иссохнуть и изболеться. Радости жизни тоже уже кончились, а боль... зачем мне она? Знаешь, я хочу... ты слушаешь?
- Да-да, я слушаю, Стейси, говори.
- Джеймс, уже пора, и я готова. Когда ты сможешь?
Сердце стукнуло и остановилось. Холодно стало до озноба.
- Когда ты скажешь.
- У тебя есть лекарство для меня?
- У меня всё есть. Всё готово. Я готов. Когда ты скажешь.
- Но ты будешь со мной? Ты будешь со мной до конца, Джеймс? Я... я боюсь этого одиночества... перед ней.
- Да, я буду с тобой. Я ведь уже обещал тебе это — буду с тобой до конца.
- Хорошо бы на этой неделе. Ты приедешь, Джеймс?
- Когда ты скажешь, - повторил я, как попугай, и почувствовал, что вот-вот заору на неё: «Дура непонятливая!Сто раз тебе повторять?» Страшно испугался этого порыва — поднёс к губам раненое запястье и, повторяя подвиг лабрадора, вцепился зубами в повязку. От боли чуть не заорал, но стало легче.
- Давай в среду, хорошо? Ты сможешь в среду?
- Я смогу в любой день, Стейси, не надо ко мне приноравливаться.
- Хорошо. Тогда в среду. Завтра я буду прощаться, а в среду я жду тебя.
- Стейси, ты делаешь ошибку, не позволяя мне рассказать Хаусу...
- Джеймс, ты мне обещал! - повышает она голос. - Это моя последняя просьба — нельзя отказывать человеку в последней просьбе, - и, поскольку я не отвечаю, продолжает так, что мне снова хочется кусать свою повязку. - Я тебя прекрасно понимаю: ты надеешься, что Хаус, узнав, не позволит тебе сделать это, снимет этот груз с твоей души. Я тебя вижу насквозь, Джеймс — ты манипулятор и очень хитрожопая сволочь, только кажешься славным, честным и открытым, но ты — мой друг, и ты сострадаешь мне, и ты поэтому будешь молчать. Да?
«Интересно, я всё ещё кому-то кажусь славным, честным и открытым? Что-то я не замечаю вокруг себя таких людей. Но «хитрожопая сволочь» - это комплимент, большинству я, кажется, кажусь просто жалкой и никчёмной сволочью — вроде вонючей тряпки, как метко заметил в своё время другой умирающий - Триттер».
- Да. Я буду молчать.
«Если Хаус узнает, мне останется только разогнаться и проломить собой перила того моста через каньон. Потому что он не простит мне, а кроме него у меня, действительно, кажется, больше никого и ничего не осталось. Потому что объясняться и оправдываться перед Блавски, перед Чейзом, перед Корвином — я не стану. Не из гордости. Какая там, к чёрту, гордость! Просто это ничего не изменит. Слова — формальность. Сколько слов — и каких — порой мы с Хаусом говорили друг другу. И что они изменили? Теперь не будет слов. Будет дело». Я вспомнил, как мы играли как-то с Тринадцатой в забавную игру на откровенность: «Правда или дело?». Вот сейчас, действительно, выбор за мной: правда или дело. И я, похоже, выбрал дело.
- Ты почему молчишь, Джеймс? Ты сердишься?
- Как я могу сердиться на тебя, Стейси!
- Я жду тебя в среду. Приезжай.
- Хорошо.
Она заканчивает разговор, нажимая «отбой», и я кладу телефон в карман. И бросаюсь к умывальнику — меня рвёт.

Лбом лежу на холоде эмали, закрыв глаза, и струя воды смывает мою рвоту в урчащий водосток. Руку ломит — я, похоже, кусака похлеще лабрадора, а в голове одна сверлящая беспокойная мысль: « как бы мне устроить так, чтобы до отъезда не видеться с Хаусом?».
Слышу за спиной испуганный вскрик:
- Что с тобой? Тебе плохо?
Марта.
Поворачиваю голову, по холоду на щеках ощущая, какое, должно быть, бледное у меня лицо. Чёрт меня тянет за язык:
- Да вот, что-то тошнит. Может, беременность? - я, похоже, в Хауса превращаюсь с характерными для него шуточками-«огрызалками». Но у него их хроническая боль индуцирует, а я-то с чего? Чтобы хоть немного смягчить впечатление, жалко улыбаюсь. Марта вежливо улыбается в ответ.
- Ты что-то хотела?
- Посмотри, у тебя кровь — повязка промокла.
- Пусть. Мне сейчас небольшое кровопускание только на пользу. Марта... - вдруг вспоминаю.
- Что?
- Ты так и не согласилась обследоваться на органопатологию?
- А зачем, Джейми? Если этот ребёнок сможет родиться и жить, это всё равно будет мой ребёнок, каким бы он ни родился.
- Ты успокоилась бы.
- А я спокойна. Это Боб нервничает. Да ещё Хаус его дёргает. Может, поговоришь с ним?
- С кем? С Робертом?
- С Хаусом. Объясни ему, что...
- Нет, - быстро перебиваю я. - Я не буду ничего объяснять Хаусу. Не сейчас. Я... мы поссорились. И потом, я сам считаю, что уровень фетопротеинов — это серьёзно, и что тебе нужен амниоцентез. Хотя... наверное, на твоём месте я бы тоже его не делал.
Она улыбнулась странной слёзной улыбкой:
- И вот как тебя понимать? Ты же опять говоришь противоречивые вещи, у тебя самого нет мира с самим собой. Ты и с этой опухолью у Триттера, кажется, в раздрай попал, да? Сказал, что Чейз и Корвин просмотрели патологию, а сам ведь так не думаешь... Зачем ты так сказал, Джеймс?
- Я был уверен в своих словах, а не интриговал.
- Эта форма ведь могла прогрессировать очень быстро. Получается, что ты возвёл напраслину на коллег. При Блавски, то есть при главном враче... Плохо выглядит... для всех.
Это моё проклятье, видимо. Что бы я ни сделал последнее время, руководствуясь всем, чем угодно, кроме корысти, со стороны выглядит подлостью и интригой. Почему же я всё не могу к этому привыкнуть? Почему каждый раз перехватывает горло, когда вот так, в глаза, как Корвин...как Марта... Но вот Хаус-то — никогда. До сих пор никогда, а я предаю его. Именно его по-настоящему предаю. И это не то, что случай с Триттером — там я действовал против него в его интересах. Здесь — в интересах Стейси, которая умирает, которая чётко выразила свою «последнюю волю», и можно сколько угодно утешать себя и этим, и тем, что беспокоюсь о «душевном спокойствии» Хауса, но если он узнает... А он узнает.
- Марта... Я ведь ей мог об этом и в постели сказать. Тогда «для всех» вообще бы не выглядело.
Она покраснела — забавно для дважды беременной краснеть при слове «постель».
- Корвин страшно злится на тебя, — сказала она, помолчав. - Он-то знает, что не мог пропустить. Роберт не такой самоуверенный, но и он знает, что не мог пропустить, и тем не менее, они оба знают, что на разбирательстве будут слушать всё равно тебя, а не их... Они думают, что ты настоишь на своём. Предпочтёшь сохранить лицо и наплюёшь на истину ради имиджа. Корвин думает, что ты всегда так поступаешь...
Я знаю, знаю, что Корвин презирает меня, считает чем-то вроде зловредной пиявки присосавшейся к Хаусу. Это ради Хауса он спасал мою жизнь, которую сам считает неважной и никчёмной. А Чейз? Неужели и Чейз? Не хочу так думать, но Чейз под влиянием Корвина — это все знают.
- Вот зачем ты вопросительно смотришь на меня, Марта? Ты и правда ответа ждёшь?
- Я знаю, что это не так. Я знаю тебя лучше, чем Корвин, Джеймс. Ты скажешь на разбирательстве всё, что должен — ведь правда?
- Так ты об этом пришла говорить? Марта, я не буду на разбирательстве. И заключение поручено Лейдингу, а не мне.
- Как это ты не будешь на разбирательстве? Почему?
- Потому что завтра я уезжаю. И не знаю точно, как скоро смогу вернуться.
- Куда ты уезжаешь?
Я некстати вспомнил подозрения Блавски и горько усмехнулся:
- К любовнице.
Кажется, она не поверила, но покраснела ещё больше. А Блавски поверила сразу — прислала Хауса выводить меня на чистую воду.
- Ты не можешь так поступить. Ты же понимаешь, что все подумают! Они решат, что ты уверен в халатности Чейза и Корвина, и уехал просто потому что чувствуешь себя обязанным им и не хочешь прилюдно топить.
- Марта, - сказал я, неожиданно для самого себя — поистине, сегодняшний день у меня проходил под знаком длинного языка. - Если бы Чейз не опередил меня, я бы сам предложил тебе руку и сердце. Ты, наверное, даже сама не понимаешь, какое ты чудо, Марта.
- Я бы за тебя, Джеймс, не пошла — ты слишком эгоцентричен.
- Не слишком, - сказал я. - Надо бы чуточку больше.
И — пережал опять с жалостью к себе — непрошенно дрогнул голос, а у неё «дрогнула» чуйка:
- С тобой что-то случилось, Джеймс? Что-то, о чём Хаус не должен узнать? Ты поэтому отказался говорить с ним, а не потому, что вы поссорились? Или вы потому и поссорились? Ты сам спровоцировал эту ссору?
Хорошим она другом может быть, догадливым и проницательным. Неужели Блавски может быть таким же хорошим другом Хаусу? И неужели точно так же, как Ядвига во мне, в Роберте Чейзе Марта ни черта не понимает? А может, стоило бы совершить такой обмен — подруг — на любовниц, любовниц — на жён?
- О чём ты молчишь, Джеймс?
- Ничего со мной не случилось. Просто надо уехать на пару дней. Может, дольше. А разбирательство без меня ещё лучше пройдёт — Хаус затравит Лейдинга, что бы тот ни говорил. Блавски наверняка на это и рассчитывает. Прозорливость начальства: и волки сыты, и овцы целы. Не переживай ты ни за Роберта, ни за Корвина. Гистоформа — гепатобластома, она могла и без всякого просмотра вырасти.
- А ты что же, не знал, что так бывает?
- Так бывает очень редко. У взрослого, даже пожилого человека гепатобластома — казуистика.
- Неужели большая казуистика, чем халатность двух лучших хирургов штата?
Вот тут она меня к стенке припёрла. А ведь Хаус сразу заподозрил гепатобластому, я уверен. Спорил со мной, когда уже знал заключение Куки — это да, спорит он наверняка. А узнавать зачем пошёл до официальных результатов? Тут только один вариант — проверить себя. Потому что он с самого начала не допускал, что хирурги виноваты в просмотре и решал уравнение с одним неизвестным — в отличие от меня. Конечно, Чейз — из его команды, его «утёнок», дело чести... А я — так, чужак со стороны? Самому себе, что ли, по зубам съездить или подождать, пока Хаус об эвтаназии узнает — его тогда и упрашивать не придётся, съездит. Да не в том беда, что съездит — это-то пожалуйста, сколько угодно, мне только легче будет. А вот сможет ли потом со мной, как раньше? Едва ли. Так что проколоться мне нельзя — за прокол я дорого заплачу. А если не проколюсь, смогу ли я с Хаусом, как раньше? Тоже вопрос пока... Значит, проколюсь.
- Джеймс, ты меня не слышишь?
- А что ты сказала?
  Она сделала шаг ко мне и вдруг взяла моё лицо в ладони, как будто целоваться собралась. Пальцы тёплые-тёплые, сразу мои ледяные щёки согрелись в них.
- Тебе не до Корвина и Чейза, не до Триттера и не до разбирательства, правда? Что случилось, Джеймс? Что с тобой случилось? От чего ты так мучаешься? Что не можешь решить? Из чего выбрать? Почему ни у кого не просишь помощи?
- Я тебя люблю, - сказал я. - Не спрашивай, ладно? Я не могу сказать.
И тогда она потянулась и, силой нагнув мою голову, поцеловала в лоб.
- Спроси себя сто раз, уверен ли. И если уверен, делай. И ни о чём не жалей. Меня так учил папа, а он был самым мудрым из всех, кого я знала.
Словно свежим ветром повеяло. Странно! Ведь ничего не решила, ни в чём не помогла, но стало мне вдруг намного легче.
- Спасибо тебе, Марта.

Когда уже начинает темнеть, захожу к Триттеру. По себе знаю, сумерки — самый скверный час для онкологических. С первыми нитками вечернего света в щели окон проникает выматывающая, удушающая тоска, поэтому у нас в отделении заведено заранее закрывать жалюзи и включать свет. Но она всё равно пробирается, и вечерний обход — тягостная повинность с рассуждениями о жизни и смерти, последними обетами, исповедями и слезами в нагрузку к обычной врачебной работе. Двенадцать человек в отделении. Триттер — самый тяжёлый. С него я и начинаю:
- Пришли результаты вашей гистологии. У вас гепатобластома. Злокачественная опухоль, и она, увы, уже неоперабельна. Но отчаиваться рано - мы попробуем подобрать химиотерапию.
- И сколько это мне даст?
На такой вопрос всегда трудно отвечать. Сказать правду — всё равно, что убить, сказать больше — можно пережать, и будет выглядеть неправдоподобно. Но я — еврей, я умею торговаться:
- Наверняка этого никто знать не может. Есть определённые прогнозы, опирающиеся на статистику, но они тоже весьма приблизительные.
- И всё-таки сколько? Год? Месяц?
- Скорее месяц, чем год...
- Тогда зачем ваше лечение? Я же всё равно умру.
- И я умру. Все умрут.
- Вы прооперированы радикально. Вы ещё не скоро умрёте.
- Я на мотоцикле гоняю с превышением. Иногда под наркотиками. Могу умереть раньше вас.
- Вы? Гоняете? Под наркотиками? - он даже с постели привстал. - Не верю. Вы — законопослушный, осторожный, предусмотрительный, трусоватый обыватель.
- Проеду на заднем колесе под вашими окнами. На спор. У меня на шлеме надпись «Бешеная бабочка» - и это про меня.
Даже на смех его развёл — от недоверчивости. Смеётся невесело, отрывисто, словно кашляет.
- Нельзя полагаться на статистику всецело, детектив Триттер. Взять хоть ваш случай... Такие опухоли встречаются у взрослых людей менее, чем в одном проценте, а вас всё-таки эта напасть настигла. Может быть, вы и продолжительностью жизни удивите медстатистов...
Ход проверенный — надо дать мысль, за которую он зацепиться. Противоречие статистическим выкладкам — не худшая идея-фикс.
- Завтра начнём цисплатин, а там посмотрим. Отдыхайте.
«На второе» смотрю детские палаты. Детей у нас немного — мы ведь апробируем экспериментальное лечение. И хорошо, что немного. Я люблю детей, но только, ради бога, за пределами нашего отделения. Как всегда, на пять-шесть живчиков один потяжелее, а один — безнадёжный, умирающий. У него лицо старика — сухое, морщинистое, и взгляд старика, а если заговорить с ним, то и рассуждает он, как старик.
- Доктор Уилсон, а правда, что душа после смерти вселяется в другого ребёнка?
Сумерки — это и для них сумерки. И неправда, что дети меньше, чем взрослые, понимают в том, что с ними происходит. Ничуть не меньше. Они не могут выразить это многословно и философски, но вопросы жизни и смерти терзают и мучают умирающего Нино Балта семи лет ничуть не меньше, чем умирающего Майкла Триттера пятидесяти семи.
- Правда, - говорю, мимоходом взглядывая в температурный лист.
- А мой друг говорит, что в это не верит.
«Друг» - девятилетний циник Сэм Криви. Наверное, Хаус в свои девять был похож на него — такой же долговязый, светлоглазый, кудрявый — в моих странных снах о мальчишке с велосипедом, во всяком случае, очень похож. Хотя, тот, с велосипедом — постарше. И, вспомнив Хауса, я и отвечаю, думая о нём:
- Мой друг тоже не верит. Не важно, верит ли в это твой друг, Нино — важно, что ты в это веришь. Значит, так оно и будет. Потому что каждый получает по своей вере.
- Я ведь скоро умру, да? Когда я умру?
- А вот этого никто не может знать, разве что бог. Я тоже думал, что скоро умру, но с тех пор уже уйма времени прошла, а я — видишь — живой.
- У вас же не было рака, - пренебрежительно говорит со своей кровати через переборку циник Криви.
- Ошибаешься, Сэмюэль. Вот именно рак-то у меня и был.
- Это вы врёте, чтобы Нино не боялся.
- Клянусь нерушимой клятвой джедая. Ладно, смотри сюда, - подёргиваю рукав водолазки.
- Что это у вас с рукой?
- Пустяки, не важно. Да ты сюда смотри, на браслет. Мелкими буквами читать умеешь? «Экспериментальный круглосуточный мониторинг, пациент м-джи-даблью — один, онкотрансплантологическая группа, Джи Хаус, двадцать девятое февраля». Это я — пациент номер один, а что такое «онко» ты ведь знаешь?
- А почему у меня такого нет?
- Он надевается амбулаторным. Выпишешься — наденешь.
- А вы что, амбулаторный?
- А то как же!
- Вы нас обманываете, врачи не бывают пациентами.
- Эх. Сэмми, кабы это было так... Врачи тоже болеют, как и полицейские бывают преступниками, а у пожарных в домах бывают пожары... Ну, кому «лимончиков»?
«Лимончики» - кислые леденцы против тошноты. Ещё они получают метоклопрамид. Но их всё равно рвёт. Напоследок, прежде, чем выйти, складываю им из пальцев тени на стене: зайца, орла, волка, оленя. Хаус умеет это делать лучше — из двух рук разыгрывает целую пантомиму, надо постажироваться у него. Если, конечно, мы останемся друзьями после завтрашнего дня.
- А покажите раковую опухоль, - просит неугомонный Криви. - Слабо, а?
- Легко, - сцепляю кисти, шевелю полусогнутыми пальцами — на стене не то паук, не то другое многоногое зловещее чудовище.
- Во, точно! Она! - одобряет третий пациент секции, китайчонок Ци-Кун с лимфобластным лейкозом.
- Смотри, что с ней бывает после химии, - говорю. Медленно сжимаю пальцы в кулаки, щупальца твари втягиваются, она съёживается, слабеет, и — раз — быстро убираю руки от света. Исчезла.
Нино смеётся. Он не проживёт и пяти месяцев, он неоперабельный. Имею ли я право дать ему этот лживый глоток надежды? Имею. Для семилетнего пять месяцев — много.
Палаты взрослых смотрю, что называется, «на автопилоте». Нервы уже вытянуты и спутаны, как нитка из катушки после игр с нею котёнка. Слава богу, никаких непредвиденных осложнений — подозреваю, что я бы не справился.
У меня же временно лежит и Харт — в гнотобиологии на мощной супрессии. Кэмерон докладывает, что гемодиализ только что закончили, состояние хорошее, анализы — в работе, пациент спит.
- Почему спит? Ещё же рано. С ним всё в порядке?
- Последнее время напряжённый съёмочный график. Мы все старались его щадить, но он сам себя не щадит.
Знакомый мягкий и чуть хрипловатый, на первый взгляд, совсем не певческий, голос за спиной — что они ко мне все подкрадываются со спины! Я не знаю, что говорить, не знаю, как вести себя с ним, я чувствую себя так, словно меня застали врасплох за чем-то непозволительным и стыдным.
- Орли...
- Здравствуйте, доктор Уилсон.
Он не изменился — всё та же приветливая мягкость, всё те же ярко-голубые умные глаза и красивые длинные пальцы, но пожимать протянутую руку мне почему-то уже не хочется. Нет, я всё равно пожимаю. Просто не хочется, и он замечает это:
- Вы осуждаете меня, доктор Уилсон? За мои отношения с Кадди? За то, что мы собираемся их узаконить?
- Я вас не осуждаю, - трясу отрицательно головой. - Я допускаю даже, что вы поступаете правильно. Я допускаю даже, что вы поступаете так в интересах Кадди, которая уже в том возрасте, когда стабильность важнее любви. К тому же, у неё дочь. Но, поступая правильно, вы делаете больно моему другу. А мой друг плохо переносит лишнюю боль. Поэтому я не могу быть на вашей стороне. Но и осуждать я вас не вправе, потому что сам делаю ему больно гораздо чаще, чем это позволительно...
«И сейчас собираюсь сделать ему очень больно — тут вам меня всё равно не переплюнуть», - я едва успеваю поймать эту фразу за кончик и проглотить в несколько приёмов, как длинную вирмешелину.
Боже, как тянет за язык! Как тянет проболтаться кому-то невзначай, чтобы дошло до Хауса, чтобы он успел вмешаться, схватить за шиворот, как цуцика, встряхнуть, остановить, избавить меня. Господи! Да что же я за тряпка, в самом деле, и мысли у меня — тряпочные, и желания — тряпочные. Неужели не могу хоть раз сделать всё так, чтобы всем вокруг было, в чём меня упрекнуть, и только мне — не в чем?
- Я должен сам поговорить с ним.
- Не советую, Орли. Бой быков видели?
- Хотите сказать, что разговор с Хаусом может чем-то напоминать корриду? - улыбается он, но улыбается натянуто и видно, что ему совсем не весело.
- Да нет, - говорю. - Ничего похожего. Просто почему-то вспомнилось, как бык распарывает брюхо лошади снизу доверху.
Долгий внимательный взгляд:
- А вы изменились, доктор Уилсон. Сделались жёстче. Беспощаднее...
- Ну что ж, - говорю. - Значит, так и есть. Поздравлять с предстоящей свадьбой я вас не буду пока... Думаю, вы не обидитесь... Кэмерон! - окликаю, повысив голос и тем самым давая ему понять, что разговор окончен. - Харту кровь на совместимость с донорской и иммунные комплексы не забудь прямо сразу, чтобы до девяти уже всё полностью готово было.
Оставив Орли, быстро ухожу по коридору, почти бегу, словно убегаю от кого-то или от чего-то. Сам от себя? И почти налетаю на Блавски.
- Ты-то мне и нужен, - говорит. - Я тебя искала. Послушай, Джим, я хочу, чтобы ты поехал на конференцию трансплантологов и хирургов. Это по новой теме. Хаус передаст тебе материалы для доклада, но там кое-что изменилось, вылететь нужно уже завтра вечером  — у тебя почти не будет времени подготовиться. Поэтому давай так: я тебя сейчас отпущу с работы, там, в холодильнике, пюре с куриной грудкой — разогреешь себе, поешь и сразу садись за ноутбук. Если нам удастся выбить финансирование под эту новою схему, мы....
- Подожди, - перебиваю я почти удивлённо. - Ты даже не спрашиваешь моего желания, не интересуешься, какие у меня планы — ты посылаешь меня, как полководец посылает в бой новобранцев, в приказном порядке?
- Перестань, - морщится она. - Конференция — не бой. Никто там тебя не подстрелит — потратишь несколько дней и вернёшься.
- А если у меня другие планы на эти дни?
- А какие у тебя могут быть другие планы, о которых я не знаю? Или... могут?
В изумрудных глазах моей любимой холод и подозрительность — чуть не ненависть. Что-то рушится, ломается между нами вот, прямо сейчас, и я позволяю этому ломаться и рушиться — что же я творю? А может, рассказать ей всё? Спросить совета? Нет-нет, уже слишком холодно, слишком отчуждённо — я, кажется, упустил время возврата. И я говорю в сердцах:
- Да ты и никогда ни о чём не спрашиваешь. Подозреваешь молча, переживаешь молча. А потом просто бросаешь в бой полки. Но знаешь, Ядвига, эта тактика только кажется победительной. В ряде случаев она не срабатывает.
- О чём ты говоришь, Джим? Ты обиделся?
Голос дрогнул — пытливо вглядываюсь: что это? Шанс? Нет. Минутный порыв — и снова нарастает вселенский холод. Это не вопрос, про мою обиду — это ирония, едкая, как антисептик на ссадину.
- Я не собираюсь никуда лететь, не собираюсь сочинять доклады, с которыми заявлен Хаус, не собираюсь помогать вам с ним завоёвывать монополию на рынок медицинских услуг в Принстоне. И не собираюсь отчитываться перед тобой, Ядвига Блавски ни в своих планах, ни в своих чувствах.
Она поджимает губы и на мгновение напоминает мне Лизу Кадди, две тысячи девятого года издания.
- В таком случае, - холодно и отчётливо говорит она, - ты уволен. Ты здесь больше не работаешь. Передай дела Лейдингу.
Ч т о -т о  р а з л а д и л о с ь

Не кому-нибудь, а Лейдингу. Вот это меня добивает. Под ложечкой словно внезапно намерзает ледяная корка. И одновременно с этим пробивает на сатанинский хохот — просто ржание, которое вот-вот вырвется из меня и затопит Блавски, и которое я тоже поспешно перехватываю зубами и глотаю, глотаю — я сегодня просто чемпион по поеданию спагетти из невысказанных слов под соусом несостоявшихся эмоций. И я ничего не говорю о своём давно обговоренном административном иммунитете, о своём вкладе в проект этой больницы, о своём участии в программе онкотрансплантологической группы — ничего этого я не говорю. Я говорю совсем другое — как видно, размер моего виртуального желудка для невысказанных слов сильно ограничен, и обратная перистальтика вмешивается в самый неподходящий момент:
- Ты прямо как эстафетную палочку между нами гоняешь, - говорю я, сам ужасаясь своим словам. - Чем-то напоминаешь триггер. У тебя, может быть, два положения: «живу с Уилсоном» и «ностальгирую по Лейдингу», а заведывание онкологическим отделением к сему прилагается, да?
Сам не понимаю, что несу, но несу, как будто под оксибутиратом натрия, и головной мозг не ведает, что творит речевая моторика.
 Её лицо становится молочно-бледным, и я ещё успеваю отметить, как красивы на таком бледном лице ярко-изумрудные глаза и каштанового золота волосы. А в следующий миг она залепляет мне такую оплеуху, что на мгновение вся вселенная немеет и наполняется звоном.
- Дрянь! Видеть тебя больше не хочу!
Щека загорается, словно в кипяток сунули. Больно до слёз. Но я даже ладонью её не касаюсь — удерживаю себя.
- Учту, - говорю.
- Ключи отдай.
- Заберу вещи — передам через кого-нибудь. Пока! - и, легкомысленно взмахнув рукой, удаляюсь. А на душе препогано и снова тошнит, как будто объелся несвежего, как будто не только мой виртуальный, но и самый реальный желудок переполнился до краёв какой-то нечистью.

Дела я Лейдингу, конечно, не передаю, сам разберётся, если захочет — карты, слава богу, заполнены без «хвостов» — просто ухожу, причём тороплюсь, как квартирный вор, добраться до дома Блавски, чтобы забрать хоть самое важное: деньги, карточку, права, сумку, таблетки, пока она не вернулась. Без остального я свободно проживу несколько дней. Ах, да — нужно отзвониться на пульт мониторирования. Кто там сегодня дежурит?
Набираю номер и — вот это сюрприз — голос Хауса:
- Аппаратная.
- В звании понизили, экселенц? Ты какого чёрта там делаешь?
- Демонстрирую корпоративную взаимовыручку. Трэвис отошёл пописать. Тебе чего нужно-то, Уилсон?
- Ничего мне не нужно. Проверка связи.
- Да ладно тебе. Всё равно ведь перезвонишь — думаешь, Трэвис мне не скажет, зачем?
- Ладно, - сдаюсь я. - Хоть я и не люблю иметь дело с дилетантами... Сними меня с контроля — я выбываю за пределы зоны мониторирования. Если, конечно, не хочешь наслаждаться высокочастотным писком всё время моего отсутствия.
- Куда это ты выбываешь?
- А я уже чуть было не поверил в то, что бог на небе есть, и ты хоть раз не сунешь нос не в своё дело. Я лечу на врачебную конференцию. Вместо тебя, между прочим.
Мгновение он прикидывает что-то...
- Не выходит. Если бы ты летел на врачебную конференцию, ты начал бы с того, что спросил у меня тезисы доклада.
- Просто поверни первый тумблер в положение «выкл.», Хаус.
- Есть. Повернул. Так куда ты собрался-то, Уилсон?
Делаю вид, что тоже раздумываю.
- Я бы тебе сказал, но ты же непременно сольёшь меня Блавски.
- Это ещё почему? - почти всерьёз обижается он. - Разве я когда-то, - но тут, вдумавшись в смысл, спохватывается: - Подожди... Так она что, была права? У тебя отношения на стороне? Серьёзно?
- Вот почему ты думаешь, что тебя это непременно должно касаться? -устало спрашиваю я.
- Потому что меня это всё равно коснётся, когда всё пойдёт прахом и ты, скуля, прибежишь за сочувствием и защитой. И имей в виду, Уилсон, у меня была русская жена, я кое-что знаю о славянах. Так вот, амиго, скалкой — это больно.
- Личный опыт?
- Устные семейные предания. Так ты будешь колоться, или мне включить «плохого полицейского»?
- Хорошо-хорошо, сдаюсь. Но только я тебя прошу... Слышишь, Хаус, я серьёзно, я прошу тебя...
- Давай-давай, не тормози.
- В общем, помнишь, ты в Ванкувере спрашивал меня про Айви Малер? Ну, что, не помнишь, что ли? Про то, что мой шрам не виден в вырез пижамы...
- Так он что, действительно, не был виден в вырез?
- Действительно. Но тебя это не касается — я просто знаю, что ты иначе не отстанешь.
- Ты летишь к ней? - недоверчиво переспрашивает он.
- Я лечу к ней. Нам нужно кое-что решить — понимаешь? Вместе. Через несколько дней я вернусь и предоставлю полный отчёт. Тебе и Блавски.
- Глупостей не наделай, - просит он вдруг серьёзно. И в голосе совершенно неожиданно неподдельная тревога за меня.
Господи! Ну, за что мне это?
- Хаус...
- Что?
- Ничего. Пожелай мне... Нет! - пугаюсь я того, что снова чуть не сорвалось с языка совершенно бесконтрольно. Ещё не хватало, чтобы он мне желал удачи в таком деле.
- Ничего не надо мне желать. Даже не вздумай мне ничего желать — слышишь, Хаус? Я... мне некогда. Тороплюсь. Пока!

ХАУС

Когда лучший друг начинает вести себя, как бешеная крыса в клетке, вопрос, с чего бы это, приходит в голову сам собой. Конечно «крэйзи баттерфляй», он же «панда ноль два-двадцать девять» - фигура малопредсказуемая, и обратное я утверждал всегда лишь с тайной целью его позлить, но господь предусмотрительно создал коммуникационную сеть «интерком» и тем самым облегчил мне задачу.
Не то, чтобы я разделял подозрения Блавски, и не то, чтобы поверил в эту дезу про Ванкувер — героя-любовника Уилсон напоминал сейчас меньше всего, но проверить не мешало и эту версию. Телефонный звонок вполне можно было принять за, как это говаривал Шерлок Холмс, «отправную точку расследования». Вот только время его стоило узнать поточнее.
Я дождался Трэвиса, сообщил ему, что «самый главный пациент» эмигрировал в Австралию ради знакомства с сумчатыми приматами  - в общем, нанёс кучу чепухи, не очень задумываясь над тем, что говорю, сдал пост и отправился на поиски Блавски, которая в последнее время завела привычку засиживаться допоздна.
В больнице уже постепенно устанавливалась та тоскливая и, вместе с тем, уютная тишина, которая знаменует наступление ночной смены. Притушено всё: лампы, звуки, страсти, даже страхи. Стук моей палки, совно посох агасфера, в такой тишине кажется значимым и вечным.
В коридоре реанимационного за пультом подняла голову и поздоровалась со мной Рагмара, в гнотобиологическом тихо жужжит мотор климатической системы, слышны негромкие голоса Кэмерон и Чейза — что-то обсуждают по поводу завтрашней операции. На миг останавливаюсь, прислушиваясь, приоткрываю дверь и говорю их, как по команде, повернувшимся ко мне головам: «Она права, а ты глупишь», - и, не дожидаясь ответа, иду дальше.
Из-за приоткрытой двери лекционного зала доносятся звуки медленного блюза. Знаю, кто это может играть, и поэтому останавливаюсь в нерешительности — дверь-то, действительно, приоткрыта, мне нужно сейчас пройти мимо неё, а я не хочу быть замеченным.
- Хаус, - вдруг окликает он, не прекращая музыки. - Я знаю, что вы там застыли— я узнал ваши шаги.

Когда тебя застукали, прятаться поздно. Поэтому вхожу. Мой посох агасфера гулко отзывается в пустой аудитории.
- Так и не нашли свою трость?
- Откуда вам известно, что я её искал?
- Мне показалось, вы придаёте ей особое значение. Это ведь доктор Уилсон подарил её вам, и вы где-то в подсознании связали её целостность с его благополучием — разве нет?
- Даже если бы это было так, ни за что в подобной дури не признался бы, - я пододвигаю стул и присаживаюсь рядом. Больничный рояль — не лучший в мире инструмент, но неплох — мы используем его иногда для музыкального сопровождения лекций — моих и Блавски, а под пальцами Орли зазвучал бы даже комод. Я не знаю музыки, которую он играет, но он приглашающе сдвигается, освобождая мне часть клавиатуры, и я осторожно вмешиваюсь так, как мне хочется, как могло бы звучать для меня.
- Жаль, что Лиза Кадди — не рояль, на котором легко играть в четыре руки, - вдруг говорит он, и я от неожиданности сбиваюсь. Хотя... странно, что я не ожидал.
Я молча поправляюсь, а он милостиво ждёт, пока я поправлюсь, удерживая напряжённое тремоло, и мы, ничего не испортив всерьёз, продолжаем слаженно, словно репетировали.
- Вы хорошо импровизируете, Орли, - наконец, говорю я. - Я бы вас назвал королём импровизации, если бы мог хоть краем любой из извилин предполагать, что инициатива исходила от вас. Я не прав?
- Правы, - спокойно и даже безразлично роняет он, продолжая мягко ласкать клавиши стонущего в экстазе рояля.
- Не знаю, на какую наживку вас ловила Кадди, но одно я знаю совершенно точно: она не только не любит вас, но и ни за что не полюбит. Это аксиома, даже не требующая доказательств.
- Знаю, - так же спокойно кивает он. - Не имеет значения.
- Значит, это может не иметь значения?
- Хаус, просто заткнитесь и играйте — молча мы лучше поймём друг друга.
И я послушно «затыкаюсь», потому что он прав — слова нам сейчас ничем не помогут. Только когда заключительный аккорд медленно угасает где-то в розетке люстры, он говорит — тихо и веско:
- Я не люблю её.
- Тогда какого же вы...
- Вы — тоже не любите, - перебивает он. - Но я могу, я готов ей дать то, чего она хочет — почему нет? Я ей обязан. А вы — не хотите или не можете. И чувствуете себя виноватым, а с нашей женитьбой для вас всё устроится наилучшим образом.
- То есть, это я вас ещё и благодарить, что ли, должен?
- В принципе, можете и поблагодарить. Я вас избавляю от проблем вялотекущих неопределённых отношений и агонии таковых. Но я не так самонадеян, чтобы настаивать на благодарности, так что можете и не благодарить.
- Не экстраполируйте. - говорю я. - Я не чувствую себя виноватым, и я не чувствовал себя виноватым — ни сейчас, ни прежде. А может быть... О, идея! Может быть, это потому, что я и не был ни в чём виноват?
- Для того, чтобы чувствовать себя виноватым, виноватым быть как раз не обязательно.
- Мысль, достойная Уилсона, - хмыкаю я. - Виноватость — это вообще его амплуа — не моё.
- Вы неправы. Виноватым вы себя считаете чаще, чем Уилсон. Признаётесь в этом реже. А он чаще признаёт свою вину, чем чувствует. И перед Кадди вы, уж точно, чувствуете себя виноватым. За обманутые надежды, за разрушенный дом, за боль, которую ей причинила ваша мнимая смерть, за снисходительную, милостивую любовь победителя. А если бы это было не так, вы сейчас не рассусоливали со мной, а дали бы мне хорошенько в зубы — я ведь вашу женщину у вас увожу.
Я совсем было собираюсь ответить ему, но тут меня осеняет — я понимаю, наконец, что раздражает меня, что мне не нравится последние дни в поведении Уилсона — огрызаясь и саркастически хмыкая, впадая в уныние и делая вид, будто всё в порядке, он ведёт себя со мной, как виноватый. Что же он натворил или собирается натворить такого, что смотреть мне в глаза стало для него непосильным трудом?
- Вот что, Орли: мне некогда сейчас. Я должен выяснить, за что мой лучший друг хочет мне по-крупному нагадить, так что буду краток. Поступайте, как вам кажется правильным — это единственный путь, если хотите... ну, если не избежать разочарования, то, по крайней мере, не чувствовать потом себя так, будто вас где-то кто-то надул. Ваша главная беда — трусость. И будь вы трус и дурак, жили бы припеваючи. Но вы не дурак. Вы даже совсем не дурак, поэтому припеваючи жить вы не будете никогда — с Кадди или не с Кадди. Потому что перед каждым камнем на перепутье вы снова будете своей трусостью трусить, а своим умом — понимать это. И вот, кстати, наглядное доказательство того, что я прав.
- Где... наглядное доказательство?
- А вы не спросили меня, в чём я вижу вашу трусость, - и подержав указательный палец пару мгновений наставленным на его грудь, я беру свою трость и ковыляю из зала туда, куда и шёл — в кабинет Блавски.
- Хаус! - окликает Орли в спину, и голос у него странный — сорванный, хриплый. Может быть, именно поэтому я и оборачиваюсь. На его лице  кривая усмешка.
- Не возненавидьте меня, Хаус!
- Не возненавижу. Совет да любовь, Орли...

Блавски курит. Это что-то совсем новое — никогда раньше не видел, чтобы она курила, даже теряюсь. Как будто лет на двадцать назад отбросило — сейчас и мужика-то курящего не встретишь, а тут женщина, да ещё главврач, да ещё прямо на рабочем месте. И курить-то не умеет — чуть пробует затянуться, закашливается — и слёзы, которые, заметив меня, поспешно вытирает.
 - Брось, - говорю. - Не мучай ни себя, ни папироску.
 - Хаус...
 - А с другой стороны, - говорю, - хорошая отмазка. Вроде слёзы от курева... Я почти поверил. Давай, выкладывай. Решилась, наконец, не откровенный разговор, а он тебя послал? Или — ещё хуже — вежливенько предложил остаться друзьями? Я хотел тебя предупредить: он всегда так делает, когда ему надоедает очередная жена.
 - Я его уволила, - неожиданно заявляет она с каким-то совершенно ей несвойственным подростковым вызовом.
 - Это как, в переносном смысле?
 - В прямом. Из штата больницы.
 - Любопытно... За адюльт, несовместимый с профессиональной пригодностью? И что он ответил?
 - Хаус, я его ударила...
 - Это подсказка? Теперь я, видимо, должен сам догадаться, что он ответил? А если правильно угадаю, мне тоже прилетит?
 Но она не слушает — трясёт головой, словно стараясь отогнать от себя воспоминание.
 - Ударила по лицу ладонью, со всей силы. У него даже слёзы выступили. Хаус, это ведь подлость, когда женщина бьёт мужчину — всё равно, что ударить человека, у которого руки связаны. Я же заведомо знаю, что он не ответит, не сможет ответить.
 - Не вздумай со мной пробовать — я отвечу. Смотри, я честно предупредил — потом не жалуйся.
 Продолжает, по-прежнему не слушая:
 - Всё время чувствую его щёку ладонью. Такая тёплая-тёплая, даже горячая...
 Вот-вот разревётся.
 - Лучше уж кури. - говорю. - И перестань так смаковать подробности. Уилсон мне друг всё-таки, я не имею права наслаждаться даже мысленно картиной торжественного вручения ему твоей оплеухи, а ты своим ярким повествованием безжалостно подстёгиваешь мою фантазию. Скажи лучше, как он отреагировал?
 - Ушёл. Сказал, что передаст ключи, когда вещи заберёт.
 - От кабинета?
 - От квартиры.
 - Так ты его и из личной жизни тоже уволила?
 - Он отказался ехать на конференцию.
 Несколько мгновений смотрю на неё, как на полоумную. Наконец, нерешительно соглашаюсь:
 - А что? Тоже аргумент... Это же очень серьёзно — конференция. Она стоит, конечно, отношений.
 - Между прочим, она нам, скорее всего, будет стоить львиной доли государственного финансирования темы «Использование реакции «трансплантат против хозяина» с целью высокоселективной терапии онкозаболеваний».
 - Давай напишем текст на бумажке и пошлём нашего знаменитого доктора Билдинга. Помнится, не так давно он с подобной ролью справлялся.
 - Перестань, - морщится Блавски. - Дело не в конференции. Джеймс сказал, что занят, но не сказал, чем. Был резок, даже груб. Значит, у него были причины не говорить мне, чем он собирается заниматься.
 - Ну, какие же вы, женщины, предсказуемые пессимистки, - говорю я. — Предполагаете всегда самое худшее. Может, он просто убил кого-то и теперь скрывается от правосудия. Кстати, я знаю, что он уезжает из Принстона.
 - Он сказал тебе?
 - Он отключил мониторирование.
 - И ты не спросил, куда?
 - Он сказал, что в Ванкувер к своей канадской медсестре.
 - Ах, так?
 - Блавски, он врёт. Я отлично чувствую, когда он врёт. И если бы у него, действительно, был роман, он бы в конце концов мне признался. Боюсь, здесь что-то другое... Но если ты вспомнишь, когда был тот звонок, о котором ты мне рассказывала, я попробую хакнуть его телефон. И вот ещё что... Дай-ка мне ключ от твоей квартиры.
 - Зачем?
- Надо. Помнится мне, в Ванкувере эта депрессивная панда вела дневник. Если мне удастся его найти, я буду знать чуточку больше, чем знаю сейчас.

Т р а н с п л а н т а ц и я
 АКВАРИУМ

 Он провёл ночь на диване в кабинете, но так и не уснул, а утром вдруг выяснилось, что это больше не его кабинет, и его выставил оттуда весь лоснящийся от самодовольства Лейдинг. Лейдинг сочинял обвинительную речь, ему требовалось место для творческого процесса, а Уилсон тут уже вроде бы не работал. Так сказала Блавски. Не Лейдингу лично — общение с Лейдингом Блавски удерживала ниже оси абсцисс. Значит, слухи о его увольнении уже ходят по больнице.
 Уилсон прекрасно понимал, что, настаивая на своём, Блавски пытается вовлечь его в разборки, заставить вспомнить об административном иммунитете, о долевом участии, и, наконец, пожаловаться Хаусу, чтобы уже Хаус с его привычкой докапываться до дна, вмешался, вступил в игру, в ходе которой, возможно, выяснится так не дающая ей покоя истина. Вот только его, Уилсона, желаний она не учла. А Уилсон не хотел сейчас ни разборок, ни склок, ни выяснения истины, поэтому он, молча, взял сумку, в которой, кроме документов и ампул, лежали зубная щётка, бритва, чёрная гринписовская футболка и пара носков, и безропотно освободил рабочую площадь временно исполняющему обязанности заведующего онкологией.
 Когда он вышел в коридор, он увидел, что больница выглядит беспокойнее обычного из-за непривычного скопления в зоне «В» посторонних врачей — трансплантологов и хирургов из больницы Кадди. Привычное утреннее совещание у Блавски закончилось, оперблок готовился к операции, и Харт, уже накаченный премедикацией, нервно ожидал своей участи в палате интенсивной предоперационной подготовки. Жалюзи были открыты, и солнце располосовало и стены, и кровать, и бледное немного одутловатое лицо Леона.
 - Привет, - сказал Уилсон. - Ты готов? Всё должно получиться.
 - Знаю... Всё равно страшно.
 - Это естественно. Любая операция пугает. Но на сознательном уровне бояться нечего. Условия просто прекрасные — твоя новая почка будет вне организма всего несколько минут, совпадение по антигенам почти полное, ты подготовлен. Видишь этих людей в коридоре? Это твоя операционная бригада — у них у всех работают радиотелефоны для общей связи, чтобы согласовывать действия с Принстон-Плейнсборо. Грандиозный флеш-моб — один человек погибнет, трое будут спасены, и ещё двоим вернут зрение. Хороший шанс — на такой можно ловить.
 - Ты тоже будешь здесь?
 - Я дождусь окончания операции, дождусь результата, но потом сразу уеду — ты ещё будешь спать, и мы не увидимся. А... послушай, а где же Орли? Я думал, он будет держать тебя за руку...
 - Он уже держал, и ещё подержит, но сейчас у него какие-то свои дела. Предсвадебные хлопоты, знаешь...
 - В ночь перед моей операцией, - сам не зная, зачем, сказал Уилсон - мы с Хаусом оба не спали и болтали обо всём на свете. И ещё он играл мне на органе — это, действительно, было здорово. Правда, у меня дело казалось почти безнадёжным, я не думал всерьёз, что выживу, но это была хорошая ночь — я собираюсь помнить её... У тебя-то всё по другому, - спохватился он. — ты перенесёшь операцию, и почка, скорее всего, приживётся.
 - А если нет?
 - Тогда опять диализ и новая попытка. У тебя останется шанс. Это лучше, чем ничего.
 - Ладно, пожелай мне удачи.
 - Удачи, - сказал Уилсон. - Вон за тобой идут уже.
 Он, действительно, хотел дождаться конца операции, но при этом не попасться на глаза ни Блавски, ни Хаусу. Размышляя, где бы найти такое убежище, он рассеянно спустился в приёмное и наткнулся на только что вошедшего с улицы Буллита. Как и всегда, на работе трансвестит пребывал в своей мужской ипостаси, только длинные покрытые лаком ногти смотрелись диковато. Но Уилсон знал, что лак он скорее всего уничтожит до обхода, а не сделал этого заранее потому, что, видимо, только-только из ночного клуба — вот и на совещании у Блавски не был.
 - Уилсон, что там с нашей припадочной из парка? - окликнул Буллит.
 - Какой припадочной? - не сразу сообразил он.
 - Вот тебе на! Забыл уже? Тебя же её собака покусала.
 Уилсон невольно посмотрел на грязноватый в бурых пятнах бинт на запястье, но так ничего и не ответил.
 - Ты вообще где витаешь? - не унимался трансвестит. - Я почему спросил — я же всё-таки не собачья передержка. Что там Хаус, собирается он её выписывать или нет?
 Уилсон, наконец, с трудом собрался с мыслями.
 - Ах, эта... Нет, он хотел понаблюдать. Может, в контрольную группу ещё предложит. Чем-то она его заинтересовала... Слушай, лучше спроси его самого — мы не разговаривали на эту тему. Но если тебе нужен телефон собачьего питомника, я тебе сейчас скину — вполне приличный и недорого. Добавишь ей к счёту потом, при выписке.
 - Ну, давай, скинь.
 Уилсон достал телефон.
 - Удивляюсь я тебе всё-таки, - хмыкнул Буллит. - Ну, вот вроде бы: зачем тебе телефон собачьего питомника? У тебя же нет собак.
 - У меня была собака.
 - Но сейчас-то нет.
 - У меня есть кошка, - вспомнил Уилсон.
 - Но она же не собака. Зачем ты хранишь все старые номера? Знаешь, Уилсон, я тебе предрекаю: ты кончишь собирателем, и будешь умирать в квартире, похожей на помойку, заваленной всевозможным хламом — от керосиновых ламп до собачьих какашек.
 - Не говори так, - попросил Уилсон. - Когда ты говоришь так, ты мне напоминаешь Хауса, я начинаю задумываться, что бы из него получилось, будь он трансвеститом, и у меня возникает когнитивный диссонанс... В самом деле, Буллит, не учи ещё и ты меня жить. Я умею. Может быть, получше, чем ты. Да, я не люблю рвать с прошлым — это моя фишка, ты воображаешь себя женщиной — это твоя фишка. Чья хуже? Чья правильнее? Я бы тоже мог сказать, что удивляюсь тебе: какой интерес носить женские шмотки, если господь всё равно уже отломил кусок твоей хромосомы и пристроил тебе его между ног?
 - Ладно, давай номер, - хмыкнулл Буллит. - Кстати, это правда, что Блавски тебя уволила?
 - Правда, - сказал Уилсон.
 - А Хаус?
 - Он не знает. И пусть пока не знает — мне так удобнее.
 - Да за что она тебя, хоть скажи?
 Уилсон криво усмехнулся:
 - Я — ортодоксальный натурал, это не модно.
- Да пошёл ты, - сказал наконец-то слегка обидевшийся Буллит.

Орли едва успел — каталку уже везли в операционную, но он налетел, сильно хромая, потому что забыл трость, и бормоча, что ему непременно надо... нет, не попрощаться, что вы, с ума сошли — не говорите ерунды... переброситься парой слов... ободрить...
Леон протянул руку для рукопожатия и спросил, что случилось, и почему он так припозднился.
- Колесо, чёрт бы его побрал! - весело и зло — весело, потому что всё-таки успел, и зло, потому что чуть не опоздал — сообщил Орли. - Пока запаску ставил...
- Я-то подумал, тебе с Кадди никак слезть не удавалось.
- Да Кадди давно в больнице у себя. - он крепко, но бережно сжал пальцы Леона. - Ну, давай, Лео, держи хвост пистолетом, увидимся, когда проснёшься — буду, как верный паж, сидеть у твоей постели и любоваться твоей мочой в мешочке. Хаус говорил, довольно красивое зрелище — цвет золотистый, как у летнего солнца на серебряной глади озера, - он немного нервно рассмеялся.
- О` кей — первый отлив в твою честь, - ответно, и так же нервно, засмеялся Леон. - Кстати, если я всё-таки умру под ножом...
- Леон! - глаза Орли потемнели.
- Молчи, не спорь. У меня есть последнее желание — ты его обязан выполнить, если что, - то ли он шутил, то ли нет — не поймёшь. Но ведь операция, и не из простых.
- Какое желание, Лео? - наклонился к нему Орли.
- Не женись на Кадди. Обещай, что не женишься, если я умру.
Орли даже отшатнулся:
- Ты что?! Зачем ты, Лео?
- Обещай, - настойчиво повторил Леон, вроде бы и смеясь, но при этом серьёзнее некуда. - Давай, обещай, ну! Не то я тебе во сне являться буду, пальцем грозить, за собой звать... Ты что же, не понимаешь, дурак, что ты этой нелепой женитьбой сразу четырёх человек несчастными делаешь? Хауса, Кадди, себя и... и меня?
- Леон...
- Обещай, не то откажусь оперироваться, - Леон вцепился в рукав Орли- теперь он, кажется, уже и совсем не шутил. - Обещай мне! Скажешь Кадди: это моя последняя воля. Обещай! Слышишь? - он дёрнул Орли, чуть не выведя из равновесия.
- Обещаю, - выдохнул Орли, и сразу пальцы на его обшлаге разжались.
- Ну а если выживу, - пробормотал Харт, расслабленно откидываясь на каталку, - то я тебе и сам как-нибудь помешаю... Пока, Джим. Увидимся.
Изо всех сил сохранявшие невозмутимое выражение лиц на протяжении этого странного быстрого разговора санитары вкатили каталку в предоперационную, куда Орли ходу не было, и он остался стоять перед дверью, растерянный, даже, пожалуй, потерянный, и опустошённый. Лёгкое, почти легкомысленное упоминание Леоном возможности собственной смерти на операционном столе заставило его вдруг ощутить пустоту и безнадёжность гипотетического мира — Мира-Без-Харта. В этом мире многое потеряло бы смысл. Пожалуй, в этом мире всё потеряло бы смысл. Не было бы смысла в принесённых им сегодня Кадди цветах. Не было бы смысла в этой свадьбе. Не было бы смысла в записанных дисках. Не было бы смысла в сериале про Билдинга. Даже в чипсах со сметаной и зелёным луком не стало бы никакого смысла, потому что это Харт любил чипсы со сметаной и зелёным луком, и именно его привычка хрустеть ими и ронять крошки на грудь и колени придавала чипсам смысл бытия.
- Сочиняете эпитафию на всякий случай? В стихах? - спросили у него над ухом и Орли, вздрогнув, резко обернулся. Хаус, конечно — кто же ещё? Правда, Хаус более чем задумчивый и, что бы он там ни говорил, с тревогой и состраданием в глазах.
У Орли не было сил ни на игры, ни на словесные пикировки.
- Вам ведь случалось быть на моём месте. Я имею в виду, когда оперировали вашего друга, - с отчаянием обратился к нему Орли. - Скажите, что вы тогда чувствовали? У вас тоже было ощущение, что мир сжался до размеров плитки пола под ногами? Это нормально или это говорит о чём-то ненормальном, о болезненности такой...  таких отношений. Почему мне кажется, что в мире ничего не осталось, кроме этой двери? Она мне теперь что, сниться будет?
- Только если он умрёт, - сказал Хаус. - И то не навсегда — на какое-то время каждую ночь, потом — реже, потом — только иногда. Горе милостиво, куда милостивее вины... - он поискал глазами, куда бы сесть, и облюбовал широкий низкий подоконник. Похлопал рукой, приглашая Орли присоединиться к нему.
- Садитесь, маэстро — в ногах правды нет, особенно в таких, как у нас с вами — одна концентрированная брехня, потому что боль всегда лжёт и преувеличивает, будь она физическая или душевная — всё равно.
- Вы говорите о вине со знанием дела, - проницательно заметил Орли, присаживаясь рядом. - Похоже, вам самому тоже снится какая-нибудь дверь?
Вопреки ожиданию, Хаус не стал скрытничать:
- Да, есть такая дверь... Мне иногда снится автобус. Не знаю, по какой дороге он там едет, и по дороге ли вообще - за окнами туман или облака, чёрт его знает. Но вообще-то в нём всё, чему полагается быть в автобусе — сидения, поручни, раздвижные двери, водительская кабина. Даже компостер. Только водителя нет, хотя руль поворачивается, и педали нажимаются, как надо. И ещё я вижу в нём людей — тех, кто когда-то, так или иначе, задевал хоть краем по моей жизни: моего отца, например, пару сослуживцев, пацана, с которым играл в детстве, институтских приятелей...
- Они... умерли? - осторожно спросил Орли.
- Одни — да, про других я ничего не знаю. Кое-кто нет пока. Несколько раз я даже видел там Уилсона. Не могу сказать, что был рад его там видеть — он мне здесь надоел, но, правда, там они все сидят молча и неподвижно, в душу не лезут, однако, если я подсяду ближе, они заговаривают со мной. Их там много, очень много, потому что автобус большой. «Neoplan N980 Galaxy-Lounge» - щенок по сравнению с ним.
- Вряд ли этот сон можно считать кошмаром.
- Я и не считаю. Вот только, увидев его, почему-то просыпаюсь и больше не могу заснуть. Поэтому предпочитаю, чтобы он снился под утро, а не с вечера. Ну а вы? Откровенность — за откровенность. Ваш автобус? Только не говорите мне, что у вас нет — я вас успел немного изучить: у таких, как вы, должен быть целый автопарк.
- Ну, хорошо. Мне тоже иногда снится... непонятное. Иногда мне снится, что я записываю звук, для фильма или в студии — это неважно, а важно, что я это делаю в наушниках,и мне в какой-то миг вдруг кажется, что я слышал крик о помощи. Но запись нельзя прерывать, и я убеждаю себя в том, что мне показалось. А потом, когда я заканчиваю, я вдруг понимаю, что крик был на самом деле, а теперь смолк. И понимаю, что человек, который кричал, уже мёртв. А я мог прийти ему на помощь.
- И кто он?
- Не знаю.
- Харт?
- Нет... не знаю...
- Ну, тут же всё на поверхности — вам оракул не нужен. Вы просмотрели Харта, - Хаус говорил, как бы между прочим, глядя в сторону и по-мальчишечьи болтая ногами. - Просмотрели за своими разборками с прежней женой, за своим страхом перед репутацией голубого, вы не заметили, что у вашего друга депрессия и предынсультное состояние — вы ничего не видели, а теперь, потеряв вашу первую жену и оставшись буквально ни с чем, думаете, что, заметь вы это вовремя, всё обернулось бы иначе. Вот вам и аллегория — наушники и звукозапись. Хорошая новость: это — кажущаяся вина. Плохая: даже если вы мне поверите, вы от неё всё равно не отделаетесь. И пустые старания придать жизни видимость здравого смысла вас не излечат. В жизни никогда не получается сыграть на бис, не фальшивя в каждой ноте. Глупо на это надеяться, вы же не пустоголовая, но полногрудая, надо отдать ей справедливость, Кадди.
- Ах так? - мстительно подобрался Орли. - Значит, вы мне тут психолог? А тогда чего же вы сами ищете в своём автобусе, как ни возможности сыграть на бис? - он требовательно подался к Хаусу и даже слегка повысил голос.
- Откуда я знаю? - флегматично пожал плечами Хаус. - Может быть, я просто хочу ехать в Чатаногу Чучу... Не истерите, Орли. Операция продлится несколько часов — запаситесь терпением.
Орли выдохнул и уронил руки на колени, словно разом обессилев.
- Какие у него шансы? - помолчав, уже совсем тихо спросил он, словно боялся, как бы прогноз Хауса никто не подслушал.
- Это же не покер, - пожал плечами Хаус. - Откуда мне знать, насколько близко к брюшной аорте будет скальпель в тот миг, когда Чейзу приспичит чихнуть или дрогнет рука у Колерник?
- Да что вы такое говорите! - возмутился Орли, почувствовав, как спину облило мгновенным ужасом.
Хаус вздохнул:
- Всё время забываю, что вы врач только на экране, и пытаюсь с вами общаться не как с идиотом... Всё должно пройти нормально, Орли. Это не первая в мире пересадка почки.
- Но раньше их пересаживали как-то всё-таки не Харту, - Орли попытался улыбнуться, но улыбка вышла довольно жалкой.
- Я смотрю, вы пошли по пагубной дорожке размазывания соплей, - понимающе покивал Хаус. - Это бывает. Но я знаю хорошее лекарство.
Его прервал звук зуммера установленного с вечера динамика и взволнованный голос Кадди:
- Двадцать девятое февраля, вы готовы?
И только тут Орли увидел, что у Хауса пришпилен к воротнику микрофон, а на ушной раковине, как диковинное насекомое, пристроилась чёрная пластмассовая клипса.
- С ума ты спятила, мамочка, - схулиганил в микрофон Хаус. - Какой февраль — лето на дворе, - но тут же, посерьёзнев, проговорил:
- Мы готовы. Диктофонная запись: проводится экспериментальная двухцентровая пересадка органов от донора, находящегося в состоянии клинической смерти на аппаратном дыхании и кровообращении, реципиентам, не имеющим данных за онкопатологию на момент операции. Цель: подтвердить положительное влияние на приживляемость транспланта сокращения времени внеорганного нахождения трансплантируемых органов — сердца и почек... Кадди, слышишь меня? Поехали!

УИЛСОН.

За свою жизнь всего пару раз видел, как Хаус командует парадом. Это восхитительное зрелище, им можно любоваться, как пламенем костра или падающей водой. Так было, когда искали в мозге у ребёнка чужеродную ДНК, так было при памятной аутопсии у моей больной — рак в нестойкой ремиссии, внезапные галлюцинации. И каждый раз перед действом начинаешь  думать, сомневаться: «Да нет, он ведь не практик, он — мыслитель, у него нет хирургической хватки, он забыл, он не может», - и каждый раз убеждаешься в том, что ничего он не забыл и может. Он захватывает инициативу, и все, только недавно скептически улыбающиеся выходкам «этого странного чудака», позволившие ему командовать только под давлением Кадди или просто, чтобы «не связываться» и «лучше перетерпеть», уже через пару минут начинают смотреть на него не просто, как на предводителя — как на бога, беспрекословно подчиняясь с полуслова, с полунамёка. Словно все вдруг сделались его «утятами» - послушными и восхищёнными. И когда в очередной раз видишь, как Хаус, координирует действие пяти операционных бригад двух стационаров, вдруг понимаешь, что это не просто функционально, разумно, целесообразно и органично Это ещё и... Да. Красиво.
- Трансплантологи, вы готовы?
- Мы готовы, - узнаю голос в динамике: это Сэм Конрад из «Принстон Дженерал»
- Кардиохирурги, остры ли ваши скальпели?
- Веселитесь, Хаус? - это Оуэнн, он ассистировал на моей собственной кардиотрансплантации, а Хауса недолюбливает, поэтому тон ворчливый. -  Мы готовы. Подключаем АИК.
- Первая нефрохирургия? Старлинг?
- Готовы. Ждём.
- Вторая нефрохирургия? Дженнер, как там наша звезда? Ты уже спел ему колыбельную?
- Пою, - невозмутимо откликается главный в команде анестезиологов Уилки Дженнер, его ассистент Сабини следит за показаниями приборов, «жонглирует» шприцами сама Ней.
- Офтальмологи, ваша готовность никого особо не интересует...
- Мы готовы, - мягко сообщает Хелен Варга, человек абсолютно бесконфликтный, относящийся с приязнью ко всем, включая Хауса. - Не волнуйтесь так, доктор Хаус — всё должно получиться.
А ведь Хаус и правда волнуется — как так вышло, что Варга расслышала это раньше меня в искажённом переговорным устройством голосе?
- Твоими бы устами, - хмыкает Хаус, но видно, что он рад её поддержке. - «Ау. Принстон Плейнсборо? Ваша отмашка?»
- Жизнеобеспечение отключено, - говорит Кадди. - Мы приступили.
- И право торжественно перерезать ленточку предоставляется...
- Хаус!
- Ладно, режь сама. Время пошло! - и, цокая языком, изображает тиканье механических часов.
Он не видит меня, потому что я не хочу, чтобы он меня видел — мой наблюдательный пункт практически у него за спиной, а вот Орли меня хорошо видит и пытается что-то спросить глазами. Я прижимаю палец к губам.
- Правая почка отделена, - говорит Конрад.
- Нефрохирургия-один, Старлинг, ваша почка отделена. Готовьтесь принять.
- Ложе готово. Давайте.
- Не забывайте засекать время событий. Мы идём на рекорд.
- Левая почка отделена, - сообщает Конрад. - Хаус, вена коротковата — анатомическая аномалия — предупредите там своих.
- Чейз, слышишь?
- Да, слышу. Ничего, Мы оставим, сколько сможем.
- А что, - сварливо вмешивается своим писклявым голосом Корвин, - на дооперационном этапе этого понять никак нельзя было?
- Почка уже у нас, - сообщает Старлинг. - Мы начали. Всё засекается, Хаус, не сомневайся.
- Ложе готово, - снова Чейз. - Где машина? Уже две минуты...
И тут же я вижу, как по коридору быстрым шагом идёт парень в синей униформе с красно-белым контейнером. Впечатление такое, что он мгновенно трансгрессировал сюда из «Принстон-Плейнсборо», но, конечно же, его просто доставила машина перевозки — всего-то несколько кварталов. Кивнув на ходу Хаусу, он скрывается за стеклянной дверью блока
- Наша почка на месте, - возвещает Хаус, выждав секунд пять. - Контейнер в предоперационной. Чейз, ты слышишь? Получил посылочку?
- Получили. Уже работаем. - откликнулся с готовностью Чейз.
- А что там с сердцем, Сэм? Проблемы?
- Трансплант для офтальмологов, - встревает с той же линии женский голос.
- Хорошо, спасибо. Мы готовы, - в голосе Хелен снова та необходимая толика теплоты, которая делает обычных женщин немного богинями — как Марту Чейз, например.
- Конрад, что с сердцем? Почему долго? Что там за невнятные ругательства от вас?
Только теперь я понимаю, что Хаус прослушивает все операционные не только когда ведущие хирурги говорят в свои микрофоны, и их голоса усиливают для нас динамики. Значит он слышит какофонию голосов, позвякиваний, шороха компрессоров АИКа — целую симфонию подготовленного оркестра, которым дирижирует. Наверное, в ней непросто разобраться.
- Наша почка вшита, - сообщает с ноткой самодовольства Старлинг.
- Конрад, ты какого... не отвечаешь? У тебя проблема, Конрад? Что там за разрыв? Вы что, вену порвали? Конрад!
- Извини, Хаус, задумался, - наконец, откликается Сэм. - Думал про ипподром: на кого поставить сегодня в последнем забеге. У Веги, вроде, шансы лучше, но ей уже всё-таки седьмой год — для кобылы это возраст.
Я едва удерживаюсь от смеха — Сэм Конрад с этой выходкой про бега довольно похоже передразнивает манеру самого Хауса. И в то же время я чувствую облегчение: будь причина заминки серьёзной, он бы не шутил. Конечно, понимает это и Хаус, поэтому только добродушно ворчит:
- Будешь хулиганить — выпорю. Совсем вас там Кадди распоясала. Всё-таки, что у вас случилось? Или хочешь поговорить о том, почему ты не хочешь об этом говорить?
- Почка вшита, - возникает в динамике голос Чейза, и Орли вздрагивает и поднимает голову.
- Сердце готово, - наконец, говорит Конрад. - Пришлось немножко подлатать — порвали нижнюю полую вену, но всё-таки не критично близко.
- Оуэнн, - окликает Хаус. - Конрад говорит, что что-то отрвал от сердца — будете вшивать, проверьте комплектацию.
- Говорите яснее, - голос Оуэнна сердит. - Ложе готово. Вы же не станете...
- Просто будь осторожнее с нижней полой веной, чувак.
- Доктор Хаус, мы закончили, - раппортует Хелен — так мягко и даже интимно, словно на сидание его приглашает. -  Прошло вроде нормально.
- Умница, Варга. Ты — лучшая. Оуэнн, пример для подражания перед вами. Не копайтесь дольше, чем позволяет регламент нашего флешмоба.
Я уже знаю, что время выполнения всего комплекса операций очень важно для Хауса. И знаю, что последними закончат кардиохирурги. Но я должен всего лишь дождаться окончания трансплантации почки у Харта.
- Вы даже координировать такую сложнейшую операцию не можете без ваших штучек, Хаус, - ворчит Оуэнн. - Сердце у нас. Мы приступили.
- Как там нижняя полая вена, зануда, не очень тебя расстроила?
- Справлюсь.
Довольно долго длится молчание, и Хаус тоже молчит, опустив голову и даже не пытаясь заглянуть в нашу операционную. Наконец, в эфир снова прорезается Старлинг:
- Реципиент экстубирован, на окрик реагирует, простейшие команды выполняет. Сейчас немного подождём — и будем выводить в ОРИТ.
- Спасибо, Старлинг, - говорит Хаус — слышать от него «спасибо», да ещё громко, в микрофон, по меньшей мере, странно.
И почти сразу Чейз:
- Мы закончили. Экстубируем, - и ещё через пару минут. - Пациент глаза открывает, на окрик реагирует, простейшие команды выполняет.
- Спасибо, Златовласка.
- На здоровье, - добродушно откликается Чейз.
Большая часть работы выполнена — остаются только кардиохирурги, и Хаус смотрит на часы, уже прикидывая, как скоро закончат и они. Всё идёт по плану, и во время все пока тоже укладываются. Колерник, Чейз, Корвин и Ней выходят из операционной, на ходу разоблачаясь — я знаю, что Дженнер и Сабини будут с Хартом пока не наступит время выводить его в ОРИТ.
Орли просто поворачивает голову и смотрит. Он не задаёт вопросов, не бросается врачам навстречу, но выражение его глаз красноречиво.
- Он пришёл в сознание. Теперь снова уснул — это нормально, - спокойно и улыбчиво говорит ему Чейз. - Почка выглядит обычно, кровенаполнение хорошее — всё должно получиться.
«Слишком хорошо всё идёт», - мелькает у меня опасливая мысль, и, словно отвечая ей, Оуэнн вдруг говорит, что трансплант они вшили, но завести не могут.
Его голос кажется спокойным, но в воздухе начинает накапливаться напряжение, как электричество перед грозой. Головы хирургов поворачиваются к динамику, словно операция идёт прямо там, за чёрным бархатом, покрывающем мембрану. Я слышу взволнованный голос Кадди — она пытается что-то советовать, но Хаус резко и не без пренебрежения останавливает:
- Ты-то хоть не мешай!
- Разряд! - командует Оуэнн. - Ещё!
- Без эффекта.
- Ну что же нам, обратно на АИК?
- Разряд!
- Есть ритм! - говорит кто-то из команды, и я понимаю, что уже все слушают операционную кардиохирургов.
Но не успевает пролететь облегчённый вздох, как у них снова разражается катастрофа.
- Оксигенация падает!
- Тромбоэмболия!
- Гепарин!
- Кровит анастомоз.
Всё равно, что раскачивать маятник. Я знаю: у меня было то же самое во время последней операции. Но здесь шов на аорте.
Я невольно придвигаюсь поближе, забыв о своём режиме инкогнито. Ведь первый же эксперимент — и такой облом.
«Ну давай, Оуэнн, не сдавайся!Давай ещё!»
- Десять миллиграмов в сердце.
- Ставь плазму.
- Давление...
Хаус молчит, положив подбородок на рукоятку трости — только ноздри раздуваются выдавая возбуждение. Суета у кардиохирургов становится всё более сумбурной, всё более отчаянной, и вдруг её, как ножом обрезает.
- Время смерти... - говорит Оуэнн — и называет то самое время, в которое должны были уложиться. То время, которое должно бы обозначать триумф, а будет обозначать провал. Для всех пяти бригад, для Кадди, для Хауса. Хаус выглядит спокойным, но я знаю цену этому спокойствию. Никто так тяжело не переживает неудачи, как он.
- Спасибо всем, - с горечью говорит он в микрофон. - Вышло просто классно: был один труп — стало два.
- Это не так! - вдруг вмешивается Кадди. - Ты считаешь, как пессимист, как пораженец. У нас два реципиента получили шанс на здоровую жизнь, два обречённых человека. Время нахождения почек вне организма было минимальным, у них очень приличные шансы. ТЭЛА — серьёзное осложнение, на кого-то падает смерть. Из-за этого нельзя всю идею одномоментной множественной трансплантации признать неудачной. Я всё равно буду её защищать на конференции.
- Сначала, - хмуро говорит Хаус, - пойди позащищай её перед родственниками кардиореципиента. Всё, леди и джентльмены, наш репортаж закончен. Отстегните ремни — стюардесса принесёт напитки.
Из операционной вывозят Харта, и Орли пристраивается рядом с каталкой, все потихоньку расходятся по своим местам, а меня вдруг дёргает за рукав Корвин.
- ТЭЛА, понял, Уилсон? Это та же самая, которая за тобой приходила. А забрала бы тебя, не вернулась бы к этому. Можешь считать, что за него спрятался.
От неожиданности я теряюсь. Что это он, хочет, чтобы я почувствовал себя виноватым? Зачем? И вопрос срывается с губ прежде, чем я успеваю подумать:
- За что ты меня ненавидишь, Корвин?
- А за что тебя любить? - немедленно с воодушевлением подхватывает он. - За твой рак, что ли? У тебя ведь, кроме этого рака, страха и лицемерия больше ничего и нет. Во всём ты среднячок, серость, тусклое пятно. Любезный, скучный, как домашний тапок. Похотливый...
- Послушай, что я тебе сделал?
- А что ты мне можешь сделать? Ты за всю жизнь никому ничего не сделал — ни плохого, ни хорошего — так, гнил помаленьку... И дальше будешь гнить, благодаря мне.
И он поворачивается и уходит с таким презрением, словно ещё немного — и плюнул бы. Да я и без того чувствую себя оплёванным. Сначала Триттер, потом Кир... Значит, они кое в чём правы. Хотя... кое-что я могу-таки сделать. Лишать жизни людей — вот я что могу. Пробовал. И снова собираюсь.
- Не бери в голову, - вдруг раздаётся над ухом знакомый голос с неизживаемым австралийским акцентом. - Кир просто всё ещё бесится из-за гепатобластомы Триттера. И не только...
- Неважно, Чейз. Он правду говорит.
- Никакой он правды не говорит — ты сам это прекрасно знаешь. И, кстати, про гепатобластому... Я же видел, ты был уверен в своих словах, не хотел говорить, но и промолчать не мог, особенно когда Блавски прямо спросила.
- Я просто должен был по-другому думать. Мне должно было быть легче допустить казуистику, чем вашу халатность, а я предпочёл поверить статистике, а не людям. Опять пошёл за какими-то дурацкими мёртвыми правилами и наплевал на живых. И всегда так делаю.
- Ну, зачем ты себе врёшь? Все знают, что ты — сама тактичность, и стоит ли из-за одного раза...
- Не одного, Чейз. Ты просто не видишь, не знаешь. Я — не сама тактичность, я — само лицемерие. По-другому называется, понимаешь...
- Да перестань ты! - с неожиданным выплеском досады перебивает он. - Вот уж в чём Марта, точно, права: ты свою самокритичность возвёл в фетиш и упиваешься ею.
- Марта говорила с тобой обо мне? - ахаю я.
- Ей пришлось, - Чейз вдруг быстро ослепительно улыбается. - Я её к тебе приревновал — показалось, между вами что-то происходит. Ну, твоя репутация в отношении женщин для тебя не новость, а то, что между вами какое-то электричество, простым глазом видно. Я же не мог подозревать, что ты её в духовники выбрал.
- Это она тебе сказала?
- Это я вывел логическим путём. Это ведь у вас давно началось, ещё с твоей первой операции, когда ты её своим медицинским представителем назначил? Именно её.
- Да мне так Хаус посоветовал.
- Ну, и правильно. Хаус плохого не посоветует. В общем, мы поговорили, я понял, что зря завёлся. И понял ещё кое-что, кстати.
- Что?
- Про Кира... Ну, ты же видишь, какой он — весь в комплексах, как рождественская ёлка в бусах. Он ведь гордый, независимый, он классный хирург — ты сам знаешь. Тяжело быть таким крутым, а одеваться в универмаге «Дональд Дак». Его же никто не воспринимает всерьёз.
- Зачем ты мне всё это говоришь?
- Хочу, чтобы ты понимал. У Хауса всё время болит нога — и ты видишь, какой он. Думаешь, Киру легче?
- Чейз, я так не думаю, но...
- Он никогда не будет на твоём месте. Блавски не захочет переспать с ним, Хаус не пожмёт ему руку, как равному — он останется для всех всего лишь смешным и жалким карликом с уникальными способностями, цирковым уродцем, которого нельзя воспринимать всерьёз. Он просто чертовски тебе завидует.
- Почему именно мне?
- Потому что ты для Хауса, для Марты, для Ядвиги — свет в окне. Потому что тебя любят без особых усилий с твоей стороны. Потому что он хотел бы быть на твоём месте, и готов заплатить за это самую высокую цену.
- О, господи! - я не могу удержаться от неестественного, какого-то дурацкого смеха — а что мне ещё остаётся?
 - И он злится на тебя за то, что ты всего этого не ценишь и считаешь себя неудачником.
 На это я молчу и растерянно тру пальцами лоб. Никогда не чувствовал себя так глупо.
 - Я не знаю, что тебе сказать на это, Чейз...
 - Ничего не говори. Просто не обижайся на Кира.
 - Я постараюсь не обижаться, Чейз, просто... Просто я боюсь, что... он заблуждается. Просто я боюсь, что все они могут вскоре возненавидеть меня, а я... я себя уже давно ненавижу.
 - Подожди, - настораживается Чейз. - Почему ты так говоришь? У тебя что-то случилось?
 - Да нет, у меня всё... под контролем. Скажи ему... Слушай, Чейз, скажи ему, что он ошибается на мой счёт. Я ценю... Я очень ценю. Я знаю, что мне никогда не расплатиться. И с ним тоже... Прости меня за гепатобластому. Я виноват. Надеюсь, Лейдинг не сможет ничего нарыть против вас.
 Чейз смотрит на меня подозрительно и недоверчиво качает головой:
 - Уилсон, ты меня пугаешь. Ты так говоришь, словно опять собрался в Ванкувер бежать... А ты не собрался, кстати, в Ванкувер бежать? Ты зачем снялся с мониторирования?
 - Не знаю. Может быть, мне придётся. Чейз, пожалуйста... Мне уже очень некогда, ты загляни в ОРИТ — как там у Харта дела? Видишь, я не в халате...
 - Ну, ОРИТ — и не операционная.
 - Давай-давай, загляни, - нетерпеливо подталкиваю его в плечо.
 Он уходит и через минуту возвращается:
- Он ещё спит. Моча начала отходить по катетеру.

Э в т а н а з и я
Больше задерживаться нет смысла. Я забрасываю сумку на плечо. Мотоцикл на парковке. Правда, до темноты я уже, скорее всего, не успеваю. Ну и что? Не ездил я ночью? Стейси в отдельной палате хосписа, я могу сразу к ней пройти — никто не остановит, не помешает — такие уж там порядки. Заведение частное, небольшое. Я смогу быть с ней. Сколько она захочет, сколько понадобится. А потом... не хочу ничего думать про «потом». Вообще не хочу задумываться, потому что если задумаюсь, если промедлю - не смогу.
Шлем болтается на рукоятке руля. Тот самый, «крэйзи баттерфляй». Мотоцикл новый, но это опять «Харлей-Дэвидсон», и опять чёрный с зелёным. Я — потаскун в отношениях с женщинами - в отношениях с мотоциклами оказался однолюб, почти пуританин. Мне не нравится хаусова «Хонда», слишком крикливая, слишком легкомысленная, не нравится «Сузуки» Колерник, хотя сама Колерник на «Сузуки» - зрелище, ласкающее глаз, не нравится тяжёлый, неповоротливый «БМВ» Вуда, не нравится даже нововозрождённый «Мустанг», на котором периодически лихачит, подражая обожаемому боссу, Чейз. Будь «Харлей» женщиной, не задумываясь предложил бы ей свою фамилию, но — увы — могу в качестве ласки только протереть мягкой фланелью сверкающую эмаль и наполнить бензобак. Кстати, запасная канистра не помешает — надо вместе с сумкой пристроить её на багажнике. Сюрприз — на крышке бензобака наклейка — дневной павлиний глаз. Невольно улыбаюсь. Это недавняя игра «подари Уилсону бабочку», в которую включились почти все наши сотрудники. Я нахожу бабочек в самых неожиданных местах: на своей кофейной кружке в кабинете, на папках с делами, на оставленных в шкафчике туфлях. Уже не помню, кто это начал, но каждый раз очередной неожиданный «подарок» заставляет меня ощутить тёплый пушистый шарик благодарности, прокатывающийся от солнечного сплетения к горлу, как будто мне лишний раз, дружески хлопнув по плечу, напомнили о том, что я жив и буду жить.
А вот Стейси скоро уже не будет. И никакие бабочки ей не помогут. Дёргаю ногой стартер, поворачиваю ручку газа — пошёл...
Можно ехать медленно, осторожно и осмотрительно. Тише едешь — дольше будешь.Тогда ты — законопослушный член уличного движения, отрада полицейских и воплощённая безопасность. Но можно и рвануться с места, подняв лёгкий вихрь дорожной пыли, сразу выйти на форсаж и лететь, обгоняя собственный крик, оставляя где-то позади короткий выдох и очередной удар сердца, сиротливо повисший вне миокарда. Можно входить в поворот, почти не сбавляя скорости, укладывая мотоцикл на бок так, что гравий чиркает по щитку, и снова выправляя критический крен на прямой, и песчинки пляшут бешеный танец по пластику очков, и встречный ветер, поднятый тобой самим, выжигает пощёчинами по щекам невидимые иероглифы «вечность» и «бессмертие», и, что ещё более ценно, обрывает и уносит все осторожные мысли, всю неуверенность, все сомнения, все опасения, и я уже не старина Джеймс Уилсон, доктор с грустными глазами и виноватой улыбкой, не слюнтяй и тряпка Джеймс Уилсон, у которого от нерешительности верхняя губа слегка вздёрнута, как у зайца, словно всё время хочет заговорить, да решиться не может, не карусельная лошадка Джеймс Уилсон, которая умирает по кругу, и презирает себя по кругу, и боится по кругу, и сливает раз за разом своей очередной «день сурка» - я Джей-Даблью Уилсон, «крэйзи баттерфляй», я — Кайл Кэллоуэй, раздолбай и сволочь, огненный ангел смерти с сумкой, до краёв полной морфия, пролетающий по хрупкому мосту над самой преисподней, и сзади гроздьями обрушиваются в воду чёрные джипы, в которых гады, посмевшие лишить покоя и радости моего друга Хауса. Бывшего моего друга Хауса потому что он не простит мне. Не простит! Не прости-и-ит!!!
Железнодорожный переезд, ощетинившийся металлическими щитками. Я дышу тяжело, словно сам был мотоциклом и летел, не чуя под собою ног, то есть колёс. Сердце выпрыгивает из груди. Нет, так нельзя, надо успокоиться, не то я просто не доеду. Уже темнеет, нужно осторожнее. Вдруг приходит непрошенная фантазия — что-то вроде видения: мотоциклист, скоропостижно умерший в седле, всё ещё сжимает мёртвыми руками руль. А мотоцикл несётся вперёд, ещё не выведенный из равновесия и несёт на себе своего мёртвого седока... Сыпануло крупными каплями пота — я вытер лоб рукавом куртки, снова опустил на лицо очки. Хорошо, что снялся с мониторирования — представляю себе, какую бы сейчас кривулю изобразил мой личный датчик.
Поезд, ради которого закрыли переезд, наконец, показался вдали. Сначала он выглядит стоящим, словно нарисованным в дальнем конце рельсовых путей, с белым туманным облачком света вокруг. Но гул нарастает, и силует его механической глазастой фарами физиономии увеличивается в размерах стремительно, как в кошмарном сне, сразу хлёстко ударяя по глазам, по ушам, ошеломляя грохотом и ветром, и вагоны начинают мелькать с головокружительной скоростью, заставляя невольно отшатнуться. И длится это всё-таки долго — так, что успеваешь заскучать. А смолкает относительно резко, словно не затихает гулким эхом, а, обрезанный тупым ножом, падает, только не вниз, а вверх, отдаваясь где-то в верхушках насаженных вдоль дороги пирамидальных тополей отдалённым гулом.
Щитки опускаются — можно двигаться дальше. Но полёт уже прерван, и я просто еду. Как следствие, целый воз сомнений, беспросветных мыслей и дурных предчувствий. Сумерки сменяются темнотой, фонари вдоль шоссе словно световая завеса от наступающей со всех сторон тьмы, и в душе у меня такая же тьма, от которой завесой одно только чувство долга. Я обещал. Чёрт побери, зачем я обещал? Я больше не «крэйзи баттерфляй» - я — бабочка-однодневка, случайно не умершая до наступления ночи, одинокая и маленькая под звёздным небом на пустом шоссе, ведущем в хоспис, называющийся, если мне не изменяет память, «Светлый дом». «Светлый дом», «Ласковый закат» - всё это ложь. Дом, в который приходят умирать, не светел, и закат не бывает ласковым — он полон боли, и страха, и чувства вины — да, и чувства вины тоже, я знаю, потому что у каждого за спиной остаётся неправильное, несделанное, ворох ошибок и просто неудачных дней, несостоявшихся отношений, недосказанных фраз, а солнце всё ниже и, главное, отдаёшь себе отчёт в том, что больше его не увидишь.
Я вспомнил один такой закат, заставший нас с Хаусом во время нашего безумного ралли на покрытом летней травой холме. Мы просто остановились перекусить и выпить пива, наши мотоциклы валялись рядом, без подножек, словно им тоже захотелось отдохнуть, и всё было спокойно, и солнце было красным, как давлёная клубника во взбитых сливках кучевых облаков. Я смотрел на него, впитывая всей кожей его прощальную красоту, вдыхая её своими уже немного сдавленными опухолью лёгкими, и мне было так хорошо. Нет, мне, действительно, было хорошо, без дураков, и я сам не понял, откуда вдруг взялись эти слёзы, но я не просто заплакал, как плачут от хорошей музыки — я зарыдал, уронив свой буттерброд и своё пиво, и оно, журча, вытекало из горлышка, пока испуганный Хаус сначала домогался у меня, что со мной, а потом, обняв за плечи, просто молча ждал, пока я перестану. И только тепло его ладоней на плечах, так явно напоминавшее мне о том, что я ещё жив, наконец, заставило меня успокоиться, а окончательно рука, сжавшая мне сердце, разжалась только в отеле, где сразу три девушки, нанятые Хаусом, заласкали меня до судорог, и я отрубился, наконец, и спал, пока утреннее солнце не ударило мне по глазам наглым разубеждением в том, что закат значит что-то кроме просто окончания дня.
Вывеска «Соммервиль» выплыла из предутреннего тумана предсказуемо, и всё же неожиданно. Прежде, чем разыскивать сам хоспис, я зашёл в какой-то открытый, несмотря на ранний час, бар. Как оказалось, здесь вообще никогда не закрывают — хмурый невыспавшийся парень у стойки протирал стаканы.
- Я просто подожду здесь несколько часов, - сказал я ему, протягивая купюру. - Ничего не нужно. Я нездешний, остановиться негде, но у меня назначена встреча. Позже. Я посижу часов до восьми-девяти?
- Ну, и откуда такой ранний гость? - вяло поинтересовался он.
- Из Принстона.
- Я слышал, как ты подлетел, треща, как чёртова саранча. Всю ночь, что ли, стрекотал?
- Вроде того.
- А к кому приехал? - парень разговаривал без энтузиазма, но, молча, протирать стаканы, по-видимому, было ещё скучнее.
- В хоспис, - у меня не было особой причины скрытничать.
- Навестить кого?
- Старую подругу.
- СПИД?
Похоже было, в «Светлом доме» содержатся большей частью больные ВИЧ.
- Рак, - сказал я.
- Сколько ей?
- За пятьдесят.
- Ну, это немного.
- Немного, - согласился я.
Мы помолчали.
- Лови, - он вдруг бросил мне ключ. - Поднимешься на второй этаж, комната направо. Не уснёшь, так хоть ноги вытянешь. В восемь разбужу.
Я снова полез в карман, но он остановил меня:
- Наплюй, всё равно пустует — не сезон.
Комната оказалась в стиле, претендующем на кантри — плетёные кресла, узкая деревянная койка, бамбуковые жалюзи, фикус в кадке. Я, действительно, с наслаждением вытянулся на жёстком матрасе, закрыл глаза — и сразу замелькало передо мной серое покрытие шоссе с мазками разделительной полосы, побежали по сторонам огни. Спать я не спал, но, наверное, немного «уплыл», потому что стук в дверь прозвучал словно из другого измерения.
- Поспал? - спросил участливо парень.
- Ага, - соврал я. - Спасибо тебе огромное. Может, ещё подскажешь, где тут этот хоспис - «Светлый дом», кажется, да?
- Не ошибёшься. Поезжай до конца улицы — упрёшься в него. Белое такое здание с большими окнами. Да там и вывеска есть, если что.

Насчёт больших окон парень точно не соврал - окна были просто огромными  - вся стена, как сплошное окно. Я вошёл в светлый вестибюль, и увидел широкую лестницу, уводившую наверх. Я подумал, что, наверное, «Светлый дом» нужно понимать буквально — день не был солнечным, но обилие света поражало глаз.
Стойка рецепшен имела место быть, но за ней я никого не увидел. Охраны тоже не было  — невольно вспомнились слова Стейси: «С проникновением проблем не будет». Её комната находилась в левом крыле — это я тоже знал. Здесь были не палаты. как в «Ласковом закате», а комнаты — это показалось мне немного лучше. Двадцать второй номер — когда-то мне нравилось это лебединое число. Больше уже никогда нравиться не будет.
Я постучал. Изнутри мне ответил хриплый голос: «Незаперто» - и я вошёл.
Она снова изменилась — всего-то несколько дней прошло, а она так изменилась. Полулежала в подушках, худая, серая, к руке присосался тонкий шланг капельницы, соединённый с автоматическим дозатором.
- Вот и ты, Джеймс, - задумчиво проговорила она, глядя мне в лицо странным потусторонним взглядом. - Вот и ты...
Я понял, что никогда не смогу сделать того, о чём она просила.

ХАУС

- Мне кажется, ты напрасно решил считать это неудачей, - сказала Блавски, когда мы остались в кабинете наедине — то есть, это когда я попытался остаться там наедине с собой, а Блавски вторглась на мою суверенную территорию, как бессовестный оккупант и начала к тому же утешать меня — глупо и неуклюже.
- Ну, конечно, - съехидничал я. - Считать смерть кардиореципиента неудачей — это просто чёрная неблагодарность судьбе. Неудачей была бы смерть всех пятерых реципиентов, включая офтальмологических.
- Мы уложились в нужное время.
- Просто пристрелить его было бы ещё быстрее.
- Это не единственная кардиотрансплантация в программе. Результаты не могут быть блестящими всегда.
Ах, да — ещё Уилсон. Это она про него , потому что третье вшитое сердце в программу не вошло — парень пал жертвой гипердиагностики, и лимфома у него не подтвердилась.
- Харт вообще не онкологический, второй реципиент страдает множественными доброкачественными фибромами, он влез в исследование со скрипом, у кардиореципиента была красивая пролеченная базалиома, он подходил по всем параметрам... Ладно. К чёрту исследования, к чёрту параметры. У нас был живой человек, ожидавший пересадки сердца, ожидавший плановой вообще-то операции, а теперь мы имеем вместо него холодный труп. Нет вру, пока ещё тёплый труп. И ты это хочешь назвать удачей?
Несколько мгновений она молчала, потом снова начала убеждающе:
- Мы хотели подтвердить полезность как можно более кратковременного пребывания транспланта вне тела. У нас два живых нефрореципиента, за которыми мы можем наблюдать, и два офтальмореципиента, уже показавших прекрасные результаты. Нам есть, что представить на конференцию, есть, под что просить финансирование. Неудачи бывают у всех, и смерть больного с самой идеей трансплантации у онкобольных не связана.
В общем, обычное бла-бла-бла. Банально. Так Кадди могла бы говорить, да и сколько раз говорила, когда у меня случались проколы. Такое впечатление, что Блавски вообще старалась ей подражать на своём ответственном посту с тех пор, как они начали по долгу службы довольно тесно общаться. Иногда меня это даже немного забавляло, как в игре «найди десять отличий». Не сейчас. Я слушал и молча злился, пока вдруг не сорвался, неожиданно даже для самого себя:
- Ты свихнулась со своей конференцией! Тебе плевать на всё, кроме конференции, плевать на всё, кроме финансирования! И уже давно. Ты из классного психиатра превратилась в плохого бухгалтера, превратилась настолько, что даже в движениях души твоего бойфренда разобраться не можешь — вот всё, что осталось от твоего профессионализма!
Блавски побледнела. И как всегда, когда её лицо становится молочно-белым, каштановые волосы на этом фоне просто вспыхнули огнём, а зелёные глаза сделались кошачьими, флюоресцирующими.
- Это твоя больница, Хаус, - тихо, очень тихо, в контраст моему срыву, проговорила она. - Это твоё исследование. Я работаю на тебя. Я твой главный врач — и только, у меня нет контрольного пакета, мне ничего здесь не принадлежит. За два года — всего за два года — мы выросли почти втрое, «Двадцать девятое февраля» признана одной из ведущих клиник штата, что для филиала вообше неслыханно, ты процессуально самостоятелен, ни единой строчки бумажной волокиты не написал, ни единого цента не потратил на судебные выплаты,  ты занимаешься любимой диагностикой практически без ограничений, занимаешься научной работой вне сроков и обязательств. Если ты себе думаешь, что это всё падает тебе с неба, то я не плохой бухгалтер — я просто отличный бухгалтер, ни разу не потревоживший тебя никакой проблемой. Если мы получим финансирование, мы сможем мониторировать не пятерых, как сейчас, а около сотни человек, и это всё будут результаты. Если мы получим финансирование, мы сможем закупить препараты для химиотерапии новейшей разработки и в достаточном количестве, и Уилсон не умрёт через два-три года от очередного метастазирования, и я не умру тоже. Если мы получим финансирование, мы сможем делать несколько кардиотрансплантаций в год и приглашать пациентов — в том числе, и в педиатрию, и они уже не будут умирать у нас на столе. Поэтому да — я свихнулась на этом финансировании, коль скоро оно стоит десяток-другой живых жизней У нас работает гнотобиология и иммунологическое отделение, мы сами ставим на совместимость, никуда не отсылая и не ожидая по нескольку дней, у нас есть возможность проводить гемодиализ и перитонеальный диализ. У нас хирургия лучше, чем у Кадди, и не только по кадрам, но и по оснащению. У нас чёртов гистоархив и лучшая онкология в штате. У нас диагностическое отделение, твоё отделение, пользуется «правом первой ночи» на всех аппаратах, какие только придуманы для этого. У нас штатный специалист по роботехнике, которого нет даже в Нью-Йорке. А вот психиатрического отделения, заметь, у тебя так и не появилось, и как мне поддерживать квалификацию, консультируя только стероидные психозы? А теперь скажи мне, Хаус, как ты думаешь: почему я тяну эту лямку даже не за «спасибо», потому что «спасибо» от тебя не дождёшься, а просто так, за здорово живёшь? Может быть, ты прав, и я действительно, свихнулася, стараясь облегчить жизнь одной неблагодарной скотине, которая меня даже другом-то — и то не считает?
Она выговорилась и отвернулась к окну, оставив мне созерцать только вздрагивающие под тонким свитером лопатки.
Я выждал с пол-минуты:
- Блавски...
- Что, Хаус?
- Рыжая, не реви — это стало входить у тебя в привычку, а тебе не идёт — слышишь?
- Ну да, - всхлипнула она. - Я, когда реву, только об этом и думаю, идёт оно мне или нет. Просто обидно, Хаус... Я сама себя чувствую какой-то опереточной марионеткой, а тут ты ещё. Всё из-за «А-семь» - если бы ты не свалился тогда, я никогда бы не стала главврачом. А теперь, Кадди говорила, ты хочешь переподчинения клиник. То есть, опять: хочешь ты, а париться буду я. И все, между прочим, понимают, что по сравнению с Кадди я — пустое место. И я, между прочим, это тоже понимаю, но делаю хорошую мину при плохой игре ради твоих имперских амбиций.  Не думала только, что ты будешь меня этим попрекать.
Я промолчал, с одной стороны чувствуя глубокую неправоту её слов, с другой не находя бреши в их логичности.
Несколько мгновений мы молчали — то есть, я, действительно, молчал, а она шмыгала носом. Потом шагнула к моему столу и, открыв ящик, принялась бесцеремонно шарить в нём:
- Чёрт тебя побери, Хаус! У Джима, между прочим, салфеток — полон стол.
- Потому что утирать слёзы и сопли его прерогатива — не моя. Держи, - я кинул в неё начатой упаковкой. - Сезонная аллергия на твоё счастье... Ты врёшь, Блавски: на самом деле и конференция, и финансирование, и переподчинение тебе сейчас до лампочки, а по-настоящему волнует тебя гипотетическая женщина, с которой у Уилсона гипотетический роман. Ты подозреваешь, что у неё красивые титьки, а у тебя на этот счёт комплекс неполноценности — вот почему ты сейчас хлюпаешь носом и переводишь мои чихательные амортизаторы, а не послала меня доброжелательно и равнодушно туда, куда мне и дорога после того, как я психанул на тебя за то, в чём ты ничуть не виновата. За это извиняюсь, кстати.
- Тебе надо пройти курсы обучения извинениям, - она чуть улыбнулась. - Но, в общем, ты прав, Хаус, и этой конференцией и всеми нашими экспериментами я, наверное, просто пытаюсь отвлечься. Ты уже был у нас? Нашёл дневник?
- Нашёл, - я поморщился. - Пустой номер. Записки романтичной панды. Размышления о жизни и смерти, об ответственности врача, о тяжком долге принятия решений, стихи, сопли и нытьё. Ни о чём.
- А телефонный разговор?
- А вот это интереснее. Откуда был звонок, я узнал, и он был не с мобильного телефона, а со стационарного.
Блавски присвистнула и подалась ближе:
- Ну?
- Центр паллиативной терапии в местечке «Соммервиль» - где-то километров четыреста-пятьсот отсюда. Если напрямик, да на мотоцикле — часов шесть-семь езды, за день туда-сюда обернуться — не проблема. А если при этом летать так, как «бешеная бабочка», то и часа четыре, особенно если быстренько заправиться по дороге и не бояться задницу стереть. И один бог знает, сколько раз он этот путь уже проделывал.
Блавски в задумчивости прошлась по кабинету, обхватив себя за локти, постояла у окна, тронула пальцем «колюще-режущую».
- Думаешь, Джим завёл роман в хосписе?
- С него станется. И это кто-то из бывших, из его прежних знакомств — может быть, пациентка. Нужно получить распечатку разговора. Только сначала определись...
- Ну?
- Ты, действительно, хочешь знать? Некоторым секретам лучше оставаться секретами.
- Ты так не думаешь.
- Важно, как думаешь ты. Потому что то, о чём ты узнаешь, может тебе не понравиться.
- Оно не может мне больше нравиться оттого, что я о нём не знаю. Хаус...
- Что?
- Тебе о свадьбе с Орли Кадди сама сказала?
- Да. Испросила моего благословения. Спросила, не буду ли я против, - я тихо и грустно засмеялся своим воспоминаниям.
Мой смех, кажется, слегка удивил Ядвигу — она вскинула взгляд.
- А что вообще можно ответить на такой вопрос, Хаус? Здесь же ответ содержится уже в вопросе.
- Ну-у... Наверное, можно было сказать, что я против.
- Но ты так не сказал?
- Нет, не сказал.
- Почему? Ведь ты, действительно, против.
- Ты с практической целью спрашиваешь или решила всё-таки припомнить основную специальность и покопаться у меня в мозгу?
- С сугубо практической. Я хочу понять, что из раза в раз мешает человеку, отвечая на этот провокационный вопрос, сказать правду.
- Надеешься, что Уилсон его задаст?
- Надеюсь, что да. Потому что точно также что-то заставляет задавать этот вопрос.
- Всё очень просто, Блавски. Его задают, чтобы прикрыть задницу своей совести. А отвечают так, как отвечают, чтобы снять с себя ответственность.

УИЛСОН

- Последнее время, - с печальной полуулыбкой говорит Стейси, - я часто вспоминала первые месяцы нашего знакомства с Хаусом. Ты помнишь, Джим? Нашу поездку на озеро, например, где я, кстати, впервые увидела Грэга пьяным, а потом то рождество, и лыжи, и поход к «Вершине Мира» - ты помнишь?
- Я помню, Стейс.
- Это было хорошее время... Жаль, что оно так быстро закончилось. Жаль, что у меня всё так быстро закончилось... - у неё текут слёзы по щекам, но она, кажется, не замечает их. - Почему всё так... так грустно и несправедливо, Джим?
- Я не знаю. Стейс.
Мне кажется, она ещё не готова. Слишком много сожаления. Слишком много чувства, Слишком мало смирения. С другой стороны, можно ли вообще быть к этому готовой?
- Мне страшно, Джим. Мне так страшно... - она сжимает мою руку.
- Я знаю, Стейс.
Я не хочу утешать, не хочу отговаривать — вообще не хочу даже пытаться влиять на её решение. Я — только послушный исполнитель, механический человек без чувств, без мнения. Я просто губка, которая может впитывать и так же легко отдавать, я — прозрачное стекло без единой собственной мысли.
- Но я не хочу длить эту агонию, - всхлипывает она. - И боль... Я не хочу боли — я слишком часто видела, во что превращает людей боль...
Мне почему-то кажется, что она говорит о Хаусе.
- Ты будешь со мной до конца, Джим?
- Да, Стейс, конечно...
- Я всё продумала, - её голос делается деловитым, и я вспоминаю, что она всё-таки юрист, как-никак. - Не хочу, чтобы у тебя были неприятности. Я подписала отказ от реанимации и запрет на вскрытие моего тела после... после... - легко ли произнести эти слова «после моей смерти»?
- Тише, Стейс, всё хорошо, - говорю я и обнимаю её за плечи.
Она снова всхлипывает и, собравшись с силами, продолжает:
- Мне капают морфий, дозатор запаролен. Ты привёз то, что я просила?
- Да.
- Введёшь прямо в трубку. Даже если останется след прокола, никто ничего не заметит, мне уже вводили так лекарство. Ампулы можно разбить и выбросить в унитаз. Шприц положишь в карман. Никто тебя не заподозрит — просто остановка дыхания. Ты немного подождёшь и позовёшь на помощь. И всё. Здесь нет мониторирования, я так просила. Все бумаги подписаны. Всё в порядке. Всё сделано. Всё.
От этого её «всё» меня начинает бить озноб. Губы немеют, к щекам словно лёд приложили. Она истолковывает моё состояние по-своему — не к моей чести, надо признаться:
- Сюда никто не войдёт, никто ничего не узнает, не бойся. Ты просто приехал меня навестить. Я их нарочно предупредила о твоём приезде, потому что скрывать не стоит — вызовет подозрения.
- Я не боюсь, Стейси. Просто... это не так легко.
- Тебе посочувствовать, что ли, Джеймс? - и насмешка, рождаясь в глазах, в изгибе губ,  прорезает воздух, как молния, и я на миг проникаюсь, почему её когда-то так любил Хаус.
Я мотаю головой - «не надо мне сочувствовать» - и обнимаю её, осторожно прижимая к себе сделавшееся почти невесомым худое тело, и даже при таком прикосновении чувствую опухоль — её каменную твёрдость, её злобу. Я вздрагиваю, словно коснулся омерзительной твари вроде гигантского слизняка из фильма ужасов. Весь живот Стейси заполнен водой, непонятно, как она ещё дышит.
- Ты же сам видишь, - шепчет она мне на ухо, - что уже, действительно, пора...
- Стейс...
- Пора, Джим...

АКВАРИУМ.

Хаус смотрит на бумажную ленточку, выползающую из принтера, как на змею. С чувством, похожим на ужас. Этого не может быть. Это — ошибка, недоразумение. Он поспешно хватает, снова перечитывает... Никакой ошибки. У Стейси последняя стадия рака. А Панда опять решил поиграть в Аваддона — похоже, во вкус вошёл.
Теперь он бросает взгляд на часы. Если Уилсон выехал сразу, как закончилась операция Харта, то его уже ни за что не догнать. Между ними несколько часов, а на байке Джеймс летает, как на метле, намного его по скорости не сделаешь. С другой стороны, попробовать можно — ну, не кинется же он сразу совершать свою миссию. Такие вещи не делают с бухты-барахты, всё должно быть благопристойно, особенно если речь идёт о Уилсоне. Он, во всяком случае, дождётся утра, а если так, ещё не всё потеряно. Его собственный мотоцикл на больничной парковке, заправиться можно по дороге.
Приняв решение, нужно действовать. Он вскакивает со стула, тянется за тростью, но, дотянувшись, вдруг роняет её. Его сердце резко болезненно сжимается, пропускает удар, на какой-то миг становится совершенно ясно, что сейчас оно совсем остановится. Вцепившись побелевшими пальцами в крышку стола, он замирает, боясь шелохнуться, к горлу подкатывает резкая тошнота. Несколько мгновений он даже малодушно подумывает позвать на помощь, но потом вспоминает про нитроглицерин во внутреннем кармане пиджака. Таблетку под язык, спустя минуту — ещё одну. Становится чуть легче. Он физически ощущает, как уходит от него время, но сил нет двинуться. За грудиной, словно кто-то сжал его средостение в кулак и держит, мучительная, ноющая боль. Шаркая ногами, как старик, он кое-как добирается до дивана и ложится. Ещё одну таблетку. От нитроглицерина начинает мучительно болеть голова. Он лежит смирно, уткнувшись лицом в сгиб локтя. А время ощутимо уходит и уходит. Но вместе со временем начинает уходить, по чуть-чуть отпускать и боль, словно перетекая из сердца в голову, но там уже ничего, там не страшно — просто сосудистая реакция на вазодилататор. «Нужно ещё чуть-чуть полежать, - думает он про себя. - Всё обошлось. Нужно только ещё полежать минут пять, чтобы спазм совсем разрешился, и чтобы езда на мотоцикле не спровоцировала новый приступ. И, кажется, пора переходить на долгоиграющие нитраты...»

Как он мог заснуть? Хаус резко садится, блистер с остатками нитроглицерина падает на пол. Сколько же времени он спал? Сколько драгоценного времени он потратил впустую? Часы показывают половину четвёртого. Даже при хорошем раскладе, раньше девяти утра в Соммервиль не добраться. Он подбирает с пола упавшую трость и. опираясь на неё, поспешно покидает кабинет. Мотоцикл на стоянке и заводится с пол-пинка, улицы пустынны, и ничто не ограничивает скорость движения. Но всё равно у него ощущение, что он непоправимо безнадёжно опоздал.

Руки у Уилсона ходят ходуном. Ему и раньше приходилось такое делать, но чаще не своими руками — так, «случайно» невовремя, то есть, как раз вовремя, вслух сказанный пароль дозатора, «случайно» забытый на тумбочке флакон с викодином для Хауса — пациент ведь не проявлял суицидальных наклонностей — откуда он мог знать, «случайный» рассказ о машинке доктора Кеворкяна... Он старался не брать на себя ответственность в полной мере, оправдывая себя тем, что человеку всегда нужно оставлять выбор, а на самом деле просто потому, что иначе рисковал спятить. Он не боялся юридической ответственности — по крайней мере, до истории с чёрным джипом — он боялся, что начнёт думать, как убийца, до жути боялся этого, ещё не понимая, что уже думет, как убийца, потому что каков бы ни был мотив, убийство — есть убийство, и остаётся одно призрачное утешение, которое однажды на конференции вместо него, но по его запискам, озвучил Хаус - «мы все делаем это». Он говорил об узаконивании эвтаназии, и ему — вернее, Хаусу — сказали, что это смело. А если «смело» - читай «неправдоподобно».
Вскрывая ампулу, он порезался стеклом, машинально сунул палец в рот и снова оглянулся на Стейси.
- Не хочется умирать, - сказала она с такой готовностью, словно только и ждала его взгляда.
- Ты не готова. Мы можем не спешить, - с надеждой предложил он.
- Нет, не можем. Я готова. Джеймс. Ты просто соберись с духом и сделай всё, как надо. Ты обещал.
По его глазам она чувствует, что сказала что-то не то и быстро поправляется:
- Нет, не потому, что ты обещал, а потому что так будет правильно. Так будет лучше для меня, легче. Может быть, так будет намного хуже для тебя, но лучше для меня. Мне больно, слишком больно, и нормальные дозы с этим уже не справляются. И мне страшно. Ты всё равно не можешь отменить мою смерть, не можешь отсрочить её — сделай её хотя бы не такой мучительной. Ну сколько бы мне оставалось? Неделя, месяц... Месяц  боли и страха, а потом всё равно смерть. Давай пропустим этот месяц. Просто пожалей меня, Джеймс.
Она дрожит и плачет — в ней нет умиротворения. Жаждет смерти — и боится её. Опухоль огромная — наверное, уже сдавливает кишечник, мочевой пузырь. Асцит мешает нормально дышать — это слышно, видно. Уилсон сосёт порезанный палец и диагностирует, строит прогноз, планирует тактику — всё, как со своими привычными онкопациентами. Да она и есть онкопациент. Но ещё и друг. Ещё и женщина, которую любил Хаус. Редкий, исчезающий вид. Женщина, Которую Любил Уилсон — популяция, во много раз более многочисленная.
- Хорошо. Пожалуй, что я решусь тебе кое-что предложить, - вдруг говорит он совсем другим тоном. - Я не хотел тебе об этом рассказывать, не хотел дразнить ложной надеждой, потому что это всё пока экспериментально, на стадии разработки, но здесь, в Штатах, есть специалист, который применяет новейшую методику при очень запущеных случаях. Ты ему не подходишь, но если мы с Хаусом надавим, - он старается, чтобы его слова и тон звучали как можно правдоподобнее, ведь это то же самое, что плексигласовый мышиный дом в «Зелёной миле» Кинга, дом в Маусвилле. Потому что, думает он, как ни крути, мы все заслуживаем свой Маусвилль, а друзья для того и нужны, чтобы подарить его нам. Даже вопреки здравому смыслу, даже против патологического, как у Марты Мастерс, стремления всегда говорить правду, особенно когда всё очень серьёзно и очень плохо. - Понимаешь, Стейс, это технология локального воздействия высоких температур. Раковые клетки от них погибают раньше всех остальных, а значит, можно сделать всё абластично. Конечно, это опасно и того, что уже разрушено, не вернёшь, но я подумал: если ты готова умереть, то уж и рискнуть, конечно, готова. Давай так: я сейчас введу тебе небольшую дополнительную дозу, и ты поспишь, а я пока свяжусь с этим хирургом. Пока предварительно, конечно — без Хауса я не справлюсь. Давай, да? Ты поспишь, отдохнёшь от боли... Да?
Дерево надежды растёт быстро — Уилсон ни на минуту не забывает об этом. Она ещё не верит, здравый смысл ещё барахтается в ней, сопротивляясь, чтобы не идти ко дну, но надежда уже пустила корни, и её кривенький лживый бонсай кажется абрикосовым деревом,  на ветках которого уже набухают бутоны, готовые раскрыться в пышном цвету.
- Ты обманываешь меня, Джеймс, - из последних сил сопротивляется она этой надежде.
- Нет, что ты! Разве ты меня не знаешь — я никогда и никого так не обманываю. Я всегда говорю пациентам всё, как есть, вот и тебе я говорю всё, как есть: лечение непростое и опасное, шанс почти никакой, и я, возможно, ещё неделю назад, три дня назад не мог, не был готов взять на себя такую ответственность. Но сейчас-то я вижу, что ты на грани, ты всерьёз была готова умереть. Стейси, смерть ведь от тебя не уйдёт, а это — шанс. Давай, ты поспи сейчас, а я созвонюсь...
- Джеймс!
- Молчи, Стейс, не говори сейчас больше ничего. Я позвоню ему, обещаю. Всё будет хорошо. Всё у тебя будет хорошо. Ты же удачливая девчонка вообще-то, Стейси. А сейчас поспи немного. Поспи — ты устала. Ты так устала...
Его душат слёзы, и он тратит все силы на то, чтобы скрыть их от Стейси, уже накрепко сросшейся со своей расцветающей надеждой. С трудом, потому что руки дрожат и слабеют так, что шприц держать трудно, он прокалывает иглой трубку и вводит морфий... И дверь в комнату широко обличающе распахивается...

Ещё никогда Уилсон не был так близок к тому, чтобы самым банальным и непристойным образом описаться от страха. То, что вошедшим оказался Хаус, всё-таки, пожалуй, спасло его джинсы. Но не душу. Душа совершила побег в пятки с быстротой молнии.
- Хаус... - пролепетал он, слабея. - Как ты... - и замолчал, потерянный и виноватый.
Волосы Хауса были взъерошены больше, чем обычно, от него пахло ветром и бензином — верный признак мотоциклиста, только что расседлавшего «коня» и торопливо стащившего шлем с головы. Уилсон так отвлёкся на эту дедукцию, что почти забыл, где он и что происходит.
- Грэг... - угасающим голосом пробормотала Стейси, и Уилсон быстро посмотрел на неё, дёрнувшись, как от удара тока.
- Если тебе есть, что сказать, Хаус, - нервно поторопил он он, - говори скорее — я уже ввёл морфий, она засыпает.
Его била дрожь.
- Грэг, - шептала Стейси, закрывая глаза. - Хорошо, что ты приехал, Грэг... Джеймс сказал, меня ещё можно... попробовать... вылечить... Ты же поможешь? Ты же...
Отбросив трость. Хаус опустился на колени перед её постелью:
- Стейси... Что же ты творишь, Стейси... Что же ты...
Он был не такой, как обычно — совсем не такой. Уилсон вдруг с ужасом подумал, что вот именно этот Хаус и есть настоящий, а он все годы дружил с муляжом, с маской.
- Грэг...- ещё раз одним дыханием, уже во сне прошелестела Стейси, и её дыхание стало угасать, урежаться, исчезать...
В глазах Хауса метнулось невиданное — паника.
- Стейси! - позвал он так, словно надеялся призвать её из тех сфер, куда она уходила.
- Всё, - тихо проговорил Уилсон, всё это время удерживающий пальцы на её шее, там где чутко бьётся под кожей сонная артерия. - Больше не дозовёшься... Оставь. Это конец. Встретимся в Маусвилле... Ты слышишь, Хаус? - повторил он громче. - Она умерла. Всё.
Несколько мгновений ему казалось, что Хаус утратил связь с реальностью и вообще не понимает, что происходит. Он как раз решал, надо ли ещё раз повторить то, что он сказал, или попробовать донести это до Хауса как-то иначе, как вдруг Хаус, словно вспомнив о нём, поднял голову и пристально посмотрел ему в глаза. Это был жуткий взгляд — Уилсон почувствовал, как от него шевельнулись волосы на затылке и болезненно поджались яички.
- Ладно, - чужим, непохожим на свой голосом проговорил Хаус. Он попытался встать, но с первого раза не смог и протянул руку: - Помоги.
И это было тоже странно и непохоже на него — настолько, что Уилсон совсем стушевался и даже не сразу сообразил протянуть руку навстречу и, действительно, помочь Хаусу подняться с колен, так что рука Хауса на какое-то время одиноко зависла в воздухе. Наконец, опомнившись, Уилсон поднял его на ноги, протянул подобранную с пола трость.
- У неё был рак? - всё тем же, не своим, не похожим на свой голосом спросил Хаус, принимая свою трость холодными, как лёд пальцами — Уилсон почувствовал их холод, нечаянно коснувшись.
- Да. Яичники, - поспешно ответил он. - Последняя стадия. Хаус, она очень страдала, она...
Хаус жестом остановил его готовый прорваться поток оправданий и снова спросил:
- Когда ты узнал об этом? Давно?
- Не очень. Пару недель. Она просила помочь ей... Всё равно ей оставались считанные дни, - он так и не мог совладать с потоком слов, изнутри толкающимся в губы. Он был таким — ему можно было только или озвучить эмоции, или свихнуться. Свихиваться не хотелось.
Хаус смотрел тяжёлым взглядом, но больше не останавливал.
- Я подумал, что стоит дать надежду, наврал, что у неё есть шанс, что она просто уснёт, я не хотел, чтобы ей было страшно... - он чувствовал, что говорит всё это напрасно, даже очень напрасно, но не мог заставить себя заткнуться, словно внезапно охваченный словесной диареей.
Не мог до тех пор, пока Хаус коротко, но резко, не замахнулся своей палкой, и Уилсон проглотил последний слог, потому что понял в мгновение ока, что такой удар, если Хаус вложит в него достаточно силы, с хрустом сокрушит ему лицевые кости и заставит захлебнуться кровью, которая немедленно хлынет из всех пазух в горло. Он отшатнулся, сразу и сильно побледнев.
Хаус не ударил. Трость медленно опустилась, а Хаус всё смотрел на испуганного Уилсона, и его губы кривились в странной, не то печальной, не то брезгливой усмешке:
- В штаны наложил, Панда? Я бы тебе с удовольствием сейчас морду набил, но фонарь под глазом и юшка из носа сделают твою легенду «я ничего не делал — она сама» несколько зыбкой и неправдоподобной. Так что живи пока.
Он сгрёб с тумбочки пустые ампулы вместе с осколками и зашёл в туалет. Уилсон, приоткрыв рот, стоял и слушал, как там что-то шуршало и брякало, потом полилась вода и ещё через минуту Хаус вышел, на ходу застёгивая «молнию» на куртке и, не взглянув больше ни на него, ни на мёртвую Стейси, насвистывая какой-то легкомысленный мотивчик, заковылял из палаты, которая хоть и называлась здесь комнатой, всё равно по сути оставалась палатой.

Р е а к ц и я

- Бож-же мой, - недавно разбуженная Блавски еле удержала рухнувшего на неё Хауса и чуть не отшатнулась от резкого «факела». - Сколько же нужно было выпить, чтобы так...
- А я считал? - спросил он вполне разумно и вроде даже не пьяным голосом.
- Где ты был целые сутки? Тебя обыскались.
- По мне не видно, где я был?
- Ты же на ногах не стоишь! Где твоя трость? Где твой мотоцикл? Что вообще происходит?
Её встревоженный голос звенел у Хауса в голове, причиняя физическую боль.
- Заткнись, - поморщился он. - Не то пойду спать на улицу.
- Не вздумай. Давай куртку сюда. Да подожди ты, я помогу — сейчас «молнию» вырвешь. Иди ложись на диван. Я ухожу в больницу, дождись меня — слышишь, Хаус? Не вздумай никуда исчезать. Да ты вообще понимаешь, что я говорю? По-моему, у тебя уже в желудочках мозга бурбон.
- Поставь ведро на пол, если не хочешь отмывать блевотину, - попросил он. - Я постараюсь не промахиваться.
Она свалила его на диван, и он тут же отключился, только замычал, когда стаскивая с него кроссовки, она нечаянно потревожила больную ногу. Блавски поставила на пол таз, на придвинутую табуретку — кружку с водой, укрыла нежданного гостя пледом и — делать нечего — вынужденно поспешила в больницу: у Харта началась пароксизмальная аритмия, упало давление, и моча перестала отходить по катетеру — об этом за пару минут до прихода Хауса сообщил Чейз.
- Не знаете, где Хаус? - между прочим, спросил он.
- Не имею понятия. Я — ужасный главврач, Чейз: мои заведущие отделами тают не глазах. Сначала исчез Уилсон, теперь Хаус.
- Уилсона вы сами уволили, - напомнил он. - Теперь Лейдинг ходит грудью вперёд и сверкает перьями.
- Зря, - спокойно сказала Блавски. - Даже если Уилсон не вернётся к заведыванию, на его место Лейдинга я не поставлю. Скорее уж Мигеля. Или Рагмару.
Чейз почему-то засмеялся и повесил трубку.

По дороге Блавски волею случая узнала, в каком баре надирался Хаус — на парковке «Drunk stars» стояла забрызганная, что называется, «до ушей» знакомая «Хонда» с не менее знакомым шлемом на руле и притороченной к седлу тростью. Да и следовало искать бар поблизости — без трости Хаус далеко бы не дошёл. Зато, судя по брызгам на мотоцикле, приехал он издалека — в городе так не захлюстаешься. Блавски подозревала, что его отсутствие могло быть связано с отсутствием Уилсона, возможно, именно это обстоятельство и заставило его, напившись, отправиться не домой, а к ней. Блавски. Уж не случилось ли что-то с Джимом — он ведь мастер заставлять волноваться о себе... Да нет, будь что-то страшное, Хаус не стал бы её томить в неведении — сказал бы. Надо поскорее разобраться с делами, вернуться, во что бы то ни стало разбудить его, напоить кофе и выспросить, где он всё-таки был.
В больнице к Блавски навстречу сразу кинулся Чейз со стопкой документов — разрешений на проведение Харту всевозможных, и небезобидных, исследований. Аритмию купировали, но её причины пока оставались не совсем понятными, а Чейз жаждал ясности.
- У него уже был однажды сердечный приступ. Тяжёлый, с фибрилляцией желудочков — тогда, думаю, всё тоже началось со сбоя ритма. Это же Хауса идея: похожие люди — похожие хвори. Я хочу поискать дополнительные проводящие пути. Врождённая аномалия, которая при развивающемся атеросклерозе и малейшей слабости синусового узла стоит с электрошокером наготове, как спятивший полицейский, чтобы начать избивать сердце внеочередными разрядами.
- Метафоричность — стиль речи бывшей команды Хауса, - улыбнулась Блавски. - Вот только у Уилсона была аномалия транспланта, а не собственного сердца. А Таккер, насколько я понимаю, на Харта ни внешне, ни внутренне не был похож.
- А кто его знает! Харт внешне на себя внутреннего тоже не похож. Я хочу спровоцировать приступ и посмотреть, как себя поведёт многоканальная ЭКГ — разрешите?
- А сам Харт разрешит?
- Сам Харт пока загружен — пришлось купировать боль.
- И подождать, пока он разгрузится, нельзя?
Чейз обаятельно улыбнулся:
- Скажем так: нежелательно. Эмоциональную составляющую хотелось бы исключить — когда пациент без сознания, делать это удобнее.
- Ну, хорошо. Представитель Харта — Орли. Его и спрашивай.
- Я пытался поговорить с ним — он спрашивает, что по этому поводу думает Хаус.
- Ну, сейчас Хаус, пожалуй, думает, что в следующий раз бурбон пивом лучше не запивать.
- Он что, напился?
- И ещё как.
- А Уилсон?
- Что «Уилсон»? - насторожилась Блавски.
- Вы не узнали, где он?
- Почему именно я должна об этом узнавать?
- Ну, насколько я помню, он же — ваш мужчина.
- Я не оформляла на него патента, Чейз. Он мне не принадлежит. Если тебя интересует местонахождение Уилсона, сам ему звони и спрашивай. Я не буду этого делать по той простой причине, что меня оно не интересует.
- Сначала уволили, потом перестали интересоваться, - вслух задумался Чейз. - Похоже, сняли его с какой-нибудь грудастой красотки?
- Чейз, ты — верный выкормыш Хауса, - вздохнула Блавски. - Только не вздумай этим гордиться, потому что ты — только бледная его копия. Не твоё дело, кого и откуда я сняла. Валяй, провоцируй Харту приступ — хуже не будет. Я сама поговорю с Орли.

Орли, как и следовало ожидать, сидел в палате Харта и, подперев подбородок кулаком, исподлобья неотрывно смотрел на крепко спящего друга. Его лицо было озабоченным и хмурым. И очень усталым.
- Теперь уже всё хорошо, - сказала ему Блавски, мельком глянув на мочеприёмник. - А вам нужно пойти поспать, Орли - когда вы последний раз нормально спали?
- Я уже и не помню, - откликнулся он, не переводя взгляда. - Ну, вот почему на него сыплются все эти несчастья, доктор Блавски? Я, наверное, буду выглядеть идиотом, но я всё-таки спрошу: вы не думаете, что что-то вроде ангела-хранителя, действительно, есть у каждого человека? Если это так, то я даже день и час могу назвать, когда его ангел-хранитель отвернулся от него. А самое жуткое: у меня такое чувство, будто я этому поспособствовал.
- Вы накручиваете себя, - мягко сказала она, садясь рядом. - И, в любом случае, вы никак не могли этому поспособствовать.
- Он младше меня, - проговорил Орли, словно продолжая мысль. - На целых десять лет. И я люблю его... любил его, - поправился он, вызвав лёгкое удивлённое движение бровей Блавски.
- Эту дурацкую мысль он заронил мне в голову по-настоящему в Канаде. Может быть, тут и Бич виноват со своим оригинальным видением броманса главных героев, но... меня зацепило. Я ведь раньше ни о чём таком не думал, мне всё казалось естественным. А тогда я вдруг начал видеть подтекст в каждом слове, каждом жесте. Ну, и, конечно, повёл себя, как дурак.
- Подождите минуточку, - попросила Блавски. - Вы сейчас устали, расстроены и, возможно, не слишком хорошо себя контролируете. Вы уверены, что не будете сожалеть о том, что доверились мне?
- Сожалеть? Ну, это вряд ли. Я из тех, кому нужно выговориться, - улыбнулся Орли. - Но спасибо вам за вашу делиткатность. В общем, мне показалось, что мы с Леоном можем нечаянно выйти за общепринятые рамки. И это меня здорово испугало. Испугало то, что я почувствовал в себе, я имею в виду — не в Леоне. Я и к отношениям с Минной, с бывшей женой, попытался вернуться в значительной степени из-за этого. Мне хотелось... обезопасить себя, как-то защититься, создать алиби. А у Леона был как раз очень трудный период. Он и раньше жаловался на сердце — врачи вроде диагностировали аритмогенный вариант ишемии, когда ему ещё сорока не было. А потом этот инсульт на съёмках из-за аллергии. И он мне не говорил, что у него дикие головные боли больше недели. Раньше бы он непременно сказал мне, а тут смолчал. Когда я это понял, я...
- Вы ни в чём не виноваты. - сказала Блавски. - Это — болезнь. Заболеть просто от огорчения васкулитом и сосудистой недостаточностью нельзя. У вашего друга врождённая аномалия сосудистого русла, по всей видимости.
Орли усмехнулся с горчинкой:
- Нет, я виноват перед ним. Просто не в его медицинском диагнозе. Я беспокоился о том, что обо мне подумают, о том, что я сам подумаю о себе, и я ничуть не беспокоился о том, что чувствует Леон. А теперь я повторяю то, на чём обжёгся с Минной, с Лизой Кадди. Даже не отдавая полностью себе отчёта, что просто прячусь в этот чёртов брак от собственной ненормальности. И от Леона. Я должен был хотя бы поговорить с ним, но я всё время уходил от этого разговора, и продолжаю уходить. А сам он не из таких, кто заговаривает первым. Я всё думал: как же он изменился, стал раскрепощённее, более открыт. Мне в голову не приходило, что он не изменился, просто та душевная боль, тоска, неудовлетворённость, одиночество, наконец, которые он всегда держал в себе, превысили пороговое значение. Ведь и немой кричит от боли. А я даже сам себе способен признаться во всём, что вам сейчас наговорил, только тогда, когда Леон при смерти, а значит, не опасен. Ну и что, не скотина я после этого?
- Скотина, - спокойно согласилась Блавски. - Но он не при смерти. Приступ прошёл, операция тоже прошла успешно, трансплант функционирует, и у вас будет случай поговорить с ним начистоту, когда он проснётся.
- Вы же прекрасно знаете, что я этого не сделаю. Потому что, попробуй я это сделать, всем будет только хуже.
- А вы скажите ему всё. Всё, до конца. И тогда он вас поймёт, и хуже никому не будет. А потом точно также скажите всё Кадди.
- Неужели, вы рекомендуете правду, как панацею от всех сложностей?
- Нет. Но я не люблю половинчатости — язык держать за зубами можно только до той поры, пока его кончик не высунулся. А если стиснуть зубы, когда это уже произошло, вы откусите себе язык и умрёте от кровотечения. «Жаль, что Джим этого не понимает», - додумала она про себя.
- И ещё вот что, - сказала она. - Все приличия и долженствования ничего не стоют, когда вам, действительно, кто-то дорог. Но тот же, кто идёт на подлог, на кражу, на убийство ради любимого человека с лёгким сердцем, боится даже толикой общественного мнения поступиться ради того же самого. Вы — знаменитость, Орли. Конечно, это означает, что вы всегда на виду, но это и даёт определённую свободу — даже вздумай вы среди бела дня трахнуть Харта на крыше Белого Дома, общественное мнение вас простит.
- Я не хочу трахать его на крыше Белого Дома, - испугался Орли. - Я вообще не хочу с ним никакого интима. Вот видите, вы тоже понимаете всё совершенно...
- Однако, Кадди на Белом Доме вы решили трахнуть, чтобы доказать, что вы не гей, - перебила она. - И, боюсь, что Кадди загнали на крышу примерно те же чувства.
- И что вы этим хотите сказать?
- Что я хочу сказать? Орли, психиатры не любят давать советы — они предпочитают подвести самого человека к знаковому решению и предоставить ему самостоятельность. Но я сейчас отступлю от правил и дам вам совет.
- Ну? - поднял брови он.
- Этот совет, впрочем, и Кадди бы подошёл. Оглянитесь вы с ней вокруг, найдите пожарную лестницу и бегом, без оглядки убирайтесь с этой проклятой крыши, пока вся авиация Пентагона не прилетела навалять вам. Желательно, в разные стороны.

- Да, чуть не забыла, - спохватилась она, уже направившись к двери. - Вы — его представитель. Чейз готовит диагностический эксперимент, необходимый, но небезопасный. Нужна ваша подпись. Вот здесь, - и протянула ему папку.
Он подписался машинально, кажется, даже не успев сообразить, под чем подписывается.
- Вот как нужно работать, - через пару минут сказала Блавски Чейзу, кинув папку с подписью Орли перед ним на стол. - Ничего без меня не можете. Лишний раз прикрыть задницу — святое дело.

ХАУС

Давно так не напивался... Детский стишок: в глазах — мошки, во рту — кошки. У кровати, соответственно, тазик — Блавски предупредительно поставила. Умница Блавски. Вот и пригодился. Действительно, получается, что давно не напивался...
После общения с тазиком жить стало чуть терпимее. Прополоскал рот, сплюнул — кошки частично смылись. Если просто лежать и не шевелиться, даже не тошнит. Но в голове хаос — ядовитая паутина, клубок колючей проволоки. Смерть Стейси словно ударила меня в расслабленный живот, пока я ещё не успел напрячь пресс, и вот теперь хватаю воздух раскрытым ртом — ни вздохнуть, ни взвыть от боли. Уилсона, слава богу, не убил и не покалечил — был такой порыв. Как он, скотина, молчком, да тихой сапой... Ни словом мне не обмолвился. Друг, называется. Ведь знал, что для меня значит эта женщина. Хотя... А сам-то я знал, что она для меня значила? Горький привкус, что-то смутно-любимое, до боли далёкое, почти забытое, но при этом подспудно, на дне души, как сахар на дне стакана. Вернее, яд. Если схлебнуть очень осторожно, может, и не отравишься. Может, даже подумаешь, что яда вообще нет, и поболтаешь на пробу ложечкой. А потом, словно чёрт толкает под локоть, возьмёшь, да и хлебнёшь ещё разок... Я не знаю всех тех сопливо-литературных цветистостей, которыми принято расписывать своему психологу своё душевное состояние. У меня на всё только пара подходящих определений - «погано» и «дерьмово». И сейчас оба подходят. Лекарство от этого одно: напиться, но это лекарство я, вроде бы, уже принял, и не помогло, а дальнейшее повышение дозы — «экзитус леталис». Эх, Стейси-Стейси... «За что?» - трагически вопросил бы сейчас Панда-Уилсон. Я же и так знаю: ни за что. Так вышло, выпало, случилось. И у меня чувство опоздавшего на поезд, словно не успел доделать, договорить, долюбить её. А самое мерзкое то, что чувство это уже не уйдёт — знаю по Уилсону, который и сейчас ещё трахает Блавски, а думает об Эмбер. Нет, сука он всё-таки, Уилсон. Снова сыграл против меня. Есть у него это — не отнимешь. В самый острый момент, в самый решающий, больной, жёсткий, когда возникает реальная потребность опереться на всё время услужливо маячащее где-то под рукой плечо, это плечо внезапно уворачивается, и ты оказываешься с ушибленной задницей на голой земле, а Панда глядит своими бархатистыми грустно-виноватыми глазами и объясняет, что этот удар задницей об камни был тебе просто необходим — более того, он в какой-то мере определяет порядок во вселенной, и вообще затеян ради спасения мира и тебя самого в этом мире.
И всё равно, будь он сейчас рядом, мне бы, наверное, было легче — ну, по крайней мере, было бы, кого за пивом послать.
Что-то большое тёплое и пушистое вдруг пружинисто вспрыгивает мне на грудь — так неожиданно, что я не только вздрагиваю, но, кажется, даже вскрикиваю.
- Тьфу, скотина! Напугала...
Белая кошка с бульдожьей мордой, как и полагается чистокровным персам. Сара. Своего рода знаменитость, чуть не доведшая хозяина до острого психоза своими играми в привидения. Уилсон с ней нежен чуть ли не больше, чем с Ядвигой, кормит диетической пищей — у кошки диабет — колет инсулин по часам, может часами гладить по длинноворсым лохмам, да ещё нести какую-нибудь чушь вроде « ух ты, пуши-истая». Блавски, кажется, даже ревнует. Но в отсутствие Уилсона сама исправно заботится об этой иждивенке. Кстати, Блавски надо бы рассказать о подоплёке таинственных отлучек и странных телефонных разговоров Уилсона. Или... не надо? Вообще-то Панда, пожалуй, заслужил немного опалы. И даже не так уж немного, с-скотина... Странное чувство: вроде я и злюсь на него, злюсь до потемнения в глазах, а настоящей энергии злости нет — злюсь бессильно, жалко как-то. И в груди — не то снова приступ стенокардии собирается, не то слёзы поднимаются к горлу, не то опять сблюю сейчас. И ещё эта зараза ластится ко мне, бодает в плечо своей бульдожьей мордой и рокочет, как маленький моторчик — ей, похоже, наплевать, свой, чужой — лишь бы за ухом чесал. Чешу, а горло, как петлёй, всё туже перехватывает, перехватывает - и... значит, всё-таки это были слёзы... Ладно, чёрт с ними, всё равно никто не видит. А в книжках читал, что от этого даже бывает, что становится легче.

УИЛСОН

Попытка напиться до беспамятства, похоже, удалась на все сто. Память моя походит сейчас на использованный презерватив на полу. То, есть, понимаешь, глядя на него, что что-то было, но где, как и с кем, вспомнить не можешь.
Не делая поползновений изменить своё положение в пространстве, пытаюсь включить органы чувств. Итак, вокруг темно, не считая отдельных жёлтых проблесков, лежу горизонтально на животе на чём-то твёрдом и холодном — голый пол, как вариант, асфальт. Болит голова — сильно, саднит скулу и губы, которые ещё и распирает — такое впечатление, что я схлопотал. Кисть левой руки ноет — похоже, и от меня схлопотали. Холодно. Чертовски, надо сказать, холодно и мокро — это обстоятельство заставляет меня ускорить диагностический процесс. Куртки на мне нет. Представления о том, где она — тоже. То твёрдое, на чём я лежу, оказывается деревянной скамейкой. Лихо! Значит, я валяюсь на улице. Какой-то парк или сквер — словом, общественное место. Хорошо ещё, что темно, и никто не видит меня во всей красе. И фонарей поблизости нет — маячит свет где-то вдалеке, за деревьями. Дождь похоже только что кончился — рубашка на спине насквозь мокрая. А на животе — сухая. Я это обнаруживаю попытавшись подняться. Тут же в голову бьёт чугунной гирей, и меня выворачивает. Ну, я даю — самому смешно. Не подозревал за собой таких антиобщественных талантов: вдребезги пьяным валяться в парке под дождём. Или... стоп! Или не так уж вдребезги? Голова раскалывается, я пытаюсь пальцами нащупать самое больное место, и пальцы вляпываются в тёплое и скользкое. Кровь. Голова разбита. Может, я не так уж и пьян? Может, у меня сотрясение? Ни черта не помню — какие-то обрывки: темнокожий парень с ирокезом и серьгой в ухе, китаец в безрукавке с татуировками на плечах, цветомузыка, полуголая женщина, с которой я пытаюсь танцевать и обжиматься, деньги, которые я кому-то сую мятым веером, разбитое зеркало или, может, оконное стекло... Хобби у меня, что ли, такое — везде, где дотянусь, стёкла бить?
Машинально пытаюсь посмотреть на часы — никаких часов. И даже браслета монитори рования нет. Ни денег, ни кредитки, ни мобильного телефона, ни даже квитанции из похоронной конторы. Из всех ценностей — грошовая печатка на пальце и булавка для галстука, осиротевшая без где-то потерянного галстука, на планке рубашки, тоже осиротевшей без половины пуговиц. Карманы брюк вывернуты. По всему выходит, что мы повздорили с кем-то, потом меня стукнули по голове и обобрали. Дело обычное, но веселее от этого не становится. Один в чужом городе без единого цента, зато с разбитой головой, отшлифованной чьими-то кулаками физиономией, промокший и замёрзший. Одно, безусловно, в плюс — о Стейси почти не думается. Думается о том, что делать-то? Впрочем, первым пунктом покинуть чёртову скамейку и поискать хоть крыши над головой, не то вон, похоже, дождь снова собирается.
Кое-как я собираю в кучку разваливающееся тело и, сползши со скамейки, бреду, пошатываясь и мыча от дурноты. Пока вдруг чуть не падаю, наткнувшись на какой-то правильной формы камень. Чуть в стороне, кажется, ещё один такой же. Несколько мгновений соображаю, что это, и вдруг до меня доходит: никакой это не парк — это старое, запущенное кладбище, и вокруг меня — могилы. Не знаю, от удара по голове или от неумеренного употребления алкоголя, меня вдруг жестоко переклинивает, и я, который сам называл себя Хароном, который никогда не боялся мёртвых и только что, можно сказать, убил женщину, вскрикнув от ужаса, неожиданно для самого себя бросаюсь бежать, из-за темноты и мути в голове, не ориентируясь и тычась во все стороны, как чокнутый Тесей в зеркальном лабиринте. Несколько раз я, запнувшись, падаю, оставляю в кустах клочок нагрудного кармана но, наконец, меня выносит к металлической ограде из кованых прутьев, через которую я торопливо перелезаю, словно за мной гонятся восставшие мертвецы, норовя укусить за пятку.
Продираюсь ещё через какие-то насаждения и, слава богу, оказываюсь на освещённом асфальтовом пятачке перед автобусной остановкой. На длинной скамье сидит, потягивая косячок нетрезвая «ночная бабочка» лет восемнадцати.
- Привет, - небрежно роняет она вместе со струйкой пахнущего каннабисом дыма. - Ты из могилы выкопался?
- Типа того, - говорю и присаживаюсь рядом обхватив себя за плечи — меня колотит крупная дрожь, не то от холода, не то от нервов.
- Доллар есть? - всё так же, без особого интереса спрашивает она.
- Нет.
- Что, всё отобрали?
- Ага, всё.
Она вдруг протягивает мне мобильник:
- На позвони, пусть приедут, заберут тебя, а то ты тут простынешь, - и в её голосе вдруг проскальзывают заботливые интонации Ядвиги или Марты Мастерс.
- Спасибо, - говорю я прочувствованно, чуть не со слезами.
А кому я позвоню? Блавски? Она считает, что я утешаюсь в чужой постели. Хаусу? Подумать даже об этом страшно. Чейзу? Но он, наверное, всё ещё обижен на меня из-за моего поспешного заключения насчёт гепатобластомы — разве после этого я могу себе позволить тащить его за пятьсот километров. Марте? Она беременна.
И я разочарованно протягиваю телефон обратно:
- Возьми... Оказывается, мне некому звонить.
Она вскидывает глаза с удивлением:
- Так не бывает.
- Значит, бывает.
Она делает движение подбородком в сторону возможного появления автобуса:
- Тебе куда, вообще? Где твой дом?
- Не знаю...
- Что же, ты нигде не живёшь? Бродяга?
- «Бродяга», - повторяю я, словно взвешивая это слово — оно мне почти нравится.
Девушку это почему-то злит.
- У каждого должен быть кто-то, кому можно позвонить в трудную минуту, - говорит она сердито. - Или ты совсем гад?
- Наверное...
Моё смирение смягчает её гнев — она откидывается на спинку скамейки. Снова затягивается.
- Зря ты это куришь, - не выдерживаю я.
- Почему?
- Для здоровья вредно.
- А ты что, доктор?
- Типа того, - снова говорю я и криво усмехаюсь Впрочем, некриво усмехаться разбитым ртом всё равно не выйдет.
- Даже если ты расплевался со всеми на свете, - назидательно говорит моя случайная попутчица, - остаётся какой-нибудь запасной вариант — просто нужно вспомнить. Иногда это родители, иногда одноклассник. Который был влюблён в тебя в начальной школе. Ну, то есть, в твоём случае одноклассница.
Я вспоминаю Мелли Кэллоуэй. Вот интересно, что бы она сказала, завались я к ней пьяный, обобранный, в кровище и рубашке без пуговиц? А ведь когда-то меня реально пробивало, когда наши обтянутые джинсами коленки соприкасались. Глупые мы существа, люди, не тех идеализируем. А потом сами же нарываемся на своих иллюзиях.
- Стой, - вдруг вспоминаю я. - Ладно. Есть, кому позвонить. Дай-ка...
Навели на мысль её слова про запасной вариант. Не для того, чтобы она приехала и забрала меня — такое мне бы в голову не пришло, да и далеко ей. Сам не знаю, для чего. Просто чтобы услышать голос, никогда не называвший меня пандой или тряпкой. И, может быть, именно потому, что настолько сильно пандой и тряпкой я себя давно не чувствовал. Странно, что я помню номер. Впрочем он простой, как нотная запись — это Хаус говорил: «Нет ничего проще нотной записи — даже телефон запомнить легче по нотам». В нотных записях я разбираюсь, как баран в авангардизме, но телефон помню. А сколько сейчас времени, интересно? Одиннадцать? Двенадцать? Час? Плевать - на дежурном посту всё равно кто-то должен быть, а если вспомнить о том, что Айви дежурит каждую третью ночь, шанс довольно велик. Вдруг повезёт. Набираю номер, слушаю гудки... Щелчок:
- «Ласковый закат», - не повезло, но голос, кажется, знакомый.
- Мэг? Это ты?
- Я... Кто...кто это?
- Эван Уилсон. Я работал у вас в прошлом году.
- А-а, доктор Уилсон... Привет. Что-то случилось?
Закономерный вопрос — звоню среди ночи на пост дежурной сестры. Почему мне взбрело в голову, что это должна быть именно она? И почему мне взбрело в голову, что она обрадуется мне после того, как я внезапно исчез, слова ей не сказав? А интересно, что бы я ответил, спроси она меня так же: «Что-то случилось?» - «Да. Айви, кое-что случилось. Я убил бывшую женщину своего друга, и я теперь не знаю, как мне быть, и меня обокрали, и мне набили морду и разбили голову, и я сижу в чужом городе на остановке с малолеткой, которая любит косячки и жалеет меня настолько, что дала телефон позвонить, и моя любимая мне не верит, и правильно делает, и я снова бездомный, и я — не панда, я — карусельная лошадка»
- Я почему-то подумал, что сегодня может дежурить Айви.
- Айви? - как-то странно переспрашивает она.
- Ну да, Айви Малер. Разве она больше не работает?
- Вы что, ничего не знаете?
Она спрашивает так, что у меня немеют губы и щёки, и я невольно стискиваю телефон в руке так, словно рот ему хочу зажать.
- Чего я не знаю?
В трубке шуршание и потрескивание — не то дыхание, не то какие-то помехи.
- Айви погибла месяц назад, - наконец, говорит Мэг. — Её сбил байкер буквально в квартале от дома, когда она возвращалась вечером с работы. Молодой парень, совсем мальчик. Полицейские говорили, он был под действием каких-то стимуляторов, не справился с управлением, врезался в заграждение. Вылетел на тротуар как раз, когда она проходила. Массированное кровотечение — ничего не смогли сделать. Мальчика удалось спасти, а вот Айви...
Я опускаю телефон и ошалелыми глазами смотрю на тоже испуганно уставившуюся на меня девчонку. Она не слышала того, о чём говорила Мэг, но, должно быть, прочитала самую суть по моему лицу.
- Знакомая, - говорю я. - Хорошая знакомая. Она погибла месяц назад в Ванкувере. А я не знал...
- Ты любил её? - спрашивает девчонка, и голос у неё ещё испуганнее глаз.
- Не знаю... Нет. Какая теперь разница? Её сбил мотоциклист. Носятся, обдолбанные идиоты! С-сволочи!!! - вдруг срываюсь я в крик, а потом, качнувшсь вперёд, закрываю руками лицо и меня трясёт, потому что вдруг становится совершенно ясно, что Айви Малер убил я — недаром, речь шла об обдолбанном байкере. Это же я — обдолбанный байкер, и неважно, что меня месяц назад не было в Ванкувере. Я совершил это, нажав на плунжер шприца с морфием, и не имеет значения, как давно всё произошло — так стало только после моего решения убить Стейси. Не сделай я этого, Айви была бы жива. И тут же кристалльную правильность и чёткость этой мысли, как удар кнута, рассекает внезапным отрезвлением: что это? Да я, похоже, с ума схожу. Неужели наследственность настигла меня именно сейчас, сию минуту? Становится очень страшно.
- Ну ты чего? Ты чего? - моя случайная собеседница пытается погладить меня по голове — зашипев от боли, я отшатываюсь. Но боль слизывает страх — спасибо ей за это.
- Да у тебя черепушка разбита!
- Я знаю...
Давай хоть платок приложу — кровь ведь течёт, у тебя уже весь воротник перемазан. Может, тебе в больницу надо? Ты их знаешь хотя бы — тех, кто тебя..?
- Нет, не знаю. Сегодня первый раз встретил. Спасибо, кровь уже останавливается. Не надо мне в больницу - ссадина нестрашная, у меня просто плохая свёртываемость.
Издалека накатывает урчащий шум мотора. Автобус.
- Мне пора, - говорит она, бросая окурок в урну. - Ты как, идёшь?
- А куда этот автобус? - спрашиваю так, как будто мне это, действительно, зачем-то нужно.
- А куда тебе?
- Неаполь, - вдруг неожиданно для самого себя говорю я.
- Куда-куда?
- Неаполь, штат Флорида. Должно быть, хорошее место. Автобусы каждые пятнадцать минут.
Она смотрит на меня с растущим беспокойством.
- Эй, ты вообще в порядке?
- Как тебя зовут? - зачем-то спрашиваю я, уверенный, что она не ответит, но она отвечает:
- Элис
А автобус уже замер у неё за спиной и с шипением открыл старомодные — гармошкой — двери, словно впрямь запатентованный транспорт Альцгеймервилля. А ведь, если разобраться, должен быть неплохой город этот Альцгеймервилль — город, где родители молоды, и все любимые живы, где кудрявый мальчишка с велосипедом может дать мне покататься, и у него не болит нога ежеминутно, где у меня не чужое сердце, и где я не умею ещё мчаться на байке, обгоняя ветер, потому что мне наплевать, когда и как закончится путь.
- Иди садись, Элис, твой автобус уйдёт.
- А ты?
- А мой давно ушёл, - предсказуемо откликаюсь я. - Поезжай, со мной всё будет в порядке. Спасибо тебе.
Ещё с сомнением помедлив, она, наконец, еле успевает вскочить в автобус.
И я вдруг чувствую, что встреча с ней была зачем-то нужна мне сегодня. Она что-то изменила во мне. И, во всяком случае, я сообразил, куда можно пойти.

На поиски знакомого бара я убиваю несколько часов, начинает светать, но скучающий тип опять за стойкой — не спит он совсем, что ли?
- Привет, - говорю. - Ты что, совсем не спишь?
Он окидывает меня изучающим взглядом с грязных ботинок до разбитой макушки.
- Та, кого ты навещал, что, умерла? - спрашивает.
Проницательность, достойная Хауса.
- Откуда узнал?
- Ты не из таких, для кого в порядке вещей нарезаться в незнакомом городе до свинского состояния. Значит, неспроста - или с горя, или с радости. Вот только тому, у кого знакомые в «Светлом доме», радоваться особо нечему... Когда похороны?
- Завтра похороны. Не важно. Послушай, - говорю, - я тут у тебя мотоцикл запарковал — он на месте?
- Конечно. Что ему сделается под замком? Я его в сарай загнал, замок навесил — ждал, ты ещё вчера объявишься.
- Я объявился. Отопри, пожалуйста.
- Зачем он тебе в такую рань?
Вопрос почему-то выводит меня из себя.
- Какое тебе дело, зачем? Это же мой мотоцикл.
- Да никакого дела, но ты же пьян в лапшу. Как поедешь? И почему вообще с похорон хочешь смыться?
- Это твоё дело, да?
- Моё. Вот охранять твой драндулет я обязан не был. А не пустить тебя пьяным за руль как раз обязан.
- Парень, я знаю порядки. Я пил не здесь. Никакой ответственности на тебя никто не возложит.
- А совесть моя не в счёт, что ли? Ты в таком виде доедешь в аккурат до первого фонарного столба. Ты же на ногах не стоишь. Проспись — тебе же лучше. Ведь гробанёшься. Я серьёзно: не делай этого.
- Я не пьян, - говорю. - Меня по голове ударили.
- От тебя перегар на сто шагов во все стороны - «не пьян». И оттого, что по голове ударили, легче тебе что ли? Давай десятку — я устрою тебе люкс с ванной.
- У меня не то, что десятки — двух центов не наберётся. И я здесь один, без связи. Мне ехать нужно — мне тут даже пожрать не на что и в платный сортир не сходить — меня до нитки обобрали, не видишь, что ли? - злость охватывает меня всё сильнее. Я ему в глотку вцепиться готов.
- Всё равно байка пьяному не отдам.
- Проклятье! - грохаю кулаком по стойке так, что его стаканы подпрыгивают. - Мне в Принстон пешком идти, козёл?
- Легче, - говорит. - Не то я тебя в полицию сдам — там и проспишься.
Тоже вариант вообще-то. Но как вспомню унылую казёнщину таких учреждений, и гадкий запах ночлежки, и бесконечную бумажную волокиту... И залог за меня внести некому... Нет, не пойдёт. Полиция тоже сейчас отплатит мне за гепатобластому Триттера, раз уж настало для меня время таких расплат.
- Да пошёл ты! - говорю. Поворачиваюсь и выхожу, треснув дверью. Злость моя уже закончила школу и успешно поступила в институт под ником «бешенство». Я даже подбираю какую-то увесистую железяку у крыльца — должно быть, осталась от недавнего ремонта — и прикидываю, не отправить ли и это окно по привычному пути. Но тут мне на глаза попадается добротный каменный сарай, запертый на висячий замок. Кажется, здесь один такой. И, похоже, именно там томится в неволе мой бедный мотоцикл. Висячий замок — фигня. Условность. Одного удара хватает, чтобы он, сиротливо звякнув, распростился с дужкой.
С ленивого парня, как видно, слетает вся лень, когда он выскакивает на звук мотора с полотенцем на шее.
- Ублюдок! Да я тебе...
Но металлическая штуковина всё ещё в моей руке, и близко он не подходит.
- Прости меня, - говорю. - Правда, парень, прости — я тебе вышлю за замок и за номер, но мне, действительно, пора. Ты — хороший парень, просто не мешай, не то я тебе раскрою череп этой игрушкой.
Он замирает, приоткрыв рот, и я газую. И только уже сворачивая на улицу, бросаю железяку на землю, и она летит, ударяется о бордюр, высекая из него искры, и подпрыгивает со звоном.
- Не беспокой полицию, парень, - кричу я полуобернувшись и перекрикивая мотор. — Всё в порядке!

ХАУС

День проходит под знаком похмелья. Блавски возвращается с чёрно-белыми новостями: приступ у Харта был серьёзный, приступ сняли, но всё равно никто не знает, что это было и повторится ли ещё. Я неосторожно хмыкаю, и она на какое-то время превращается в Кадди:
- Тебе не кажется Хаус, что тебе пора работать? Дело-то прямо для тебя.
- Дело нормальное. Пациент надоел — я его третий раз диагностирую.
- Ну, конечно, валяться на моём диване с тазиком в обнимку куда как интереснее, - и снова в привычную ипостась Рыжей: - Ты, кстати, как себя чувствуешь? Может, примешь алка-зельтцер?
- Я уже принял сорбент и ввёл аскорбиновую кислоту с глюкозой внутривенно.
- Помогло?
- Помогло.
- А теперь, - говорит, - может расскажешь, что случилось?
- В смысле? Ну, я напился — тебе подробности нужны?
- Знаю я твои подробности: бурбон, херес, пиво — и в аут. Меня причина интересует.
- Причина элементарная: люблю бурбон, херес и пиво.
- Хаус! - её голос начинает опасно подрагивать. - Хаус, если ты хочешь иметь секреты, не хочешь ничего говорить — это твоё дело, твоё право. Ты только скажи мне: твоя пьянка как-нибудь связана с... с Уилсоном? - и в глазах появляется выражение выпрашивающей колбаску собаки.
Хороший вопрос. Связана ли моя пьянка с Уилсоном? Косвенно — да, а вот прямо... Что я пропивал: боль утраты или досаду от предательства? Да и было ли предательство? Может, я уже давно выдаю желаемое за действительное и строю себе иллюзии, будто Уилсон, принимая свои кашруто-обусловленные решения, считается со мной? Это же я говорю: «Мы — друзья», а он просто не спорит.
Но память тут же толкает меня под локоть и обзывает идиотом. Я вспоминаю чёрный джип, проламывающий хрупкие перила моста, и мотоцикл, который кружась на месте и жужжа, съезжает к краю настила и тоже плюхается в воду, вспоминаю вихрь снега из-под инструкторских лыж и это больное, отчаянно-весёлое: «Дав-вай!», вспоминаю прохладную ладонь на лбу: «Я решу твою проблему. Ещё раз: Я. Решу. Твою. Проблему», и влажные щенячьи глаза в полумраке коридора: «Люби меня сволочью — ведь никто этого не может — только ты...»
- Что ты хочешь знать? - я злюсь, и злость просачивается в мой голос раздражением. - Не вместе ли мы напивались? Нет.
- Хочу знать, почему ты пришёл ко мне, а не к себе, - ровным голосом отвечает Блавски.
- Дивана жалко или блевотину убирать не хочется?
- Блевотину сам уберёшь. И дивана не жалко. Но у каждого поступка есть чёткая причина. Ты пришёл ко мне, хотя не живёшь здесь, и я тебе не жена. Тогда почему? Самое существенное, что нас связывает кроме коллегиальности и дружеского расположения — Уилсон. Коллегиальности и дружеского расположения для того, чтобы ввалиться ко мне ночью пьяным, недостаточно — вот я и спрашиваю: что именно о Уилсоне ты хотел мне сказать ночью и почему передумал днём?
Ну что ж, в логике ей не откажешь. А у меня нет настроения играть в шарады, и я, хотя ещё минуту назад не собирался даже намекать, говорю всё, как есть:
- Мы виделись в Соммервиле. Уилсон эвтаназировал женщину, которую я когда-то любил. Последняя стадия рака. Я ничего не знал. Он не сказал мне, хотя наблюдал её несколько недель. Это не роман у него был, Блавски, зря ты подумала...

АКВАРИУМ

- Итак... - Хаус крутнул доску, и написанные чёрным маркером буквы предстали на всеобщее обозрение. - Пароксизмальная тахикардия — наш единственный симптом. Что вы тут понакорябали? Синдром Вольфа-Паркинсона — Уайта? Ерунда, увидели бы на ЭКГ. Последствия некроза? У него не было некроза — мы ликвидировали ишемизированный очаг до развития вторичных изменений. И всё равно увидели бы на КГ.
- Что угодно увидели бы на КГ, - сказал Чейз. - Я попробовал «прострелить» дополнительный путь возбуждения.
- Он не повёлся?
- Совершенно нет.
- Хуже всего, если она рефлекторная, - подала голос Марта, сидевшая на диване. - Тогда искать нам — не переискать.
- Что он получает?
- Анестетики, стероиды, антибиотики, нефропротекторы, антиаггреганты...
«Трах» - перед Чейзом на стол хлопнулся увесистый том фармакопеи.
- Лучше просто вычеркни, что он не получает. Карлик-Нос, ты о чём молчишь, красавица? Откуда у нас рефлексы на сердечный ритм?
Тауб вздрагивает и мгновение смотрит осуждающе. Но потом говорит:
- Желудок, средостение, плевра, лёгкие, позвоночник...
- Так, а тебе, похоже, надо анатомический атлас дать вычёркивать... Ну что ж, Карлик-Нос высказался. Чем нам поможет Карлик-Член?
Корвин вскидывает голову. В глазах Хауса голубой лёд — никакого сомнения: кто-то сообщил ему про выпады в адрес Уилсона. Хотелось бы надеяться, что не Чейз.
- Нужно лечить не болезнь, а больного, - говорит он так веско, как только может своим высоким писклявым голосом.
- Садись, два. Больного лечат мозгоправы, а мы почему-то пользуемся справочником МКБ, а не телефонным.
- А в справочнике МКБ не написано, что у больного с почечной недостаточностью могут быть отклонения в метаболизме, приводящие к пароксизмальной тахикардии? - не сдаётся Корвин. - Странно. В телефонном справочнике на это прямо указано.
- Садись, кол. Трансплант работает, моча отходит.
- Не отходила, - вставляет как бы между прочим Буллит, полируя ногти пилкой от «колюще-режущей».
- Потому что давление упало, - вмешивается Тауб.
- Ничего подобного. Позвал Орли, и когда вбежали, он был ещё в сознании. А мешок пустой, - неохотно от сознания того, что приходится поддерживать трансвестита проворчал Вуд.
- И где ты был с этим бесценным наблюдением прежде? - Хаус оборачивается к нему так резко, что его пиджак распахивается, обнажая обнявшихся на его груди и горланящих какую-то песню Шрэка и Осла. - Нет, Вуд, я серьёзно — наблюдение-то, действительно, ценное, жаль, что у тебя не хватило ума понять это. Значит так, - он делает шаг к доске и выводит на ней: «гипокалиемия».
Чейз издаёт разочарованный свист, и Хаус тотчас одёргивает его:
- Не свисти — денег не будет. У тебя-то уж точно. «Простреливать» дополнительные пути, не посмотрев элементарный анализ электролитов, граничит с головотяпством. Ты же не делаешь своей жене амниоцентез до результата фетопротеинов. Правда, ты и после результата не делаешь...
- Хаус, мы сейчас не мою беременность обсуждаем, - Марта невольно кладёт руку на живот, словно ставит между ним и Хаусом непроницаемый экран.
- Да? - вскидывает брови Хаус. - А надо бы её обсудить, если, конечно, тебе не безразлично, чем она закончится.
- Я получу результат мониторирования уровня калия, - стараясь спасти положение, хотя бы и вызывая огонь на себя, поднимается с места Тауб.
- Трансплант функционирует. - напоминает Буллит. - Если он вырубался на какое-то время, стоит подумать, почему.
- Бомбануло — и отпустило. Как стенокардия. Спазм приносящих артерий. - предполагает Корвин.
- Я уже слышал версию про врождённую патологию сосудистого русла. Простительно для психиатра.
- А если медикаментозно?
- Кто-то прописывал ему почечные яды?
- Мы знаем, что не прописывали реципиенту. Чувствительность почки может быть обусловлена медисторией донора.
- То есть, Чейз, ты хочешь сказать, что вместе с комитетом по трансплантации взял — и подписал пересадку непроверенной почки?
- Медкарта у донора была чистой. Но медкарта — это медкарта, а не карта подсознания. Он мог о чём-то забыть, умолчать...
- Соврать...?
- Ну, да, и соврать — почему нет?
- Виагра, например, не та штука, о которой будешь рассказывать каждому встречному, - подаёт голос Буллит.
- Ну, ты-то всем треплешься, - хмыкает Хаус.
- Я не принимаю виагру. А о том, что принимаю, не треплюсь.
- Эстрогены? - высказывает предположение Корвин.
- Соматотропный гормон? - копирует интонацию Буллит.
- Дети, не ссорьтесь. - одёргивает их Хаус. - Или уж ссорьтесь продуктивно. Как заглянуть мертвецу в подсознание?
- А доноров проверяют на виагру?
- Я боюсь себе представить, как могла бы выглядеть такая проверка.
- Почему не пошло сердце у кардиореципиента? - вдруг спрашивает Марта. И все поворачиваются к ней.
- Кто-то говорил, что от беременности женщины глупеют, - задумчиво говорит Хаус. - Или он врал, или ты не женщина. Чейз, бегом в морг к Кадди — кровь на симпатотоники и ингибиторы катехоламинов. Посмотрим балланс.
- У кардиореципиента?
- У обоих, чувак. Никаких предпочтений, перед ножом для вскрытий все равны — ты же врач! Значит так, - он смотрит на часы. - Свидание на том же месте в шесть, и приходите не с пустыми головами. А пока... кого я ещё не задействовал? Карлик слишком бросается в глаза, беременные женщины отпадают, значит, вы двое — проникновение со взломом. Обшариваем квартиры заинтересованных лиц, и, кстати, советую соблюдать политкорректность — спарринг «трансвеститы против гомофобов» может закончиться в обезьяннике. Таким исходом папа будет недоволен и, возможно, урежет вам жалование.
Буллит и Вуд угрюмо переглянувшись, синхронно встают.
- Сотри маникюр, - требует мрачный Вуд.
- Прими душ, - выдвигает тут же встречное предложение Буллит.
- Не хочу, чтобы меня приняли за твоего дружка.
- Не примут. У меня просто не может быть такого быдловатого дружка.
- Брэк! - Хаус взмахивает тростью, чуть не задевая любого из двоих. - Вы оба в равной мере имеете конституционное право  вызывать друг у друга тошноту. Но дело от этого страдать не должно. Пошли вон! Корвин, Триттеру нужна опора в виде маленькой тёплой детской ладошки. Я серьёзно: иди поговори с ним. Нужно начинать лечение, и оно не из приятных. Я бы Уилсона послал, но Блавски его уволила к твоей вящей радости, так что будешь теперь за него отдуваться.
Корвин, не возражая, сползает со стола и уходит с независимым и оскорблённым видом.
В комнате с Хаусом остаётся одна Марта. Хаус вертит в руках теннисный мячик, машинально постукивая им о крышку стола. Марта сидит прямо, застывшая в напряжённом ожидании — кажется, Хаус забыл о её существовании, но она и не напоминает о себе — просто сидит.
- А тебя-то я ничем и не занял, - наконец, заметив её, спохватывается Хаус. - Куда бы тебя припрячь?
- Не нужно меня припрягать, Хаус. Скажите лучше: что он натворил?
Она смотрит бесхитростно и прямо, и у Хауса под её взглядом холодеют и твердеют щёки:
- Кто?
- Уилсон.
Хаус отвечает не сразу, он молча стучит мячиком об стол, и всё его внимание сосредоточено на этом мячике.
- Ну, спрашивать, с чего ты взяла, что он что-то натворил, и делать удивлённое лицо я не стану, - наконец, говорит он. - Что ты знаешь?
- Ничего.
- Ничего?
- Я просто видела его пару дней назад. А сегодня я вижу вас. Беременные женщины, действительно, не глупеют, Хаус. Вы только скажите: он жив? Он в порядке — в смысле, ему не грозит тюремное заключение или что-нибудь ещё в этом роде?

Расскажи ему прежде кто-то, что можно заснуть не просто за рулём, а за рулём мотоцикла, Уилсон ни за что не поверил бы, но именно это с ним и случилось около полудня, когда дорога сделалась пустой и монотонной, солнце обесцветило и высушило её до белесой, а воздух дрожал не то от рокота мотора, не то от зноя. Он уже долго ехал в сонном оцепенении, машинально, с нулевой скоростью реакции, его хватало только на то, чтобы просто удерживать мотоцикл, но ангел-хранитель, которого, по мнению Хауса, и вовсе нет и быть не может, как-то уберегал его от встречных лихачей. Но потом вдруг оказалось, что мотоцикл — не мотоцикл, а велосипед, странный велосипед, на котором не надо крутить педали, и стрекотание мотора — на самом деле, стрекотание кузнечиков, которых полным-полно вокруг, а он, двенадцатилетний, катает на раме соседскую девочку. Волосы девочки развеваются и щекочут ему лицо, и мешают видеть дорогу, а девочка эта, может быть, Блавски, а может быть, Эмбер, или даже, может быть, Стейси Уорнер.
Откуда взялся кудрявый мальчишка на красном велосипеде? Одна штанина у него небрежно подвёрнута, чтобы не попала в цепь, а рубашка с коротким рукавом голубая, в цвет глаз. Он выехал, словно из тумана, хотя никакого тумана нет, и вдруг развернул свой велосипед поперёк дороги.
- Уйди! - испуганно крикнул Уилсон. - Уйди, Хаус. Я же сшибу тебя — останешься инвалидом.
- Сшибай! - крикнул Хаус, но не детским голосом, а своим — хрипловатым и по-взрослому низким. - Может, хоть это тебя отрезвит — ты же сейчас разобьёшься, дурак!
Он очнулся за секунду до падения — лишившийся управления мотоцикл летел в кювет. Уилсон дёрнул руль, стараясь выправить, вывернуться как-то, восстановить равновесие, но  уже ясно было, что не справится, и он, оттолкнувшись в то самое мгновение зависания в невесомости, за которым следует падение, вылетел из седла, закувыркался по склону вслед за своим несчастным «харлеем».  Его крепко приложило о землю, и он отключился на несколько секунд. Когда он очнулся, мотоцикл горел. Уилсон медленно сел и отполз подальше. Чёрный блеск корпуса скручивался чёрной стружкой сажи, лопнула камера колеса, мотоцикл корчило в огне, как человеческий труп. «Прости, - прошептал Уилсон, заворожённо глядя в огонь. - Прости меня...», - словно мотоцикл был живым существом, умирающим по его недосмотру.
Мысль о том, что он сам чудом выжил, пришла к нему позже, когда машинально ощупывая сново закровившую от удара голову, он сообразил, что был без шлема.
- О, господи... - сказал Уилсон и засмеялся плачущим смехом. Получалось, что даже во сне Хаус умудрился спасти ему жизнь.
Боли он не чувствовал — вернее, болело и ломило всё тело, кружилась голова, ныло и дёргало прокушенное псом запястье, жгло пустой, не считая вчерашней выпивки, желудок, но ничего не болело слишком сильно — так, чтобы заподозрить серьёзную травму. Он ещё посидел, ожидая, когда хоть немного отпустит трясучка адреналовой реакции, и встал на дрожащие ноги.
«Сегодня явно не двадцать девятое февраля, - подумал он. - Сегодня, наверное, двадцать десятое. Нет, двадцать десятое уже было - двадцать десятого я убил Стейси Уорнер смертельной дозой морфия, а сегодня двадцать одиннадцатое, и я ночевал на кладбище, и мне разбили голову, а я напился и угнал мотоцикл, а потом разбил его и сжёг. Я делаю успехи, и у меня, определённо, впереди двадцать двенадцатое»
Ему очень хотелось лечь и свернуться клубком, как ёжику. Он не панда — он ёжик, и он весь в колючках, как и полагается ёжику, только колючки направлены у него не во вне, а вовнутрь — он ёжик наизнанку.
Но он не стал ложиться — что-то подсказывало ему, что улегшись здесь, в пустой степи в кювете у такой же пустой дороги, можно больше и вообще не встать. Сколько он ехал? Часа три? Значит, Принстон уже недалеко — можно попробовать автостоп. Вот только его вид... Такого типа автостопом возьмёт только полиция. Надо хотя бы смыть кровь с лица и выстирать рубашку — тогда можно указывать на обгоревший мотоцикл и представляться жертвой аварии.
Он поплёлся туда, где, как ему смутно помнилось, видел между кустов какую-то водную гладь.
Это оказался естественный водоём, которому больше всего подошло бы определение «лужа», но с чистой водой. И очень холодной. Было ошибкой умываться в такой ледяной воде — остатки хмеля выветрились от неё, и Уилсон чуть не взвыл, осознав вопиющую нелепость ситуации и столь же вопиюшую нелепость всего своего поведения с того момента, как плунжер шприца протолкнул морфий в капельницу Стейси. К тому же, он понял, что на добросердечие попутных водителей рассчитывать не приходится.
- Господи, - шептал он, судорожно пытаясь отстирать от крови некогда светло-голубую рубашку. - Господи-господи, что я натворил! Я, кажется, совсем с ума сошёл...
Мокрую рубашку он надел, не высушивая — его затрясло от холода, но он решил, что день достаточно тёплый, и рубашка скоро высохнет - и, выбравшись на дорогу, побрёл пешком. Кстати, с автостопом вряд ли получилось бы — дорога так и оставалось пустынной, его никто не перегонял. Он брёл себе и брёл, не обращая внимания ни на время, ни на то, что ноги гудят и подкашиваются, и всё сильнее кружится голова. Это было похоже на снохождение: он переставляет ноги машинально, а в голове путаются мысли и видения, лишь чуть-чуть приправленные восприятием действительности: пыльной бесцветной дороги и уже  укладывающегося к вечеру зноя. «Куда я иду? - иногда словно спохватывался он, прерывая свою странную дремоту. - Ах, да, в Принстон...»
Впрочем, он мог бы с тем же успехом идти в любой другой город.
Забавно, но первым догнал его тоже мотоциклист. Молодой парень лет двадцати пяти, чем-то неуловимо похожий на покончившего с собой члена Хаусовской команды — Лоренса Катнера. Тоже смуглый, губастый, с тёмными, как вишни, глазами.
- С вами всё в порядке? Помощь не нужна?
- Мне нечем за неё заплатить, - прямо сказал Уилсон. - Не то я попросил бы вас довести  меня хотя бы до окраины Принстона.
- Вас что, на ходу из автомобиля выбросили? - с любопытством спросил мотоциклист, окидывая его взглядом.
- Я попал в аварию. Ну, то есть, не справился с управлением. Мой мотоцикл погиб, - он говорит о «харлее», как о живом существе, и это неожиданно подкупает парня.
- Ладно, мне, правда, немного не по пути, но... садитесь сзади. Не свалитесь? Вид у вас как-то «не очень».
- Нет-нет, я не свалюсь, можете не беспокоиться об этом, - обрадованно заверил Уилсон.
Он устраивается на сидении позади парня, и они срываются с места. Парень тоже ездит, не осторожничая, и на какие-то мгновения Уилсону вдруг кажется, что он за спиной Хауса, и мотоцикл этот — Хауса, и это Хауса он обхватил за поясницу и вдыхает запах его видавшей виды кожаной куртки. И разговор склеивается сам собой, прокручиваясь бесконечной лентой, как ещё в эпоху бабинных магнитофонов:
« - Ты же простишь меня, Хаус?
- За что?
- За смерть Стейси.
- Она бы всё равно умерла.
- Так значит... у нас всё хорошо?
- Ничего не хорошо, Уилсон, и ты облажался по полной.
- Но где? Как? В чём моя вина?
- А ты не понимаешь?
- Нет, Хаус, я... я сейчас не могу думать, не могу играть с тобой в намёки, у меня очень болит голова.
- Тогда ты безнадёжен.
- Я знаю, Хаус, знаю. Ты только не исчезай из моей жизни. Пожалуйста!
- Думай. Уилсон, думай. Всё в твоих руках».

К шести они, разумеется, собираются в диагностическом отделении, в кабинете Хауса — нет только Буллита и Вуда.
- Похоже, опасения Хауса сбылись, - замечает вслух Тауб. - Я звонил на телефоны обоим, и оба не отвечают — очень может быть, что, действительно, подрались и ночуют в обезьяннике.
- Или попались с поличным, когда осматривали квартиру, - вставляет Чейз. - Помнишь, мы как-то с Форманом...
- И Хаус немедленно «въехал в тунель», - подхватывает Тауб. - Ну, ещё бы не помнить! А потом у нас тоже отобрали телефоны — всё сходится. Ну а ты, Чейз, умудрился не попасться Кадди во время вскрытия?
- Я влез в окно, - Чейз улыбается озорной мальчишеской улыбкой.
- И что нарыл?
- Нечто не совсем понятное. У реципиента сердца — ничего. Повреждено само сердце. Там микроскопически острый некроз, но облажались трансплантологи, случился инфаркт интраоперационно или как-то ещё, по таким данным не скажешь. Ему может быть час, а может два, а может, три — у нас же искусственное обеспечение сердца было, так что временные рамки сильно размыты.
- Ну хорошо, а у донора? - Тауб чувствует за тоном Чейза недосказанность.
- А у донора странность, которая, может, и не странность. Мы же уже завели речь про катехоламины. Так вот: и метанефрины, и ванилилминдальная кислота у нашего донора снижены. Значит, и их предшественники — норадреналин и адреналин - снижены, а не повышены.
- Насколько существенно снижены?
- Настолько, что я счёл необходимым об этом упомянуть,Тауб. Но насколько это следует принимать во внимание в данном случае, я не знаю. Всё упирается в ту же проблему: наш донор находился на аппаратном жизнеобеспечении. Фактически был мёртв. Насколько при этом нарушается метаболизм, ни я не знаю, никто не знает.
- Есть же исследования...
- Наверное, есть. Про электролиты и оксигенацию, про сохранность тканей и скорость апоптоза. Про ванилилминдальную кислоту я не нашёл.
- Может быть, Хаус знает...
- Донор попал в аварию, - вслух размышляет Корвин. - Выброс адреналина должен был быть ого-го, какой... На искусственном жизнеобеспечении метаболизм, скорее, замедлится, чем ускорится. Пожалуй, ты прав, Роберт: низкий уровень ванилилминдальной кислоты — параметр значимый. При одном условии — ты же догадываешься?
- Конечно — не полный же я кретин. При условии, что сами катехоламины не повышены, то есть, их метаболизм до метонефринов и ванилилминдальной кислоты не замедлен.
- Ну и...?
- Понижены.
- И, стало быть, параметр, действительно, значимый.
- Ага. Вот только что именно он значит?
- Может быть, Хаус знает. - снова говорит Тауб. - Где он, кстати?
- И где Марта? - спохватывается Корвин.
- Хаус и Марта в процедурной, - неохотно отвечает Чейз. - Он уговорил её на повторный тест фетопротеинов.
- Иными словами, он таки-сагитировал её на амниоцентез с анализом ДНК?
- Тауб, в слове «фетопротеины» и «амниоцентез», разумеется, есть несколько похожих букв, но это ещё не значит, что речь идёт об одном и том же.
- Не держи нас за идиотов,Чейз. Он нажал — вы прогнулись. Он её и на аборт уговорит, что бы вы ни декларировали.
- Заткнись! - рычит Чейз. - Это не игра с Хаусом — это наш ребёнок. Что-то пошло не так, и мне плевать, прогнутый или выгнутый — я просто хочу, чтобы с ним всё было в порядке.
- Но это от тебя не зависит, - вмешивается невозмутимый Корвин. - Ты можешь решить только, быть или не быть этому ребёнку в зависимости от того, какой он. Каким он будет, ты не решаешь. И не строй себе иллюзий, будто амниоцентез даст это решение в твои руки.
- Ты против амниоцентеза?
- Я против подмены понятий. Диагностика — не лечение, и аборт — тоже не лечение. Ты просто делаешь выбор, готов ли ты принять ребёнка, какой бы он ни был или предпочитаешь искусственный отбор. Вы с Мартой решили, что выбор сделан, но теперь идёте на поводу у Хауса. Значит, или выбор не сделан, или вы строите себе иллюзии контроля. В первом случае — стоит поторопиться, время безопасного аборта уходит, во втором — вы просто тратите время — своё и Хауса.
- Знаете, что? - Чейз, подняв голову, смеривает каждого по очереди веским взглядом. - Отвяжитесь. Мне хватает проблем и без того, чтобы решать морально-этические дилеммы о правомочности принятия решений — будь то мной или...
Он не успевает договорить — в дверях показываетсяся Хаус в сопровождении Марты и начальницы. Увлечённый спором с последней, он не слышит слов Чейза, и Чейз благоразумно не продолжает, спешно проглотив окончание фразы.
- ...то, что пациентка числится за тобой. - сердито доказывает что-то Блавски, - вернее, за твоим отделением.
- А должна бы за тобой, - тут же перебивает Хаус. - Насколько я помню, эпилептический статус потому и называется эпилептическим, что наступает при эпилепсии, которую, согласно кашруту, относят пока ещё к психическим заболеваниям.
- Эпилепсия не подтверждена, и МКБ — ещё не кашрут.
- Так сделай ЭЭГ и подтверди.
- Почему бы тебе самому не сделать?
- Да с какой стати? Привезли её Буллит и Уилсон — при чём тут я?
- Но Буллит — твой подчинённый.
- А Уилсон — твой.Ну, во всяком случае, был твоим на тот момент. Прежде, чем его увольнять, могла бы побеспокоиться о том, кому достанется его припадочное приобретение.
- Я позаботилась. Она достаётся тебе.
- Она — не диагностический случай.
- Перестанет таковым быть, когда поставишь диагноз.
- Что-то случилось с женщиной из парка? - рискует спросить Тауб.
- Какое прекрасное имя - «женщина из парка»! - тут же воодушевляется Хаус. - Пусть это будет диагнозом или иди делать ей ЭЭГ.
- У неё эпилептиформный статус, - объясняет Таубу Блавски. - Только что удалось купировать.
- Эпилептический, - тут же поправляет Хаус.
- Эпилептиформный. Нет ЭЭГ — нет диагноза. А значит, она твоя.
- Так сделай ЭЭГ!
- Сам сделай!
- Вообще-то, для эпилепсии позднее начало, - с сомнением вслух замечает Марта.
- Тянули тебя за язык!
- Но токсигология чистая. Значит, или эпилепсия, или...
- Неопластический синдром, - подсказывает Корвин. - Потому что это не инфаркт и не инфекция.
Хаус притворно вздыхает:
- Где те золотые времена, когда я вёл за один раз только одно дело...
- Не владел клиникой, не зарабатывал в год больше средней банановой республики...
- Не пререкался с главным врачом, а спал с ней, - добавляет — снова на свой страх и риск - Тауб.
- Это намёк? - оба — Блавски и Хаус - оборачиваются к Таубу так порывисто, что он втягивает голову в плечи и оправдательно бормочет:
- В одну реку нельзя войти дважды. Я только об этом.
- Помнится, кто-то говорил о переподчинении клиник, - напоминает Блавски. - ты будешь вести десять дел сразу.
Хаус делает лицо плаксиво-несчастным, как у мультяшного бедолаги:
- Ну зачем ты меня пугаешь, мама?
- Чтобы ты рос бесстрашным и способным на ответственные шаги, мальчик мой, - веско изрекает Блавски, но, не выдержав до конца, фыркает смехом.
- Ладно, - наконец, сдаётся Хаус. Его палец, покрутившись в воздухе, утыкается в грудь Тауба:
- Ты. Иди и делай ЭЭГ. Остальные займутся нашим сердцем-обличителем, обличающем нас в том, что мы при пересадке почки где-то облажались.
- Вы что, Эдгара По начитались? - фыркает, как всегда, чем-то недовольный Корвин.
- Ну что ты — все последние дни я читал исключительно эпиталамы Сафо — ну, той, что лесбиянка по рождению, а не по испорченности натуры в отличие от... А кстати, где наша «сладкая парочка»? Где Буллит и Вуд?
- Они не появлялись. Я пытался с ними связаться, но они не отвечают.
- А ты почему ещё здесь, а не за электроэнцефалографом, ленивый гном? Будешь канителиться, пропустишь самое интересное, а я тебе потом нарочно не расскажу, кто взорвал сердце голливудской звезды. Чейз, ты уже знаешь, чем кочится кино? Освежевал трупы?
- И, кстати, знает ли Кадди о том, что ты их свежевал? - уже собиравшаяся триумфально удалиться Блавски внезапно передумывает.
- Ну-у... бумага, которую я предъявил в морге думала, что она за её подписью, - протягивая Хаусу распечатку своих изысканий, отвечает ей Чейз, и улыбка у него, как у кинозвезды.
- Подпись Кадди встала на преступный путь фальсификации? Кто вдохновитель? Впрочем, можете не говорить — вы оба на это способны — и учитель, и ученик.
- Все женщины это делают, - хмыкает Хаус. - Я про фальсификацию. Фальшивые волосы, фальшивые ногти, фальшивые ресницы, фальшивые груди... По-моему, фальшивая подпись вписывается в логический ряд. Да и зачем отрывать занятую бизнес-вумен от работы ради того, чтобы поделиться ничем не подтверждёнными предположениями?
- Брось шутить! - Блавски, наконец, сдвигает брови. - Если вы что-то нашли... Ты же понимаешь, что это очень серьёзно. Если что-то не так с донором. У нас было условие: чёткая ремиссия неоплазии реципиентов, без признаков онкопатологии при условно здоровом доноре. Условно-здоровый донор — это обследованный донор, у которого не нашли отклонений от нормы. Но если вы сейчас нашли отклонения от нормы, значит... Хаус, это, действительно, очень серьёзно.
- Для родных кардиореципиента это, определённо, очень серьёзно. Для адвоката Кадди — ещё серьёзнее. Но мы работали по готовому заключению.
- Я сейчас думаю не о том, как прикрыть задницу, Хаус. У нас два живых нефрореципиента. И у Харта пошло что-то не так. А второй?
- У второго был гипертонический криз — сняли. Он сейчас в порядке.
- Так, - Хаус смотрит в бумагу. - А сейчас кто мне скажет, дети, что общего между гипертоническим кризом и пароксизмальной тахикардией?
Марта, очевидно, включившись в роль школьницы, как на уроке, поднимает руку:
- И то, и другое может быть обусловлено преобладанием симпатических влияний над парасимпатическими.
- Бинго, ботанка! И что мы видим? Мы видим, что у нашего донора с симпатической системой отношения самые прохладные. По сути, наш донор при жизни был почти так же невозмутим, как и после окончания оной. То есть, у него имел место быть дифицит катехоламинов.
- И не было ни снижения давления, ни урежения пульса? - недоверчиво хмыкает Корвин.
- Как хорошо, что ты — хирург, - облегчённо вздыхает Хаус. - Там не надо думать — режь, да шей. Марта, о чём говорит низкий уровень катехоламинов, сочетающийся с нормальными проявлениями их влияния на сердечно-сосудистую систему?
- О высокой чувствительности катехоламиновых рецепторов органов-мишеней, - опережает её с ответом Блавски.
- Точно, рыжая! Я смотрю, ты ещё не совсем забыла медицину на командной должности. Итак, наш донор не страдал от дефицита адреналина, потому что сам дефицит адреналина был у него вызван высокой чувствительностью к нему рецепторов — врождённой, скорее всего. И как только мы поместили органы в среду с нормальной концентрацией адреналина — в тела реципиентов — началась свистопляска. Сердце отреагировало самым фатальным образом — наступила его остановка. Но и почки повели себя неадекватно — спазм сосудов запустил юкстагломерулярный аппарат со всеми отсюда вытекающими последствиями.
- Почему не сразу после пересадки?
- Потому что наши реципиенты немного истощились на операционный стресс, им было просто нечем засветить в глаз незванному гостю-транспланту. Так что, Блавски, Кадди ничего не грозит — по протоколу определять уровень катехоламинов у жертвы автокатастрофы она и не должна была, а заболевание, если это вообще можно назвать заболеванием, протекало бессимптомно.
- И что мы теперь будем делать? Мы же не можем изолированно обескатехоламинить пересаженную почку.
- А я думаю, можем, - кашлянув, говорит Чейз. -  Правда, так никто обычно не делает, но у нас и случай необычный. Вы помните, Хаус, как мы разобрались с отторжением транспланта у Уилсона.
- Когда вводили препарат интраперикардиально? - глаза Хауса останавливаются неподвижно и медленно наливаются глухой синевой. - Думаешь, здесь тоже сработает?
- Почему нет? Условия самые те: у нас висит чёртова прорва выпускников и катетеров. Нужно рассчитать дозу адреноблокаторов и постепенно понижать, пока не уйдём в ноль.
- То есть, оставить его с открытой раной на пару-тройку недель?
- Антибиотиками прикроем. Да может, и скорее получится — человек существо приспосабливающееся.
- Значит, контракт его опять псу под хвост? Мы же не отпустим на амбулаторию нефрореципиента с открытым животом?
- Позвони в Голливуд — может, переделают сценарий, и его героя уложат на больничную койку. Откуда я знаю, как он будет выкручиваться. Скажи ему, что единственная альтернатива... Да нет, ничего не говори — я сам скажу. Потешу свой сволочизм — у него забавно вытягивается физиономия при такого рода известиях.
- Хаус, - напомнила о себе Блавски. - А ты стопроцентно уверен в диагнозе? Потому что если ты не уверен в диагнозе... Стой! Что там такое? Или мне послышалось?
И в тот же миг селектор хрипнул и перепуганным голосом Венди проговорил:
- Доктор Браун, вы нужны в онкологии. У нас серебряный код.

Н е с т а н д а р т н а я  с и т у а ц и я
В штате больницы не числится доктор Браун — это условное слово, означающее, что кто-то из сотрудников подвергся серьёзной опасности, а добавленный «серебряный код» - это совсем плохо. Это значит, что напавший — кто бы он ни был — вооружён.
По вполне понятным причинам от остальных Хаус отстал, поэтому, когда он добрался до двери в онкологическое отделение, ситуация уже прояснилась: у пациента с гепатобластомой, как объяснила трясущаяся доктор Рагмара, присутствовавшая с самого начала нестандартной ситуации, наступило внезапное помрачение рассудка — он выскочил в общий коридор зоны «В», схватил первого попавшегося человека за шею и, угрожая пистолетом, затащил в угловую процедурную — ту, что с тамбуром. Кажется, это многозарядный табельный пистолет — она такие видела у полицейских... Охранник находился в приёмном отделении, поэтому среагировал слишком поздно, но тут Хаус сам виноват — слишком маленький штат обеспечения безопасности. Он уже вызвал полицию, но те хотят сначала связаться с непосредственным начальством Триттера. Требований пока террорист никаких не выдвигал и не исключено, что у него попросту поехала крыша.
- О, господи! - Корвин нервно потирал свои маленькие ручки и чуть ли не приплясывал от волнения. - Ведь я только несколько часов назад с ним говорил — он был адекватен.
- Так это ты его довёл до белого каления? - Хаус вопросительно поднял бровь. - Кого он там взял в заложники?
- Я не знаю, - Рагмара всхлипнула. - Мне показалось... мне показалось, что вас... Тот человек тоже был без халата.  Высокий худощавый мужчина. Он тоже прихрамывал, как и вы. Наверное, это посетитель...
Хаус сообразил, о ком речь, ещё до того, как увидел в коридоре отчаянно ковыляющего и держащегося за бок бледно-серого Харта.
- А ну пошли вон, на своё место, идиот! - рявкнул на него Хаус. - Ещё только вас тут не хватало! Рагмара, Марта, в палату его, и проверьте...
- Нет, я никуда не уйду, - Харт отшатнулся от протянутой руки Рагмары.
- Харт, не глупите. Вы свалитесь нам под ноги. Думаете, Орли от этого будет лучше? Вы же еле стоите.
- Вы что, не понимаете? - Харт тяжело дышал — ему, действительно, было трудно стоять. - Там Джим. Этот псих приставил ему ствол к голове. Откуда кому знать, что произойдёт в следующий момент, и не захочется ли ему спустить курок?
- Да вы-то чем поможете?
- Не знаю! Ничем. Но спокойно лежать в постели я не могу!
- Пойдёмте, - Чейз осторожно обнял Харта за плечи. - Пойдёмте, Леон. У нас тут такие происшествия — уже рутина, мы справимся. Пойдёмте — вы нам только помешаете, если потеряете сознание.
Харт яростно сбросил его руку.
- У вас же есть охрана. Делайте что-нибудь, чёрт возьми! Спросите хоть, чего он хочет — может, ему просто компот несладкий дали или морфия мало.
- Хорошо-хорошо. Я сейчас попробую с ним поговорить, - Блавски сильно побледнела, её глаза сделались совсем кошачьими на фоне этой бледности — настолько, что круглые человеческие зрачки выглядели неестественно и странно. - Я попробую, но вы вернётесь в палату, мистер Харт. И вы, девочки, лучше уйдите отсюда. Я попрошу его впустить переговорщика.
- Говори отсюда, - резко воспротивился Хаус. - Не дури — не лезь туда.
- Уходи, Марта, - нахмурился и Чейз. - Тебе нельзя волноваться.
- Мне только здесь нельзя волноваться, а там, - она махнула рукой в сторону уходящего коридора, - можно?
- Уходите. Ваши голоса могут его нервировать, слишком много людей, - распорядилась Блавски. - Пусть останется Хаус. И ты, Корвин. Чейз, уходи.
- Почему это Корвин останется, а я уходи? - обиделся Чейз.
- Потому что Корвин последним говорил с Триттером. Потому что в Корвина попасть труднее.
- А Хаус? У него площадь поверхности больше, и с Триттером он вообще не говорил.
- А без Хауса я боюсь, - честно призналась Блавски, потянулась и взяла Хауса за руку.
В этот миг за дверью крепости террориста что-то громко стукнуло, словно упал тяжёлый предмет, тут же грохнул выстрел и раздался вскрик.
- Джим! - завопил Харт, бросаясь к двери, но попадая в объятия сыгравшего на опережение Чейза.
- Куда? С ума сошли?
- Он убил Джима! - взвыл Харт. - Пустите, я сейчас сам его...
- Харт, успокойтесь. Ещё ничего не известно, а вы так себя точно убьёте.
- Чейз, Рагмара, и ты, как тебя там? Тащите его в палату и введите ативан. Марта, скажи, чтобы перекрыли коридор — там уже вся больница столпилась. Ну, Блавски, давай, давай — чего ты ждёшь?
- Мистер Триттер! - громко, но дрожащим голосом окликнула Блавски. - Вы слышите меня, мистер Триттер? Что происходит, объясните мне, пожалуйста — я главный врач больницы Ядвига Блавски, я могу решить любой вопрос. Зачем вы взяли заложника, чего вы хотите?
- Джим, ты живой? - крикнул всё ещё вырывающийся из рук Чейза Леон. - Джим, ты... - он вдруг задышал часто-часто и, схватившись за грудь, потерял сознание.
- Ох ты, чёрт! - Чейз перехватил обмякшее тело понадёжнее.
- А ты как думал? - фыркнул Хаус. - У него сейчас адреналин в кровь хлещет, как из брандспойта. Верни его в реанимацию и займись.
- Почему Орли молчит? - обеспокоенно спросил Корвин.
- Почему Орли молчит? - крикнула Блавски. - Если вы его убили, Триттер, полиция просто откроет огонь на поражение. Если он жив, пусть подаст голос.
И после мгновенной заминки раздался с трудом узнаваемый хриплый голос Орли:
- Что с Леоном?
- Вы не ранены? - спросила Блавски
- Нет. Что с Леоном?
Судя по источнику звука, они находились в правом углу, между дверью и окном, сразу за тамбуром. Стратегически выгодная позиция — от окна их прикрывал шкаф с медикаментами и перевязочными средствами, тамбур простреливался от и до.
- Вы пока поболтайте, - ехидно посоветовал Хаус. - Подумаешь: псих с пистолетом. Ещё чьим-нибудь здоровьем поинтересуйтесь.
- Мистер Триттер, - позвала Блавски, всё ещё в надежде на контакт. - Мистер Триттер, чего вы хотите от нас? Мы постараемся сделать всё, что в наших силах.
- Он не идёт на контакт, - прошептал Корвин.
Но в тот же миг Триттер вдруг ответил. Сначала громко захохотал, поперхнулся, закашлялся, потом, наконец, заговорил:
- Приятно диктовать с позиции силы. Значит так: во-первых, поставьте Хауса раком, снимите с него штаны, суньте в зад ректальный термометр, и пусть так стоит всё время переговоров.
- Это, конечно, стоило того, чтобы брать заложника, - проворчал Хаус. Блавски махнула на него рукой, отчаянно гримасничая — коридор из процедурной всё равно не просматривался.
- Хорошо, - сказала она. - Мы сделаем это, если вы хотите.
- А Хаус согласится? - насмешливо уточнил Триттер.
 Блавски посмотрела на Хауса умоляюще.
- А у меня есть выбор? - громко спросил он.
- Пожалуйста! - Блавски умоляюще сжала его пальцы. - Пожалуйста-пожалуйста, не зли его. Судя по этому его желанию, он совсем рехнулся.
Уголок рта Хауса дёрнулся:
- Да нет, не рехнулся. Я чего-то примерно в этом духе и ждал. Хотя...нет, в целом-то рехнулся, конечно... Что ему назначили?
- Цисплатин, доксорубицин и ифосфамид, - к чести Блавски, ей не понадобилось заглядывать в историю болезни.
- Значит, придётся менять, если его не пристрелят.
- Нет у тебя выбора! - крикнул Триттер. - Так что, подставишь задницу?
- А где этот кастрат Лейдинг? Его пациент развлекается. Между прочим, будь здесь Уилсон, вот этого всего не было бы.
- Хаус! - напомнил о себе террорист.
- Хаус! - снова воззвала Блавски, видя, что он колеблется.
- А куда мне деваться? Подставлю. Ты же, сука, дюжину лет терпел — уж уважу тебя! - крикнул Хаус. - Слушай, если это и всё, оно того не стоило... А кстати, почему не раньше? Видно, только перед лицом смерти ты становишься на что-то способен. Да и на что? Так, кнопку подложить училке...
- Замолчи, - зашипела на него Блавски. - Замолчи, ради бога, не дразни его! Он убьёт Орли — ты будешь виноват.
- Мне уже снимать штаны и вставать раком? - кротко осведомился он вполголоса.
- Понадобится — так и встанешь, - огрызнулась всё больше нервничающая Ядвига. Судя по первому требованию Триттера, крыша у него, определённо, покинула законное место, а если что и может быть опаснее, чем вести переговоры с террористом, так это только вести переговоры с сумасшедшим террористом.
Краем уха она услышала, что прибыла полиция.
- Вы — главный врач больницы, Ядвига Блавски? - спросил плотно сбитый крепыш в форме. - Ваша работа закончена. Дальше — дело специалистов, эвакуируйте людей.
- Я — психиатр по образованию, - тихо проговорила она. - У нас начал налаживаться контакт. Человек, захвативший заложника, возможно, невменяем. Это онкологический больной, он начал принимать тяжёлые препараты сегодня — возможно, индивидуальная реакция. Заложник — киноактёр Джеймс Орли, английский подданный, давно живущий в Штатах. У него здесь лечится друг и коллега, актёр Леон Харт.
- Мы всё это знаем, - кивнул полицейский. - И знаем, кто террорист. Пожалуйста, очистите коридор.
- Эй, ребята! - окликнул Триттер голосом настолько весёлым, что последние сомнения в его невменяемости отпали. - Там должен стоять раком с голой задницей один хромой тип, потому что если он всё ещё не стоит так, я отстрелю заложнику ухо.
- Спокойно! - крикнул полицейский. - Он стоит. Кстати, ему в таком положении будет тяжеловато оставаться — он же инвалид, с тростью. Может, позволишь ему уже выпрямиться?
Триттер злорадно заржал.
- Он верит, - шепнула Блавски Хаусу. - Он, точно, в психозе.
- И не видит коридора, что важнее, - шепнул Корвин — не смотря на распоряжение полиции, все трое не сошли с места.

- Чего вы ещё хотите, мистер Триттер? - снова громко спросила Блавски. - Если мы выполним ваше требование, вы отпустите заложника?
- Я хочу, чтобы ващ карлик меня прооперировал, - ответил из-за двери Триттер. - Хочу выздороветь.
- Всего-то ничего... - пробормотал Хаус, и Блавски удивлённо посмотрела на него: почудилось ей в его голосе сочувствие  или правда?
- Сам ты карлик, - буркнул Корвин.- У тебя же неоперабельная форма, придурок.
Но голоса он при этом предусмотрительно не повысил.
- Обещайте, - одними губами сказал полицейский Блавски. - Обещайте так, чтобы он поверил.
- Мы же и собирались, мистер Триттер, - начала она, но её перебил вдруг Хаус:
- Брось! - крикнул он. - Никто уже ничего не сможет сделать с твоей опухолью. Ты умираешь.
- Хаус!
- Хаус!
-Что вы делаете?
- Замолчи немедленно!
Триттер не отвечал довольно долго.
- Если вы не прооперируете меня, я отстрелю заложнику ухо, как и обещал, - наконец, крикнул он.
- Мистер Триттер, мы...
- Даже если ты его убьёшь...
Полицейский грубо схватил Хауса за руки — трость со стуком упала на пол, а Блавски постаралась зажать ему рот рукой. Он слегка цапнул её зубами за палец, пользуясь случаем, но она со злости крепко шлёпнула его по губам и перехватила иначе.
- Эй, Хаус! Ты же ведь не снял штаны? - почти весело спросил Триттер. - Надул меня, да?
- Молчи! Ради бога, молчи!
- Прогнуться не захотел и соврал, а сейчас почему не врёшь? Это же так просто: пообещать операцию, а потом, когда я отпущу заложника, прищучить — я же всё равно не смогу оперироваться, держа его под дулом. Почему ты не захотел мне соврать, обдолбанный доктор с креста? Я ведь и впрямь могу его пристрелить сейчас!
Даже если бы Хаус и попытался что-то сказать, ему не удалось бы — Блавски не реагируя на попытки кусаться, но зато выгнув ладонь, чтобы свести риск быть укушенной к минимуму, зажимала ему рот уже обеими руками.
- Мистер Триттер, - снова крикнула она. - Мистер Триттер, доктор Корвин должен осмотреть вас — вы же понимаете, что такую операцию...
- Да, ладно, - как-то слишком беззаботно перебил Триттер. - Всё я понимаю...
И тут же грохнул второй выстрел. Орли громко вскрикнул — и стало тихо.
- Господи... - прошептала Блавски одними губами, оставив Хауса.
- Триттер! - окликнул полицейский. - Мистер Триттер!
Никто не ответил.
- Значит так, ребята, - полицейский деловито обернулся. - Сейчас врываемся туда по команде, потому что...
Он не успел договорить — дверь, снабжённая фотоэлементами дёрнулась и разъехалась, пропуская еле переступающего — так, словно у него связаны ноги, бледного, как мел, Орли. Его светло-серая лёгкая куртка была забрызгана какими-то розовыми ошмётками. Все, находящиеся в коридоре, не исключая Хауса, словно в ступор впали, и только смотрели, как Орли медленно-медленно вышел к ним, постоял и — упал на колени.
- А где Триттер? - как-то глуповато спросил Корвин.
- То, что у него на куртке, - проговорил — тоже несколько замедленно — Хаус, - очень похоже на брызги из простреленного навылет черепа, так что вряд ли наш раковый шутник выйдет извиниться за то, что шутка затянулась.
Двое полицейских с оружием, очевидно, поврив Хаусу, скользнули мимо них в процедурную. «Чёйз прав,  - подумал Хаус. - Для нас подобные эксцессы становятся привычными. Более верящий в первично идеальное строение мира, пожалуй, назвал бы это кармой».
- Он мёртв, - донеслось из-за двери. - Весь череп разворотило.
Те, кого оттеснили из коридора, почувствовали, что опасность миновала — стали слышны их взволнованные голоса, кто-то пробежал по лестнице, кто-то вскрикнул, кто-то начал набирать номер на попискивающей клавиатуре мобильника. Полицейские уже звали кого-нибудь из хирургов и санитаров.
- Я — хирург, - сказал Корвин, привычно нахмурившись от привычного же смеривающего скептического взгляда. - Чего уставились? Даже он, - жест в сторону перевязочной, - это признавал, пока не вышиб себе мозги.
- Вы — хирург. Хорошо, - кивнул полицейский. - Тогда осмотрите тело, сделайте врачебное заключение — и отправим на вскрытие. Эй, в вестибюле, пропустите санитаров!
Но первая в коридор, едва оцепление расступилось, вбежала Лиза Кадди. Неизвестно, кто и когда успел ей сообщить о происшествии, но, во всяком случае, за те несколько минут, пока шли переговоры, она успела приехать и взбежать, цокая каблуками по неработающему эскалатору.
- Где Хаус? - резко спросила она у преградившего ей дорогу полицейского. - Кто кого тут у вас взял в заложники? Я — декан головной больницы, доктор Лиза Кадди. Мне только что сообщили о террористическом акте. Где Хаус?
- Всё в порядке, доктор Кадди, - официально проговорила Ядвига. - Один из наших онкологических пациентов в состоянии острого психоза, по всей видимости, взял в заложники мистера Орли. Но всё уже закончилось.
- Он застрелился, - сказал полицейский.
- А где Орли? Он цел? - Кадди беспокойно поискала Орли глазами. Он всё ещё оставался стоять на коленях, боком привалившись к стене и самостоятельно, пожалуй, не двинулся бы с места — всё ещё совершенно бледное, словно выцветшее лицо его потеряло всякое выражение, он словно спал с открытыми глазами, но его уже поднимали с колен подоспевшие с санитарами Ней и Тауб.
- Небольшой шок. С ним всё будет в порядке.
- Джеймс! - Кадди сделала к нему несколько шагов, но остановилась, встретившись взглядом с Хаусом. Хаус машинально трогал языком глубокую трещину на губе, закровоточившую после неласкового обращения с ней Блавски и, молча, смотрел.
- Почему у тебя губы в крови? - обеспокоенно спросила Кадди. - С тобой всё в порядке? - она поискала в сумочке упаковку салфеток. - Возьми. Вытри. Почему ты всегда попадаешь в истории, Хаус? Почему тебя, как младенца, нельзя оставить одного? Было безумием позволять тебе стать владельцем клиники — с самого первого дня твоего воцарения здесь один сплошной криминал.
- Да я-то здесь при чём? - наконец, не выдержал потока несправедливых обвинений он.
- Не спорь, ты всегда «при чём». Господи! Ну, как ты вытираешь! Ты даже этого не можешь сделать нормально. Дай-ка, - она отобрала салфетку и сама осторожно промокнула его трещину.
- Я поговорю с Орли, когда он проснётся, - сказала Блавски Таубу. - Ему нужна психологическая помощь. Положите его в палату, введите ативан... Где Чейз? Чейз, что там с Леоном?
- Мерцание сняли, гипертонию купировали, - Чейз предпочитал обходиться сухой терминологией. - Он в сознании, я уже сказал, что Орли жив.
- Ему, наверное, нельзя волноваться... надеюсь, ты...
- Я только сказал, что Орли жив. Как раз, чтобы он не волновался. Где Кир?
- Осматривает тело.

Хаус не вмешивался в исполнение полицейских и медицинских формальностей — он чувствовал себя слишком опустошённым для того, чтобы язвить и издеваться, а общаться в другом ключе не хотел. Впрочем, официальную часть привычно взяла на себя Кадди, и они перешли в Хаусов кабинет, как самый удобный, прихватив в качестве свидетельницы Рагмару. Тело Триттера осматривать он тоже не стал — мельком видел, когда его пронесли мимо под простынёй, свесившуюся руку, прядь волос, перепачканных красным, серые больничные тапочки.
- Прими нитроглицерин.
- А? - он обернулся, как разбуженный, и посмотрел на Блавски с недоумением. Ему казалось, что он остался в коридоре перед перевязочной один.
- Ты бессознательно потираешь грудь. Лучше прими нитроглицерин — я боюсь твоего сердечного приступа.
- А чего ты его боишься? Обычное дело: я достиг возраста манифестации ишемической болезни сердца, она и манифестировала. К семидесяти пяти — восьмидесяти обзаведусь диабетом, и у меня перестанет вставать даже на такие сиськи, как у Кадди.  Это я к тому, что на твои у меня и сейчас не встаёт.
Дежурная шутка про сиськи сделалась настолько привычной, что перестала хоть сколько-нибудь задевать. В конце концов, Блавски вынуждена была признать, что постоянные подколки Хауса на эту тему сослужили ей определённую службу в преодолении своих комплексов.
- Кадди любит тебя, а не Орли, - сказала она, помолчав.
- Я знаю.
- А ты? Ты разве не любишь её?
Он пожал плечами, но от Блавски этим было не отделаться.
- Ну? - прикрикнула она на него, как на лошадь.
- Я любил Стейси, а Стейси — меня, - сказал он. - Мы расстались. Дважды расстались, и это правильно. Твой Джим любил Саманту — свою первую жену. И она — его. Они расстались. Тоже дважды, и это тоже было правильно. Пока людей не принуждают силой жить вместе, всегда будет наступать такой момент, когда лучше расстаться. Ты сама это знаешь не хуже меня. Для нас с Кадди такой момент наступил. И, если ты в состоянии оценить иронию этого обстоятельства, тоже дважды.
- И по каким часам ты определяешь наступление этого момента?
- Отвяжись, Блавски. Меня сейчас не тянет на пустые разговоры, - он снова погладил левую половину груди и поморщился. - Тебе самой есть, с чем разбираться.
- Знаешь что? - Блавски поджала губы. - Пойдём-ка кардиограмму снимем.
- Нет, - отрезал он, закинул в рот таблетку нитроглицерина, похромал было к своему кабинету, но вспомнил, что он занят Кадди, и свернул в пустой сейчас кабинет заведующего онкологией.
Здесь было тесно и привычно. Уилсон в первый же год токружил себя любимыми мелочами вроде нелепых сувенирчиков, постеров, всяких канцелярских вещичек, и Лейдинг ещё не успел уронить на всё это свою тень — даже пахло в кабинете привычно: туалетной водой Уилсона и его лосьоном после бритья. Хаус с размаху плюхнулсся на диван, тоже привычно отозвавшийся ему кряхтеньем.
- Я так понимаю, разбора запущеного случая уже не будет? - спросил он, не поворачиваясь к двери, но зная, что Блавски пришла за ним. - Будет разбор причин срыва и суицида, который был — как парадокс, ещё более ненужное действо, чем разбор запущенности, которой не было.
- Почему же ненужное. Человек собирался лечиться, подписал согласие, начал терапию и вдруг покончил с собой — разве тебе не интересно? - спросила Блавски, усаживаясь на край стола.
- Вдруг? - хмыкнул Хаус. - Ты психиатр или где? Никакого «вдруга» там не было. Ему оставались недели мучений — кому это надо? Не Триттеру, это уж точно. Венец святого мученика не для него.
- Хорошо. Почему он просто не пустил себе пулю в лоб? Зачем весь этот цирк с похищением заложника?
- Не знаю... Может быть, действительно, острый психоз, а может быть... - он задумался, вертя в руках взятую со стола Уилсона заводную курочку. - Он ведь не врач, отношения к медицине не имел. Что, если ему нужны были доказательства собственной безнадёжности?
- Таким путём? Бред! Он так и так имел полное право знать всё о своём состоянии. Корвин всё объяснил ему. Да и Уилсон, ещё раньше.
- Ну, он, насколько я его знаю, не из тех, кто доверяет словам. Даже не из тех, кто доверяет поступкам.
- Тогда как он хотел убедиться?
- Так, как убедился — сравнить реакцию на предложение снять с меня штаны с реакцией на предложение прооперировать его. А пистолет, приставленный к голове Орли, обеспечивал чистоту реакции.
- И ты полез с ним откровенничать?
- Сама говоришь, он так и так имел полное право.
- Значит, по-твоему, его поведение было логичным и укладывалось в норму реакции?
- Никто не знает этой нормы, Блавски. Какая может быть норма реакции на известие о том, что тебе конец, но не сразу, а сначала пару месяцев помучаешься? Мы сами придумываем клише, под которое потом стараемся подгонять больных  Так что можешь внести теперь в графу «адекватная реакция на известие о скорой смерти от рака» вариант «схватить пронесённый под полой пистолет и угрожать кому-нибудь вышибить мозги».
Он подбросил игрушку на ладони, поймал, дважды повернул заводной ключик — и поставил на гладкую полированную поверхность стола. Курочка со стуком начала «клевать».
- Не знаешь, почему ему всегда дарят такие дурацкие игрушки? - спросил Хаус.

ХАУС

- Нелепые, - поправила Блавски. - Нелепые и милые, я бы сказала... - она взяла с полки маленькую плюшевую панду — подарок пацана с лейкозом, которому я сказал, что Уилсон обожает маленьких плюшевых панд, а потом получил заряд оптимизма и бодрости, присутствуя при вручении - подержала в руках, погладила большим пальцем. - Хаус, где он? Как вы расстались?
Как мы расстались? Я вспомнил, как он шарахнулся от меня, когда я замахнулся тростью. А ведь я чуть его не ударил. Если бы ударил, мог и череп проломить.
- Мы не особо встречались, чтобы расставаться, - буркнул я. - Так... перекинулись парой слов, и я сразу уехал. Думаю, что он остался заниматься похоронами.
- Почему он? Почему не ты?
- Потому что закапывать труп — дело убийцы. Почитай на досуге Раймонда Чандлера или хоть Рекса Стаута.
На это Блавски не ответила. Только зелёные кошачьи глаза сверкнули недобро.
- И ты непоследовательна, - добавил я злорадно. - Если ты  его выгнала и с работы, и из постели, на кой чёрт ты теперь пытаешься его контролировать? Я не уверен, что он захочет возвращаться сюда — у него ещё остался запасной аэродром в Ванкувере.
- Запасной стюардессы у него там нет?
- Я свечку не держал. Но если женщина знает о том, что у него шрам на груди, мне как-то сложно поверить, что этот предмет затрагивался в светской беседе на больничной конференции во время кофе-брейк.
Блавски слегка побледнела, но спросила мягко, даже проникновенно:
- И зачем ты мне его сливаешь?
- Я его всегда сливаю. Я — его, он — меня. Это основа кодоминирования в паре. Блавски, есть определённая порода женщин, которая сразу после спаривания пожирает самца — наподобие чёрной вдовы. Уилсону везло большей частью на таких, и он уже жёванный-пережёванный — вряд ли я смогу тут тебя чем-то удивить.

Так уж, видимо, устроен человеческий мозг, что за переполненными впечатлениями и событиями моментами всегда следует реакция. Ну, то есть сначала бурные обсуждения-ретроспекции по типу: «а он тогда...», «а я ему...», «а тут она говорит...», но потом всё стихает, наваливается усталость и опустошённость, почти апатия.
Но историю с Триттером даже никто и не обсуждает — слишком всё быстро, слишком всё нелепо. Полицейские ограничиваются официальным опросом, от которого я избавляюсь, заявив, что пришёл к театру военных действий последним — хромая нога, видите ли...
- У вас с Триттером, кажется, были личные неприязненные отношения? - интересуется коп.
- Ерунда. Несколько лет назад детективу Триттеру показалось, что я злоупотребляю викодином на работе. Но суд сказал, что мне можно. Слушайте, если бы его застрелил кто-то неизвестный, я бы ваши подозрения в отношении себя ещё понял, но, насколько я понимаю, он сам застрелился — неужели думаете, что это он из-за моей нелюбви? Нет, мне льстит, конечно, но почему-то кажется, что распадающаяся опухоль в животе — более веский аргумент против стремления дожить до глубокой старости.
Кажется, крыть было нечем, и меня отпустили. Если бы и собственные мысли могли отпустить меня так же легко! Нет, ну, в том, что Триттер, что называется, «слетел с катушек»,  у меня никаких сомнений не было — в его действиях явно недоставало ни логики, ни последовательности, но меня-то царапало именно то, в чём логика проявлялась — суицид обречённого на смерть, как закономерность. Тема, опасно близкая к другой, к эвтаназии. «Это — решение, которое никто не должен принимать в одиночку», - вспомнил я. Ох,Уилсон-Уилсон, клубок противоречий, плюшевый мишка-панда со стальным стержнем самого злокачественного упрямства, киллер-рецидивист с влажными щенячьими глазами, единственный человек, чья предсказуемость внезапно взбрыкивает в тот самый момент, когда уже уверился, что укротил своего мустанга и вчистую выиграл родео. Что же ты творишь? Что же ты декларируешь одно, а делаешь другое? Просто потому, что все врут?
Фразу о том, что будь здесь Уилсон, Триттер не стал бы играть в захват заложника, я сказал просто чтобы позлить столь недальновидную в кадровой политике Блавски, а сейчас вдруг подумалось, что в этой фразе была правда — Уилсон справился бы. Во-первых, заметил бы заранее, что пациент «пошёл вразнос» - он мог это, как мог заподозрить метастазирование просто потому, что старый негр вдруг перестал без умолку трещать о внуках. Во-вторых, он умел провести пациента над пропастью безумия, и камня не столкнув, мягко, по-Уилсоновски. Уболтал бы, опутал сетью надежды и отчаянья, отобрал бы табельный «глок», поменял фарм-схему и...ну да, и потащил бы к смерти самой длинной дорогой, собирая цветы и любуясь бабочками, пока рак, высунув волчий язык, стремглав галопирует по короткой. Потащил бы, как тащил всегда, откровенничая и умалчивая, признаваясь и обманывая, ободряя и успокаивая, утешая и поддерживая.
Про людей, нашедших своё призвание, говорят, что они «поцелованы богом» - я такое и в свой адрес сто раз слышал, и даже порой представлял себе смазливого женоподобного бога, бога-гомика из какого-нибудь языческого пантеона, целующего меня взасос. Так вот, этот крылатый гей, похоже, не обошёл и Уилсона, зря Корвин наговаривал на него — он и вообще-то был неплохой врач — умеренно-хороший, я бы сказал, врач — но вот онколог он был от бога, от всей своей вывихнутой и свихнутой натуры. Но про божеский  оцелуй ему в темя я знал всегда, а вот сейчас впервые задумался: не было ли и для Уилсона в его работе элемента игры? И если я торчал от «логик», не вштыривали ли его «миссии» с неизменным заданием: «Проводи больного до кладбища, избежав эксцессов типа «серебряный код»? Впрочем, «синий код» тоже плохое решение, вопрос только, считать в данном случае эвтаназию провалом миссии или просто другим уровнем?
Нет, в то, что Блавски всерьёз решила расстаться с ним, я ни на кончик мизинца не верил, зато прекрасно знал, что если так вдруг произойдёт, Кадди в свою очередь вцепится в него мёртвой хваткой, и он ничего не проиграет, даже если я не припомню оговоренный в его контракте «иммунитет». Вот только сам Уилсон мог повести совсем другую игру, и тут ассортимент вариантов превосходил самую смелую фантазию — от ухода в монастырь до вербовки в действующую армию плюс все промежуточные формы. И ещё над одним я задумался впервые — я задумался о том, что может чувствовать сам Уилсон, втолкнув полный шприц морфия в вену не постороннему человеку, не своей пациентке, а моей жене — пусть бывшей, но жене, и своей подруге, пусть бывшей, но... да нет, там-то почему «бывшей» - она оставалась его подругой, когда он нажимал на поршень. Представить мне всё это было непросто — для этого следовало превратиться в Уилсона. Но одно я понял совершенно чётко: мне бы ни за какие блага мира не хотелось сейчас на его место.
Прежде, чем идти домой, я отловил в коридоре Чейза, и только, увидев его, вспомнил о сегодняшних потерях в живой силе — два моих сотрудника канули в небытие, выполняя несложное задание, и до сих пор так и не выплыли.
- Я хотел спросить тебя, как дела у Харта...
- Он в порядке. Мы начали...
- Но потом передумал, - поспешно перебил я, чтобы не расслаблялся, думая, будто может навязать мне речь любой длины в ответ на простой вопрос. - Где Буллит и Вуд?
- Не знаю.
- Узнай.
- Зачем? - слегка ощетинился он. - Они — не мои сотрудники, а ваши. Мои — на месте. - и пошёл по коридору независимой походкой. Маленькая месть за давление на Марту.
- Чейз!
Он остановился вполоборота. Было заманчиво измерить его привязанность в градусах этого поворота или мгновениях повисшей паузы, но я не стал искушать судьбу:
- Пожалуйста, выясни для меня, куда подевались эти двое. Просто дружеская услуга человеку, который старше тебя и который, сказать по правде, здорово вымотался.Может быть, Тауб, наконец, дозвонился до кого-то из них...
Австралийцы — они такие. С этой породой надо действовать лаской — погладив раз-другой по шёрстке, можно из них верёвки вить.
- Спрошу, - кивнул Чейз.
-Я буду ждать в кабинете.
- Я позвоню. Идите домой, раз устали.
Можно было, конечно, и пойти домой, тем более, что я, действительно, устал, но я вернулся в диагностическое, в свой кабинет, уселся на стул и закинул ноги на стол. Никому не признался бы, что сидел здесь потому, что ещё не ушла Кадди.

АКВАРИУМ

Леон Харт уже привык к плохому самочувствию. Привык настолько, что забыл, как это, быть здоровым. Тошнота каждый третий день, перед диализом — нормально, слабость и головная боль — нормально, невозможность делать что-то из того, что привык делать изо дня в день — нормально. В чём-то он даже чувствовал себя в выигрыше — та неправильность, которой пугался и стыдился Орли, перестала быть вопиющей, встала в ряд с другими «неправильностями». Он не был больше ненормальным в глазах Орли — просто больным, просто нуждающемся в уходе, Орли, переживая за него, словно на время забыл свои метания и страхи по поводу нетрадиционности их отношений, перестал бояться дотронуться, перестал то и дело оглядываться на дверь — не сочтёт ли случайный наблюдатель, что они сидят слишком близко или, что рука его слишком надолго задержалась в руке Леона. Но надежда на успех трансплантации снова заставила его метаться, и, как следствие — предложение, сделанное Кадди. «Если я умру», - сказал Леон. Что ж, если он умрёт, этот ненужный, нарочитый, тягостный им обоим союз перестанет быть нужным. Он должен был это сказать — свобода Орли стоила того, чтобы за неё побороться.
В том, что Джеймс не любит Кадди, Леон не сомневался — его толкала на брак смесь желания создать себе алиби, подтверждающее статус традиционного гетеросексуала и чувство вины перед этой женщиной, с которой позволил себе однажды сблизиться в психиатрической клинике. Леон был в курсе их короткого романа, потому что он был единственным, кто приходил к Орли туда, принося нехитрые гостинцы — вредные, в потому желанные, фастфуды и пиво.
- Послушай, - сказал он Минне в первый же день после того, как отвёз случайно обнаруженного бесчувственного Орли в больницу, и там, в приёмном покое, узнал о том, что это был суицид, и ещё о том, что больного переводят в психиатрию. - Не будь сукой — навести его. Он ведь из-за тебя пытался покончить с собой.
- Не люблю слабаков, - ответила она, презрительно наморщив нос. Тогда, выждав ещё день-другой, он поехал сам — поехал, представляя себе, как всё может обернуться, и заранее холодея при мысли о предстоящем тягостном объяснении.
А Орли встретил его улыбкой:
- Решил навестить? Спасибо. Я не ждал.
Видно было, что его накачали, но не до беспамятства, а так, в лёгкий туман.
- Странно было бы, если бы ты ждал.
- Давай посидим на солнышке — я что-то всё мёрзну, - он передёрнул плечами. Действительно, на нём был тёплый свитер, несмотря на тёплую погоду, да ещё и голову он втягивал в воротник.
- Зачем ты хотел себя убить? - тогда прямо спросил Леон о том, что, оказывается, больше всего мучило эти три дня. - Так сильно её любишь? Жить без неё не можешь? За счастье стоит бороться, а ты — тряпка, и глотаешь таблетки. Ты возненавидеть меня должен, а ты улыбаешься, как блаженный. Неужели не понимаешь, как это неестественно и противно? Ты, действительно, слабак.
Орли повернулся и посмотрел на него в упор, и Леон впервые по-настоящему увидел его глаза: небесно-голубые, яркие, влажные от слёз, полные боли и грусти, но в то же время скрывающие — где-то глубоко на дне — терпкую нотку сарказма.
- Здесь одиноко, - сказал он. - Как на кладбище. Как будто у меня получилось, действительно, умереть. Здесь одиноко, а ночью ещё и темно. Поэтому я рад даже тебе, любовнику моей жены. А бороться за любовь можно с обстоятельствами. Если за любовь приходится бороться с тем, кого любишь, а ещё, не дай бог, с тем, кого любят вместо тебя — вот, с тобой, например, это может означать только одно: никакой любви нет, а скорее всего, и не было. Так что, если тебя привело сюда чувство неспокойной совести, можешь больше не приходить — ты ни в чём не виноват. Да, и спасибо, что спас мне жизнь — возможно, позже я ещё найду ей какое-нибудь применение, когда боль немного отпустит. Всё, Харт, пока. Визит вежливости можно считать состоявшимся.
И тогда — неожиданно для самого себя он спросил:
- Что тебе завтра принести? Что-нибудь вкусное? Почитать? Может быть, плеер?
- Значит, одного визита твоей совести мало?
- С моей совестью всё в порядке. Просто тебя здесь не меньше месяца продержат — подохнешь со скуки.
- Принеси мне немножко смеха, - тогда попросил он и без всякого стеснения признался:  - А то я уже устал плакать.
Он и принёс. Игрушку-хохотунчик, мороженое в виде спанч-Боба, губную гармошку. А ещё через две недели — известие о том, что расстался с Минной. «Она предложила остаться друзьями». Орли спокойно выслушал, серьёзно кивнул: «Но ведь инициатором был ты, верно? И это из-за меня?»
 «Вот ещё! - фыркнул он. - Давай, пей пиво скорее, не то выдохнется, да и санитар увидит».
«А ты не хочешь?»
«Ну, оставь пару глотков»
Из психушки он забрал его не домой, а к себе в гостиницу, и там узнал о существовании Лизы Кадди.
Вот только в одном Орли серьёзно заблуждался: Леон никогда не испытывал к нему сексуального влечения. Да, он влюбился в Орли фатально и безнадежно, бешено ревновал, злился и мучался, когда кто-то пытался сблизиться с Джеймсом больше, чем с партнёром по проекту, но секса с ним не хотел — для секса, в конце концов, годилась любая шлюха, а с Орли просто хотелось быть рядом, чтобы касаться плечом или рукой, чтобы вдыхать его запах — не резкий, парфюмерный, а больше похожий на запах ветра и солнца в летний полдень, чтобы слышать негромкий хрипловатый голос, то говорящий мягко, а то так же мягко поющий, смотреть на длинные пальцы на клавишах рояля или хоть на рукоятке трости, заснуть рядом на диване, устав от заучивания корявых монологов роли, и почувствовать сквозь сон, как Орли снимает с него очки и убирает со лба непослушную щекочущую глаза прядь. Впервые он почувствовал угрозу этому в Ванкувере, когда вдруг снова объявилась роковая Минна. Если бы он только мог думать, что всё дело в детях, он поднял бы все связи и отсудил у неё этих детей для Орли, но Леон чувствовал, что на самом деле проблема не в них, и даже не в самой Минне, а в нём и Орли. Теплота и нежность, которой хотел Леон, представлялись Орли проявлением чего-то запретного, стыдного, немыслимого. Сначала дистанция просто стала чуть больше, потом... потом у него случился инсульт, и Орли снова приблизился. Леон почти готов был надеяться, что почка не приживётся, но моча отходила исправно, и так же исправно стал отходить, отдаляться от него Орли. Но никогда прежде он и представить не мог, что смысл словосочетания «потерять Джеймса» может внезапно оказаться столь зловещим. Адреналин, как правильно заметил Хаус, полился ему в кровь широкой струёй при одной мысли о сумасшедшем, держащим свой ствол у виска Орли. И его новая почка снова захлебнулась этим адреналином.

Жжение в груди становится ярче, постепенно проявляясь, как переводная картинка, с которой осторожно скатывают пальцем пергаментный туман защитной плёнки. Харт уже знает, что это значит — его ударили дефибриллятором. Когда это делают не столь внезапно, под электроды подкладывают специальные салфетки — тогда боль меньше. Но у него , видимо, с салфетками возиться было некогда.
Доктор Чейз что-то поправляет на штативе с капельницей — кажется, меняет мешки. Почему-то сам, а не сестра.
- Что там? - пытается спросить он, но во рту так сухо, что звуков не получается. Язык прилипает, и его не свернуть.
- Это от атропина, - говорит Чейз. - Ополосните рот, - и подносит ему стакан с трубочкой.
- Что там? - повторяет он, уже более внятно.
- Там уже ничего. Мистер Орли жив и невредим, только перенервничал, его немного седировали и уложили отдохнуть. Когда действие седативных закончится, он придёт вас навестить. Вы пока отдыхайте.
- А этот...
- Мистер Триттер? Он был неизлечимо болен.
«Покончил с собой, - догадывается Харт. - Или убили при задержании. Кажется, это был пациент Уилсона, раковый. Джим, наверное, переживает...
- Попросите...доктора Уилсона зайти ко мне.
- К сожалению, не могу. Доктор Уилсон взял отпуск, он не в больнице, и даже, кажется, не в городе.
- Ах, да... - вспоминает Харт. - Он говорил мне — я забыл...

УИЛСОН

Когда я в третий раз попытался сказать, что он меня с кем-то путает, этот мордастый коп просто с оттяжкой врезал мне по пояснице. Тугая боль прокатилась по телу колючим тяжёлым булыжником, и я замолчал. Парня уже увели, а с меня, похоже, ещё причиталось.
- Ещё есть? - коп подбросил ампулу на ладони и поймал с самодовольной ухмылкой — жонглёр, блин!
- Где они у меня есть? - я уже потерял всякую сдержанность и готов был орать и кусаться. - Вы меня раздели, разули, чуть по локоть в задницу не влезли — где ещё они могут у меня быть. В желудке? Я по-вашему, полный идиот, чтобы ампулы глотать?
- Ты мне поговори! - погрозил он толстым пальцем. - Сколько лет работаешь с Пацанчиком?
- Я же уже сказал: я его не знаю. Попросил подвезти до окраины города — он подвёз. Это всё.
- А морфий?
- Господи боже! Я же тоже уже сказал — я врач, онколог, это медицинский препарат, он законно выписан для моей больной.
- Так это что, Пацанчик тебя вместо «скорой помощи»,что ли, вёз? - и заржал над своей шуткой, словно сказал невесть что весёлое.
И снова я вспомнил Хауса в то злополучное рождество, когда у них не заладилось с Триттером. Вот так же ни за что задержал его на всю ночь настырный коп, так же глумился, может, даже так же по почкам врезал — что, если с тех пор у него и начали формироваться камни в лоханке с приправой из вторичного пиелонефрита. Но у Триттера хоть мотив был — личная неприязнь, а у этого-то что ко мне?
Впрочем, я и сам понимаю, что ко мне «что-то» не у копа, а у провидения, потому что история со стороны выглядит чистой воды комедией ошибок.
 Нас тормознули на въезде в город — улыбчивый постовой с полосатой палочкой. Ещё когда он вразвалочку подходил к нам, я уже почуял неладное, а потом мой отзывчивый байкер, как выяснилось, носящий в миру кличку «Пацанчик», вдруг сорвался с седла и зайцем сиганул вбок. Но там уже заранее припарковался полицейский автомобиль — видимо, ждали. При обыске у Пацанчика вытрясли героин, а со мной сначала повели себя достаточно лояльно, когда я заявил, что просто попутчик и с парнем незнаком.
- Что у вас с лицом? - только спросил коп.
- Упал с мотоцикла на трассе. Я попросил этого человека подвезти меня, он согласился.
- У вас нет документов, - с нотками сочувствия в голосе пояснил полицейский. - Мы не можем подтвердить вашу личность, вы будете задержаны на сутки до выяснения.
И тут, видимо, чёрт потянул меня за язык:
- Послушайте, - обрадованно «сообразил я». - Это же совсем нетрудно, пробить по базе. У меня кардиотрансплантат, такие данные должны...  - и я поспешно прикусываю язык, но поздно — трансплантат-то у меня контрабандный, о чём я как-то не то, чтобы забыл, но не подумал. Он не прошёл по базе, и сейчас я подставлю не только себя, но и Хауса, и весь «Принстон-Плейнсборо».
И точно — полицейский лезет в базу, ничего там на меня не находит, и отношение ко мне тут же резко меняется.
- Пошутить захотелось?
- Он не шутит — у него шрам на груди. Ну ка, ваше настоящее имя, мистер?
- Послушайте, я вас прошу... я вас просто прошу, - бессмысленно лепечу я.- Я напился, меня обокрали, я попал в аварию, мой мотоцикл сгорел... Я ничего не скрываю.
- Ладно, разберёмся, - и щёлк наручники на запястьях. А там и ампула морфия явилась на свет божий, как нарочно. Как я не заметил, что она осталась в кармане джинсов — том, в котором надо бы носить карманные часы. Выходит, всё это время я так с ней и проходил, и даже ребята, обчистившие мне карманы в Соммервиле, её не заметили.
В машине полицейских меня стошнило, что в их глазах всенародным любимцем меня не сделало. Во всяком случае, высаживая, меня пихнули так, что я чуть не упал — оказывается, передвигаться со скованными руками очень неудобно. Пацанчик, ехавший тут же, презрительно поморщился, но хоть промолчал — спасибо и на этом. Пока мы шли длинным зелёным коридором — почему они, о, господи, у них всегда зелёные? - я ещё несколько раз пытался объясниться, и кончил тем, что меня угостили дубинкой.
Лязг решётки. Хорошо хоть, что не в общую кинули. Я совершенно разбит, в глазах туман, поясница тяжко ноет, голова кружится и болит, тянет отёчное после удара лицо. Холодно — я в одной изорванной тонкой рубашке без пуговиц. Ремень, шнурки — всё отобрали. Денег нет, звонить некому. Честно говоря, хочется скорчиться в углу и плакать от бессилия и несправедливости.
«Жизнь вообще несправедлива, - это Хаус в моей голове, вернее, внутренний голос, который почему-то, как автоответчик, записан с его тембром и модуляциями. - Кто тебе обещал, что будет по правилам?»
Время тянется, как резиновое. Я измотан, но даже глаз сомкнуть не могу — сижу, обхватив руками колени, таращусь в одну точку до золотых пятен в глазах. Через несколько часов выводят в туалет. Снова пробую воззвать к человеческому в моих строгих конвоирах:
- Послушайте, я вам не вру — я болен, мне нужно лекарства принимать — я без них тут загнусь у вас. Дайте хоть позвонить. Я имею право на звонок. Мою личность подтвердят.
Второй коп, видимо, по сценарию «добрый коп» - он снисходит до объяснений:
- Вы задержаны до утра — утром всё выяснится, и вас либо отпустят, либо предъявят обвинение. Тогда и сделаете ваш звонок. Пока ваша личность не установлена, вы не можете звонить.
- Это незаконно, - бессильно говорю я. - Вы причиняете вред моему здоровью. Человек, которому я готов позвонить, подтвердит мою личность — это достаточно уважаемый человек в городе, и, может быть, этого будет вам достаточно. Просто поговорите с этим человеком.
- Хорошо, - полицейский, остановившись у решётки, вытаскивает блокнот. - Скажите, с кем мне связаться — и я попробую.
-С деканом учебного госпиталя «Принстон-Плейнсборо», доктором Лизой Кадди.
Он набирает номер и долго извиняется за беспокойство, потом, воровато оглянувшись, протягивает трубку мне:
- Говорите, только быстро.
- Лиза, - голос у меня такой сиплый, что приходится откашляться. - Лиза, это Уилсон. Мне нужна твоя помощь — я тут в историю попал... Извини, ради бога, но мне сейчас не к кому больше...
- Говори по существу, - перебивает она. - Что с тобой случилось и чем я могу помочь?
Говорю по существу.
- Где ты? - спрашивает она. - Сейчас приеду.
Остаётся смиренно ждать, что я и делаю. Я благодарен Лизе за отзывчивость, благодарен копу за то, что дал позвонить, но это не значит, что мне сделалось хорошо и правильно. Ничего хорошего, вот что. Совсем ничего.

АКВАРИУМ

Орли появляется в палате часа через два, толком не проснувшийся, заторможенный, вялый. Его ощутимо шатает.
- Зачем ты встал? - Леон почти сердит на него. - Тебя же загрузили, ты спишь совсем.
- Просто хотел убедиться, что ты в порядке, - он тяжело опускается на стул у кровати. - Что это? Тебе вынули катетер? Не рано?
- Только мочевой выпускник вынули. Всякие шунты, канюли — на месте. Сказали, я большой мальчик, и пи-пи уже могу делать, как взрослый... Джим... страшно было?
- Ты знаешь, нет, - не сразу, замедленно откликается он, словно с удивлением. - Я почему-то был уверен, что он не выстрелит. Такое, чёрт его знает... режиссёрское чувство неправдоподобия игры. Помнишь, как я режиссировал пятый эпизод, с монашками и как мы всё время мучались с Джессом над этой достоверностью? Вот у меня и здесь было что-то похожее: я слышал слова роли, видел игру, а достоверности не чувствовал.
Орли пожимает плечами, словно удивляясь самому себе, и замолкает. Леон внимательно смотрит в его лицо: он плохо выглядит, и это не только седация от медикаментов. Словно где-то в душе у него засела очень болезненная, очень грязная заноза, и громко болит, отравляя каждую минуту этой непрекращающейся болью.
- Говори, - просит он, протягивая руку и сжимая холодные вялые пальцы Орли в своих.
- Зачем?
- Так надо. Не варись в собственном соку — это убивает тебя. Говори.
- По настоящему стало страшно, когда он повернул пистолет к себе, - послушно бесцветным голосом продолжает Орли. - Вот тут достоверно стало... - он судорожно вздыхает, и лицо у него такое, словно он хочет и заплакать, и засмеяться, и не знает, что выбрать. И снова он замолкает и прислушивается к своей занозе вместо того, чтобы вытягивать её.
- Ты говори, говори, - мягко подстёгивает Харт. - Тебе нужно выговориться, я знаю. Говори.
- Я не могу с тобой об этом говорить, - двойственное выражение его лица словно бы усиливается. - Тебе же нельзя волноваться, врачи сказали.
- Волноваться? Кой чёрт мне волноваться, если ты жив? Ты говори, рассказывай. Ты вспоминай всё ясно: его лицо, глаза, руку с пистолетом.
Новый судорожный вздох.
- Ты вспоминай, вспоминай, прокручивай перед собой. Выстрел. Его звук. Крови много было?
- Н-нет...Не знаю. Так, брызнуло что-то... Знаешь... похоже на арбуз... Как арбуз раскололи. Что-то красное, розовое, лохмотья какие-то... Неужели мозг похож на мякоть арбуза? Он ещё сколько-то стоял. Потом начал опрокидываться... А упал тихо, словно матрас или мешок с чем-то мягким... вытянулся... - Орли вздрагивает, и Леон гладит его ладонью по щеке:
- Правильно, правильно, думай об этом. Представляй. Тебе станет легче, когда ты это всё пропустишь через себя, переваришь... Думай и проговаривай... Как он лежал?
И снова Орли говорит — монотонно, тихо, опустив плечи. Ему хочется спать, но он не останавливается больше — говорит, говорит, говорит - уже не о Триттере, не о захвате заложника и самоубийстве, которому стал невольным свидетелем — просто о себе. О своих страхах и надеждах, о Кадди, о Хаусе, о планах на будущее, о съёмках — говорит, не умолкая, словно плотину прорвало, и постепенно в его голосе появляются живые модуляции, и всё это время Леон держит его руку, поощряя продолжать.
Через два часа в палату входит Чейз и останавливается в дверях, хмурясь. Орли спит, сидя на стуле, согнувшись в неудобной позе и положив руки и голову на постель Харта, Харт осторожно перебирает в пальцах его волнистые пряди, что-то негромко бормоча.
- Что... - начинает было Чейз, но Харт строго глянув на него, подносит палец к губам:
- Не мешайте. Мы, артисты, натуры тонкие — вам ведь не нужен постоялец в психиатрическое?
- Ну, не знаю... - Чейз позволяет себе улыбку. - Блавски была бы только рада — ей, по-моему прискучило на административной работе.
- А вы не могли бы, - тон Леона становится просящим, чуть ли ни заискивающим, - поставить здесь что-нибудь для него — кушетку, кровать?
- Не проблема.

- Ты знал, что эта голливудская парочка — геи? - спросил Чейз у Корвина, занося результат вскрытия в журнал.
- А я — гипофизарный карлик, - сказал Корвин. - Пока они не зовут тебя третьим, тебе нет никакого дела до их постельных предпочтений.
- Мне — нет, а Хаусу — есть.
Корвин хмыкнул и поднял брови вопросительно.
- Орли собирается жениться на Кадди.
- То есть, Кадди надеется убедить Хауса жениться на ней, убедив Орли в том, что он собирается на ней жениться?
- Ну-у... - протянул Чейз. - Видимо, где-то так...
- А что? Может и сработает. А Орли надеется убедить Харта выйти за него замуж, убедив в том, что замуж за него собирается Кадди?
- Гм... мне это и в голову не приходило. Хотя... нет, про «замуж» я бы не подумал — полагаю, в этой парочке первую скрипку играет не Орли.
- Даже не пытайся, парень, - рассмеялся Корвин, ставя под протоколом свою размашистую, словно старающуюся поспорить с его карликовостью, роспись. - В скрипках ты полный профан — где тебе отличить первую от второй... На. Можешь отдавать это заключение Лейдингу, и через час здесь будет независимый эксперт, а мы, наконец, можем пойти поесть — я умираю с голоду.
- У меня ещё дельце, - виновато проговорил Чейз, доставая телефон.
- Что за дельце?
- Буллит и Вуд. Они так и не вернулись — Хаус просил узнать, куда они подевались.
- Просил? - недоверчиво переспросил Корвин. - Ты ничего не путаешь? Именно просил?
- Представь себе, именно просил. Я попробую, хотя, по-моему дело безнадёжное. Они или в полиции, или... - он набрал номер Буллита и, услышав автоответчик, нажал «отбой». - Бесполезно. Сообщение я уже оставил, но он, похоже, так и не видел. Сейчас попробую ещё Вуду набрать...

ХАУС

Меня разбудило прикосновение к плечу — лёгкое, как нечаянно. Надо же, заснул. Теперь даже шевельнуться боюсь — ноги так и остались на столе, скрещенные в лодыжках, уже чувствую, что при попытке сменить положение взвою от боли.
- Так сладко спишь... - голос у Кадди странный, не то виноватый, не то задумчивый. - Даже обслюнявился...
- И ты разбудила меня, чтобы мне не было так сладко или спасая от дефицитарной сухости во рту?
- Разбудила, чтобы ты снял ноги со стола и хоть на кушетку лёг, пока можешь это сделать без эпидуральной анестезии. Ну-ка, - и сама распутала мои длинные конечности очень осторожно и мягко, как дипломированный специалист по уходу за парализованными детьми с низким болевым порогом. Я и пикнуть не успел, а её руки уже взялись за моё больное бедро, легко массируя, растирая, снимая спазм.
- Почему ты стала носить брюки? - неожиданно для самого себя спросил я. - Целлюлит?
Кадди закончила массаж, уселась напротив — ногу на ногу:
- Просто... там, где я сейчас работаю, нет хромого диагноста, вечно пялящегося на мою задницу.
- Ух ты! Я чуть не покраснел. Голливудские голубоглазые мачо, разумеется, на таких низменных материях глаз не задерживают — смотрят прямо в душу?
- Это моя-то задница — низменная материя? - возмутилась она. - Совсем ты, Хаус, охамел! - и вдруг наклонилась ко мне и вцепилась в губы поцелуем, словно вакуум отсос с накладкой. Ну, ничего не могу поделать: вакуум-отсосы — моя слабость. Всегда нравились их сдержанные строгие формы, тихий мурлыкающий стон мотора, прохладный мягкий латекс накладок, вкус... нет, это уже, кажется, не про вакуум-отсос.
- Я боялась за тебя, - выдохнула она мне прямо в рот. - Вспомнила, как ты диагностировал террориста в «Принстон-Плейнсборо», и испугалась. Ты же одержимый. Ты мог сделать что угодно, сказать, что угодно...
- Не мог. Блавски затыкала мне рот. И это не эвфемизм.
- Так это она тебе губы разбила? Молодец. С тобой только так и можно: рот затыкать, - и снова потянулась продемонстрировать на практике один из способой затыкания рта.
Я отстранился:
- Кадди, я не целуюсь с чужими невестами даже под омелой.
- Через раз? Потому что в ответ на первый поцелуй ты мне чуть миндалины не облизал.
- Ты меня вынудила, застала врасплох, сонного.
- И воткнула нож в спину?
Я поморщился:
- Нож в спину мне воткнуть есть кому и без тебя, к тебе я спиной уже давно не поворачиваюсь... Кстати, Стейси Уорнер умерла — я, кажется, тебе не говорил.
- Я знаю.
- От Блавски? Вы с ней прямо, я смотрю, подружками стали, она даже твой стиль руководства перенимает.
- Правильно делает, в своё время этот стиль себя оправдывал... Дурак ты, Хаус, - помолчав, беззлобно сказала она. - Мы с Ядвигой не подружки, а, скорее уж, подруги по несчастью — повезло полюбить двух таких кретинов, как ты и Уилсон.
- Что она тебе сказала?
- Сказала, что Уилсон был с умирающей Стейси, и ты за это чуть не убил его, а теперь и видеть не хочешь. Я примерно представляю себе, что там мог делать Уилсон, и что ты, так что мне этого было достаточно.
- И что ты теперь будешь делать? - спрашиваю этаким небрежным тоном.
- Сдам его властям, конечно. А ты что подумал? Дурак ты, Хаус! Ты же знаешь, как я относилась к Стейси. Что я буду делать? Молчать и горевать. Можно подумать, ты собираешься делать что-то другое.
Второй раз за несколько минут называет меня дураком, но я только облегчённо вздыхаю, и  говорю так же небрежно:
- Да я не о Уилсоне. Что ты будешь делать с Орли? Что, действительно, выйдешь за него? Глупо. Он-то чем виноват?
- А я чем виновата? У меня дочь растёт, Хаус, мне нужна стабильность. Я не могу жить от среды до среды и спать в двуспальной постели по диагонали. И я не становлюсь моложе, знаешь ли... А ты?
- Я? Ну, я-то молодею с каждым днём - так, глядишь, к рождеству перейду на грудное вскармливание. Ты мне грудь дашь?
- Перестань! - её глаза на миг вспыхивают настоящей злостью, но тут же злость стихает, и она говорит тихо, почти убито. - Неужели тебе никогда не было страшно думать об этом, Хаус? Ведь ты же ещё и калека, и какие бы деньги ты не заработал, есть вещи, которые за деньги не купишь, а без них никак не обойтись — тем более в старости.
- Ну, чтобы выносить подкладное судно, у меня есть Уилсон, - и слегка холодею от сомнения: всё ещё есть ли?
- А если ты его переживёшь?
- Тогда это будет значить, что куш сорвал он, и бесплатный судноносец в моём лице достанется ему.
Кадди помолчала, вдруг усмехнулась:
- Вот уж ни за что бы не подумала, что ты станешь выносить хоть за кем-то судно, - качает она головой.
- Запросто. Ты меня ещё не знаешь. Кстати, не исключено, что в этом и есть вся проблема нашего взаимонепонимания.
- Или, напротив, мы слишком хорошо понимаем друг друга...
Несколько мгновений мы просто молчим — наконец, это становится невыносимо.
- Кадди, - спрашиваю я, словно только что спохватился. - Что ты здесь делаешь?
- Целуюсь с моим бывшим. А ты?
- Думаешь, Орли не водит машину?
- Орли - нормальный человек, а не злой, как собака, гений-неудачник, запрограммированный портить всё, к чему не притронется. Ты, Хаус, реинкарнация Мидаса, только то, до чего ты дотронешься, превращается не в золото, а в черепки, обломки, пепел и золу.
- Слушай, ты пришла мне лекцию по прикладной психологии прочитать? Кстати, не знаешь, что это за зверь, прикладная психология?
Вместо ответа она снова тянется к моим губам, а я снова отстраняюсь:
- Полегче, миссис Орли, неужели не терпится стать глиняным черепком?
Знаю, что она не из терпеливых, и, если буду продолжать в том же духе, скоро я её дожму, выжму из этой комнаты, из больницы, из моей жизни. Так же как выжал однажды Стейси.
Не стоило мне сейчас вспоминать о Стейси — воспоминание словно стегнуло по глазам, и их зажгло, как от дыма. И — не выдержал, сорвалось с языка:
- Ну, чего стоишь над душой?
И она — как ждала:
- Я люблю тебя.
- Поди к чёрту, Кадди! - взрываюсь я. - Тебя жених ждёт-не дождётся, у тебя свадебное путешествие на Кипр, у тебя дочь, которой нужна стабильность и мир во всём мире. На двух стульях сидеть даже твоей обширной задницы не хватит. Пошла уже вон отсюда!
Ага! Сейчас! Так она и пошла. Даже глазом не моргнула.
- Как же тебя... корёжит... - говорит задумчиво, словно что решает про меня в уме.- Интересно, стал бы ты хоть вполовину так психовать, если бы Уилсон меня... как Стейси?
На мгновение пугаюсь фатальности в её голосе, ощущаю в сердце укол предчувствия, словно она может вот так взять — и призвать на свою голову. Бред и романтические сопли -  просто нитроглицерин так и не принял.
- Мимо ворот. Ты здорова, как племенная кобыла, а Уилсон хоть и усыпляет оптом и в розницу, но на своих условиях. И для чего вообще был этот словесный тур-де-форс?Опустилась до нечестной игры? Отлично. Следующий шаг — на панель, красавица.
Не уходит — обходит вокруг меня, держа взглядом, как опасного хищника, снова садится поотдаль, закинув ногу на ногу — Блавски, что ли, её этой позе научила? Между прочим, коленки тоже сногсшибательные — даже через брюки чувствуется.
- Знаешь... когда я думала, что ты умер, я всё равно, что тоже умерла с тобой. Мне Чейз позвонил, сказал, ты в каком-то заброшенном складе сгорел заживо, тело опознавали по зубной карте... Хаус, ты что делаешь?
А я сложил руки на гульфике, демонстративно прикрывая промежность.
- Защищаюсь. Ты же так и норовишь достать меня ниже пояса.
- Ниже пояса не обязательно бить, - говорит. - Можно и гладить, - и так тянет это «гла-а-адить», что гульфик начинает топорщиться и упирается мне в ладонь.
Снова спрашиваю прямо:
- Зачем ты это делаешь?
А она, как попугай:
- Я люблю тебя.
- Ты ломаешь меня. Гнёшь. Это твоя любовь?
- Мы все друг друга ломаем и гнём. Смирись.
- Чего ты хочешь?
- А ты?
Прикрываю глаза — боже, как я устал от всего этого: от боли, от разочарований, от самоубийства Триттера, от предательства Уилсона, от неё вот...
- Хочу необременительного секса по средам. Без обязательств. И спать. Прямо сейчас.
- Ладно, - говорит. Я даже просыпаюсь от неожиданности:
-Что «ладно»?
- Необременительный секс по средам. И спать. Прямо сейчас.
Прогнулась? Спрашиваю подозрительно:
- А Орли?
 В ответ жестоко, зло, по-самочьи:
- Перебьётся, - и снова вакуум-отсос впивается мне в губы.

Диван ужасно узкий и неудобный. Нога болит. Сердце болит. Душа болит. Хочется выть и рыдать, а Кадди делает всё, чтобы у меня это получилось. Да я недалёк. И так уже всё плывёт от слёз. От промежности мягко и горячо волны — в ноги, в руки — до самых пальцев, к горлу, к глазам, прокатываются по всему телу одна за другой, каждая последующая нестерпимее. На губах снова кровь — трещина же, а я кусаю, чтобы не стонать, не кричать. О, боже! О-о! О-ой, не могу уже-е... Кадди... Ка-адди... А...а...а-а-а!!!
- Тш-шшш! - обхватывает мою голову, снова целует, но уже не страстно, а нежно, так, словно мать утешает малыша — значит, я всё-таки орал, не сдержался... - Ты спать хотел. Спи. Я буду рядом.
- Кадди... Кадди, зачем мы так?
- Мы с тобой идиоты, Хаус. Мама была права: только мы и можем друг друга выдержать. Не буду я втягивать в это Орли — он, действительно, ни в чём не виноват.
- Кстати, хотел спросить... Твоя мама...
- Умерла, - перебивает она поспешно. - Инфаркт. Знаешь, я рассорилась из-за этого со своей сестрой: я тогда лежала в психушке — ну, ты знаешь — и она даже не сообщила мне. Боялась, что мне станет хуже. Представляешь, Хаус? Я не была на похоронах собственной матери, я ещё два месяца, целых два месяца не знала, что она умерла. Ты не представляешь, как я жутко разозлилась. Сначала...
- А потом? - я спрашиваю напряжённо, потому что для меня это важно.
- А потом я подумала: для меня она была жива ещё целых два месяца. Сестра лишила меня возможности проститься с ней, но зато подарила целых два месяца неведения. Это немало. Сказать по правде, это — роскошный подарок... О чём ты думаешь, Хаус? Утебя странное лицо.
- Я — идиот, - говорю, садясь и приводя в порядок одежду. - Клинический идиот... Иди домой, Кадди. Спасибо тебе. И... до среды?
- До среды, - соглашается она, чуть усмехнувшись.
Дождавшись, пока она выйдет, вытаскиваю из кармана телефон, но тут же в дверях нарисовывается Чейз — так сразу же, что я нисколько не сомневаюсь: нашу оргию с Кадди он застал, незамеченный, поспешно ретировался и выждал, пока мы закончим. Умный мальчик. Почтительный сын.
- Правильно, детка, - говорю. - Видишь, что мама с папой трахаются, иди к своим игрушкам.
- Я дозвонился Вуду, - по-обыкновению, мои судорожные подколки он игнорирует. - Они заехали к Буллиту покормить собак, а те на них бросились.
- Собаки нашей судорожной клиентки из парка?
- Да. Теперь их усыпят. Специальную службу уже вызвали. У Вуда рваная рана на руке, у Буллита чуть яйца не отгрызли. Его оперировали в Центральной Окружной, скорее всего, это надолго — понадобится пластика.
- Хочешь сказать, ещё немного — и сбылась бы его мечта?
- Ну... она почти сбылась. Вуд говорит, собаки выглядели не совсем нормально. Возможно, бешенство. Вакцинацию им обоим начнут, не дожидаясь результата — рекомендовали и хозяйке её провести.
- Чёрт! Надо разыскать Уилсона.
У Чейза вытягивается лицо:
- Точно. Я и забыл: его же тоже покусали.

АКВАРИУМ

Звонок в дверь, раздавшийся посреди ночи, редко означает добрую весть. Впрочем, если ты — главный врач больницы, постепенно превращающейся в серьёзный онкоцентр, это не так уж необычно, но всё-таки Блавски идёт к двери с заколотившимся сердцем.
- Кто там?
- Ядвига, открой, это я — Лиза.
Кадди? Вот уж неожиданность! Кадди ни разу ещё не переступала порог её дома.
- Что случилось? - от волнения она распахивает дверь поспешно и преувеличенно широко - похоже, после всех этих волнений, начинают сдавать нервы. На Кадди серый брючный костюм и строгая блузка. Сумочки нет, зато в руке ключ от машины.
- Мне только что позвонил Джеймс...
Она даже не включается сразу и глупо переспрашивает:
- Какой Джеймс?
- Да Уилсон, конечно — какой ещё. Ты что, не проснулась?
- Зачем... откуда он позвонил?
- Сидит на окраине города в каком-то обезьяннике. Хочу сейчас поехать, разобраться на месте. Но он говорит, что почти раздет. Ночь холодная — у тебя же наверняка найдётся что-то из его вещей. Ну, там свитер, толстовка...
- Почему он сидит в обезьяннике? Ничего не понимаю!
- Я тоже не очень-то поняла. Какие-то наркотики, связь с дилерами... Может быть, поедем вместе? Что? Нет? Ты не хочешь?
Блавски трясёт головой так, что рыжая грива рассыпается по плечам.
- Не хочу. Мы с ним расстались. И я не хочу снова во всё это впутываться.
- Впутываться? Во что впутываться? Постой! Это ещё почему вы расстались?
Больше всего Блавски хочется ответить: «Не твоё дело!» - и захлопнуть дверь, но она не хочет выглядеть законченной хамкой и, тем более, Кадди — начальница. К тому же, она говорит, что Джим почти раздет.
- Подожди, я поищу его куртку.
- Почему вы расстались? - не отстаёт Кадди — проходит за ней в комнату, к шкафу и глаз не спускает, как конвоир, пока она, нервничая, роется на полках в поисках ветровки. - Он тебе изменил? Ты его с кем-то застала? Нет, Уилсон вообще-то способен на адюльт, но мне почему-то кажется... Так что, правда?
- Нет, - неохотно роняет Блавски, чувствуя, что от настырной Кадди всё равно просто не отделаться. - То есть, я думала, что да, но нет. А теперь это уже не имеет значения.
- И как это может не иметь значения?
- Не знаю... Я подозревала, потом узнала, что ошибаюсь, и — ничего не почувствовала. Это как выгорание. Я просто устала от...
- От чего? - в голосе Кадди удивление, которое раздражает Ядвигу и заставляет продолжать нежеланный разговор. - От отношений?
- В первую очередь, от этого человека, видимо. От его масок, от его пантомим. От того, что я вообще не могу ничего разглядеть в нём, как в зеркале. Он только отражает. Словно окутан постоянным облаком лжи и притворства. Даже в сексе...
- Что, имитирует оргазм? - в голосе Кадди против её воли прорезаются нотки Хауса.
- Даже и не имитирует. Словно занял пару сотен долларов и вынужден отдавать.
- Ты что же, думаешь, он больше не любит тебя?
- Любит. И это — худшее. Потому что любит он меня рассудочно и по привычке.
- Да... знакомая история, - вздыхает Кадди.
- Что-что?
- Я говорю, что слышала это уже. От Бонни, от Джулии, от Саманты. Теперь вот от тебя.
- Ты о его жёнах говоришь?
- Джеймсу надо бы было родиться на востоке, где принято содержать гарем. Только, думаю, ты, Блавски, в гарем бы не пошла — в этом проблема, да?
- Не знаю...
Кадди тяжело вздыхает:
- Ты дурака валяешь, Блавски. Уилсон — хороший парень. Славный парень. Добрый, ответственный, порядочный.
- Он — тёмный насквозь.
- Я думаю, это влияние Хауса.
- А я думаю, что если бы не влияние Хауса, он давно бы захлебнулся мраком. Хаус — самый позитивный человек в мире, и если бы не он...
- Кто — Хаус? Это Хаус — самый позитивный человек в мире? Да от него боль расходится, как взрывная волна, ломая всех, кто подвернётся.
- От Хауса? Да он сам аккумулирует чужую боль, это он спасает Уилсона от него самого столько, сколько не живут.
- Хаус - Уилсона? Это Уилсон спасает его от него самого и его сволочной натуры.
- Не от чего, потому что Хаус никогда не имел сволочной натуры. Он жертвует собой каждый раз до последнего, для каждого пациента, даже незнакомого, даже неприятного, и он никогда не предаст. В отличие от Джима.
- Что? Уилсон, по-твоему, предатель? Да Уилсон в жизни не предавал никого, кроме самого себя. И то ради Хауса.
- Да плевать мне, предатель он или не предатель! - Блавски вдруг с размаху швыряет найденную ветровку на пол. - Я люблю его, и не могу быть с ним. Просто не могу!
- Есть предложение, - вдруг с непонятным выражением лица говорит Кадди. - Давай меняться бойфрендами, Блавски. Я уже искала Уилсона в Орли, а ты, кажется, предпочитаешь Хауса? Ну, что? Меняемся? - она наклоняется и, подняв ветровку, выжидательно смотрит на раскрывшую рот Блавски.
- Ты... - наконец, обретает та дар речи. - Ты что? Ты... серьёзно?
- Есть ещё вариант шведской семьи... Двое на двое, и по вторникам меняемся партнёрами.
- Лиза...
- Расслабься, дурочка, - фыркает Кадди. - Я пошутила. Мне нужен Грэг, тебе — Джеймс, хочется думать, что и мы им небезразличны. Поэтому, что бы мы на этот счёт не навоображали себе, всё равно всё рано или поздно вернётся на круги своя. Просто нажми на паузу и на всякий случай помни, что иногда она получается долгой.

Дорога длинная, но улицы пусты, и Кадди едет быстро. Что там на самом деле произошло с Уилсоном, она старается не гадать: когда нет под рукой глины, не из чего лепить кирпичи — кажется, Конан-Дойл. Но ей не нравится сама вопиющая неправильность ситуации. Уилсон переменился. Несколько лет назад «я — в тюрьме, забери меня» - могло исходить только от Хауса. И что бы там Ядвига не говорила, результат их взаимного влияния налицо: Хаус владеет набирающей обороты онкоклиникой, Уилсон сидит в «предвариловке» за наркотики, Хаус руководит первоклассными врачами, Уилсон гоняет на байке, закинувшись «спидухой», Хаус с мятых рубашек перешёл на серые и голубые водолазки, так подходящие к его цвету глаз, Уилсон... Уилсон тоже перешёл на водолазки, хотя раньше ни за что не позволил бы себе появиться в таком виде на работе. Но... не обменялись же они, в самом деле, натурами? Что вообще происходит?
 Полицейский участок — невзрачное здание казённого вида, внутри зевающий дежурный. Он не слишком приветлив, но Кадди умеет быть убедительной, когда хочет:
 - Простите, но это нужно решить именно сейчас, офицер. Ваш задержанный на сложной непрерывной терапии, он испытуемый в исследовательской программе, нарушение протокола повлечёт убытки. Нет-нет, это, определённо, какое-то недоразумение, я готова подписать все необходимые бумаги для поручительства. Конечно, он обязуется не покидать пределов штата до окончания разбирательства.
 После недолгого сопротивления, нескольких звонков и небольшой бумажной волокиты, полицейский сдаётся и приводит Уилсона. В первый момент Кадди пугается его вида: рубашка разорвана и в крови, лицо бледное и почему-то мокрое, у виска и на скуле — цветущий кровоподтёк, волосы взъерошены, грязный бинт на запястье промок кровью и сукровицей, разболтался и засох безобразным зловонным браслетом, костяшки пальцев левой руки сбиты в кровь. Но главное — взгляд. В нём совершенно чужие, незнакомые тоска и безграничная усталость, за которыми — и это, пожалуй, самое худшее - всё-таки бледной тенью, почти призраком, прячется прежний, привычный взгляд Джеймса: тёплый, карий, с косинкой, виноватый и ласковый, просто родной, и от этого диссонанся Кадди перекручивает в душе, заставляя выдохнуть с сердцем:
 - Господи! Да что с тобой стряслось?
 Разбитые и подсохшие корками губы трогает лёгкая улыбка:
 - Долго рассказывать... Меня отпускают с тобой?
 - Да, слава богу. Куда тебя отвезти? Ночь на дворе.
 - В «двадцать девятое февраля», - почему ей кажется, что он имеет в виду не только и не столько название больницы. Он слегка прихрамывает — похоже, что ему больно двигаться.
 - Ты в порядке? Что у тебя с лицом?
 - Упал с мотоцикла.
 - А с рукой?
 - Собака покусала.
 - Нет, я об этом — она слегка касается корочки на пястнофаланговом суставе, и Уилсон смотрит на свою руку с любопытством первооткрывателя.
 - Не помню. Кажется, дрался...
 - Кажется? Ты что, был невменяем?
 - Просто пьян.
 Он говорит небрежно, равнодушно, но Кадди чувствует за этим равнодушием скопившийся крик и боится прорвать нарыв неосторожным замечанием. Только кротко просит:
 - Надень ветровку — я привезла.
 Просовывая укушенную руку в рукав, Уилсон морщится и на мгновение задерживает дыхание - видимо, рана воспалилась, чистые укусы через столько дней уже так не болят.
 - Я тебя не узнаю... - всё-таки качает головой Кадди, открывая ему дверцу машины. - Что с тобой, наконец, происходит — я тебя совсем не узнаю, Джеймс!
 Такая же лёгкая улыбка, но только теперь с налётом сарказма:
 - Ничего, не загоняйся. Я и сам себя не узнаю.
 Кадди заводит мотор и выруливает из переулка, косясь на своего пассажира. Хочется расспросить, вытрясти хоть что-то кроме этой не то улыбки, не то усмешки, но ей по прежнему страшно того, что может выплеснуться из него на самом деле. И, кроме того, попросту жалко напирать — Уилсон выглядит таким измученным, с трудом удерживает глаза открытыми и то и дело трёт пальцами висок с той же яростной настойчивостью, с которой Хаус обыкновенно растирает больную ногу.
 - А где твой мотоцикл? - решается на ещё один вопрос Кадди. - Ты же на мотоцикле был.
 - Сгорел. Так жаль... - но и это «жаль» с полнейшим равнодушием.
 - Как, то есть, «сгорел»? - пугается она.
 - Свалился с откоса, ударился о камень, искра в бензобак — и сгорел, - отрывисто говорит Уилсон.
 - Господи, Джеймс! Ты же мог погибнуть!
 Пожимает плечами — и снова морщится от боли. А потом вдруг спрашивает — совсем другим тоном, живо и остро:
 - Лиза, где ты взяла эту ветровку?
 Кадди немного теряется от этой перемены, но отвечает честно:
 - У Ядвиги Блавски на квартире.
 - Заезжала к ней? Сказала, что за мной? Что я — в камере?
 - Да... Разве это было нельзя говорить?
 - А она?
 - Ничего. Дала мне ветровку.
 - Ничего... - повторяет он задумчиво и, поджав губы, отворачивается к окну.
 Кадди рулит, мучаясь чувством вины. Ей кажется, она должна что-то сказать, давно должна была что-то сказать Уилсону — что-то сильное, важное, что-то, что может сразу расставить все точки над «i», но слов не находится. Она только говорит:
 - Всё образуется, Джеймс, - и, оторвав одну руку от руля, не глядя, треплет его по колену.
 - Мне не на что жаловаться, - быстро отвечает он, по прежнему отвернувшись. - Но... ничего не образуется. Ты просто не понимаешь. Проблема во мне, а не во вне. А от себя мне не убежать... - и добавляет всё с той же усмешкой, словно про себя, а не вслух: — Даже обгоняя ветер...
 Кадди молчит, зная, что уже раскупорила джинна. И, действительно, через несколько мгновений Уилсон продолжает говорить, по-прежнему упорно глядя в окно, словно за ним невесть что интересное:
 - Для меня есть в жизни работа, дружба с Хаусом, отношения с Блавски и, пожалуй, всё. Большего я не нажил. Ну, с работы Блавски меня уволила, с квартиры прогнала, а Хаус, кажется, готов убить, как только я ему попадусь на глаза. Нет, есть ещё люди, которые мне небезразличны, которых я... которых я, наверное, люблю, но в жизни одних - меня нет и даже не может быть, а другие... другая... она погибла. Что мне осталось в итоге? Рак в ремиссии, чужое сердце — пока сохранное, и браслет мониторирования... Хотя нет, браслет я же снял... — вот теперь она узнаёт его полностью — говоря, привычно поджимает и покусывает губы, заламывая невесёлые ямочки на щеках, чуть трясёт головой в вечном отрицании, а при словах о браслете вдруг прорезается его особенная, больная, как бесслёзный плач, щемящая улыбка.
 - Ты — паникёр, - говорит Кадди, тоже качая головой, но глаз при этом не отводя от дороги. - Всё поправимо. И с работы тебя никто по правде не уволит, а если и уволит Блавски, я сама возьму тебя с радостью. И Хаус не выкинет тебя из своей жизни — просто не сможет. А Блавски... ну, что Блавски — тут просто нужно время. Ты устал, Уилсон и, кажется, заболеваешь, да? - снова, не глядя, протягивает руку и касается его лба. - Ну конечно, горячий. Тебе нужно руку обработать, вымыться, выспаться, поесть. Всё наладится — не впадай в депрессию.
 - Останови, - говорит он. - Не то заблюю тебе салон. Меня тошнит.
 Кадди притормаживает у каких-то кустов, он вываливается из машины, торопливо отстегнув ремень, но его вовсе не рвёт — он просто стоит, повернувшись к ней спиной, запрокинув голову, и вдыхает, глубоко и жадно, ночной воздух — даже с расстояния и в темноте она видит как ходит под ветровкой его грудная клетка. Постояв так, он возвращается в машину, пряча глаза, и остаток дороги молчит, по-прежнему глядя в окно. А Кадди почему-то кажется, что там, у обочины, стоя к ней спиной, он попросту плакал.
 Она притормаживает у больницы, предлагая:
 - Может, ты у меня переночуешь?
 - В отделении.
 - Джеймс...
 - Ничего, не волнуйся за меня, поезжай. Спасибо тебе, Лиза.
 Но она всё ещё медлит, не чувствуя уверенности:
 - Уилсон, послушай, мне кажется тебе не стоит...
 - Я же сказал: высади меня здесь, - он снова резким движением дёргает ремень и, освободившись, не выходит, а, скорее, выскакивает из машины. Но тут же, чувствуя, что был неоправданно груб с ней, снова виновато улыбается:
 - Со мной всё в порядке - не волнуйся, поезжай. Тебя Рэйчел ждёт.
 - Но... Джеймс, ты уверен?
 - Конечно. Мне так будет лучше. Ещё раз спасибо тебе. Правда, я очень благодарен — ты сорвалась по первой просьбе...
 - Ну, а как же... Мы ведь всё ещё друзья?
 - Мы? А, ну да... конечно, - его улыбка становится немного натянутой.- Всё-всё, ты сделала всё, что нужно. Ты мне помогла. Уезжай.
 Всё ещё сомневаясь, Кадди трогает с места и, только отъезжая, вдруг вспоминает, что ничего не сказала ему о Триттере.

 УИЛСОН

 Странное чувство возвращения домой, словно отсутствовал не трое суток, а годы. Свет задних огней машины Кадди исчезает за поворотом, и мне остаются чёрные кусты, силуэт которых привычен, как тень от торшера на стене спальни, и подсвеченная вывеска. Ноги меня уже не держат, а в теле каждая клетка, кажется, налилась тупой и нудной болью. Хочется прямо здесь лечь на траву ближайшей клумбы и не то уснуть, не то умереть. И идти по-прежнему некуда. Хотя, и Кадди — не вариант. Дочка там её ещё...
 Ладно, переночую в отделении на диване — у меня в кабинете довольно удобный диван, если Лейдинг ещё его не выкинул...
 И тут — сюрприз. Хаус, ради экономии на охране, поставил дверной замок с введением пин-кода. Я помню чёртов код и пытаюсь ввести, но он раз за разом выдаёт: «неверный набор, поробуйте снова». Похоже, за время моего отсутствия код почему-то сменили. Странно. Не думаю, что только ради того, чтобы не пустить вовнутрь бывшего завонкологией, значит, у них там что-то произошло - просто так коды на входе не меняют, это хлопотно: всем сообщить, всех обзвонить, да ещё на первое время оставить дежурного, потому что кое-кто непременно забудет или потеряет.
 Что же мне делать? Звонить Блавски? Хаусу? Чейзу? На пост дежурной сестры? И тут вспоминаю, что я и без телефона. Ну не колотить же ногами в дверь, как забулдыге, которого жена не пускает после вечеринки в пабе, хотя, выгляжу, по правде сказать, соответственно, тем более, что я вроде как уволен, а узрев в каком я виде, обратно меня, пожалуй, и не возьмут.
 Отойдя на несколько шагов, стараюсь посмотреть на окна квартиры Хауса — в принципе, попаду камешком в стекло, и если он дома... ну, да, тогда он, возможно, швырнёт в меня чем-нибудь увесистым из окна. И попадёт - он меткий. Но окна тёмные. Или спит, и тогда, определённо, швырнёт, если я его разбужу, или его вообще нет дома.
И тут я вдруг вспоминаю, что на лестнице жилой зоны есть окно, расположенное довольно низко. Крючок там плёвый, а если мне удастся его открыть, я попаду, по крайней мере, внутрь здания. Обхожу угол, озираясь по сторонам, как квартирный вор, выламываю на клумбе жёсткий сухой стебель и подступаюсь с ним к окну. Странно, что Хауса до сих пор не обворовали — задача оказывается, и в самом деле, несложная. Теперь перелезть через подоконник — и вниз, на нижнюю площадку, откуда эскалатор вверх, в отделение, по ночному времени почти пустое. Повезёт — останусь незамеченным. Но проклятый коп всё-таки хорошо приложил мне дубинкой — поясница ноет, и это мешает аккробатничать. Всё-таки без потерь перелезаю через подоконник и оказываюсь на гулкой лестничной клетке. Здесь темно, и здесь уже пахнет больницей — запах, который раздражает и пугает пациентов, но ласкает обоняние умиротворённым покоем врачу или медсестре.
Но почему-то вместо того, чтобы спуститься в отделение, я медленно поднимаюсь к двери в квартиру Хауса.
Дверь незаперта. Приоткрыв её, я вполголоса окликаю: «Хаус!», - готовый каждое мгновение отпрянуть и сбежать по лестнице, если он, например, вздумает запустить в меня своей палкой. Но в квартире совсем тихо и, кажется, пусто. Помедлив в дверях, я потихоньку проскальзываю внутрь и, выждав ещё несколько мгновений, окончательно убеждаюсь в том, что хозяина дома нет. Щёлкаю включателем. Яркий свет заливает дом моей мечты: светлые стены, почти белый, цвета слоновой кости орган — камерный, конечно, но всё равно наикрутейший, светлые же шторы на окнах, широкий диван, бабочки на стенах, огромный плазменный экран - я ещё подумывал устроить здесь три Дэ — кинотеатр — Хаусу из-за ноги не приходится много путешествовать в реале, а так просмотр превратится хотя бы в иллюзию путешествия. Впрочем, Хаус такое может и отвергнуть — иногда он бывает излишне щепетилен к суррогатам.
Здесь на всём отпечаток личности Хауса — его инструменты, его диски, его журналы, его запах, его брошенная на диване футболка, его кроссовки на полке под вешалкой, его очки на журнальном столике, его маркеры, его леденцы в ярких обёртках — фруктовый микст  «только давай без смородины, парень», его мотоциклетный шлем — чёрный с белыми и зелёными полосками. От меня здесь — только светлые шторы и бабочки. Хоть Хаус и говорил мне столько раз: «это твой дом» - никакой он не мой. И на диван я присел на самый краешек, как случайный прохожий, странник. Присел просто потому, что на ногах стоять уже не могу. Ноет спина, ноет голова, дёргает болью руку. И о том, куда он путь держит, это странник-идиот не имеет ни малейшего понятия...

АКВАРИУМ

Под бормотание маленького портативного телевизора Хаус несколько раз проваливается в сон - последний раз надолго. Сквозь обрывки сновидений он слышит шум мотора и успевает удивиться полуночнику, притормозившему у больницы, но полуночник, немного помедлив, уезжает, а до Хауса доходит, наконец, что ночь более, чем посередине, и надо бы встать, выключить телевизор, по которому ночной вольнодумный и вполне себе «жёлтый» канал вещает какую-то криминально-новостную чушь, и идти домой. Но когда он протягивает руку к тумблеру, его рука зависает на полужесте, потому что на экране в кювете искорёженный сгоревший мотоцикл, одно колесо которого отлетело и видно совсем близко, и на его колпаке, словно случайно присела, переводная картинка — бабочка — маленький обрывок их больничной добродушной и ласковой игры-ритуала с первым пациентом первого серьёзного исследования «сочетания трансплантации с новообразованиями в целях подбора оптимальной долгосрочной терапии».
«Мотоцикл, на котором передвигался второй задержанный, обнаружен в нескольких километрах от места задержания обоих подозреваемых, - вещает диктор. - Возгорание, по всей видимости, наступило в результате аварии, причиной которой послужило механическое повреждение, причинённое умышленно. Сомнительно, что его владелец один из задержанных, и мотоцикл, скорее всего, числится в угоне. Базы данных в настоящий момент проверяются, но несомненна связь этой аварии с имевшей место накануне кровавой разборкой между группировками наркодилеров за влияние в юго-восточной части города. Следствие по делу продолжено... А теперь небольшой перерыв на рекламу. Оставайтесь с нами!»
«Что за чёрт! Какие наркодилеры? Во что опять влипла эта безумная панда?» В душу Хауса закрадывается подозрение, что все годы, проведённые вместе, он сильно недооценивал авантюрность тихони-Уилсона. Впрочем, могло быть и так, что мотоцикл у него угнали. И хорошо, если он просто зазевался, а если, скажем, стукнули по голове и бросили валяться где-нибудь в кустах без сознания или... или мёртвого? - от этого предположения на миг темнеет в глазах. Но тут же страх отступает, зато накатывает злость: «Ну почему я всегда должен изводиться из-за этого идиота?». И тут же совесть напоминает на ухо, похлопав жёсткой рукой по плечу: «А он мало из-за тебя изводился, когда ты совал ножи в розетки, вводил себе запредельную дозу инсулина, забавлялся диагностикой под дулом пистолета, прыгал с балкона и беседовал с призраками на горящем складе? Просто время платить по счетам» - «Я уже, кажется, переплатил. Пора бы потребовать сдачи». - «А как сосчитать?», - вздохнул призрак совести по-человечески понятливо и невесело.
Экран гаснет, повинуясь щелчку кнопки: «выкл.», и Хаус — в который уже раз за сегодня — пытается набрать знакомый номер, но телефон Уилсона мёртв. Что ж, раз уж взял мобильник в руки, даже самому себе лучше наврать, что кроме Уилсона есть и ещё заботы. Он набирает Вуду:
- Это Хаус... Что, правда, ночь? Да ладно тебе... Можно подумать, что ты, сачкуя целый день, ни разу подушку не придавил. Как там дела у нашего оборотня из мальчика в девочку и обратно? С «обратно» теперь проблем не появится?
- Хотелось бы надеяться, - голос Вуда сонный и недовольный.. - Пока у него проблемы с кровопотерей — повреждён крупный сосуд, ткани развороченны, развился ДВС-синдром. Я дал ему кровь — оказывается, у нас группы совпадают, чтобы свёртываемость поправить, и уже после этого третий пакет переливают
- Бог мой! Да как же ты решился сделаться единокровным родственником трансвестита?
- Бросьте издеваться, Хаус! Он тяжёлый. Проклятый пёс ему изнутри бедра всё до костей вырвал. Вряд ли удастся сделать, как было, так что готовьтесь подарить ему старую трость.
Вуду не видно, как его собеседник темнеет лицом и крепко сжимает губы.
- А тебе? - уже совершенно серьёзно спрашивает он. - Ты сам-то в порядке?
- Ерунда, пара швов. Я умею обращаться с кусаками разного типа, - немного хвастливо говорит Вуд. - Это, кстати, отличает нормального мужика от мужика в сетчатых чулках.
- Подожди. Вам антирабическую сделали?
- Сделали пока одну, дальше будет после секции псов.
- Так их забили?
- Пришлось. Хозяйка, пожалуй, расстроится.
- Оставайся с Буллитом столько, сколько надо, - сделавшись серьёзным,приказывает Хаус. - Понадобится — вытирай ему слёзы. Или, если тебя с души воротит, скажи, и я пришлю замену.
- Обойдусь, - буркает Вуд. - Он всё равно без сознания, а бабьи кружева с него срезали.
- Бабьи кружева? Постой, он что, носит кружевные стринги? Серьёзно?
- Нет, - ворчливо отрезает Вуд и нажимает «отбой»

Тогда, тяжело опираясь на трость, Хаус, наконец, ковыляет к двери на лестницу, в зону «С» - домой.
В плохие дни он ходит к себе через улицу, не преодолевая несговорчивые ступени, но весь вечер собирался дождь, и вот, наконец, собрался — шелестит по карнизу, мелко щёлкает по листьям, так что Хаус, передёрнув плечами при мысли о мокрых каплях за воротником, решает воспользоваться внутренней лестницей — вот какого чёрта Уилсон и там не поставил эскалатор? Эта мысль, однако, вызывает не раздражение в адрес Уилсона, а чувство признательности к нему — да, не поставил, но тот, другой эскалатор, поставил, и вообще, это Джеймс создал «Двадцать девятое февраля», вложив в неё и любовь, и время, и последние деньги. Для него.
Если бы он пошёл через улицу, он, наверное, заметил бы свет в окнах и успел подготовиться, а так он чуть не выронил трость от неожиданности, войдя. Из короткого широкого коридора с аркой гостиная, как на ладони, и он сразу видит, что на широком диване посреди комнаты, безжалостно опалённый электрическим светом, как был, в кроссовках и куртке, скорчившись, подтянув колени к груди и закрыв ладонями лицо, измученный, весь в синяках и ссадинах, спит Уилсон.
Несколько мгновений Хаус просто стоит в дверях не двигаясь, ощущая, как камень — целые горы камней — скатываются с его души, и невидимая рука, так и не выпускавшая весь вечер из кулака сердце, медленно разжимается, пока вдруг не понимает, что его раздражает — просто бесит — то, что Уилсон спит, закрыв руками лицо. Он делает несколько шагов к дивану и останавливается, глядя на Уилсона сверху вниз.
Пыльно-серые пряди на голове Уилсона слиплись от засохшей крови, на скуле — вернее, на той её части, что видна из-под рук - багровеет кровоподтёк, яркий на бледном фоне, кисти рук — в ссадинах, под ногтями грязь, подозрительно похожая на запекшуюся кровь. И ещё Хаусу кажется, что Джеймсу очень холодно — недаром же он весь съёжился, сжался в комок. Он протягивает руку, и ещё не донеся её, ощущает исходящий от Уилсона сухой жар, как от электрообогревателя.

От прикосновения Уилсон вздрагивает и, испуганно распахивает глаза.
- Хаус...
И тут же просит, криво улыбаясь:
- Только не надо меня прямо сейчас бить, ладно? И так всё болит...
Мгновения молчания. Контакт глаз. Напряжение, нарастающее до звона в ушах, до немого крика. И длиннопалая рука Хауса нерешительно зависает в воздухе, а потом опускается на голову Джеймса, словно ребёнка, гладя по волосам - осторожно, не задевая раны. А голос - хриплый, непохожий на обычный голос Хауса - соглашается, покладисто и мягко, без тени насмешки:
- Ладно... Ладно, Уилсон, я не буду тебя бить прямо сейчас...
И ещё молчание. Теперь глаза Уилсона закрыты, густые брови, которые и всегда-то кажутся чуть-чуть нарочитыми, нагримированными, сейчас ещё и трагично надломлены, как у вечно печального пьеро, ресницы дрожат. В какой-то момент вслед за ними начинают дрожать и губы, и снова Хаус всё так же мягко останавливает его:
- Не надо... Всё хорошо. Ты всё сделал правильно...
- Конечно, я всё сделал правильно, - отвечает Уилсон, не открывая глаз, и тон его точно такой же, как во время памятного разговора о смерти в автомобили, припаркованном у кафе за пять месяцев до смерти - «конечно, я не хочу умирать!» - Хаус узнаёт интонацию беспомощного вызова, тихого крика. - Только ты зря думаешь, будто мне от этого легче.
Хаус не отвечает, потому что он так не думает.
- Пойди в ванну, вымойся и переоденься, - говорит он вместо этого, всё так же мягко и серьёзно. - Давай, а то от тебя козлом воняет... Пойдём, я дам тебе пижаму в цветочек — специально для тебя покупал, как знал, что понадобится.
Про цветочки Уилсон пропускает мимо ушей. Ему смертельно хочется спать, и он бы никуда не пошёл, но Хаус настаивает:
- Вставай-вставай, амиго. Знаешь, сколько стоит химчистка диванов? Уилсон, вставай, - трясёт за плечо. - Тебе нужно, как минимум, раны промыть, у тебя гнойное воспаление мягких тканей запястья — хочешь синовит и неподвижность сустава? Ну давай, давай, подъём! Успеешь выспаться. И потом, это нужно делать в постели, как человек, а не как бездомный кот - у двери на грязной тряпке.
- Какая тряпка? - вяло пытается он протестовать. - Шикарный диван...
- Диван ничего, а вот шмотки между ним и тобой — грязные тряпки. Притом, вонючие. Ты что, под забором в них валялся и все отправления туда отправлял?
- Вроде того. В той части, что про забор, - Уилсон кое-как сползает с дивана и бредёт в ванную.
 Нейромоторные связи у него сейчас ни к чёрту, и Хаусу приходится вести его на чётких командных установках: «снимай куртку», «наклони голову», «смывай пену», «садись сюда», «давай руку».
Срезанный бинт летит в мусорное ведро, Хаус пинцетом с зажатым в нём марлевым шариком придавливает края ранок, шипит перекись водорода...
- Больно, - тихо говорит Уилсон, чуть вздрагивая.
- Терпи. Сейчас закончу. Старые врачи засыпали такие ранки меркурохромом. Как это ни странно, кое-кто умудрялся избежать ампутации. Люди в те времена были грубее, но крепче, они не пасовали перед несчастными сапрофитами из собачьего рта.
- Ты не хочешь говорить о главном... - с упрёком вздыхает Уилсон, когда Хаус накладывает повязку и почти силком поднимает его на ноги.
- Сейчас с тобой бессмысленно говорить о главном. Ты ничего не соображаешь и до смерти хочешь спать. Иди ложись.
- Странно, что ты не выгнал меня...
- Не странно. Это — твой дом. Я могу сто раз захотеть тебя убить, но выгнать тебя отсюда не захочу. Иди уже, ложись — я знаю, что ты можешь жевать свою мочалку часами, но я не собираюсь потакать тебе и найду лучшее занятие, по крайней мере, до восьми часов... Давай, падай сюда! Нет, стой! Выпей ещё вот это.
- Что это? Что ты мне даёшь? - Уилсон щурится, потому что рюмка с чем-то коричневато-красным немного расплывается перед глазами, а он хотел бы рассмотреть. Но не успевает — Хаус попросту вливает содержимое ему в рот — на языке вязкий сладковатый вкус.
- Хочешь проконтролировать мои назначения? -насмешливо говорит Хаус и вдруг снова зарывает пальцы в его ещё мокрые после санобработки пряди. И Уилсон перестаёт думать о том, какую отраву его заставили проглотить, а думает о том, что если прислонить к ладони Хауса затылок, то необязательно самому удерживать голову. И глаза тоже можно закрыть. А момент, когда ладонь сменяет мягкая прохлада подушки уже остаётся за пределами его сознания, как и укол иглы в плечо — в ответ на последний он только издаёт слабое протестующее мычание.
- Спи-спи, - говорит Хаус. - Антибиотик. Спи.

Он засыпает крепко, но сон ему снится неласковый: почему-то снится, что это у Хауса рак, и он, Уилсон, снова должен делать эвтаназию, а он никак не может поверить, что это всерьёз — Хаус ведь наркоман, у него и рак может оказаться ложью, уловкой ради того, чтобы получить свою дозу. Но, мучаясь и сомневаясь, Уилсон всё-таки набирает шприц, а в следующий миг ручная крыса Хауса — Стив Маккуин Второй (он же братец Чейз) - вдруг кидается и, вцепившись зубами в его запястье, виснет на нём. Самое страшное, что глаза у неё при этом вполне себе человеческие, женские, и Уилсон их словно бы где-то видел. «Крыса может годами хронить обиду и вынашивать планы мести, - звучит у него в голове так отчётливо, словно кто-то включил под черепной коробкой видеозапись мыслей. Но нападает всегда внезапно, не рыча, как собака, и не дёргая хвостом, как кошка».
Боль от крысиного укуса адская, а проклятая тварь, как вцепилась, так и болтается, не разжимая зубов.
- Хаус, убери эту тварь! - повышает он голос. Пожав плечами, Хаус протягивает руку к палке и наносит один, но жестокий удар — он сбивает крысу на пол, следующий удар сплющивает беднягу Стива Маккуина, делает его похожим на кусок несвежего меха, а Хаус поднимает трость снова и снова бьёт. Хрустят крысиные косточки, мелкими брызгами брызжет кровь
- Что ты делаешь? Зачем?! - кричит Уилсон. - Я не этого хотел!
- Чего ты орёшь? - удивляется Хаус. - Это же эвтаназия — разве ты не её хотел?
- Нет! Нет! Не надо!
- Ну, чего ты орёшь? Успокойся, тише...
Сон рвётся мутными клочьями, и становится виден утренний полусвет в комнате. Он весь в холодном поту, и его трясёт.
- Тише, тише, - Хаус подносит к его губам стакан. - Пей. У тебя гипогликемия, поэтому тебе снятся кошмары. Пей — станет легче.
Уилсон машинально глотает. Оказывается, что в стакане тёплое молоко с мёдом.
- Ты подогрел? - изумляется он.
- Ну, не из холодильника же тебя поить — ты простужен насквозь. Пей.
- Хаус...
- Ой, я тебя умоляю: не обмазывай меня розовыми соплями твоей признательности — воздашь материальными благами, когда очухаешься. Давай-давай, допивай до конца.
Он допивает молоко и снова засыпает. Часа через три встаёт, шатаясь, добредает до туалета и, вернувшись, опять валится в постель. Хаус ещё колет его — он чувствует это сквозь сон. Спит, спит, спит без конца — весь остаток ночи, весь день и всю следующую ночь. Просыпается только наутро от голода и чувствует, что рука жёстко фиксирована — что-то медленно капает в вену из мешка, закреплённого на стационарном штативе. Инстинкт ориентирования заставляет оторвать голову от подушки и оглядеться.

УИЛСОН.

Во-первых, утро — сквозь щели в шторах из приоткрытого окна пробивается отчётливый розоватый свет, но ещё тихо. Значит, часов пять-шесть. И это явно не то утро, что должно идти за вечером моих злоключений, а, видимо, уже следующее. Ничего себе я поспал - больше суток!
Я в спальне квартиры Хауса. На его широченной кровати — для человека с хроническими болями, порой пол-ночи ищущего удобное положение, чтобы заснуть, узкая кровать неприемлема, и это всегда учитывается при покупке мебели. На мне, действительно, пижама и, действительно, зараза, в цветочек — мягкая, тёплая, удобная, новая, но... цыплячье-жёлтая в незабудочку. И где только он разыскал такую взрослого размера — неужели открылась швейная мастерская при гей-клубе? Впрочем, памятуя о пандах и бабочках, похоже, завёл постоянного мастера инпошива исключительно, чтобы разыгрывать меня и издеваться в своё удовольствие — с него станется. Глаз у него хороший, может и без примерки заказывать. Вот только мысль об этом не возмущает, а заставляет меня глупо и счастливо улыбаться.
К руке тянется тонкий шланг капельницы, рука привязана к планке кровати довольно хитро — чтобы оставалась неподвижной, но при этом не затекала. Что написано на мешке, лёжа, разглядеть не могу, но система - «двустволка», или, как такие называет Хаус - «шейкер», потому что сделаны специально «для смешивания коктейлей».
Сам Хаус крепко спит рядом, на другой половине кровати. По нему видно, что планировал только прикорнуть — полностью одет, разве что кроссовки скинул — в носках, и даже часы на руке. На прикроватном столике с его стороны непогашенная лампа — значит, заснул ещё до света - и целый ворох коробок из-под ампул, самих ампул, вскрытых и полных, одноразовых упаковок из-под шприцев и флексюль, пустых мешков для внутривенного введения. Похоже, здесь даже не больничная палата — целый блок ОРИТ на дому. Венчают весь этот бардак две оранжевые коробочки из-под викодина — одна пустая, другая только-только начатая.
Поскольку меня больше не трясёт, и я в сознании, по всей видимости, что-то питательное он мне тоже прокапал — глюкозу с аскорбиновой кислотой, а может, и протеиновую смесь. Что ещё? Антибиотики — наверное, не меньше двух, чтобы рука зажила, и ещё чтобы дело не кончилось пневмонией. Какой-нибудь тканевой протектор — для скорейшего заживления разбитой физиономии. Обезболивающее, успокоительное — это само собой. Стероиды, которыми я пренебрегал в последние дни, и которые нельзя бросать под страхом феномена отмены. Ну, ещё просто какой-нибудь полиглюкин для восполнения жидкости. В общем, получается довольно много, и значит, он лечил меня и ухаживал за мной, пока я спал, как сурок, все эти сутки с хвостиком.
И, кстати, на здоровом запястье, за которое я притянут сейчас к конструкции кровати во избежании выдёргивания иглы — снова привычной тяжестью браслет дистанционного мониторирования. Кошусь на него: датчик времени сброшен на ноль - мыло-мочало, начинай сначала. А чего я хотел? Исчез на трое суток, оборвав все кривые, как гнилые нитки, хотя больше, чем на сутки, нельзя по условиям наблюдения. Мне теперь ещё и за это влетит — в первую очередь от Корвина, который прямо заинтересован в результатах. Ну, и от Ядвиги, конечно, как от главврача, если не сочтёт недостойным мараться разговором со мной.
Впрочем, всё это второстепенно. На первом месте всё равно у меня мёртвая Стейси, и лучше бы я не трезвел и не высыпался, потому что с ясной головой думать о ней просто невыносимо, да ещё и эта крыса из моего сна... Я вообще не любитель крыс, но к Стиву как-то притерпелся. Он уже старый, можно сказать, патриарх. Всё время, пока мы с Хаусом мчались на мотоциклах от моей смерти, обгоняя ветер, заботу о начальниковом питомце благородно взвалил на себя его тёзка.
Но сейчас крыс опять воцарился в просторной клетке с колесом и имитацией дерева, и Хаус суёт ему туда кроме обычного корма крысиное лакомство — сырные шарики, злаковые палочки — а иногда, старательно оглядываясь, чтобы никто не заметил, даже нежничает с ним, называя «усатой мордой» и давая сахар из губ. Как он ни осторожничал, а я однажды засёк, но ехидничать не стал — не то было настроение. В любом случае, Хаус ни за что не убил бы Стива палкой, разве что усыпил бы при какой-нибудь неизлечимой мучительной хвори, но и то так, чтобы крысюку было не больно. Так с чего же мне явился такой нелепый кошмар, и почему, несмотря на всю его нелепость, я лежу и упорно пытаюсь искать в нём скрытый смысл? Неужели из-за мелькнувшего слова: «эвтаназия»?
Пока я лежу и размышляю, на столике у Хауса противным электронным писком взрывается будильник. Не открывая глаз, Хаус делает стремительный, но со сна крайне неуклюжий выпад рукой в его сторону, и будильник летит на пол, увлекая за собой всю стеклянно-бумажную пирамиду. На полу звенят, разбиваясь ампулы, а он резко садится с энергичным, как не спал вовсе:
- Твою м-мать!!!
- Хаус... - говорю жалобно, потому что он проснулся раздражённым, и невыспавшимся, и нога у него, наверное, болит, как сто чертей, а я сейчас и без того достоин крепкой выволочки и уже не умираю от дурноты и усталости, как накануне, чтобы её отложить.
- Ну, что? - он оборачивается ко мне, но лицо — боюсь верить своему счастью — ничуть не злое. - Оклемался? Приступ «кайлкэллоуизма» закончился у тебя?
- Это не было приступом «кайлкэллоуизма», - тем не менее, возражаю, как упрямый осёл.
- Знаю. Это был приступ: «поделоммнечтоменяниктонелюбитизма». Извини, я кажется «идиот» пропустил после «не любит».
- В Соммервилле ты готов был меня убить, - говорю. - Я видел это по твоему лицу, когда ты замахнулся палкой... - а может Стив из моего сна - я сам? А что? Кусаю руку, несущую облегчение, а потом получаю палкой по башке — всё сходится. Но почему такие знакомые женские глаза?
- Не за что мне тебя убивать. Ни тогда, ни сейчас. Ты исполнил свой долг перед Стейси. Как её друг, как мой друг, как онколог, наконец... Я тебе благодарен должен быть. Даже за твою ложь. Особенно за ложь.
- Так... - говорю несмело, - у нас всё хорошо?
- У нас всё хреново, - возражает он так, что у меня на миг занимается дыхание, но тут же, к моему облегчению, добавляет. - Но между нами — если ты об этом — нормально. Давай, я отвяжу тебя от распятия, и мы пойдём прикончим жертвенного агнца, пока до него не добрался твой предок Авраам. Ты взял на себя волю Авадонны, еврей. Тебе нужна искупительная кровь жертвенных младенцев.
Знаю, что он всё ещё не до конца обуздал свою досаду, тем более, приправленную скорбью — не так спроста её и обуздаешь, но всё-таки мне не по себе от столь явной агрессии.
- Пожалуйста, - прошу, - не шути так.
Когда это он выполнял мои просьбы? Но, наверное, сегодня что-то с магнитными полюсами земли, потому что он отводит взгляд чуть ли не виновато:
- Ладно, не буду больше. Пошли завтракать.


- Ну, наворотил ты дел, - говорит Хаус за завтраком, зловеще качая головой. - Исследование, считай, запорол, мотоцикл разбил, с наркомафией связался, Блавски выбесил, Стейси отравил. С работы тебя уволили, полиция тобой интересуется. Что ты им будешь говорить? «Ах, я был не в себе, потому что только что совершил убийство — это ж тяжко для моей тонкой душевной организации, хотя, с другой стороны, пора привыкнуть — не в первый раз»? Как ты будешь выкручиваться, Уилсон?
Вот так, всего несколькими словами расчленил труп и разложил передо мной прямо на столе — так что мне теперь и кусок в глотку не лезет. Опустив голову, дрожащими пальцами крошу кусок хлеба и молчу. А что тут скажешь?
- Да, я чуть не забыл, - спокойно добивает меня Хаус. - твой Триттер умер.
До меня не сразу доходит смысл фразы. Сначала проходит волна протеста — почему это Триттер «мой» - и только потом я понимаю, что именно сказал Хаус.
- Как умер? Почему? Когда? - а в голове уже защёлкал автомат посмертной диагностики, перебирая возможные причины летального исхода на этом сроке: острая печёночная недостаточность; прободение желчного пузыря; кровотечение из варикозно расширенных вен?
- Пулевое ранение головного мозга. Сначала поиграл во взятие заложника с Джеймсом Орли в главной роли, а потом разворотил себе башку из табельного пистолета. Труп в нашем морге. Лейдинг пишет на тебя кляузу по этому поводу — в карте нет отметки о консультации психолога. Будет разбирательство на внутрибольничном уровне, если никто Кадди не стукнет, но пряников всё равно не жди - Корвин с радостью на тебе отыграется за гепатобластому.
Я вспоминаю: да, действительно, я не показал Триттера психологу, хотя процедурал этого требует, коль скоро больному сообщают о том, что его заболевание смертельно. Понадеялся на дотошность Блавски или благоразумие Триттера? Сейчас я уже и сам себе не отвечу на этот вопрос. Виноват дважды — как лечащий врач и как зав отделением. С другой стороны, я уже уволен — чем ещё им меня наказать? - с удивлением ловлю себя на том, что думаю про Хауса и Блавски «они», как будто бы объединил их. Объединил против себя.

Почему, чёрт возьми, я, сделав всё как надо, захлёбываюсь безысходностью и виной? Почему мне снова одиноко, холодно и пусто, несмотря на то, что пижама в цветочек никуда не делась — вот она, на мне? И флексюля ещё стоит в локтевой вене, и значит забота Хауса — реальность, а не продолжение сна про Стива Маккуина Второго. Но ведь и во сне он защитил меня, убив крысу. Это же не может ничего не значить? Может быть, дело в том, что не я его, а он меня? Неужели я боюсь — смертельно боюсь — того, что Хаус перестанет нуждаться во мне, что уже перестал? А ведь он, действительно, перестал во мне нуждаться — я заметил эту перемену в нём давно, только всё боялся отдать себе отчёт, в чём она состоит. Как я бросился за ним в Ванкувере! А он снисходительно позволил мне броситься. Пожалел. Как пожалел и прошлой ночью, когда я приполз к его порогу, как побитая собака. И все наши отношения с некоторых пор - под знаком жалости. Как же я не понимал такой простой вещи! Они оба уже давно заменили любовь на жалость, и ни я, ни сами они этого сразу-то и не заметили. Вот откуда это презрительное пренебрежение, вот откуда эта намертво прилипшая ко мне кличка «панда». И вот почему она меня так коробит — а я и не понимал...
Хаус ещё что-то говорит о разбирательстве, о Триттере, о прерванном из-за меня исследовании, а я снова чувствую себя ёжиком — хочется свернуться, сжаться в комок, и оставаться так долго-долго, выставив колючки, чтобы никто даже не попытался погладить.  Но проблема-то в том, что я — ёжик наизнанку, и чем туже комок, тем больнее впиваются колючки в моё собственное тело. Делаю, что могу — упираюсь лбом в холодный пластик стола, руки замком охватывают затылок, ноги под столом тоже скрещены в лодыжках и зацеплены друг за друга — неприятие, заслон, я пресекаю любую попытку вторжения, я уже не ёжик, я — броненосец.
- Стремишься принять позу эмбриона и залезть обратно, мамочке в вагину? - холодно насмешничает Хаус, наблюдая за мной, как естествоиспытатель.
За что он так со мной? Я же, по сути, сделал за него грязную работу. Это был его пропуск в ад — не мой. Это моя жалость. Зачем он всё так переворачивает? Он же сам сказал, что я прав. А сейчас? Ведь он практически забавляется моей реакцией, моим отчаянием, смеётся надо мной, снова и снова напоминает о чёрном джипе, словно тупой иглой ковыряет где-то в нервном сплетении. Мне же больно! Почему он, понимающий в боли больше всех на свете, не чувствует, как больно мне сейчас? В чём я виноват? В чём я опять виноват перед ним? Перед ними всеми? «Дурак, - говорит мне на ухо мой внутренний голос. - Ты просишь жалости и тут же обижаешься на неё. Это, по-твоему, последовательно?» Врёт, как и все врут — я не жалости хочу. И, уж тем более, ничего не прошу, а если бы мог получить просимое...
...Помню, что это была забытая богом африканская деревня. Миссия «Врачи без границ». Хаус оказался там только благодаря своему упрямству — как инвалид, он не должен был ехать с нами. Если бы его обязывали, он увильнул бы всеми правдами и неправдами, но тут ситуация была обратной, его отговаривали, и, конечно же, он упёрся и поехал. Помню, что накануне прошёл дождь, и ночь была очень душной, но к рассвету чуть заветрело, и стало, по крайней мере, чем дышать, отчего и сон, тревожный и поверхностный в духоте, сделался куда приятнее. Как вдруг в него начало исподволь вмешиваться раздражающее гитарное треньканье, пока я, наконец, совсем не проснулся. Занималось очень раннее утро. Настолько раннее, что жара только набирала силу, только готовилась расплескаться по палаточному городку. Я помотал головой и полез из палатки, которую мы с Хаусом делили на двоих, и в которой в настоящий момент я находился один, а соседняя постель остывала, смятая и скомканная, так что угадать источник треньканья не составляло труда. Там, кстати,  было ещё четыре палатки, не считая амбулаторной — большой рейд повального обследования и вакцинации населения отдалённых пунктов — но накануне все работали, не покладая рук, и теперь попросту спали, уставшие. Хаус бы тоже спал, если бы не больная нога, а так я увидел его сидящим на запасном колесе нашего грузовичка в шортах из обрезанных по колено джинсов, словно хиппи, и в пятнистой безрукавке, как и ожидалось, с гитарой, принадлежащей, кстати, вовсе не ему, а врачу-инфекционисту из штата Мен. Он вертел колки и противно тренькал, подстраивая струны. Я вылез раздражённый и злой, но сразу как-то стушевался, увидев из-под размахрившейся кромки его шорт дорожку грубого перекрученного келоида. Обычно он следил за тем, чтобы шрам не был виден, но сейчас короткая штанина сбилась вверх — думаю, он только что растирал свой рубец, стараясь унять боль.
На шорох моего появления он обернулся и — уже почти машинально - шевельнул ногой, поправляя штанину, и рубец его с облегчением нырнул под синий деним, а я приготовился к обычной пикировке, но он вдруг спросил, легонько похлопав по обшарпанной деке гитары:
- Тебя это разбудило? Не выспался?
Помнится, я чуть язык не проглотил от удивления — ни до, ни после не слышал я у Хауса такого мирного дружелюбного тона.
- Чет Эткинс делал это гораздо лучше, - сказал он. - Но ты послушай. Я хочу, чтобы ты по-настоящему услышал, а не просто подрожал барабанной перепонкой. Послушай, Джеймс, - не так уж часто он называл меня по-имени, и это «Джеймс» прозвучало у него по-особенному, как-то, я бы сказал, проникновенно, почти интимно, и я почему-то заволновался.
Я обошёл его и сел перед ним в двух шагах прямо на выцветшую от солнца траву, и он чуть улыбнулся мне глазами прежде, чем начать играть — впрочем, возможно, его просто рассмешил мой заспанный и взъерошенный вид.
Вот об этом я и попросил бы несуществующего джинна или несуществующего бога, представься мне такой случай. Я бы попросил, чтобы снова было раннее утро, копящийся где-то у горизонта зной, и чтобы Хаус в обрезанных джинсах и кроссовках, в пятнистой майке держал гитару на коленях и готовился играть для меня «как Чет Эткинс», и чтобы сказал мне: «Послушай, Джеймс» - и улыбнулся глазами.
Иногда я вспоминаю об этом маленьком эпизоде, как вспоминал бы о красивом сне, как представляю белый рояль и белую штору. Мне кажется, жизнь — длинный пассажирский поезд, вагоны которого набиты заботами и проблемами, болезнями, отношениями, приязнью и неприязнью, звонками родителям, подарками на рождество, учёбой, бегом по утрам, укусами собак, раковыми пациентами, женитьбами и разводами, книгами, завтраками, отпусками, пончиками в буфете, морозными вечерами, клёнами и врачебными конференциями. За окнами — всё то же самое, но уже из чужих жизней, и там длинноногие актрисы голливуда, НАСА и аэропорт Хитроу с его туманами, водопад Виктория и египетские пирамиды, мифы о русской угрозе и война в Ираке. Но есть совершенно особые мгновения, как короткие переходы над вагонными стыками из тамбура в тамбур, когда ты ощущаешь движение своего поезда подошвами и видишь — пусть в щель — не отделённую пыльным стеклом, а совершенно живую, прохладную, разноцветную, пахнущую дождём осень. Мгновения счастья. Это — мотоцикл, входящий в поворот так, что наколенник сухо чиркает по покрытию, это спуск со снежного трамплина в Ванкувере, когда руки Хауса вцепились в куртку, и его крик становится горячим ветром где-то между волосами и воротником, это вздувшаяся штора на окне, и блики солнца на крышке органа, это волейбол на озере Онтарио, это смеющаяся мне в губы Эмбер, это пестрядь бабочек на стенах операционной, и это щелчок переговорного устройства в сканерной, и голос Хауса: «Ты чист, амиго, молись Санта Кирьяну». И это перебор гитарных струн на рассвете в двух милях от африканской деревни - такие мгновения, про которые я даже забываю, что не сам намечтал их, что они, действительно, были, хотя в тот же вечер Хаус и владелец гитары из штата Мен буквально раздели меня в покер, и Хаус оскорбительно ржал и издевался, утверждая, между прочим, что человеку, состоящему в третьем по счёту браке, ещё и в карты везти просто не может.
Так вот если бы я мог потереть свою лампу и вызвать джинна, я попросил бы у него хоть памятью задержаться в тамбуре, потому что действительность всегда грубо вламывается в него, как проводник или дорожная полиция и: «Проходите, док, здесь останавливаться не разрешается».
- Ты как, меня вообще слышишь? - Хаус протягивает руку и встряхивает меня за плечо.
- Слышу, - говорю. - Я и не останавливаюсь.
- О чём это ты? Заснул, что ли? Очнись, Уилсон! Укус в руку — первая степень опасности, хуже только в лицо. Я говорю: можно бы начать вакцинацию до результата, но мне твоё согласие нужно.
А он о чём? С трудом соображаю: ах, да, собаки... Те два пса, из парка, напали на Буллита и Вуда. Буллита, кажется, здорово порвали.
- Их усыпили?
- Думаешь, достали мозг для анализа из живых?
- Да с чего вообще решили, что они бешеные? Домашние псы...
- Немотивированная агрессия. Если не назначить беседу с психологом, как правило, заканчивается посмертной трепанацией черепа.
- Слушай, перестань меня уже пилить, - пока прошу. - Главврач сейчас Блавски — не ты.
Он даже не слушает. Прикидывает вслух, задумчиво:
- А может, ты на это и рассчитывал? В конце концов, Триттер уже больше нуждался в Хароне, чем в Асклепии... Что его ждало? Боль, отчаяние, страх... Стоит ли жить ради этого пару месяцев?
Нет, ну это уже запредельно.
- Заткнись, твою мать!!! - рявкаю — и кулаком по столу. Не стоило этого делать — рука взрывается болью. Не помню, о чьи зубы я её повредил, но повредил, видимо, качественно. Мычу от боли, прижав конечность к животу. И снова Хаус бесстрастно наблюдает за мной, как естествоиспытатель. Никак не пойму, что он решает, вот так глядя на меня. А ведь что-то решает...

ХАУС

Странное чувство: вроде бы знаю этого типа, сидящего напротив меня, как облупленного, и внешне вполне себе узнаю. А вот внутренне — ничего не понять, сплошной туман. Минуту назад смотрел с болью, чуть ли не затравленно, и вдруг замечтался — прикрыл глаза, губы тронуло грустной улыбкой. На онейроид смахивает — правда, отдалённо. Выпал из реальности. Насильственно возвращённый в неё, вдруг озверел на то, что в прежние времена, вернее всего, просто пропустил бы мимо ушей, не принял всерьёз, отмахнулся бы с досадой: «Да пошёл ты, Хаус, с твоими вечными издевательствами — без них тошно». А тут по-настоящему психанул, в крик. Это что значит: я угадал - у него уже развился комплекс доктора Кеворкяна, и он понял, что я колю его на этот комплекс? Или комплекса как раз нет и психанул за то, что я посмел заподозрить в нём этот комплекс? А что мне ещё подозревать, если он так переменился за какие-нибудь год-полтора? Как будто вообще разучился наслаждаться жизнью, получать от неё удовольствие. Ангедония какая-то просто. Да и не только. Реакции непредсказуемые, эмоции вроде и не сильные, но внахлёст, как у беременной-первоходки с грузом несовершенных лет за плечами. И снова скорчился в позе эмбриона — руку ушиб, разбивая мою мебель. И, кажется, сильно ушиб — не было ли там, что называется «априори», растяжения связок? Судя по ссадинам на костяшках, поработать этой рукой ему пришлось всерьёз. Труд не созидательный, а разрушительный — он ведь тоже труд. Ещё неизвестно, что тяжелее. А судя по ссадинам, разрушения были причинены приличные. Тоже, кстати, новость: доктор Уилсон — пьяный дебошир и драчун. Всё, что мне вчера понарасказали полицейские — на грани кошмарного сна с элементами экшена и хоррора: от угона мотоцикла со взломом до участия в сбыте казённого морфия. То есть, я понимаю, что морфий был припасён для Стейси. Вот только почему остался — быть не может, чтобы Уилсон не рассчитал точно, он же король обезболивания, это признаёт весь персонал обеих наших больниц. И, уж коль скоро осталось, почему не сбросил? Не избавился? Совсем инстинкт самосохранения отказал? А не подсел ли мой единственный и неповторимый друг-онколог снова на «спид» и не припас ли морфий для себя в качестве «тормоза», когда припрёт? Очень напоминал он, когда я нашёл его на своём диване спящим, отходняк после «забега». Включая светобоязнь. А что? Разве маловероятно? А сам я разве преминул бы? Или, может, я решил, что нажать на плунжер шприца, повернуть тумблер аппарата жизнеобеспечения, распаролить морфиновый дозатор — всё равно, что высморкаться? Это Уилсону-то? И не у таких мозги переклинивало. А при переклинивании мозга в ход идёт всё, что под рукой — от бурбона до героина, по себе знаю.
Потом: как же я, дурак, не замечал, что он всё худее и худее. На стероидах-то. Что же он принимает на самом деле? Принимает, грубо нарушая протокол исследования... Да ладно, хрен с ним, с исследованием — с Уилсоном-то что происходит? И не с кем проконсультироваться по-настоящему: психиатрия — единственная в медицине область, где я совершенно не силён, Блавски будет пристрастна, к Нолану я сам не пойду, а психиатр из больницы Кадди настолько не может меня выносить, что в любой просьбе откажет. Да и не доверяю я ему, если уж честно. Поискать по другим больницам?
- Просто спроси, - вдруг говорит он.
- Что? - переспрашиваю, как будто не расслышал.
- Ты пытаешься что-то выяснить обо мне, - терпеливо растолковывает Уилсон, снова делаясь похожим на Уилсона. — Как всегда, сложно и окольно. Просто спроси — я отвечу.
- И ты мне соврёшь.
- Может быть, - легко соглашается он. - Но тогда у тебя будет ещё материал для твоей головоломки. Будешь думать, почему или зачем я соврал — будет нескучно.
- Что с рукой? Растяжение?
- Это вопрос?
- Это предположительный диагноз. Дай взглянуть.
Внимательно рассматриваю протянутую руку: кожа над суставами — в лохмотья. Не просто дал по зубам, несколько раз это проделал. А может быть, и не по зубам, а по кирпичной кладке, например — если декоративное напыление крошки, примерно так и получается. Подношу его руку ближе к глазам — точно: какие-то частицы, похожие на кусочки цемента, так впаялись в струп, что не вымылись в ванной.
- Что ты там разглядываешь? - спрашивает нетерпеливо, но руку не отнимает. Спохватившись, ощупываю:
- Так больно?
Морщится, но говорит:
- Нет.
- Вот видишь. Ты даже в такой мелочи врёшь.
Он в ответ качает головой:
- В мелочи соврать проще. Спроси о главном.
- Ладно, - соглашаюсь я спросить о главном. - Ты в порядке?
- Что ты имеешь в виду? Здоровье?
- Я врач, - говорю. - Диагност. Говорят, неплохой. Зачем бы я стал спрашивать тебя о том, что и сам могу посмотреть? Я не здоровье - я тебя имею в виду.
- Я не в порядке, - говорит он. - Я убил твою жену.
- Ты помог совершиться неизбежному без лишней боли и без лишних страданий.
- Ну а ты-то зачем врёшь? Ты же так не думаешь — просто щадишь меня. Ты меня жалеешь. Ты даже сам не понимаешь, какое это дерьмо, твоя жалость.
- Я не из жалости так говорю. И я не жалею тебя — тебя не за что жалеть. Ты знал, что будешь не в порядке, но ты сам сделал этот выбор. Если человек убивает — ракового больного, мерзавца, которого просто нельзя не убить, плод в материнской утробе, да хоть бездомного пса, обречённого на смерть так и так - он не может быть и в порядке, и человеком одновременно.Ты это знаешь, и всегда знал — ты же не идиот. Значит, взвалил на себя этот груз сознательно. Ради Стейси, ради меня, может быть, где-то даже ради себя, ради своей спокойной совести. За что же мне тебя жалеть, за выбор?
- Спокойной совести? - он вот-вот расхохочется. - По-твоему, это проявление спокойствия совести — то, что я вот здесь, перед тобой, с разбитой головой и набитой мордой, растерянный, расколотый весь на чёрт знает, какие мелкие осколки, не имеющий понятия, как мне вообще жить с этим, хоть и проспал больше суток, и мысли по идее должны были хоть в видимость порядка прийти. Это — спокойная совесть, ты говоришь?
Приподнялся с места — злой, с сузившимися глазами, весь перекрученный ярым неудовлетворением.  Он же не может без епитимьи, сам готов придумывать её себе, потому что отсутствие наказание — самое страшное наказание для его вывихнутого эго. Ну, кто-то задолбил ему в детстве эту мысль: быть счастливым стыдно, заботиться о себе стыдно, понимать свою правоту — стыдно. Человека избавить смертью от страданий — дурной поступок, стыдно, должен быть наказан, не избавить — тоже дурной поступок, тоже стыдно и тоже должен быть наказан. А не быть наказанным — опять и дурно, и стыдно. Может, поэтому он и не может никогда даже из двух йогуртов выбрать в буфете? Может, зря я не двинул его палкой там, в Соммервилле, не выбрал чёртов йогурт за него? Конечно, мог бы покалечить, но эту неудовлетворённость я бы из него выбил. Нет, не стоило — тогда точно покалечил бы: был слишком зол за его обман, за молчание. Кадди мне всё перевернула своим рассказом про мать. Ведь в самом деле, со Стейси мы уже лет десять не общались, и не узнай я ничего, она бы была для меня ещё долгие годы живой и здоровой, без рака, горьковато-сладким воспоминанием, телефонным номером, на который можно позвонить — понятно, что не сделал бы этого ни за что — но сознание самой возможности грело бы, стабилизировало мир. То, что обдавало бы ледяным холодом Уилсона, могло греть меня.
Человеческая мысль течёт быстро. Уилсон ещё только подался ко мне, ещё был на конце этого движения, а я уже прокрутил весь монолог и принял решение. Нужно только было быть точным — лучше всего в угол челюсти, чтобы не выбить зубы, и пониже — не в висок. Так, вполсилы, без членовредительства, но и достаточно для того, чтобы не заподозрил, будто я шучу с ним. Ему хватит — у него и так ноет лицо, болит голова — достаточно, чтобы оценить. Вот так, чуть в сторону, чтобы вывести из равновесия, чтобы упал, но не зацепился за стул, не ударился головой об угол. Йес-с!
Всё как по нотам: он откидывается назад, летит на пол, опрокидывая стул, ударяется затылком — это, пожалуй, лишнее при сотрясении — но несильно, мягко, стул амортизирует падение выгнутой спинкой, да и извернуться он успевает. В сознании, хотя и ошеломлён. Ещё не вставая, со стоном хватается за голову — на пальцах кровь, но чуть-чуть, настоящего кровотечения не началось. И вот при виде этой крови вспыхивает, наконец, в глазах долгожданное захлёстывающее возмущение:
- Ты... ты...
- Что ты принимаешь?
- Ты...
- Не я, а ты! Ты что принимаешь? Лёд? Кислоту? Ты хорошо подумал, смешивая это со своей фармсхемой?
Он молчит, а я протягиваю руку:
- Вставай.
Цепляется, пачкая меня своей липкой кровью. Встаёт. Снова щупает голову. Приходит в себя. Я мою руки под кухонным краном, оставляю воду течь для него. Он подходит, тоже моет руки, тщательно, как перед операцией, вытирает палец за пальцем и, похоже, готовит какую-то сокрушительную обличительную речь в мой адрес.
- Легче? - спрашиваю.
Смотрит на меня с удивлением. Потом с ещё большим прислушивается к себе. И совсем уж удивлённо сознаётся:
- А ты знаешь... и правда легче.
- Хлопья с молоком будешь? Тебе поесть надо обязательно — не будь тупым, ты же вот-вот снова погрузишься в блаженство гипогликемии со всем прилагающимся букетом прелестей: от гневливости до отключки. И ты мне не ответил.
- Метамфетамин, - говорит, как выплёвывает.
- Старый добрый «лёд». Так я и знал. Закинулся ещё до того, как к Стейси вошёл или постфактум?
- Я просто не справлялся...
- Ты просто берёшь на себя больше, чем можешь поднять. Никак не пойму, мазохизм у тебя так проявляется или это завышенная самооценка... Уилсон, ты есть будешь или через клизму тебя кормить? Я вполне владею этой техникой, если что, а питательные смеси достать вообще раз плюнуть.
- Ты мне душу выворачиваешь наизнанку и хочешь, чтобы я аппетит сохранил?
- Ну, я уже перестал выворачивать твою душу, тем более, что и выворачивать-то не стоило — одна скука: метамфетамин.
- Викодин веселее?
- Викодин не плющит меня так, что я нарываюсь на пьяные драки и угоняю мотоциклы.
- Тебе напомнить, что делает с тобой викодин?
- Сейчас вообще не обо мне речь. Ты — мой пациент, а не я твой.
- Напомни об этом, когда буду очередной рецепт тебе выписывать.
И, оставив последнее слово за собой, принимается за хлопья. Значит, отлегло, наконец. В который уже раз ошибаюсь с ним: зуботычины словесные его только загоняют в депрессию, ему нужно самому говорить, а не слушать — уши у него закрыты, как у одной из тех трёх пресловутых обезьян, словно надеется на «кика-дзару», как панацею от мирового зла, а вот хороший удар по зубам — сплошной тоник, то, что доктор прописал.

Наше появление на утреннем летучем совещании у Блавски наполняет меня качественным «дежа-вю». Потому что, не поведя бровью, она говорит Уилсону, что «посторонних попрошу удалиться» - и всё такое. Но это уже не тот Уилсон, которого я привёз из Ванкувера. Этот Уилсон похоронил свой «день сурка» под горой «спида» и снова убил во благо. Этот Уилсон знает, что перестал кончать в постели, а она не заметила. Наконец, этот Уилсон только что получил от меня в челюсть, и как ни аккуратен я был, там у него теперь тёмное пятно — в довесок к кровоподтёку на скуле и разбитым губам. Это, знаете ли, привлекает взгляды, и все уставились на него, как на внезапно вошедшего с улицы песочного человека.
- Я тебе не изменял, - говорит Уилсон громко, не обращая внимание, на то, что он в фокусе взглядов всех наших пяти заведующих отделениями, не считая меня и Ней. Лейдинг, Чейз, Тауб, Куки и Кэмерон смотрят, приоткрыв рты — ну, приоткрыв рты, четверо -кроме Чейза, пожалуй, тот и не такое видал. - Какого чёрта, Блавски? Всем понятно, что ты меня выставила из ревности, а не из-за конференции. Хватит уже врать!
Он не может не понимать, что это — объявление войны, но он, мне кажется, знает, что делает. Потому что вялый мир, как занятие сексом при несварении желудка, может тянуться до бесконечности, пока не понимаешь, что ничего — ни рвоты, ни семяизвержения - не воспоследует, и тогда приходит самое время или принять рвотное, или виагру, чтобы хоть что-то из тебя вылилось.
- То есть, - ледяным тоном говорит Блавски, - тебе мало застрелившегося пациента, самовольного прогула и прерванного исследования? Ты утверждаешь, что моя ревность — единственный мотив твоего увольнения?
- Это всё произошло уже после того, как ты объявила мне о моём увольнении.
- Хочешь жалобу на меня подать? - слегка побледневшая Блавски смотрит, словно обливает его льдом. - О том, куда это тебя заведёт, подумал? Посиди и подумай. Об аптечном журнале, например, об отношении из полиции, о том, что ты уже проходил по такому делу в две тысячи шестом, если я не ошибаюсь.
- Ладно, я подумаю, - говорит Уилсон всё ещё с вызовом. - Но я посижу и подумаю здесь. И не смей меня гнать — я вложил в эту больницу половину души, не меньше.
И он усаживается на своё привычное место, а я не могу понять, нравится он мне таким или тревожит ещё больше.

Они возвращаются к прерванному разговору, а речь идёт ожидаемо о Триттере, гепатобластоме и «серебряном коде». И тут старается Лейдинг. Он — тоже ожидаемо — говорит о том, что консультация психолога могла бы предотвратить трагедию, о предвидении влияния стресса и о безалаберности Уилсона, как лечащего врача и как заведующего, не настоявшего на консультации, и бла-бла-бла, и бла-бла-бла...
- Ну ладно, - встреваю я. - Уилсон, конечно, халатный тип, которому не место — и всё такое. Ну а ты сам? Получил же полномочия — почему не назначил консультацию?
- Да я подумать не мог, что она уже не назначена, - без зазрения совести врёт Лейдинг.
- То есть, карты больных ты не читаешь от слова «совсем»? Ладно. Другой вопрос. Уилсон, сколько диагнозов рака у тебя впервые установлено за последний месяц?
- Девять, - отвечает, даже не задумавшись.
- Сколько из них проконсультировано психологом?
- Двое.
- Почему же? Разве правила не предписывают консультации психолога?
- Предписывают в случае необходимости.
- Так почему же остальным семерым не назначил?
- Не видел необходимости, - буркает он, ещё не совсем понимая, куда я клоню. Не понимает и Блавски.
- Сколько раз за последний месяц у нас возникало положение под грифом «серебряный  код»? - спрашиваю я у неё. Вопрос, конечно, риторический, но она отвечает:
- Ни разу.
- Ещё не хватало, - сплёвывает потихоньку суеверная Ней.
- Тогда третий вопрос: если из девятерых онкологических психолога не приглашали к семерым, с чего ты взял, Лейдинг, что в данном случае консультация непременно назначена? И — это уже не вопрос, это так, наблюдение: Уилсона не было три дня, и за это время в онкологии произошло нападение и самоубийство больного. А вот теперь уже вопрос: а так ли разумно оставлять без него онкологическое отделение, Блавски, если за месяц его присутствия семеро не проконсультированных психологом больных ни разу не устроили ночь длинных ножей, а меньше, чем через три дня после его отъезда и оставления за главного доктора Лейдинга, здесь бурно вспыхнул боевой «квест» со стрельбой и захватом заложника?
- Мы поговорим об этом позже, - нажимает голосом Блавски.
- Хорошо, мы поговорим об этом позже, - легко соглашаюсь я и так многозначительно киваю головой, что Лейдинг ёжится и втягивает голову в плечи.
- Сам случай гепатобластомы у взрослого стоит статьи, - продолжает совещание Блавски. -  К сожалению, мы не смогли довести его до конца и получить больше материала, но, я думаю, на несколько строчек наскрести удастся. Кто возьмётся? Я бы не хотела гонки за пальмой первенства, поэтому давайте вопрос об авторстве и соавторстве решим сразу. Хаус, тебя я не спрашиваю — твой стиль оскорбителен, а язык настолько цветист, что последнюю публикацию, кажется, выдвинули на премию Хола Клемента. Итак... Кто?
- Я, - вызывается Чейз, выбрасывая вверх руку с двумя сжатыми вместе пальцами. - Заодно и докажу, что она была во время той полостной операции «in situ».
- Хорошо, пиши, только не филонь — публикация будет нужна до конца следующего месяца. Пусть Куки тебе поможет с препаратами.
- Пусть Уилсон мне поможет, - говорит Чейз. - Как соавтор.
- Уилсону я приказывать ничего не могу — он уволен. Проси в частном порядке — я не возражаю, - ровным голосом говорит Блавски.
Чейз всем корпусом разворачивается к Уилсону, обливая его, как печеньку глазурью, широкой дружелюбной улыбкой:
- Уилсон, я прошу тебя в частном порядке: помоги мне со статьёй, как соавтор.
И Уилсон не может сдержать ответной улыбки, хотя по-прежнему напряжён и натянут:
- Без проблем, Чейз.
- Хорошо, с этим решили, - останавливает их обмен улыбками Блавски. - Теперь по поводу переподчинения... Проводившийся эксперимент по одновременной трансплантации нескольким реципиентам органов от технически живого донора оказался непоказательным в силу недообследованности этого самого донора. Вины в этом ничьей нет, разве что обстоятельства сложились не в нашу пользу, но родные умершего кардиореципиента предсказуемо подали в суд. Оперировала бригада «Принстон-Плейнсборо», донор тоже их, и, естественно, претензии — к ним. Наш реципиент, слава богу, пока в порядке, и он — весьма влиятельное лицо, насколько вы знаете. Для переподчинения это обстоятельство — наша козырная карта. Вопрос в том, воспользуемся ли мы ею. Что мне скажут заведующие? Лейдинг?
Я догадываюсь, почему Блавски начала именно с него, но выражение лица у неё нечитаемое. И Лейдинг блестяще оправдывает её ожидания:
- Я думаю, такой шанс просто грех не использовать. Переподчинение, в любом случае, как мне кажется, только вопрос времени — мы идём в гору хотя бы потому уже, что выбрали одно из самых перспективных направлений в медицине. Но если это переподчинение произойдёт уже в этом году, до утверждения бюджетных приоритетов, так будет удобнее, и это даст нам необходимые средства на доводку тех же экспериментальных фармсхем, за который так ратует наш уважаемый доктор Хаус — пусть бы и в стиле Хола Клемента, - позволяет он себе корректно пошутить.
- Уилсон, ты, конечно, всё равно здесь уже не работаешь, - говорит Блавски всё с тем же нечитаемым выражением лица. - Но, может, скажешь и ты своё мнение для комплекта? Лейдинг — твой сотрудник, он, мне кажется, всё объяснил разумно и рационально? Или ты будешь и тут спорить?
- Конечно, буду, - тихо говорит Уилсон, не поднимая глаз. - Уволишь ты меня или оставишь, я всё равно на это не пойду, и никому не позволю. Это подлость по отношению к Кадди, и подлость по отношению к её врачам.
- Та-ак, - мягко тянет Блавски. - Вряд ли Хаус тебя одобрит. Ну, а кто ещё так думает?
Кэмерон и Тауб просто поднимают руки, только Тауб отводит глаза, а Кэмерон смотрит в лицо начальнице пристально и вызывающе. Чейз изгибает губы в скептической ухмылке, означающей примерно следующее: «зачем задавать глупые вопросы, на которые сама знаешь ответ?»
- В принципе, мне кажется, так все думают, - пожимает плечами Куки. - У головной больницы неприятности, и филиал не будет кататься на чужих костях по этому поводу.
- Вот как? - Блавски старательно изображает бровями удивление. - Хаус?
- Да хватит уже, - говорю. - Всё всем и так понятно. Пошли дальше — у нас сегодня операции есть?
- Две запланировано, - Чейз косится в свой блокнот. - И обе на утро.
- Тогда расширенная диагностика после двух здесь. Надо решить, наконец, что нам делать с припадочной. Потому что последние сутки принесли нам новую информацию.
- Нам не только это нужно решить, - неохотно говорит Блавски. - У нас грядут кадровые перестановки в онкотерапии, и два случая на разбор. Конференцию мы, благодаря неотложным делам Уилсона, благополучно слили, эксперимент, если не кататься на костях клиники Кадди — тоже, потому я хочу знать, что мы будем реально иметь к Новому году кроме пары статей. Диагностика, Хаус, это святое, но администрирования — тем более, научного - не отменишь просто потому, что это не так весело. И у тебя обход... Уилсон, останься на разговор, остальные, спасибо, свободны.

УИЛСОН

Я невольно передёргиваю плечами, предвидя этот разговор, и слежу глазами, как открывается и закрывается дверь, выпуская по одному Лейдинга, Тауба, Кэмерон, Ней, Куки,Чейза и Хауса. Кэмерон, Ней и Чейз сочувственно оглядываются на меня, Чейз даже задерживается в дверях, но Хаус лёгким тычком трости в поясницу выносит его.
- Надоела мне эта игра в главного врача, - ни к кому не обращаясь, вдруг со вздохом говорит Блавски. - Странное чувство последнее время: как будто всё вокруг ненастоящее, а хочется чего-то сильного.
- Мы лечим рак, - тихо говорю я. - Это — слабо?
- Мы лечим рак так, как будто играем в «танчики» или «варфейс». Как будто это какой-нибудь забавный квест, и весь наш выигрыш — лишнее время на таймлайне.
- Ну... в принципе, так и есть.
- А если ты чувствуешь, что проигрываешь, можно нажать кнопку «новая игра»...
- Нет, вот этого как раз нельзя. Только кнопку: «выход».
- Значит, ты ездил в Соммервиль, чтобы нажать кнопку «выход»? - вдруг спрашивает она, понизив голос.
На это я не отвечаю — вздыхаю и ладонью ерошу волосы.
- Как ты только мог решиться на такое! - она качает головой со смешанным чувством восхищения и осуждения, и я никак не могу понять, чего в её словах больше, первого или второго.
- Я — онколог, - говорю я так, как будто это должно всё объяснять.
Некоторое время она молчит, потом спрашивает — снова совершенно неожиданно:
- Мне Хаус говорил, что когда умирала та твоя девушка, Эмбер Волакис, ты сам отключил прибор жизнеобеспечения?
Чёрт! Зачем он ей рассказал об этом? И зачем сейчас она хочет об этом говорить?
- Да.
- Сам, своей рукой остановил насос? То есть, вот просто взялся вот этими пальцами за тумблер и перевёл в положение «выкл.»?
- Да.
- И при этом ты не почувствовал себя убийцей?
Вот так. Это, кажется, и называется: время собирать камни. Она хочет знать? Или она хочет осудить? Или... что она вообще хочет? Снова на меня наваливается усталость, как будто и не спал больше суток. Но я тогда чувствовал себя убийцей не из-за Эмбер. И — сильнее других чувств — меня топил страх, что я могу быть убийцей, что я снова смогу стать убийцей, и я ненавидел Хауса за свою слабость, и за его слабость, и за его силу — вообще, жуткая каша тогда была в голове. Но главное, что я понял: труднее всего прощать другому свою вину. И когда я это понял — а понял я это после диагностической загадки Хауса с «умерщвлённой» отцом китайской девочкой - стало легче.
- Я не помню, что тогда чувствовал.
- Ты врёшь, Джеймс, снова мне врёшь.
- Да, Ядвига, вру, потому что...
- Неважно, почему. Я больше не могу так. Я тебя люблю, Джим, но я не могу быть с тобой, не зная, что ты прячешь. Ты — мастер маскировки, и достиг таких высот, что у тебя уже нет своего лица, мой белый клоун, - и с невыразимой печалью протягивает руку и гладит меня по щеке.
- Не надо, - невольно вырывается у меня с тихим отчаянием. - Не делай этого! Не сейчас!
- Не будем отрезать хвост по кусочку, Джим. Лишняя боль.
- Это верно, - говорю.- Лучше сразу треснуть собаку обухом по голове — и проблема хвоста отпадёт сама собой.
- Вот видишь, ты шутишь, - говорит она, чуть улыбнувшись. - Значит, справишься, - и вздыхает так грустно, что у меня сердце щемит. Так безнадёжно, что я не могу ничего возразить, только прошу, пряча глаза:
- Пожалуйста, не отнимай у меня хотя бы онкологию. Хотя бы больницу.
- Да кто же может у тебя её отнять? - снова вздыхает так, как будто сожалеет, что никто не может, и она сама не может. - Иди, родной, работай, - и говорит так, что я даже при всём желании не могу найти насмешки в этом слове «родной».
Выхожу — и натыкаюсь на Хауса. Он, видимо, ждал меня здесь всё время нашего разговора.
- Уилсон! - окликает он, видя, что я собираюсь проскользнуть мимо. - Уилсон,ты... что с тобой? Выглядишь так, будто вот-вот упадёшь. Что она сказала? Пойти заступиться за тебя?
- Вот ещё! - говорю. - Вот ещё, не хватало. Всё у меня нормально, Хаус. Насчёт увольнения она пошутила. Отделение моё.
- Ну... значит, всё в порядке?
- Всё в полном порядке, Хаус. Только удавиться хочется — сил нет. Может, напьёмся вечером?
- Без проблем.
Насчёт «без проблем» это он неправду говорит — проблемы есть. Проблемы всё в той же моей фармсхеме, в эксперименте, в несовместимости с алкоголем пары препаратов для постоянного приёма, не говоря уж об антибиотиках. Но — плевать. В конце концов, не для соблюдения же протокола мне теперь жить. Хотя для чего ещё, пока придумать тоже не могу.

АКВАРИУМ

- Ты зачем сюда пришёл? Ты зачем лезешь в то, что тебя не касается? Только напортишь...
Хаус плюхнулся в кресло, привычно бросив трость на пол под правую руку.
- А ещё есть, что портить?
Блавски, обхватила себя руками за плечи, не поворачиваясь от окна. Хаусу вдруг подумалось, что и Уилсона он часто заставал в такой позе — в тюрьме из собственных рук, открещивающимся от всего, отгораживающимся выставленными локтями. И голос Блавски звучал, на первое впечатление, равнодушно и устало, на второе — напряжённо до нулевой риски, после которой может унести и в минус, и в плюс.
- Думаешь, ты сейчас скажешь несколько слов, и всё сразу изменится, как по мановению волшебной палочки? - спросила она, вроде насмешливо, но, как ему показалось, с тщательно завуалированной надеждой. - Так не бывает.
- Правда не бывает? А как же те мерзавцы, которые под личиной психологов и психотерапевтов утверждают, что бывает, да ещё и дерут за это бешеные бабки?
- Не знала, что ты метишь в психотерапевты...
- Я просто решаю свои проблемы. Бездомный и брошенный Уилсон — большая проблема, он будет торчать в моей квартире, пить мой бурбон, ныть и мешать мне смотреть телевизор. Я хочу знать, стоят ли твои душевные муки моих.
- А если решишь, что не стоят?
- Упакую его в коробочку, как младенца — подкидыша, и пойду искать другую добрую душу. Лучше бы, конечно, если бы к ней прилагались роскошные сиськи и возможность иметь детей. На это он может клюнуть.
- Попробуй, - пожала плечами Блавски.
- Ну, нет, я так не играю, - капризно надул губы Хаус. - Ты слишком легко сдаёшься, а я ещё даже во вкус спора с тобой не вошёл.
- Ну, хорошо. А если я попробую доказать тебе, что мои душевные муки стоят твоих?
- Продолжу компанию противников разводов — начну марши протеста и гнусавые призывы к супружеской верности. Может быть, даже нарисую и повешу над входом в амбулаторию плакат — что нибудь вроде: «Не разбивайте кардиотранспланты!» или «Каждому раковому жениху — отдельную раковую невесту!» И начну скандировать эти лозунги у дверей комитета по переподчинению клиник. Но ты так и так в выигрыше: тебе полагается бонус - бокал битого стекла с гравировкой: «А ведь я тебя предупреждал».
Да, вспомнила Блавски, он, действительно предупреждал. Они ехали за телом его матери, он был с жестокого похмелья,  а Уилсон спал. И он, действительно, сказал ей, что будет второй акт, который измотает их обоих, просил подумать, стоит ли...
- Я оказался прав.
- Ты всегда прав. Это становится скучным.
- Почему бы тебе не попробовать меня опровергнуть? Может быть, станет веселее.
- Хаус... ты же не понимаешь. Я люблю его, просто...
- Просто не можешь выносить — я это как раз понимаю. Все его женщины говорили мне то же самое: он милый, он очень полезен и удобен, но... вызывает тошноту. Совсем, как наша фармсхема, которой мы из-за этого не можем как следует козырнуть на ближайшем медицинском шабаше. Хуже всего, что они говорили об этом не только мне, но и ему. А универсальный клей в таких количествах дороговат.
- Я заплачу за клей. Ты зачем сюда пришёл-то?
- Вообще-то, я пришёл подписать план научной работы — его почему-то полагается согласовывать с главными врачами. А поскольку, номинально, ты — главный врач...
Повисла короткая пауза. Блавски снова мотнула головой, рассыпая рыжие волосы.
- Хаус, я не вру, не притворяюсь, не играю — я и в самом деле люблю его.
- И зачем ты повторяешь это, как упрямая ослица?
- Не... упаковывай его... в коробочку. Дай мне немного времени. Я, может быть, просто запуталась, может быть, у меня вообще неверные представления. Может быть, это нормально для любимых — не доверять друг другу, врать друг другу, скрывать друг от друга своё прошлое, свои замыслы, свои переживания. Может быть это нормально, что ко мне среди ночи приезжает за его курткой Кадди, потому что он, видите ли, арестован и позвонил ей. Не мне, не тебе — ей. И она же — ты должен почувствовать самый смак ситуации, Хаус — убеждает меня в том, что я его недооцениваю. А теперь он, оказывается, ездил, чтобы... - Блавски сжала губы, чтобы не договаривать, но Хаус и так понял, что она имеет в виду. - И он почти ничего не скрывает, хотя меньшее, что ему грозит за это — делицензирование. Если не тюремный срок. И проделывает он такое, оказывается, уже не в первый раз. И не во второй. И даже не в третий. И я могу только подозревать, что ещё у него за его тёмной и мутной душой. И возвращаться он, кстати, по-моему, тоже не собирался. Так что, я должна делать вид, что между нами всё хорошо? Всё в порядке?
- Это вопрос? Ты серьёзно рассчитываешь, что я отвечу на него?
- Да если бы хоть кто-то мог ответить на него!
- Ну, и что бы ты делала с этим ответом? Последовала бы ему?
- А зачем, Хаус? Зачем притворяться и лгать? Чтобы уподобиться Джиму с его витринным способом общения с окружающим миром?
- Витринным? - попробовал новый термин на вкус Хаус.
- Ну да. Освещённая витрина, в которой всё разложено по образцу, в демо-версии, ради внешнего вида.
- А какого чёрта ты стоишь и пялишься на витрину, если тебе нужно внутрь? А может быть, ты и не собиралась ничего покупать в этом бутике, Блавски? Ты стоишь перед витриной и воображаешь себе всё, что угодно — от тайн Мадридского двора до тайн общественного сортира. А может, тебе попросту вообще лень заходить?
- А если на дверях замок?
- На поверхности, Блавски. Твои метафоры сегодня мельче паркового прудика. Если на дверях замок, подбирай отмычку.
- Хаус, открывание двери отмычкой называется «взлом». Есть другой термин: «несанкционированное вторжение». Это уголовщина, а не любовь.
- Тогда попробуй просто постучать. Толцыте — и отверзется вам.
- Не отверзется, - вздохнула Блавски. - Давай сюда бумагу, - и немного нервно поставила в правом нижнем углу размашистую подпись.

УИЛСОН

Больничные коридоры все похожи — разве что цвет стен немного другой и барьерчик регистратуры с прозрачным пластиком, а не открытый, как у нас.
- Доктор Буллит? - переспрашивает симпатичная блондинка в изящном куцем халатике открахмаленном до жестяного грома. - Да, совершенно верно. Триста шестая палата. Можно пройти по коридору направо, лифт на третий этаж.
А лифт даже и выкрашен, как наш.
Палата маленькая. У функциональной кровати на табурете сидит Вуд в круглых очках, придающих его немного бульдожьей физиономии комизм гротеска, и читает спортивный журнал. Кисть перевязана бинтом. На кровати очень бледный, потускневший Буллит. Глаза закрыты. Спит.
- Привет, - окликаю шёпотом. - Как он?
- Привет. Слабый. Всё время спит. Очень много крови потерял. Да и наркоту получает — больно ему.
- А ты?
- Да мне-то что сделается! Странно, что ты пришёл — разве вы друзья?
- Нет.
- Ну а чего? Я же отзвонился Хаусу.
Пожимаю плечами: в самом деле — чего? Что-то ищу, нащупывая в темноте по неуловимым штрихам. Почему-то чувствую себя виноватым. А это значимо. И напрасно Хаус смеётся надо мной, над моим чувством вины. Оно у меня сейсмически чуткое, но погрешности почти нет, и если я ощущаю пусть даже тень вины за что-то, значит — большая или малая — но она есть. А здесь мне почему-то кажется ещё и очень важным нащупать причину, важным не только для меня, как будто кому-то угрожает опасность из-за того, что я не понимаю, как будто то, что Буллит лежит сейчас такой бледный — реализованная часть этой опасности.
- Вуд, как всё произошло?
- Обыкновенно. Собаки были заперты в сарае — он понёс им миску, псы бросились. Я не заходил, ждал снаружи. Услышал крики — вбежал. Один из псов повалил его и драл. Я ударил ногой. Сильно. Вырубил пса. Тогда бросился второй. Вцепился в руку. Я схватил что подвернулось — палку какую-то, там много барахла было, в сарае, тоже треснул. Пёс отскочил, я схватил его, - кивок в сторону спящего Буллита, - выволок кое-как наружу. Быстро, пока псы не опомнились. Заложил щеколду. Пока останавливал кровь, он потерял сознание. Болевой шок, кровопотеря. Я позвонил. Всё.
Действительно, обыкновенно...
- Псов забили?
- Конечно.
- А хозяйка знает?
- Не знаю. Хаусу сообщил я, Блавски — ветслужба. А уж сказали они ей или нет, не знаю.
- Что там по бешенству?
- По первому тесту вроде чисто, ждём повторного. А тебе прививки начали?
Качаю головой:
- У меня слишком много противопоказаний. Пока только иммуноглобулин. Мне что-то не думается, что они бешеные, Вуд.
- А что тебе думается? Что они от природы злобные?
Тихое, как вздох:
- Нет...
Он даже глаз не открывает — только сухие губы с усилием шевелятся:
- Ретриверы... от природы... не з...лобные...
Вуд оборачивается на это шёпот-дыхание, как уколотый:
- Проснулся? Ну как ты? Получше? Может, попить хочешь? А тут вот Уилсон пришёл к тебе. Спрашивает, как ты... Все о тебе без конца спрашивают — надоели уже.
Я смотрю во все глаза — и не узнаю Вуда. Как бережно поддерживает голову Буллита, когда тот слабыми губами ловит носик поильника, как мягко говорит с ним, как поправляет одеяло, стараясь навесить его воздушным коконом над больной ногой и пахом, чтобы не травмировать даже самой малостью, не добавить боли. Почему вдруг туман застилает мне глаза при виде этой неожиданной заботливости?
- Мы все — идиоты, Вуд. Ты знаешь об этом?
Он не знает и не понимает меня. Хмурится недоумённо:
- Почему это мы все идиоты?
- Нипочему. Извини, это я не тебе.
- Эй, Уилсон, с тобой всё в порядке?
- Да. Просто если бы я был Богом, устроил бы всё по другому.
- Без кусачих собак? - шёпотом улыбается Буллит — но глаза всё равно закрыты.
- Брось, кусачих собак не бывает. Бывают кусачие люди, и они плохо влияют на собак.
- Ты устроил бы мир без кусачих людей? - смеётся Вуд.
- Я не позволил бы людям лгать.
- Ну и дурак. Хорош бы был твой мир в таком случае. В первый же день все передрались бы до смерти — и всё кончилось бы.
- А что, правда — всегда зло?
- Чаще зло.
- Молодец. Теперь понимаю, почему Хаус взял тебя в отдел, а я-то всё голову ломал, что он в тебе нашёл.
- Не пойму, ты меня хвалишь или оскорбляешь?
- А не было бы в мире лжи, понял бы.
- Не было бы в мире лжи — не было бы тебя, Уилсон. Ты — одна сплошная ложь. Интересно, мог ли лживый бог создать мир без лжи. Так, чисто гипотетически...
Это же не Вуд говорит со мной — это та самая панда с голосом Хауса, которую я признал своим внутренним эго.
- Эй, Уилсон, с тобой всё в порядке?
Тряхнув головой, прихожу в себя:
- Просто задумался. Всё пытаюсь вспомнить: где я видел эту женщину раньше.
- Хозяйку собак?
- Да. Почему-то мне кажется знакомым её лицо.
- Может быть, она уже лежала у нас?
- Может быть...
Пока еду до «Двадцать девятого» февраля, этот мучительный вопрос так и висит над душой: почему она кажется мне знакомой? Где я её мог видеть? И вид Буллита не радует. Наш парень-трансвестит реально плох. А ещё думается о людях вообще, об их отношении друг к другу. Странное дело: почему для того, чтобы осознать любовь к ближнему своему, нужно, чтобы обстоятельства загнали этого «ближнего» на самую грань? Вуд, не выносивший Буллита, ухаживает за ним с нежностью старшего брата — даже, скорее, старшей сестры - когда Буллит завис в позиции «ни жив, ни мёртв». Орли, кажется, наконец, разобрался в том, что чувствует к Харту, когда у Харта осталась одна почка, да и та не своя. Хаус бросается сказать последние слова любви Стейси, промолчав десять лет, когда уже морфий введён в вену. А я сам?
Тряхнув головой, чтобы мысли рассыпались, как мозаика, стараюсь сосредоточиться на дороге. Нужно прибавить скорость — и так уже опаздываю. Обход Хауса — забава, которую жалко пропустить, тем более в собственном отделении. Это — фишка «Двадцать девятого февраля», заведующие отделами обходят время от времени своих и чужих, подмечая ошибки друг друга, а то и подбирая материал для своей темы, для своего исследования. Ввёл это, кстати, не Хаус, и даже не Блавски — идея принадлежала Корвину. «Забавный обычай, напоминает мне о далёкой родине, только ходить нужно толпой и мешать друг другу. Это весело — порождает склоки, жизнь бьёт ключом, можно подсиживать друг друга, опускать в глазах начальства. Заведующим иногда до смерти хочется друг друга уесть — у них будет шанс это сделать. А как сладка месть, когда настанет твой черёд!» Странно, но Хаус внезапно повёлся. И уговорил Блавски. 
Приезжаю в самый раз. Инициативная группа — Блавски, Хаус, Куки, Ней и Кэмерон — как раз ныряют в наше онкологическое крыло. На Хаусе белый халат — уже ради одного этого стоит посетить его обход. За все годы работы в соседних кабинетах видел его в таком халате от силы раз... ну, чтобы уж совсем не соврать, двадцать. Не больше. И последние десять — вот на этих обходах. Кстати, этот халат на нём — тоже с подачи Корвина. «Ты не должен иметь привилегий — это нечестно». «Но у тебя-то есть привилегии — ты недомерок, - сказал Хаус насмешливо. - Это так возвышает в глазах жалостливых любителей котят, вроде Кэмерон и Куки». «А у тебя хромая нога, - отбил Корвин. - Это тоже вызывает жалость, да ещё и и не смешно». «Ну, я тоже могу надеть кроссовки с морковками», - хмыкнул Хаус, но вместо этого надел халат.
Присоединяюсь к компании вместе с врачами своего отделения. Мигель докладывает пациентов — кратко, по существу, как нравится Хаусу, как нравится мне, выделяя только самую суть.
Сначала взрослые палаты. Умирающий негр — Хаус не останавливается перед ним — бесцеремонен, как обычно: ему неинтересно и плевать на умирающего негра. Парень, поступивший с олигодендроглиомой, уже лечился у нас несколько лет назад, ещё в «Принстон-Плейнсборо» по поводу лейкоза. Стойкая ремиссия после пересадки костного мозга.
- Годится в программу, - говорит Хаус, полуобернувшись к Блавски. - Запиши его данные, - приказывает, как будто это он главврач, а не она. Да все понимают, что по сути так и есть.
Мужчина, стонущий от дурноты. Он на химии и плохо её переносит. Тут Хаус задерживается, берёт из рук у Ней медкарту и бесцеремонно черкает в ней, в довершении говоря Мигелю, силящемуся заглянуть ему через плечо:
- Вы — идиоты.
Четвёртый — юморист и пройдоха Нейл Лирни. У него нет одной ноги — костная саркома, удалена правая почка, а сейчас лимфосаркома, по поводу которой он уже получает успешную терапию и, хоть и медленно, но верно выходит в ремиссию.
- Просто я родился под созвездием рака, - говорит он Хаусу, ухмыляясь. - Значит, и помирать буду тоже под ним. Но не в этот раз — так уж я решил.
- Лейкоцитоз? - спрашивает Хаус через плечо.
Я называю, и он удовлетворённо кивает головой:
- Да, вы правы, мистер Лирни, похоже, что не в этот раз, - и переходит к следующему пациенту, поступившему без меня. Этот тип настораживает меня не как врача — как обывателя: смотрит волком, и в глазах нехороший блеск несогласия — с врачами, с жизнью, с диагнозом, с божьим промыслом. Лицо серое, словно присыпанное пеплом. Диагноз ещё не установлен — впереди обследование. «Жалобы на тянущие боли в левом подреберье, - докладывает Мигель. - Диастаза повышена. Проба на алкоголь - отрицательна Температура при поступлении фебрильная, снизилась самопроизвольно Диагностический случай». Я знаю, вижу, что Хаусу скучно делать обход в онкологии, где вся интрига в том, чтобы угадать «в этот раз» или «не в этот раз». Но теперь он оживляется. «Диагностический случай» - это тизер, это означает, что может сделаться интересно. Хаус присаживается на кровать, пальпирует живот.
- Ну, что, вы тоже под созвездием рака родились или выбрать вам другой зодиак, по вкусу?
- Сука, - тихо говорит ему больной. - С тобой тоже кто-нибудь так пошутит.
- Кто тебе сказал, что я шучу, идиот? Твой диагноз пока под вопросом. И, если тебе интересно, я бы на твоём месте предпочёл рак панкреонекрозу, это не так больно, - и надавливает пальцами на живот так, что больной несдержанно вскрикивает и пытается ударить его по руке.
- Низкий гемоглобин, - говорит Мигель.
- Вижу — не слепой. Поставь пока седацию — мистер Рак Под Вопросом не в духе, а потом возьмёте образец на цитологию. Данные — мне. Что там у вас дальше? Женщины и дети? Веди, Овидий.
- Я - Мигель, - напоминает Мигель.
- Боишься, что с Овидием перепутаю? - изгибает бровь Хаус. - Не бойся, тебе не грозит. У Овидия волосы светлее.
Я, не удержавшись, фыркаю смехом, и он тотчас резко оборачивается ко мне:
- Чего ржёшь? Это, между прочим, твой сотрудник.
- Мигель — очень хороший врач, - заступаюсь я. - Но читает только специальную литературу.
В женском отделении — мягкая и тихая, как солнечный вечер, Рагмара, она и о пациентках говорит, как о подругах, родственницах, смущённо улыбаясь необходимости говорить о них в третьем лице. Говоря, касается ладонью плеча пациентки или мягко и покровительственно поправляет прядку волос. В этом она немного похожа на Блавски, но она такая всегда и со всеми, а Ядвига бывает разной.
- Молли может подойти для исследования, - говорит Рагмара о давным-давно знакомой мне пациентке с обезображенным ожогами лицом. - У неё была пластика тканей с использованием донорского материала, а сейчас меланома. Стадия самая начальная, вечером её посмотрит доктор Чейз и будем планировать на радикальное удаление.
- Хорошо, - кивает Хаус. - А здесь у нас что?
Пациентка тоже, как и «мистер Рак Под Вопросом», новая, я её ещё не видел, принимала Рагмара. Красивая, но очень истощённая брюнетка. Всё ещё пытается следить за собой — лёгкий макияж, губы подкрашены, причёска, но под тональным кремом, как очертания зданий из тумана, проступают морщины и та патогномоничная серота, которая ясно говорит о четвёртой стадии. И Рагмара подтверждает:
- Рак яичников. Четвёртая стадия. Симптоматическая терапия. Мы её положили на подбор обезболивания, будем переводить в хоспис.
- Меня ждут в «Светлом доме», - просто говорит она, чуть улыбаясь. - Это хоспис в Соммервилле. Там я напишу мою последнюю картину.
Я вздрагиваю так сильно, что роняю медкарты детского отделения. Присаживаюсь на корточки, собираю их и не могу отвести глаз от ярких кросовок Хауса — он, как обычно, стоит с опорой на левую ногу, щадя правую, тростью вдруг пододвигает одну из упавших карт ближе к моей руке. Хочется поднять голову, но знаю, что встречусь с ним взглядом, и удерживаю себя от такого опрометчивого порыва. Снова выпрямляюсь — листы в руках вздрагивают и не хотят укладываться в обложки, мнутся.
- Сэнди — художница, - говорит Рагмара, ласково касаясь руки женщины.
А «Сэнди» звучит так похоже на «Стейси».
- Дальше, - говорит Хаус. - Здесь всё понятно.
Дальше детское отделение, и там я сам говорю о своих «лысых уродцах», как их называет Хаус. Нино отяжелел. Мы планируем перевести его в отдельную палату — вообще-то дети содержатся у нас не как взрослые, а в прозрачных отделениях с низкими перегородками, где вроде все вместе — им так веселее, а нам проще за ними наблюдать. Но если наблюдать за кем-то становится мукой и для наблюдаемого, и для наблюдателей, мы переводим его в другую палату, с непрозрачными стенами. Сегодня настала очередь для Нино, и об этом я говорю Хаусу, а о том, зачем мы переводим в таких случаях в отдельную палату, он и сам знает. У остальных всё неплохо, и обход уходит в хирургию. Я с ними не иду — остаюсь около Нино. Мальчишка уже истаял настолько, что больше там, чем здесь. Пальцы на руках совсем прозрачные — мне кажется, что я вижу сквозь кожу течение крови по сосудам.
- В другой палате мама сможет оставаться с тобой на всю ночь, - стараюсь я отыскать хоть какие-то плюсы в его огромном минусе.
- Мама хочет родить себе другого мальчика вместо меня. Вряд ли она захочет всё время быть здесь... Доктор Уилсон, я ведь уже скоро умру?
- Никто этого не может знать, Нино.
- Все знают. Сэм говорит, что в отдельную палату переводят перед смертью.
- Твой Сэм болтает ерунду. Тебя переводят в отдельную палату, потому что тебе нужно больше спать, и чтобы другие дети не мешали тебе шумом. Ведь когда ты спишь, тебе не больно?
- Нет. Я бы хотел всегда спать, только не так, как умереть, а чтобы видеть сны.
- Так и будет, Нино, - убеждённо говорю и поспешно убираюсь из его палаты. Спасаюсь бегством. Пока заполняю и просматриваю карты — меня ведь три дня не было — входит Лейдинг.
- А ты, я вижу, снова в фаворитах? Давай, поделись секретом, какое ты знаешь волшебное движение языком, что тебе всё сходит с рук?
- Отстань, Лейдинг, не мешай, - говорю. - Тебе это движение всё равно не освоить.
- Нет, ты не заводной, - говорит, плюхаясь на диван, на привычное место Хауса. - Тебя из себя не выведешь — не стоит и пытаться. Вообще-то Блавски права - как зав, ты тут круче всех. Я её решение одобряю, да и не люблю я, честно говоря всю эту канцелярщину - как практик.
- М-м? - мычу, не поднимая головы от записей. - Зелен виноград?
- Как думаешь, Хаус спит с ней?
- С кем?
- С Блавски. Она же у него за марионетку — на верёвочке: как он скажет, так она и спляшет.
- Не спит.
- Ты так думаешь или знаешь?
На этот раз поднимаю голову:
- Послушай, тебе делать нечего? Я ведь найду сейчас, чем тебя занять.
- Да нет, подожди... Я вот о чём, - он вдруг придвигается ближе. - Мальчишка этот — Нино...
- Ну?
- Ну вот сам смотри — сколько он ещё протянет? Дни. И каждый этот день — боль. А мы продлеваем ему жизнь нашими лекарствами — получается, мучаем его. Как ты думаешь, Уилсон?
- Что думаю? О чём?
- Ну... - придвигается ещё ближе и понижает голос. - Ты же ведь уже делал это раньше? Это же правильно, милосердно. Ты делал это раньше, Уилсон? - и вдруг:
- Ты зачем ездил в Соммервилль?
Холодом прошивает меня от макушки до пяток. Этот Хаус! Он и не пытается скрывать. Не говорит, конечно, прямо, но таким, как Лейдинг, прямо и не нужно. И, значит, уже поползли слухи...
- Знакомую в хосписе навестил.
- Рак?
- Рак.
- И что? Умерла?
- Да.
- При тебе?
- При мне.
- Помог ей умереть?
- Сама справилась. И Нино не надо подгонять — лучше подумай, как нам эти дни обезболить мальчишку, чтобы он с матерью побыл.
- А-а, - говорит. - Ну ладно... - и уходит, разочарованный.
Я должен немедленно поговорить с Хаусом. Судя по времени, обход давно закончился, диагностика ещё не началась, и, скорее всего «Великий и Ужасный», улучив минутку, релаксирует в своём кабинете за чашкой кофе с пончиком — то и другое приносит ему заботливая Венди, умудряющаяся делить свою заботу поровну между главврачом и его заместителем.
Но когда я захожу в кабинет, я вижу, что предположение моё справедливо только в первой его половине: Хаус, действительно, релаксирует, но без кофе и пончика. Солнце светит прямо в незашторенное окно, воздух накалён, и этого достаточно, чтобы моего невыспавшегося друга глухо вырубило прямо у стола. Он спит, положив голову на руки, даже похрапывает, и на виске его пот, склеивающий редкие кудрявые пряди и сбегающий дорожкой по щеке в полуседую щетину, и рот расслабленно полутоткрыт. Ящик стола наполовину выдвинут. Невольно бросаю взгляд — старая добрая привычка выведывать и вынюхивать друг за другом, как полагается настоящим друзьям — и вдруг холодею, несмотря на душную до липкости жару в кабинете. Это блистеры из-под «коротких» нитратов, с небрежностью частью ополовиненные, частью пустые, а частью — только начатые. Один, два, три, семь, девять, двенадцать. Чёрт! Да он их, похоже, горстями глотает!
Присаживаюсь на корточки, чтобы разглядеть поближе. Сроки выпуска и годности говорят за себя. Прямо отсюда, с корточек, всматриваюсь в спящее лицо Хауса. Во сне, без своего панциря иронии и едкого сарказма, он кажется беззащитным. И — парадоксальным образом — моложе. Морщится от подбирающегося солнца. Нужно задёрнуть шторы. Я уже не хочу говорить о том, зачем пришёл. То есть, может быть, позже, а сейчас просто хочу быть с ним, свидетелем его случайного полуденного сна. Может быть, это — тот самый тамбур, о котором я уже думал. Несколько минут, даже, может быть, мгновений...
Именно мгновений, потому что он вдруг открывает глаза:
- Ты какого чёрта здесь забыл, Панда? - голос хриплый со сна. Ошалело трёт лицо и, наверное, даже не ждёт ответа.
- Любуюсь твоим запасом нитроглицерина, - холодно говорю я. - На маленькую войнушку хватит.
- Он вкусный, - говорит. - И освежает дыхание. Ты же мне викодин зажимаешь — должен я замену подыскать?
- Брось дурить. У тебя нестабильная стенокардия — ежу понятно. Тебе нужно стент ставить, а не нитроглицерин пачками жрать. А ты, я думаю, даже ЭКГ ни разу не снял, хотя уже была клиническая на высоте ишемии — мало тебе, кретин?
Он в ответ зевает широко-широко, как собака или волк, даже не пытаясь прикрыться, демонстрируя мне ротоглотку вплоть до входа в гортань, и язык загибает по-волчьи и  головой трясёт.
- Даже если ты сейчас ушами захлопаешь, - говорю, - всё равно я не впечатлюсь настолько, чтобы отстать. Пошли на кардиограмму и УЗИ.
- Ну, ма-а-а...
- Прямо сейчас, Хаус. И я приглашу кардиолога на консультацию. И только попробуй от него прятаться в туалете или душе.
- Ладно, - неожиданно говорит он. - Потешу тебя, так и быть. Пошли. А то ты вон, я смотрю, расцвёл весь от возможности поиграть в ангела-хранителя меня. Что, надоело быть спасаемым, потянуло в спасатели? Больше ничем такой душевный подъём по поводу моей стенокардии объяснить не берусь.
- Ну, ты и сволочь! - говорю в полном бессилии. Снова он меня раздел, разул и пустил голым бегать на потеху своему «я всегда прав».

Ни ЭКГ, ни УЗИ, слава богу, ничего криминального не выявляют. Фракция выброса для его возраста и образа жизни вообще великолепна. Коронарографию я, конечно, прямо тут не делаю, но косвенных признаков привычной ишемии нет. Скорее спазмы, чем тромбоз.
- Ну что, - лениво спрашивает он. - Наигрался в доктора?
- Всё неплохо. Значит, много психуешь — отсюда нитроглицерин.
- Ну, из нас двоих психуешь пока ты. Тебя, интересно, все пустые блистеры так бесят или у тебя только на нитраты охотничья стойка. А то сходи, посмотри сколько противозачаточных пьёт Рагмара — может и её пообследуешь?
Вот же сволочь глазастая — а ведь я старательно скрывал, что симпатизирую Рагмаре. Значит, углядел. Но поглядывать на симпатичную девочку — это одно, а обследовать её на предмет противозачаточных, знаете ли, совсем другое.
- Хаус, - возмущённо, но пока негромко, говорю я. - Рагмара мне нравится просто как врач, между нами ничего нет.
- Может, и зря? Я видел, как она на тебя смотрит. Неужели, не возникало искушения приволокнуться?
- Я люблю Блавски.
- Забавно. Она мне почти то же самое говорила, только про тебя. Непонятно, почему вы с такой синхронностью мыслей спите по разным квартирам.
- Хаус, - я повышаю голос. - Хаус, не начинай.
- Ты со своей неземной любовью, кстати, думал, кажется, опять в Ванкувер свалить после Соммервилля?
- Ерунда. С чего ты взял?
- Да просто хакнул твой комп. А как я, по-твоему, оказался в «Светлом доме» через четверть часа после тебя? Ты справлялся о ценах на авиабилеты и погоде в Ванкувере перед самым своим паломничеством в «Светлый дом». А прикольно у тебя выходит: «Светлый дом», «Ласковый закат» - прямо вояж по миру безнадёги, но ты и в аду найдёшь, пожалуй, тёплую женскую грудь, как минимум, третьего размера. Конечно, Блавски помрёт от зависти — ну, что она может противопоставить роскошным сиськам Айви Малер? У той же коса, когда вперёд перекинута, параллельна полу Но ты всё-таки определись, что тебе важнее, пышная грудь или... что там у Блавски? Коленки?
- Айви Малер погибла, - говорю я.
Он мгновенно перестаёт ёрничать, словно я отрезал его сарказм вместе с кончиком последней шутки. Только спрашивает — серьёзно и хмуро:
- Давно?
- Недавно.
- Как ты узнал?
- Пытался позвонить ей из Соммервилля. Сказали, её сбил мотоциклист. Насмерть. Ты знаешь, Хаус, в том, что это был именно мотоциклист, мне видится какая-то жестокая ирония. Как будто я сам запустил ситуацию подобия...
- Не блажи. Ты тут не при чём. Разве что врал ей о своей любви, которой не было.
- Да я и не врал, - говорю упавшим голосом, потому что, в самом деле, не врал. Так, жалостливый секс, пилюля от одиночества. Она — одна, я — один. - Я просил её предохраняться, потому что продолжения, скорее всего, не будет.
Да и почувствовал-то я при известии о её смерти не боль утраты, а только очередной сгусток пустоты в моей пустеющей вселенной.
- Ну а не врал, - говорит Хаус. - Тогда, тем более, не виноват... Есть хочешь?
Это не просто предложение пойти в буфет — это приглашение к тёплому дружескому разговору, даже, может быть, просто трёпу не о чём — тогда разговаривать будут наши глаза. Я молча киваю, и он, отодрав присоски датчиков от груди, надевает футболку... вот сюрприз: с пандой.
- Хаус, ты мою футболку спёр?
- Подумал, тебе пригодится слепок моей ауры. Ты загрустил.
- Ты же смеёшься над этими пандами, ты... Я понял: у тебя ломка, если ты не можешь ничего спереть из моих вещей, а мои джинсы тебе малы, куртка слишком тёплая, а на всех остальных вещах у меня теперь твоими стараниями или панды, или бабочки, или цветочки.
- Ещё слоники и крокодильчики, - напоминает он. - На трусах. Но это уже не я виноват. Представь, я запал на твоих зверюшек, так что решил представить кандидатуру для зачисления в фетишисты. Должен прийти в твоей футболке, трусах и носках — одолжищь? Те, беленькие, с бомбошками?
Мне его болтовня ни о чём, но факт в виде серой футболки с напечатанной пандой выглядывает из-под расстёгнутого ворота мятой голубой рубашки. Значит, это не галлюцинация, и Хаус, действительно, нацепил мою гринписовскую футболку — после того, как уже давным-давно высмеял и картинку, и лозунг - вдоль и поперёк.
- Чего ты на меня уставился, как стажёр ЦРУ? - спрашивает он. - Мои футболки закончились. Чистые закончились, я имею в виду — такое прозаическое объяснение тебя устроит?
- Устроило бы, если бы ты с него начал. И у меня есть просто белые футболки.
- Белый меня полнит, - говорит он. - Так ты идёшь в буфет или решил объявить голодовку в поддержку национальных меньшинств в текстильной промышленности?
- Иду. Ты же без меня питаешься только хлопьями, бурбоном, ди орахисовым маслом — ещё с голоду помрёшь.
- Ты томатный суп забыл, - говорит он.

В буфете — вернее сказать, в больничном кафе - мы устраиваемся за столиком в любимом углу, который Хаус называет «Наблюдательный пункт», потому что отсюда виден весь зал, и его можно обозревать, почти не бросаясь в глаза остальным. Буфетом пользуются и персонал, и пациенты, которым не назначено спецпитание, а время обеденное, и здесь сейчас людно.
Через три столика от нас я вдруг вижу Харта и Орли — Харт в инвалидном кресле, всё ещё обвешанный катетерами и выпускниками, но уже не такой бледный, и отёки почти сошли. Орли что-то читает ему вслух с отпечатанных листов — что именно, не слышно,но Харту читаемое явно не очень нравится — он усмехается без особенного добродушия и качает головой. Заметив нас с Хаусом, яснеет лицом и приподнимает руку в приветствии, тогда и Орли поворачивается к нам и широко улыбается, но не заговаривает — далеко.
Я вдруг думаю: а стал бы он так же приветливо улыбаться, если бы узнал, что три дня назад я убил Стейси Уорнер, а полтора года назад — четверых в чёрном джипе? И, может быть, Айви Малер под колёсами мотоциклиста погибла ради нарушенного мною равновесия добра и зла, как плата за тех четверых? Мне кажется, не стал бы.
За соседним столиком молча и сосредоточенно питается Чейз. Он нас тоже заметил и тоже кивнул, но больше ни взгляда — Чейз прекрасно чувствует, когда, где и насколько желательно его присутствие. В таких вещах он не ошибается. Не то, что его друг Корвин — я даже беспокойно оглядываюсь, нет ли его поблизости.
- Ну, что там Буллит? - спрашивает вдруг Хаус.
- Откуда ты...
- Брось. Я тебя не первый год знаю. Как он?
- Плох. Объём крови восстановили, но показатели низкие, в себя почти не приходит. И боли. Пока нет никакой уверенности, что смогут сохранить ему ногу — там ангиологи буквально всё по клочьям собирали, анастомозы тромбируются — в общем, весёлого мало.
- Сегодня в полдень получили предварительный результат анализов на бешенство.
- Я знаю. Вуд говорил.
- Да, похоже, что собачки чисты, и значит, мы с тобой правильно сделали, что не начали эту тягомотную антирабическую эпопею. А вот только с чего они кинулись на нашего нетрадиционно-ориентированного коллегу? Ну, ладно, на тебя — защищали хозяйку. Но он-то им пожрать нёс.
- Буллит сказал, лабрадоры-ретриверы не злобные собаки. Возможно, их натаскивали специально. Эта Сэнди Грей — одинокая женщина, ну, может быть, она боялась нападения, воров, насильников, и воспринимала собак, как орудие защиты.
- Кстати, о Сэнди Грей, - вдруг говорит Хаус. - Я хотел выписать её — и не выписал.
- Почему? У неё снова были судороги?
- Нет, приступов больше не было, хотя диагноз по-прежнему неясен, но мы худо-бедно сошлись на последствиях интоксикации неизвестным ядом стрихниноподобного действия. Она посещала вечером накануне припадка какой-то экзотический ресторан, ела какую-то экзотическую рыбу, так что, в принципе, всё возможно. Но сегодня утром одна из подопечный Ней — никак не запомню их имена — застукала твою подружку за очень странным монологом. Знаешь, когда ко мне наведывалась Беспощадная Стерва в качестве галлюцинации, просто сил не было не отвечать ей. Но я вывернулся, навесив на ухо фурнитуру от мобильника, чтобы все думали, что я говорю по телефону, когда на самом деле я говорил со своим материализованным подсознанием. А вот на Сэнди Грей никакой аппаратуры не висело, а она, тем не менее, превесело щебетала с несуществующим собеседником... Ну, хорошо: не весело щебетала, но выглядела, как человек, слышащий голоса.
- И что теперь? Планируешь её в «Принстон-Плейнсборо»? В психиатрию?
- Зачем? У нас свой психиатр без дела болтается. Агрессии она не проявляет, пристёгивать к кровати я нужды не вижу.
- Думаешь, эндогенный психоз?
- Или что-то пожирает её мозг, так что мои ненаглядные, за вычетом трансвестита и гомофоба, пошли брать вторую серию проб, а ты посмотри ещё раз томограммы — вдруг, где за камнем рачок притаился.
- Хорошо, Хаус, я посмотрю. Хаус...
- Что? - его интонация меняется вслед за моей.
- Ты же понимаешь, если кто-то узнает, что я делал в Соммервилле, это будет означать для меня...
- Полную задницу, да? Я догадываюсь.
- Когда-то давно, когда я хотел всего-то лишь только поднять этот вопрос, ты вырубил меня и спрятал мои штаны, чтобы я не погубил карьеру.
- Ты тогда разозлился.
- Сгоряча. Потом я понял, что ты защитил меня, как настоящий друг.
- И...?
- Ты сам говоришь, что хакнул мой комп.
- И ещё телефон.
- Да. Но или Лейдинг тоже сделал это, или ты сказал ему, как сказал Блавски. Или Блавски сказала ему. Или, может быть, кто-то из вас сказал Кадди, а уже она — ему. В общем, кто-то протрепался всем, и я теперь как кошка на горящей крыше... - всё это я говорю очень тихо, чтобы исключить возможность подслушивания.
- Кадди — не идиотка, она умеет кое-что сопоставлять. Блавски я, действительно, рассказал, как есть. В твоих же интересах — она думала, ты к любовнице рванул. Но ты же не думаешь, что любая из них могла поделиться с Лейдингом. В любом случае, когда ты вернулся из своего вояжа с бланшем под глазом и разбитыми пальцами, а потом, когда к Блавски явился полицейский с отчётом о твоих похождениях, думаю, не один Лейдинг озадачился. Марта уже подходила ко мне справляться, скоро ли тебя посадят, и принимают ли в окружной тюрьме в качестве передачи пирожки с повидлом.
- Я понимаю, что тебе дико смешно всё это, но пирожки в окружной, действительно принимают - не просить ли напечь?
- Пусть думают всё, что угодно. Доказательств ни у кого никаких нет. Просто держи себя в руках. Ты при одном слове «Соммервилль» карты рассыпал. Для убийцы-рецидивиста у тебя жидковаты нервишки.
- Хаус, замолчи!
- Все, кто тебя хорошо знают, чуют, что ты где-то нашкодил — сам себя так ведёшь. А если у человека голова на плечах, выводы сделать недолго. Твоё счастье, что Лейдинг — клинический идиот.
- Но он знает. Я уверен. Это не просто догадки. Может быть, ему ещё нужно подтверждение, но у него не просто догадки на руках. Он знает.
- Да подожди ты истерить, Уилсон. Может, он... - и замирает, осёкшись.
- Что?
- Вот чёрт! Быть не может! Неужели? - хватает палку и быстро хромает из буфета — так быстро, что я едва поспеваю за ним. Проносится по коридору в свой кабинет, с ходу подцепляет тростью мусорную корзину из-под стола.
Вообще-то мусор у нас выбрасывают регулярно, во время уборок, но офис «Великого и Ужасного» - территория неприкосновенная, и без его личного благословения ни один уборщик до мусора не дотронется. Они и пол-то здесь моют, как минное поле тралят — с оглядкой, и только если хозяин — точно известно — в другом крыле. Так что из опрокинутой корзины вываливается целая гора мятой бумаги и пластмассовых флакончиков — кстати же, и недавно пропавший из моего собственного кабинета косорыленький пластмассовый зайчик — подарок девочки, недавно умершей от саркомы почки.
- Я думал, ты их сразу в унитаз спускаешь, - укоризненно говорю я, указывая на зайчика.
- Нет, после той истории с билетами я зарёкся всяукую дрянь в унитаз спускать, - отговаривается он машинально и бездумно, перекапывая мусор тростью. - Ну да, всё точно. Вон та бумажка от поп-корна — долгожительница, и, кстати, уборщикам нужно вставить: выносят помойку раз в неделю.
- Они тебя боятся — стараются заходить пореже. В других кабинетах выносят через день — потом, сам знаешь, у нас штат неквалифицированного персонала урезан твоими молитвами.
- О-о, ну, дождались — в тебе опять заговорил администратор. Сделай доброе дело, администратор, помоги калеке собрать всю эту хрень обратно в корзину, а то, сам видишь, неквалифицированного персонала не дождёшься.
- Да что ты там искал?
- Что искал, того нет. Я же сказал тебе, что хакнул компьютер — помнишь?
- Ну?
- Я тогда сделал распечатку и разговора, и запросов по сайтам, а потом смял всё и бросил в мусорку. Сейчас их нет. Значит, кто-то вытащил. При желании по ним можно вычислить, кто, где, кого и как. При очень большом желании, но у того, кто здесь рылся, видно, и было немаленькое.
- Ты что, их хотя бы помельче порвать не мог?
- Не до того было. Да и не ждал, что кто-то полезет в мусорку за компроматом на тебя.
- Думаешь, Лейдинг?
- Почему нет? Он тебя ненавидит.
- За что? Из-за Ядвиги? Но это же он её бросил, предал — не она.
- За что? - Хаус насмешливо приподнял бровь. - Да за то же, за что и Корвин. Считает тебя большим куском дерьма, чем он сам, и недоумевает, почему тебя все любят, а его — нет. Думает, что здесь с твоей стороны какой-то подвох.
- Откуда знаешь про Корвина?
- Сам вижу. Ты, кстати, помнишь рождественскую открытку, которую я привёз тебе в Ванкувер?
- Конечно, помню. Из лучших воспоминаний, - я невольно улыбаюсь. - Но ведь это... это сочувствие, поддержка, если хочешь, коллегиальность — нельзя воспринимать всерьёз.
- Нельзя. Но это и неважно. Два человека не подписали эту открытку — Лейдинг и я.
- Ты подписал.
- Да, когда увидел, что и Корвин её подписал. А он тебя даже не знал тогда.
- Сейчас не подписал бы.
- Подписал бы. И дело не в том, что ты — ангел с крыльями или чего-то заслуживаешь. И «кусок дерьма», конечно, сильно сказано, но и «кусок сахар» не про тебя. Вот они все и ломают голову, в чём подвох — Корвин, Лейдинг, покойный Триттер. Даже, может быть, Блавски.
- К чему ты всё это говоришь сейчас?
- К тому, что ты, похоже, тоже ломаешь над этим голову.
- Ну... может быть,и ломаю. Не исключено.
- А я знаю ответ.
- Ну? - вскидываю на него взгляд недоверчиво.
- Знаю, - говорит он, и вдруг улыбается — так, как улыбается раз в десять лет — та самая улыбка, обещанная мне получасом раньше в простом вопросе: «Есть хочешь?». - И Чейзы знают. Оба. И Кадди. Ты — не сахарный пряник, Уилсон, но тебе не наплевать. Ни на кого. Может, ты и кусок дерьма — я, впрочем, так не думаю — но для тебя любой кусок дерьма — человек, и ты будешь выкладываться по полной, если можешь для него что-то сделать — например, отдать кусок своей печени. Или помочь умереть. Это не разные вещи — это одно и то же по сути: безумство для человека, который тебе даже не родственник, даже не друг, по большому счёту. Ты не можешь отказать никому, только не потому что ты — слюнтяй и тряпка, а потому что это — твоё. Твоё предназначение, если хочешь. Твоё милосердие. Твоё естество. Это ты сам. А вот потом, совершив это безумство, ты, как слюнтяй и тряпка, начинаешь пережёвывать сопли, и делаешь это триста шестьдесят пять дней в году так основательно и напоказ, что про двадцать девятое февраля за это время большинство просто забывает. Я — помню... А теперь пошёл вон отсюда, и не бойся Лейдинга — чтобы он ни говорил, у него нет ничего кроме догадок из мусорной корзины.

АКВАРИУМ.

- Я хотел тебе сказать...
- Я хотела тебе сказать... - начинают они одновременно и, смутившись, одновременно же замолкают. Потом смеются.
- У нас, точно, родство душ, - говорит Орли.
- Понимаешь, Джеймс... - Кадди кусает губы — видно, что ей трудно говорить.
- Если бы не это родство душ, мы, наверное, не оказались бы одновременно в одной и той же психиатрической клинике. Очень может быть, мы бы там вообще не оказались.
- Да, я как раз об этом хотела с тобой поговорить. Понимаешь, я...
- Вот ещё интересная закономерность, - он буквально не даёт ей слова сказать. - Мы оба оказались там из-за неумения обуздать наши чувства к любимым. Разве не удивительно?
- Да, это, действительно, просто удивительное совпадение, - торопливо соглашается она.
- Вот я и подумал... - и вдруг его глаза становятся для неё глазами Хауса — в них отражается привычная для глаз Хауса боль. - Я подумал, если известия о смерти этого человека хватило, чтобы свести тебя с ума, вызвать депрессию, отбить желание жить, должно быть, он значит для тебя... довольно много?
Но Кадди качает головой, полуприкрыв глаза:
- Это — совсем другое, Джеймс. Не то, что ты думаешь — ведь ты сейчас говоришь не только о любви, о сексе, но и о супружестве — ведь да?
- Да, - он слегка вздрагивает, словно она внезапно схватила его холодными пальцами — вздрагивает от страха, что ошибся. - В основном, конечно... да.
- Нам с ним никогда не стать мужем и женой — я отдаю себе в этом отчёт. Мы не совершим такой ужасной ошибки. Честно говоря, я именно поэтому... потому...
- Согласилась на дурацкую авантюру с нашей свадьбой? - наконец, одним ударом расставляет он все точки над «i», и Кадди вздыхает с огромным облегчением:
- Я боялась, что ты меня не поймёшь. В какой-то момент я подумала, что, может быть, покой и стабильность стоят больше, чем голое чувство, к которому они не прилагаются. Я ничуть не обманывала тебя, Джеймс, и я бы изо всех сил постаралась быть хорошей женой.
- Я тоже изо всех сил постарался бы быть тебе хорошим мужем — лучшим мужем, чем мог стать для Минны. Это та женщина, которая... из-за которой...
- «Для него она всегда оставалась Той Женщиной», - вдруг цитирует Кадди.
- «Скандал в Богемии»? В детстве просто зачитывался, - он улыбается. - Но нет. С некоторых пор Минна перестала быть Той Женщиной, и наша последняя попытка сблизиться напоминала больше всего гальванизацию трупа. Но... ты понимаешь, зачем я её предпринял?
- Затем же, зачем и я? - высказывает свою догадку она.
- Да. Что-то вроде самообмана, попытка навязать самому себе то, что принято, то, что вроде бы верно, вместо того, что по-настоящему нужно.
- И в чём не отдаёшь себе отчёта, - подхватывает она, но на этот раз качает головой Орли:
- Отдаёшь. Просто это непозволительная роскошь — жить для себя и в полном ладу с собой. Так не бывает. И, выбирая из двух зол, мы в конце концов, выбираем третье — жить напоказ, скрывая, давя в себе, затаптывая изо всех сил то, что могло бы нам дать минуту горького счастья. Мы жертвуем им, потому что боимся горечи и выбираем пресные дни, один  за другим, один за другим, как будто собрались жить вечно, сами не отдавая себе отчёта в том, что такая вечность -худшее, что может случиться с человеком. И любой ад по сравнению с ней — благо.
- Ты говоришь, как будто читаешь готовую роль, - уличает она.
- Какая разница, если при это не лгать? Ещё вчера мы собирались обречь себя читать готовые роли всю жизнь до старости.
- Боже мой! - она зажала виски ладонями, заодно удерживая готовые рассыпаться от этого движения пряди, и снова покачала головой. - Я понимаю, о чём ты говоришь, Джеймс, и я не могу не согласиться с тобой, но на что же мы, отказываясь от чтения готовых ролей, обрекаем себя теперь?
- Как это «на что»? На экспромт. Поверь, я знаю, о чём говорю: экспромт — всегда богаче, чем убогое втискивание в амплуа. А если говорить о любви, она, мне кажется, вообще не терпит готовых диалогов. Даже простого распределения ролей. Любовь всегда немного агрессивна — ты этого не замечала?
- Агрессивна? - переспрашивает она с невесёлым смехом. - О, да, пожалуй. Пожалуй, я могла бы утверждать, в таком случае, что Хаус, действительно, любит меня. Я не могу забыть его глаз, когда он вломился в мой дом на машине. Человека с таким выражением глаз стоит бояться. Если бы Рэйч была в комнате, играла на полу, он убил бы её. Если бы Уилсон стоял хоть немного ближе к дорожке, он убил бы и Уилсона. Но самое жуткое: это не отрезвило бы его. Он был в те минуты, как сам сатана, и это я выпустила из него такое. Вот что заставило меня уехать — не злость, не обида — страх. Не хотелось быть в роли вызывающей дьявола.
- А сейчас? - мягко спросил Орли.
- Не знаю. Любой здравомыслящий человек сказал бы мне, что я совершаю глупость, безумство, снова и снова наступая на одни и те же грабли. Я несу ответственность перед дочерью, и мне иногда становится страшно: неужели я — просто похотливая сучка, которая выбирает главным стимулом  секс с человеком, не думающим ни о ком.
- Но на самом деле ты так не думаешь, ведь правда?
- На самом деле я думаю, что, может быть, сама виновата. Его спровоцировало то, что он расценил как предательство с моей стороны — я обещала... говорила, что буду с ним, не пытаясь менять и ломать его, но, кажется, это где-нибудь вне волевой сферы. Жажда влиять, жажда исправить мир. Я почему-то вообразила, что мне удастся проделать со взрослым человеком то, что его отец не смог за девятнадцать лет. Он сам заставил меня в это поверить, прогибаясь, как каучук, под моим давлением. Казалось, его не тяготит, казалось, это ему почти нравится. А теперь мне кажется, мы просто играли в отношения: каждый исполнял свою роль, и исполнял старательно, но фальшиво, потому что сама роль, взваленная на себя каждым из нас, уже была фальшива.
- И звёздный состав не спас проекта бездарного режиссёра? - улыбнулся Орли. - Мне это тоже знакомо.
- Да и наша с тобой предстоящая свадьба, согласись, всё-таки в большей степени была игрой... Но теперь я больше не хочу ни во что играть.
- Скорее, дустом, - подумав, сказал Орли.
- Что-что? - Кадди показалось, что она ослышалась. - Ты сказал «дустом»? Почему дустом?
- Лекарством от тараканов. Ты пыталась вылечить своих, я — своих.
- Я пыталась... надеялась как-то организовать свою жизнь. Мы не всегда поступаем так, как хочется.
- Вот и напрасно. Жизнь — не работа, и в ней надо поступать только так, как хочется.
- И кто мне это говорит?
- А разве я сказал, что всегда всё делаю, как надо? Гораздо чаще я делаю как раз как не надо. Я — слабый человек, Лиза, в каком-то смысле даже более слабый, чем могу себе позволить без ущерба для... для тех, кто... кто... Ну, кого это касается, я имею в виду.
- Для тех, кто тебя любит? - понимающе переспросила она. - У тебя появилась другая женщина, Джеймс?
Орли потёр лоб в замешательстве:
- Н-нет... То есть... Видишь ди, теперь не знаю, поймёшь ли ты меня. Я — не гей.
- Гм... я бы с меньшей вероятностью поняла бы тебя, скажи ты, что ты гей, - попыталась она пошутить, но брови Орли шевельнулись нетерпеливо, и она передумала развивать шутку, только вопросительно посмотрела на него, побуждая продолжать.
- Я не понимал, не мог определиться, - он словно оправдывался перед ней, но тон его оправдывающимся не был — он говорил твёрдо. - Я всё думал, чего же я в самом деле хочу, и это казалось мне предосудительным, диким, пока я... В общем, я понял в какой-то момент, что именно так и правильно. Я хочу проводить всё своё время рядом с Леоном.
- Ты хочешь...
- Я хочу жить с Леоном Хартом.
- Ты хочешь жить с Леоном Хартом и при этом ты не гей? Извини, Джеймс, я что-то не понимаю...
- Ну, я ведь и сказал, что ты едва ли поймёшь... Это не совсем обычно. У каждого возникают примерно одинаковые ассоциации при этих словах. Но я не в переносном - я в буквальном смысле говорю «жить». Я хочу просыпаться утром, брести, полусонный, в ванную комнату и сталкиваться с ним в дверях, хочу, засыпая, просить его сделать звук телевизора потише, хочу приходить домой и видеть его в спортивных штанах, с коробкой хлопьев и непричёсанного в кресле перед экраном, хочу подвозить его на машине до студии, переругиваясь из-за сгоревшего омлета или выкипвшего кофе. И ещё я хочу, чтобы он тоже приходил домой туда, где я живу. Ну, то есть, чтобы приходить туда, где я живу, как раз и значило для него «домой».
- Гм... Ты описал мне типичную семейную жизнь, и при этом ты всё-таки уверен, что не гей?
- И при этом у меня нет к Леону никакого сексуального влечения, и тошнит от одной мысли попробовать заняться с ним сексом. Нет, ты пойми меня правильно: я и не евнух. Да и Леон тоже не евнух. Но это же просто... для этого не обязательно вступать в отношения. Обычно считается, что брак цементируют дети. Ну что ж, у него нет детей, мои — выросли — без этого цемента брак, основанный на «так принято» рухнет, как ничем не закреплённая кирпичная кладка. Кому-то отдавит ноги, а кому-то и голову размозжит — зачем же городить такую непрочную постройку? В конце концов, институт платных секс-услуг ещё никто не отменял.
- Ну что ж... - Кадди пожала плечами. - Тогда, боюсь, вам придётся выделить из вашего семейного бюджета расходную статью на проституток.
- Ничего, - усмехнулся Орли. - Актёры на телевидении неплохо зарабатывают. На проститутках мы не разоримся.
- Подожди. Я всё-таки не могу поверить, что ты говоришь серьёзно... Ты решил... вы решили жить вместе, несмотря на опасность сплетен? Джеймс, это очень серьёзный шаг. Даже не знаю, предостерегать ли тебя или радоваться за тебя.
- Врач-психиатр — ваш главврач — помнится, сказала мне, что актёр на пике популярности может себе позволить заниматься сексом на крыше Белого Дома. Молва простит ему любую экстравагантность, пока он востребован. А если и не простит... Знаешь, Лиза, со временем я стал всё больше склоняться к тому, что правильнее выбирать то, за что тебя не простят окружающие, нежели то, за что сам себя не простишь.
- И наша свадьба как раз подпадает под последнее определение, - понимающе покивала она.
Он снова улыбается— молча и обезоруживающе. Что-то в его улыбке напоминает ей Уилсона — такого, каким он был прежде, Уилсона До Рака, и Кадди вдруг приходит в голову, что Уилсона можно попробовать заполучить в союзники — может быть, даже в посредники их непростых отношений с Хаусом. «Нужно быть с ним откровенной, - думает она. - Может быть, даже рассказать про психиатрическую лечебницу. Джеймс оценит и проникнется сочувствием, если только она сможет быть откровенной настолько, что он не заподозрит подвоха.
- Почему именно сейчас? - спрашивает она у Орли.
- Что?
- Этот разговор. Ты избегал меня эти дни, а теперь... просто пришло время?
- Да. Собственно... просто пришло время нам уезжать. Завтра Леону вынут трубки, а послезавтра — самолёт.
- Вы с ума сошли! - пугается она. - Нельзя так сразу — это просто опасно. Его нужно понаблюдать ещё прежде, чем...
- Всё уже оговорено, - останавливает он её. - В Эл-Эй у него будет личный врач, хороший нефролог.
- Хаус сам отличный нефролог.
- Я знаю. Это он и порекомедовал нам доктора Орейро.
- Но почему... зачем так спешить?
- Причин много, - не сразу отвечает он. - И я мог бы говорить о них до вечера, но главная, пожалуй, та, что мы уже слишком вросли в «Двадцать девятое февраля», и расставаться уже трудно, а вскоре будет невыносимо. Мне будет больно расстаться с тобой и с Хаусом, Леону будет больно оставить доктора Уилсона. Мы превысили статус просто пациентов, я не хочу дождаться, пока провидение отомстит нам за это. Так что наш разговор получился очень своевременным.
- А если бы, - говорит она, кусая губы, - я не разделяла твоих взглядов на нашу свадьбу, свободу личности и всё такое? Ведь ты бы всё равно уехал,правда? Или... или ты не смог бы? Зная, что для меня это всё — всерьёз, что мне это нужно, ты что, не уехал бы?
- Я думаю, мне повезло, что это и для тебя не всерьёз, - без тени шутливости говорит он. - Как и тебе, я думаю, повезло с тем, что это не всерьёз для меня. Отношения, основанные на чувстве вины могут быть очень прочными, но они — мучительны. А Хаус... - он не успевает закончить — их прерывает писк пейджера Кадди.
- Извини, - говорит она, мельком взглянув на экран. - Мне нужно идти. Обещай, что увидишься со мной перед отъездом.
- Хорошо, обещаю.
Она поворачивается, чтобы уйти, но в последний момент оглядывается, застигнутая какой-то внезапной мыслью:
- Джеймс, а Леон Харт знает о твоих планах - ну, насчёт ванной комнаты и статьи бюджета на проституток? Я не хочу тебя отговоривать и пугать, но, видишь ли, не все мужчины могут делать различия между...
- Любовью и сексом? Это потому что Адам побоялся доесть своё яблоко, и то, что вполне открылось Еве, осталось для него на уровне смутных интуитивных догадок. У нас всё будет хорошо, Лиза.

Их разговор с Хартом состоялся немного раньше, когда, вернувшись из буфета, Леон сначала долго лежал с закрытыми глазами — он всё ещё очень уставал, и Орли отговаривал его настаивать на выписке, а Бич, беззастенчиво пользуясь услугами мобильной связи, подстрекал к этому, стремясь оправдать немалые вложения в проект «Доктор Билдинг» спонсоров.
- Но не ценой же твоего здоровья! - психовал Орли. - Ты не можешь сниматься прямо сейчас.
- И не собираюсь, речь пока идёт только об озвучке. Да брось, старик, мы не можем терять эту работу, не можем позволить себе загубить такой проект.
- Если тебе станет хуже...
- Мне не станет хуже. С чего? Почка функционирует, эти... как их? - катехоламины выровнялись. Всё у меня нормально.
Он всё время твердит, что всё у него нормально, он в приподнятом настроении, но Орли  видит некоторую лихорадочность этого веселья. Иногда ему кажется, что он понимает причину: Леон боится возвращения к обыденности, к привычной жизни, к съёмкам. Боится тех изменений, что произошли в нём и между ним и Орли. Здесь, в больничной палате, всё предельно просто: меняют катетер, и рука Орли в руке Харта, сжатая им до боли, потому что самому Харту чертовски больно, и он нуждается в поддержке. Но здесь, в больнице Хауса, боль понимают и уважают все её проявления и все способы анестезии. К ней чутки. Девушки-медсёстры никогда не поленятся лишний раз заглянуть в палату: «Вам больно? Доктор назначил обезболивание по требованию. Вас обезболить?» Обезболивание по требованию — хорошая фишка. Почему этого не принято требовать в обыденной жизни — у друзей, у любимых? Почему бы не прийти в половине восьмого вечера с бутылкой пива и не завалиться на диван: «Мне больно. Обезболь меня, друг». Почему Харт никогда, ни разу не сделал так, когда ему было по-настоящему плохо? Орли как-то и не привык замечать боль Леона — сам-то он довольно заметно для чужих глаз страдал из-за развода с Минной, из-за грозящей хромоты, из-за своего провала на концерте в Луизианне. Леон же был всегда ровным, беззаботным, весёлым, открытым. Орли понятия не имел о том, что он, оказывается, мучался чувством вины из-за брата. И рассказал-то он, наконец, об этом не ему, старому другу, а первому встречному — этому странному доктору Уилсону, у которого в глазах выражение живого сочувствия и вины склонно вдруг пугающе сменяться такой угрюмой ожесточённостью, что куда там Хаусу!
- Леон, если ты не хочешь... Никто не заставит тебя продлевать контракт — прерывание его по болезни, как форс-мажор, должно обходиться без выплаты неустойки. У тебя же хороший адвокат...
Длинная удивлённая пауза.
- Почему ты решил, что я не хочу? Мне нравится эта работа.
- Ладно. Тогда скажи честно: что не так? Тебе нравится работа, нравится идея вернуться к ней поскорее, а что тебе не нравится? Чего ты боишься? Я вижу, что ты как на иголках. Может быть, ты просто не готов к выписке, может быть тебе...
- Я боюсь, что там ты снова уйдёшь.
Орли осекается на полуслове. Фраза Харта словно мягко ударяет его в поддых — не больно, но не вздохнуть, а Леон смотрит прямо и открыто, не пытаясь отводить глаза или отворачиваться.
- Я больше не умираю, - говорит он. - Ты свободен выбирать без зазрения совести, как тебе дальше строить отношения со мной. Можем ограничиться открытками к Рождеству. Можем остаться приятелями, проводящими пару вечеров в неделю за совместной выпивкой. Можем выглядеть так со стороны. Тебе же важно мнение других, мнение всех. А останься мы на одной квартире, это мнение предсказуемо. Я хочу большего, но я приму то, что выберешь ты... Мне придётся принять.
- Зачем ты так говоришь? - Орли пытается с мягкой укоризной похлопать его по руке, но Леон руку отдёргивает:
- Иди думай.
Думать ему не о чем. Хороший пинок не помешал бы, и он даже знает, где раздобыть этот встряхивающий пинок.

Хаус — где бы записать — занят самым необычным для него и самым похвальным, с точки зрения Уилсона, делом: оформлением медицинской документации. Правда, проделывает он это в кабинете Уилсона, не менее прилежно мешая хозяину, но нельзя же требовать всего и сразу. Пристроившись на диване и положив бумаги на жёсткий подлокотник, Хаус пишет, пока в какой-то момент у него не начинает невыносимо остро зудеть между лопаток. Причём, как он ни стебётся в душе, так и так обкатывая тему превращения в ангела вследствие зашкаливающей добродетельности, зудит не по-детски — так, что невозможно терпеть, аж слёзы наворачиваются на глаза, и он ёрзает, пытаясь потереться об спинку дивана и, наконец, сдаваясь и наплевав, как это будет выглядеть для Уилсона и какую даст пищу для подколок, заламывает руку за спину, стараясь достать до зудящего места, но достаёт только до его периферии, что делает зуд ещё мучительнее.
- Не то комар укусил, - говорит он Уилсону, - не то крылья растут. Да и пора бы уж им - это десятый эпикиз, между прочим, не считая описания дизайна исследования и анкет... Кстати, возьми свою, заполни.
- А мыться не пробовал? Хотя... твоё усердие заслуживает награды, - с тяжёлым вздохом Уилсон сползает со стула и, страдальчески морщась, словно его заставляют не на шутку потрудиться, делает пару шагов до дивана, на котором Хаус, измученный невозможностью почесаться, как следует, уже исполняет что-то из кама-сутры. - Где чешется? Здесь?
- Ф-ффссс... а-а-а... - Хаус выгибает хребет, напоминая этим очень худого и обдранного кота. - Пониже... Обещаю не подавать в суд за сексуальное домогательство даже, если под пиджак полезешь.
- Под пиджак? Так, что ли?
- О, да-да-да, там... М-мм... хорошо-о!
Он извивается, крутя поясницей и сладострастно стонет. И как раз в это мгновение дверь распахивается, впуская Орли...

Орли вошёл, бегло постучав и не дождавшись ответа — он торопился перекинутся с Хаусом парой слов — и замер, ошеломлённый увиденным. Пожалуй, застань он этих двоих за взаимной мастурбацией, он не мог бы смутиться больше. Должно быть и Хаусу пришла в голову та же ассоциация, потому что он открыл прижмуренные от наслаждения чесанием глаза и завопил:
- Нет-нет, между нами ничего серьёзного — просто он немного помог мне пальцами, как в лагере бойскаутов.
Уилсон пунцово вспыхнул до корней волос, но не удержался — фыркнул смехом.
- Иди отсюда, - сказал ему Хаус вместо «спасибо», впрочем, судя по тону, «спасибо» подразумевалось. - Иди-иди, у меня срочная консультация — о смысле жизни в однополом браке.
- Это вообще-то как бы мой кабинет, - с возмущением, по шкале на «тройку», напоминает Уилсон, тем не менее, безропотно направляясь к двери.
- Ладно, разрешаю пока поиграть в моём. Только не объедайся шоколадом и не смотри телевизор до ночи... Стоп! - окликает он Уилсона уже шагнувшего за порог и грозит ему пальцем. - Маркеры не трогать, цветных рож на белой доске не рисовать.
- Да на черта мне сдался твой кабинет, - ласково говорит Уилсон. - Найду я, где задницу преклонить.
Из глаз Хауса вдруг исчезает улыбка
- Запиши себе последнюю фразу для памяти, - советует он. - У тебя на этом месте тёмное пятно, провал.
Едва ли это возможно, но при его последних словах румянец Уилсона становится гуще, и он выходит как-то излишне резко.
- Знаете... - задумчиво говорит Орли, и мягкая улыбка трогает его глаза и губы. - Кажется, я начинаю понимать, за что вас не любят.
- Просто завидуют. Красоте, в первую очередь, разумеется.
- Вы видите всех насквозь, правда? Во всяком случае, вам так хотелось бы думать, и у вас даже есть некоторые основания.
- Я льщу себе? Отнюдь. Когда старина Рентген только ещё подходил к патентному бюро, я уже с тамошней секретаршей... ну, вы понимаете? Надо бы мне было иметь такое зрение, - вдруг, перестав шутить, с горечью говорит он. - Чтобы разглядеть проклятый тромб, пока он не наделал дел здесь, - он кладёт ладонь на правое бедро.
- Неужели ваша боль в ноге определяет всё? - недоверчиво спрашивает Орли, тем не менее уважительно косясь на обтянутое джинсами бедро. - Разве так бывает?
- Если вы сомневаетесь, значит наши парни знают своё дело. Но вы не о моей ноге пришли говорить — вам нужен совет, которому можно не последовать, если он не совпадёт с тем, что думаете вы, или последовать, если совпадёт, создав при этом иллюзию непричастности и безответственности.
- Снова демонстрируется свои рентгеновские способности? - усмехается Орли невесёлой усмешкой.
- Это как раз несложно и без рентгена. Завтра у Харта выписка, завтра же у вас самолёт — об этом я знаю. Через полчаса здесь будет по служебной надобности Лиза Кадди. У вас не так много времени на принятие окончательного решения. Хотя... я даже догадываюсь, до чего вы там додумались. Но только у вас не получится удержать монету на ребре, Орли. Если вы захотите делить с Хартом все завтраки, ужины и телепередачи, рано или поздно окажетесь в его постели. Ну, или он в вашей — кому тут будет принадлежать инициатива, вопрос случая: какой-нибудь слишком тоскливый вечер, слишком много виски, а работницы секс-промышленности некстати устроили забастовку.
- Но ведь вы делите квартиру с доктором Уилсоном? - Орли наклоняет голову к плечу.
- О! О! Туше! Какой блестящий и неожиданный ход в нашем диспуте! - издевается Хаус. - Теперь я должен либо смутиться и признаться в мужеложстве, либо опровергнуть собственные слова. А вот я не сделаю ни того и ни другого, и не вижу противоречия. Я ведь сказал «вам не удастся», я не говорил «мне не удастся». Уилсон и Харт — не совсем одно и то же. Да, Уилсон спит на моём диване, и он будет там спать столько, сколько сочтёт нужным.  Это его дом. Так же, как и мой. Но это не наш дом.
- Кривите душой, - тотчас «ловит» его Орли. - Вы не назвали бы диван своим, если бы считали, что доктор Уилсон имеет на него право. Вы оказываете ему милость хозяина, позволяя ночевать в своей квартире. А можете и не позволить. Я бы так не хотел. Но неужели это непременно означает в конце концов оказаться в одной постели со спущенными штанами?
- Вы сможете и отказать. Но после этого кто-то из вас тоже станет называть диван, на котором спит другой, своим.
- Вы сегодня в роли оракула? - кажется, Орли совсем недоволен разговором, даже раздражён.
- Не в первый раз. И имейте в виду, что мои предсказания, как правило, сбываются, потому что они — не предсказания, а предвидения.
- Но что же мне тогда делать?
- А вот это, мистер артист, уже провокация. Хотите готовый рецепт или даже уже красиво упакованные таблетки? Могу предложить викодин — забористая штучка. Да вы и сами знаете.
- Про викодин я знаю. Он лечит, но не исцеляет. А это уже сами знаете вы.
- А вы больны? Хотите исцелиться? Тогда женитесь на Кадди и не морочьте мне голову.
- А если я не хочу исцелиться?
- Тогда вам всё равно будет больно.
- И чтобы не было больно, единственный способ — никого не подпускать к «своему» дивану, жить параллельно, не пересекаясь?
- Ну, во всяком случае, я другого не знаю.
Орли всплескивает руками и легонько хлопает по бёдрам — так похоже на Уилсона, что Хаус невольно улыбается:
- Но вы же опять кривите душой, - восклицает он возмущённо, почти обличительно. - Вы не можете просто параллельно сосуществовать с доктором Уилсоном в одной квартире — я вам не верю. Вы же с ним близкие люди. Это  простым глазом видно.
- Настолько близкие, вы имеете в виду, что он чешет мне спину под пиджаком? Хотя впустить его под рубашку даже для нашей близости было бы перебором.
- Ерунда. Почесать спину можно кому угодно просто из любезности.
- Да? - ухмыляется Хаус. - Как раз снова чешется. Се ву пле, господин актёр! Ну, чего уставились. Валяйте-валяйте. Проявите человеколюбие — зуд мучительный, просто с ума сводит.
На лице Орли проступают красные пятна — он не может понять, чего в самом деле хочет от него Хаус, а Хаус шевелит плечами и старательно изображает, как сильно чешется у него спина.
- Это нечестно, - наконец, выдавливает из себя Орли. - Вы нарочно пытаетесь меня на что-то спровоцировать, но я сам не понимаю хорошенько, на что и зачем.
- Вот в этом и разница. Вы воспринимаете мою просьбу, как ход в шахматной партии — это признак чужака, такой же, как запах посторонней собачьей мочи на помеченной территории. Уилсон увидел бы только мой зуд.
- Но-но! - Орли грозит ему пальцем. - Вы врёте уже третий раз за один разговор, доктор Хаус. - С такой прелюдией доктор Уилсон тоже бы крепко задумался, какого рода этот зуд. Несмотря на ваш пакт о ненападении.
- Чушь! У нас с ним, скорее, пакт о нападении. И даже если задумался, всё равно допустил бы, что это — просто зуд и постарался облегчить мне его, даже зная, что, возможно, покупается или попадает в ловушку. В этом разница.
- Между отношениями вашими и Уилсона и вашими и моими — да, но с Хартом мы... в общем, никакой разницы — ему я бы тоже почесал без задних мыслей.
- Верно. И в один прекрасный день он вам скажет, что у него страшно зачесался член.
- Да почему? Почему вы всё время сводите...
- Это вы сводите, - резко перебивает Хаус. - Иначе не было бы ваших сомнений, не было бы этого разговора. Ведь это не я пришёл к вам с вопросом, как мне оставить ночевать Уилсона и не прослыть геем. Да потому что ни мне, ни ему это в голову не приходит. Конечно, мы не чужие люди — тут вы правы. Но вам наш опыт не подойдёт. Наш статус давным давно определён. Он статичен. Он принял заданную форму, при которой никто не пытается залезть другому в штаны не просто потому, что это не-залезание входит в контракт.
- Так вы считаете... - теперь Орли уже пунцового цвета, у него даже глазам горячо от прилива крови.
- Что Леон Харт не ходит в часовню молиться: «Святый боже, укрепи мою волю, чтобы мне не трахнуть лучшего друга». Вот только не понятно, вы больше боитесь или больше надеетесь на то, что у отца небесного на ваше заявление времени не хватит.
- Вы... вы просто... - Орли вскочив на ноги, хватает воздух, как рыба, открытым ртом. - Да вы просто сволочь!
- А вот этого я ждал, - спокойно говорит Хаус. - Кстати, в Хаусвилле, на принятом официальном языке эта фраза означает: «ты прав»... Сядьте, Орли, расслабьтесь, подышите поглубже, не то вас удар хватит... Хотите воды?
Орли послушно плюхается на диван, на его лбу выступает пот.
- Я знаю: заглянуть правде в глаза нелегко, особенно если эта правда о себе самом, - сочувственно говорит Хаус. - Но радикальное лечение всегда лучше паллиатива — вам любой паршивый онколог скажет, а у нас здесь всё-таки почти онкология.
Орли смотрит на свои пальцы, они почему-то мелко дрожат.
- Я... - с трудом, запинаясь, говорит он. - Хочу касаться его, чувствовать тепло. Я был бы счастлив засыпать в его объятьях. У меня сжимается сердце, когда он просто берёт меня за руку. Но я... Послушайте, Хаус, хотеть быть к человеку близко, вплотную — это всегда означает хотеть оказаться в нём или ощутить его в себе? Тогда я, наверное, урод. Я не хочу с ним секса, - он качает головой, и видит, что предметы дрогнули и потеряли свою чёткость оттого, что у него щиплет в глазах.
- Спасибо, - тихо и серьёзно говорит Хаус.
- За что? - непонимающий взгляд мокрых глаз.
- Вы впустили меня очень далеко. Я умею это ценить. Поэтому готов отблагодарить вас реальным советом, без дураков. Оставайтесь с Хартом. Снимите квартиру, засыпайте иногда в его объятьях, чешите ему спину под пиджаком — кстати, усиливающийся кожный зуд может быть в его случае признаком уремии, не забывайте об этом. И не ждите каждую минуту, что он полезет вам в штаны, но если — вернее, когда — это произойдёт просто вспомните наш сегодняшний разговор и не отталкивайте в ужасе его руку. Мы слишком боимся наших сокровенных желаний, это мешает нам быть счастливыми... Да, чуть не забыл: если такая потребность возникнет у вас — лезьте смело, скорее всего, он вам не откажет. Но даже если и откажет, не делайте из этого трагедии — хотеть быть к человеку вплотную близко не всегда означает хотеть быть в нём. И футболку с надписью «я — гей», кстати, на работу носить необязательно... А теперь можете снова назвать меня сволочью.
- Доктор Хаус! - Орли молитвенно складывает руки лодочкой у груди, на его лице чувство вины стирает следы слёз.
- Не вздумайте извиняться, не разочаровывайте меня. Кстати, - он вдруг, шевельнув плечами, сбрасывает пиджак и расстёгивает рубашку.
В глазах Орли к непониманию примешивается недоумение. Он читает гринписовский лозунг, и его глаза расширяются.
- Это футболка Уилсона. Последний слой, своего рода презерватив между мной и рубашкой, так что говоря о допуске «под рубашку» я блефовал. Мы, как видите, настолько близки, что я ворую его бутерброды и его шмотки — это к вопросу о «своём диване», но под рубашкой у меня всё равно была ещё футболка.
- Вы же надели её, не предвидя, что Уилсон будет чесать вам спину? - ухмыляется Орли.
- Значит, это воля провидения, что ещё круче. Сам бы я обошёлся и без футболки. В случае с Уилсоном, я имею в виду. И никаких поползновений за десять лет. Так что, может, вы вообще зря напрягаетесь. А сейчас всё-таки... пожалуйста... под левой лопаткой... Прямо терпеть сил нет!

Не вижу я никаких высыпаний, кожа нормальная. Может, это что-то психогенное?
- Брось! Ты слишком сексуальна, чтобы быть переодетым Уилсоном. Столько ферромонов тебе бы за раз не продали.
- Ладно, я возьму скарификат на микроскопию, если хотите.
- Ещё кровь — общую и на биохимию. Вдруг у меня, наконец, печень полетела.
- Проявилось бы хотя бы субиктеричностью.
- О, так ты доктор? В жизни бы не подумал!
- Как хотите. Мэйн, кровь на трансаминазы, мочевину, креатинин, ЦРБ. Да, и систему свёртывания.
- А в чём дело? Я не умею сворачиваться пушистым клубком, как твои котята?
- Нет, но у вас кровоизлияния под жгутом.
- Это от антикоагулянтов.
- Много пьёте?
- Только по праздникам, но я же себя контролирую.
- Я про антикоагулянты.
- А-а, а то я подумал... Постой, так ты про антикоагулянты?
- Хаус, прекратите паясничать! Вы принимаете зверские дозы антикоагулянтов — зачем?
- Затем, что тромбоз коронарных артерий — это больно и не круто.
- Тромбоз коронарных артерий?
- Это тебя в Хоувэле научили повторять последнюю фразу собеседника?
- Хаус, это может быть не кожный зуд. У вас же серьёзные проблемы с сердцем.
- Ну, как бы острый коронарный приступ в анамнезе — это проблемы с сердцем, да?
- Острые коронарные приступы. Не один. Ведь не один же?
- Три.
- Клиническая смерть?
- Три.
- Внутрисосудистый лизинг тромба?
- Ага.
- Хаус, вы идиот!
- М-м?
- У вас нестабильная стенокардия, а вы превращаете свою кровь в воду и надеетесь, что всё обойдётся.
- И — ты знаешь,- подмигивает Хаус заговорщически, - всё и обходится.
- Любая случайная рана — вы кровью истечёте. А может, и раны не потребуется: язва, эрозия, камень в мочеточнике... Неужели нельзя заняться собой так, как предписывает медицина: нормально обследоваться, определить резерв коронарного кровотока, поставить, если нужно, стент...
- Провести полгода на больничной койке, - подхватывает Хаус. - Слишком скучно. Уилсон, кстати, прогнал меня сегодня через пару тестов — ничего такого, что внушало бы опасения.
- Вы прекрасно знаете, что нужен функционгальный тест.
- Обвешаться датчиками и побегать по беговой дорожке или покрутить велосипед? Кэмерон, я не могу бегать или крутить педали — сечёшь?
- Существуют фармакологические тесты, - Кэмерон неумолима. - Ваш зуд может быть спровоцирован рефлексом с коронарных артерий, как видоизменённая боль.
- А можно мне для ноги тоже видоизменённую боль?
- Вы говорите, зуд сделался сильнее?
- Да.
- Это говорит об ухудшении, если речь, действительно, идёт о коронарном кровотоке. Ну хорошо, мы проведём дилатационную пробу, и если она окажется положительной...
- И если она окажется положительной?
- Тогда я звоню в «Принстон-Плейнсборо», и они кладут вас в кардиологию, - безапелляционно заявляет Кэмерон. - Готовьте дилатационную пробу, Мэйн.

УИЛСОН

Летние сумерки длинные, и я долго не зажигаю свет в кабинете. Снова наваливается душащая тоска, и я в который уже раз пересматриваю листы назначений, чтобы хоть чем-то себя занять. Исправленная Хаусом схема химиотерапии, несомненно, лучше — почему я сам не догадался? Почему, наконец, свою поддерживающую не исправил так же ещё две недели назад? Ну, ведь один принцип несовместимости. Почему Хаус увидел сразу, а я, который на этом съел не одну собаку — целую свору — не разглядел, не понял простейшего биохимического несоответствия, когда полезный эффект взаимно гасится, а высвобожденная конкурентная группа вступает в схватку с серотонином на рецепторах несчастного не на жизнь, а на смерть? Ну ладно, ладно, лучше поздно, чем никогда. Значит, вот это я больше не пью, здесь увеличиваю дозу, а вот это будет в инъекционной форме, и не с утра, а на ночь. И я разгружу рецепторы и снова начну светиться от счастья с новой порцией эндорфинов. А пока что, старый добрый «спид»? Ну, нет, с амфетаминами пора кончать. Конечно, они вызывают душевный подъём, повышают работоспособность, но какой ценой! И... не будешь же жрать этот «спид» вечно, а стоит только остановиться, накатит отвратительная ломка — не физическая, без боли, без выворачивания суставов, без жара и соплей, но зато в облаке беспросветной тоски, щедро приправленной иррациональным страхом. Страхом смешным, детским, когда вдруг начинаешь чувствовать затылком постороннее присутствие кого-то в кабинете — всё отчётливее, всё явственнее, так, что боишься обернуться, а потом, наконец, оборачиваешься рывком с заколотившимся сердцем и — никого.
Стук. Меня подбрасывает над стулом, хватаю воздух ртом, как рыба.
- Можно, доктор Уилсон?
Это Мигель. Выглядит озабоченным, хмурится. Он неплохой врач, а я — не Хаус, я прощу незнание Данте ради больных.
- Что у тебя, Мигель?
- Вы в порядке, доктор Уилсон?
- Зашёл об этом спросить?
Что-то я чересчур раздражён — похоже, в Хауса превращаюсь. Вот и Мигель заметил — в глазах появилась растерянность.
- Не обращай внимания — головная боль. Что у тебя?
- Может быть, вам принести афедитаб или...
- Нет, - снова чрезмерно резко. Нужно смягчить, даже стратегически нужно, не выдать себя, не то он сейчас же настучит Хаусу. Любой настучит, даже из моих — это его больница. Это вот мне на него не стучат, когда он гасит нитроглицерин пачками, а аспирин — блистерами, обо всём приходится узнавать самому.
- Извини, Мигель, ничего не нужно, я уже принял таблетку. Скажи, с чем ты пришёл?
- Этот новенький парень, диагностический больной из второй палаты...
- Ну?
- Мне не нравится, что он всё время околачивается возле мальчишки.
- Какого мальчишки?
- Нино. С середины дня, как только его перевели, он сидит у его кровати.
- Стой! Зачем сидит? Почему? Кто позволил?
- Да вроде ничего плохого не делает, развлекает его, книжку читал, разговаривали...
- Мигель, ты с какой луны упал? Что мы знаем про этого человека, чтобы подпускать его к умирающему ребёнку на весь день? Ты своему сыну позволил бы общаться неизвестно, с кем?
- Ну, поэтому я и пришёл к вам, - и его тон вслед за моим теряет дружелюбие, становится вызывающим.
- Блавски диагностического смотрела?
- Нет ещё. Она у Хауса, у припадочной из парка.
- Ладно, хорошо, я сам.
Это всё-таки лучше, чем сидеть в пустом и сумеречном кабинете, шарахаясь от каждого стука.
Детская «интенсивка» у нас крайняя к лестнице, до неё идти мимо других палат. Коридор длинный — по нему даже планировали движущуюся ленту, но потом передумали — показалось, небезопасно. Из застеклённых дверей падает свет, от простенков — тени. Зебра. Иду, стараясь наступать на свет и перешагивать тени, как в детстве старался на наступать на трещины в старом асфальте. Их было много на дороге, ведущей в школу и синагогу — по сторонам росли могучие тополя, они и взламывали постепенно асфальт своими корнями.
- Джимми!
Останавливаюсь с разгону, как будто грудью налетел на невидимый шлагбаум.
Он сидит на подоконнике, что правилами запрещено, но он, как Хаус, любит нарушать правила, и если он теперь физически может взобраться на подоконник, почему бы не посидеть на нём.
- Ты не заходишь...
- Извини, Леон, я хотел, правда. Столько дел навалилось за эти три дня, пока меня не было, да ещё и...
- Да ты же врёшь! - перебивает он. - Я же вижу, когда ты врёшь. Ты меня избегаешь.
Я тяжело вздыхаю — кажется, больше избегать в ближайшее время не получится.
- Меня завтра выписывают. Вечером самолёт, - он говорит отрывисто и, кажется, волнуется. - Я не знаю, увидимся ли мы вообще ещё с тобой.
- Я знаю, что ты завтра выписываешься. Выписка же планируется, Блавски зачитывает на утреннем совещании.
- И что, тебе совсем нечего мне сказать?
Я снова тяжело вздыхаю.
- Мне есть, что тебе сказать, Леон. Может быть, я поэтому и избегал тебя сегодня. Мне многое нужно тебе сказать, но... понимаешь, тебе не нужно, чтобы я это сказал. Так будет проще нам обоим. Мы ведь вряд ли ещё увидимся, да и не хотелось бы — ведь это будет означать, что у тебя что-то с трансплантатом не так. Это же, единственная причина, которая может заставить тебя снова прилететь в Принстон.
Губы Харта трогает усмешка:
- Себя ты за причину считать отказываешься?
Качаю головой:
- Я просто похож на твоего брата. Это — маленькая причина. Даже не повод. Если бы у Кадди с Орли что-то получилось, я, может быть, сохранил какую-то нить связи с тобой... Но вообще-то так всё гораздо лучше.
- Вычеркнешь меня из своего сердца, и я сделаю то же самое? - его усмешка становится злее, но говорит он фальшиво, преувеличенно — актёрствует, и я не хочу попадать ему в тон.
- Нет. Просто простимся и расстанемся.
- И ты предпочитаешь заочно?
- Вообще-то да. Заочно было бы лучше.
Всё ещё удерживая на губах усмешку, он наклоняет голову, по-детски болтает ногами. И спрашивает, не поднимая глаз.
- Это ведь не потому, что ты...привязался ко мне?
- Именно поэтому. Слезь с подоконника, Леон — в поясницу надует. И мне, действительно, пора. Удачи тебе.
И ухожу. И чувствую затылком его задумчивый взгляд. И даже знаю, что когда он так пристально смотрит, его правый глаз отклоняется немного к носу.
И тут же забываю о нём, потому что Нино в палате нет.
- Сестра! Кто там сегодня на посту? Где мальчик?
- Он был в палате.
- Когда он был в палате? Как давно вы его видели?
- Может быть, пошёл прогуляться?
- В его состоянии не до прогулок. Он слабый, он не вставал. Чёрт вас побери! Где вы шляетесь, когда должны быть на месте?
Она обиженно поджимает губы:
- Мне что, и в туалет не отойти? Здесь не тюрьма и не грудничковое отделение. Взрослый мальчик...
- Бегом по отделению! А этот... как его... - с трудом вспоминаю фамилию пациента с волчьими глазами, в котором уже заподозрил похитителя и педофила, - Брайли... он в палате?
- Тоже нет.
- Господи! Этого ещё не хватало! Объявляйте по селектору, чтобы перекрыли выходы — у нас чрезвычайная ситуация. Пропал ребёнок.
Что-то стали слишком частыми в больнице эти чрезвычайные ситуации. Что это, плата за сокращение штата охраны или просто карма Хауса притягивать все нестандартные ситуации, как магнитом, заразившая от него и его больницу?


АКВАРИУМ

- Добрый вечер, - Блавски присаживается у кровати пациентки. - Моя фамилия Блавски, доктор Блавски. Я — главный врач больницы. Вы уже знаете, что ваших собак, к сожалению, пришлось усыпить?
- Да, - голос пациентки словно бы немного отсутствующий. Это настораживает, но это — ещё не диагноз и не подтверждение галлюциноза. Тем более, что она тут же интересуется:
- Ваш сотрудник... которого покусали — как он?
- Пока неважно, но опасности для жизни уже нет.
- Это хорошо, я рада. Не хотелось бы несправедливости.
Последняя фраза звучит немного странно, и у Блавски словно загорается маячок: тут что-то есть по её специальности.
- По-вашему, - тут же задаёт она уточняющий вопрос, - нападение собак может быть и справедливым?
- Конечно. Например, когда кто-то мучает или дразнит собаку, её нападение очень справедливо.
Это звучит совершенно логично, но уже следующая фраза заставляет Блавски опять насторожиться.
- Справедливость цепляется за справедливость, поэтому они тоже должны были быть умерщвлены. Это как качание весов. Не одна из чаш не должна остаться вверху или внизу. Весы должны быть в равновесии. И всегда находится кто-то, кто присмотрит за ними — ты же не сомневаешься в этом?
У Блавски нет твёрдой уверенности, но ей кажется, что пациентка в последней фразе обращалась не к ней.
- Вас навещают посторонние люди? - спрашивает она.
- Кто именно? О ком вы говорите?
- Не знаю. Может быть, ваши знакомые, друзья...
- Они же живые — им некогда, им нужно жить, - и снова очень странный ответ.
- Тогда вас, может быть, навещает кто-то из тех, кто уже умер? - Блавски осторожно, наощупь начинает наматывать нить беседы на клубок диагноза.
- А разве вас они никогда не навещают? Кажется, это называется, воспоминания, да? - и она смеётся её непонятливости, но в глазах у неё при этом слишком много хитрости.
- А ваши воспоминания никогда не разговаривают с вами? - снова спрашивает Блавски. - Вы не слышите посторонние голоса в своей голове или, может быть, во вне? Никто ничего не шепчет вам на ухо?
- Эй-эй! - пациентка грозит ей пальцем. - Слышать голоса в голове — это нехорошо, ведь правда? Я не сумасшедшая.
- Этого никто не говорит. Вы же видите: я не говорю вам ничего такого.
- Снова ловите меня, доктор? - улыбка становится ещё хитрее. - Как я могу видеть, говорите вы или нет? Мы воспринимаем речь слухом, а не зрением. Впрочем, я могла бы понять по шевелению губ — очень немногие умеют говорить, совсем не шевеля губами.
Сигнальный маячок в голове Блавски уже сияет на полную мощность: психическое заболевание тут есть. Пациентка, возможно, видит галлюцинации и слышит голоса, но предпочитает скрывать болезненные проявления. Почему? Боится лечения психотропными препаратами? Боится осуждения, предвзятого отношение, которое у обывателей нередко возникает к психически больным? Или голоса велели ей помалкивать и строют втихаря какие-то планы?
- У вас раньше бывали судороги? - меняет тему она, соображая про себя, что теперь можно попробовать поискать её по базе данных, связаться с врачом, если она прежде лечилась у кого то.
- Нет, никогда, - слишком поспешный, словно бы даже испуганный ответ. Лжёт? Да, похоже, что лжёт. Зачем? Ответ на этот вопрос может стать ключевым, но додумать мысль Блавски не дают — тонким раздражающим зуммером резко заливается её пейджер и, едва взглянув на экран, она подскакивает как ужаленная: серый код. Нестандартная ситуация. «Господи, - с досадой думает она, поспешно выскакивая из палаты. - Скоро нам придётся ввести стандарт нестандартных ситуаций».
И проблема опять в онкологии.

УИЛСОН

- Нашли?
- Нет, доктор Уилсон. Судя по всему, в здании их нет.
- Придётся сообщать матери.
Кстати, в отношении матери Нино, пожалуй, был прав: занятая своей второй беременностью, та, кажется, уже списала неизлечимо больного сына в «невосполнимые потери». Просто я знаю, как другие сидят у кроватей на неудобных стульях, сутками не уходя не только поспать, но и помыться, и мы ставим им кушетку в палату и пускаем в больничный душ. Мать Нино навестила его утром и обещала прийти завтра. Чертовски не хочется сообщать ей, что мальчик исчез в неизвестном направлении — возможно, в компании педофила, но делать нечего, придётся.
Впрочем, сначала в полицию. Подхожу ради этого на пост дежурной сестры.
- Что, собрался объявлять план-перехват?
Насмешливый голос. Стоит, поигрывая тростью, небрежно облокотившись о стойку регистратуры.
- Умирающий ребёнок пропал. Это смешно?
- Ещё как. Вот когда пропавший ребёнок умер — тогда не смешно.
- Самое время каламбурить, Хаус.
- Просто забавно наблюдать, как ты бесишься, пока твоя пропажа нюхает цветочки в больничном парке.
- Что-что?
- Видел в окно. Не отсюда — с той стороны.
- И ты молчишь, пока мы тут с ног сбиваемся? Скотина!
- Не стоит благодарности, - саркастически фыркает он.
- Что произошло? - налетает на меня возбуждённая, с горящими глазами, Блавски. - Я думала, опять кто-нибудь заложника взял. Что тут такое? Охранник говорит, что ребёнок пропал. Наш пациент?
- Кажется, он уже нашёлся, - говорю и, бросив ещё один убийственный взгляд на Хауса, кидаюсь к лестнице.
У нас хороший больничный садик. Небольшой, но аккуратный, и деревья посажены густо, а ограда так заплетена диким виноградом, что мы совсем отгорожены от улицы. На неё выходят окна верхних этажей, а нижний - сюда. Помню, я очень просил Венди при строительстве не повредить этот оазис, и она не подвела — все груды кирпичей и бетонные блоки громоздились с другой стороны, под окнами, а здесь осталась зелёная глушь — я ведь для Хауса старался сохранить этот «приют мизантропа», да ещё и с видом на живописную лужу, которую мы с гордостью именуем «пруд». Там, дальше, калитка в большой парк — туда, где играют дети, куда с удовольствием ходят на прогулку наши пациенты, те, кому разрешена прогулка.
Я увидел их на скамейке как раз у пруда. Нино бросал что-то нашей достопримечательности — серым городским уткам. Это «что-то» он доставал из бумажного пакета, который держал наш угрюмый пациент с волчьими глазами, а Брайли обнимал его за плечи, наклоняясь низко, к самому лицу мальчика. И вдруг в какой-то момент он оставил кулёк, взял лицо Нино в ладони и принялся целовать. Меня перемкнуло. Подлец воспользовался беспомощностью ребёнка, навешал ему на уши китайской лапши, а теперь облизывает, потакая своим животным инстинктам. Не зря он мне сразу не понравился.
- Что вы тут вытворяете, чёртов извращенец?! - рявкнул я. - Кто вам позволил уводить ребёнка из палаты? У вас нет ни совести, ни... - и осёкся, потому что Брайли повернулся ко мне, и я увидел его глаза. Не приведи господи мне когда-нибудь ещё увидеть такое выражение глаз. Мне они и с первого-то взгляда показались слегка похожими на волчьи, а сейчас в них, определённо, застыла самая тёмная звериная тоска.
Нино, напуганный моим окриком, вздрогнул и, прижавшись к своему спутнику ещё теснее, немо уставился на меня чуть ли не со страхом.
- Всё в порядке, сынок, - проговорил глухим бесцветным голосом Брайли, тихо и ласково прижимая к себе умирающего малыша, - Доктор Уилсон не сердится. А вы... послушайте, вы! Неужели вы все настолько испорчены, что больше ни о чём помыслить не можете, кроме похоти? И чего вы орёте? Видите же, вы его напугали своим криком. Я никого не похищал. Он просто соскучился по солнцу, по воздуху, я вынес его погулять и покормить уток.
- Вы... целовали его... - пробормотал я, как-то совсем уж глупо. Сама мысль о том, что Брайли мог иметь в виду развратить Нино, при виде выражения, застывшего в его глазах, казалась мне теперь злой и нелепой.
- А это уже преступление? - хмыкнул он. - Небось, по себе судите, да? У вас только одна причина может быть целовать детей. Ну, валяйте, кричите: «Караул!Полиция!»
- Это не преступление, - раздался за моей спиной спокойный голос Блавски — она подходила в сопровождении Боба — нашего единственного охранника, не считая ночных сторожей. - Но это нарушение больничного распорядка, мистер Брайли: вы ушли с малышом гулять, никого не предупредив, вызвали тем самым большой переполох, когда его хватились, оторвали людей от работы. Вы — взрослый человек, неужели вы не можете хотя бы вчерне предвидеть последствия своих поступков? Посмотрите, как он устал — в некоторых случаях даже обычная прогулка может оказаться очень утомительной. Это не здоровый ребёнок, от чрезмерной нагрузки могут возобновиться боли, упасть давление — неужели вы думаете, что мы держим мальчика, как в тюрьме, в палате интенсивной терапии просто потому, что нам так нравится? Да и вам расширения режима пока никто не прописывал. Прошу вас, вернитесь к себе и передайте мальчика мистеру Смиту, чтобы он тоже отнёс его в палату.
Брайли, немного ошеломлённый её напористым выговором, безропотно позволил охраннику взять мальчика. И тут до сих пор молчавший Нино вдруг жалобно заплакал и потянулся к угрюмому пациенту:
- Папа, не уходи! Папочка! Не отдавай меня!
Не только я, но и Блавски, кажется, растерялась. Не растерялся Брайли.
- Ничего, сынок, иди с дядей Бобом, - мягко проговорил он. - Я к тебе зайду и расскажу конец истории, прежде чем ты уснёшь.
- Почему он называет вас «папа»? Вы что, представились ребёнку его отцом? - с непонятным выражением спросила Блавски, едва Боб унёс мальчика на безопасное расстояние. - Зачем?
Насколько мне было известно, отца своего Нино никогда не видел. Два года назад его мать вторично вышла замуж, вышла не слишком удачно, и отчим невзлюбил чужого ребёнка, не то ревнуя к нему жену, не то просто неспособный любить не своё. Будучи человеком неглупым, он старательно сдерживался, но раздражение из голоса убрать не мог, а дети — все дети и, в особенности, раковые дети — очень чувствительны к таким вещам.
- Вам что, жалко немного моего внимания для ребёнка? - ожесточённо прошипел Брайли. - Что-то я не видел, чтобы его мать сидела у кровати днём и ночью — я её сегодня вообще не видел. Ему жить осталось несколько дней — что за беда, если он даже поверит моей брехне и хоть на миг почувствует себя любимым, прежде чем умереть? Или вы ради дерьмовой правды готовы последнее отнимать у мальчика? Да пошли вы все! - он махнул рукой и заковылял прочь настолько быстро, насколько позволяло ему состояние.
Блавски повернулась ко мне. Выражение её глаз было растерянным.
- Наверное, он прав: мы сами испорчены, - похоже, она, ещё подходя, слышала слова Брайли.
- Ты-то при чём? - огрызнулся я. - Это я испорчен. Я всегда подозреваю измену и думаю о худшем.
- Упрекаешь меня?
- В чём? Я сам начинаю ненавидеть людей, которым сделал больно. Свойство слабых натур.
- Раньше ты легче прощал слабости... Ты стал жестоким.
- Никогда я ничего не прощал. Я — злопамятный, просто трусливый.
- Джим!
- Ядвига, не надо. Мне достаточно больно, не добавляй, - повернулся и пошёл прочь. Потому что побоялся не совладать с собой, а ведь это был случай помириться с Блавски. А я не смог. Шёл и чувствовал, что если сейчас не закинусь каким-нибудь успокоительным, меня накроет так, как в жизни не накрывало.
А в вестибюле был отбой тревоги, и Боб Смит рассказывал что-то медсёстрам, смеясь — наверное, о том, как этот идиот Уилсон поднял волну и чуть ли не в ФБР кинулся за подмогой, когда просто добрый парень из онкологии вынес паренька-смертника в парк, подышать чистым воздухом вместо затхлого, пропахшего медикаментами больничного, да уточек покормить. Ужасное преступление века, киднеппинг. Ха-ха-ха!
Я проскользнул вестибюль по стеноче, а у палаты Нино увидел, наконец, его мать — тоненькую женщину с тусклой, даже необычно тусклой для её восточной национальности, внешностью и огромным, не по сроку раздутым, животом. Она разговаривала с Лейдингом, а тот держался, словно птица-павлин, весомо и значимо роняя скупые покровительственные слова:
- Вы не можете ему помочь. Вам нужно думать о живых — вы нужны семье. Поверьте, здесь для мальчика делают всё, что надо.
Очевидно, он попал в резонанс её собственным желаниям, и женщина обрадованно соглашалась, кивая головой.
- Лейла, - негромко окликнул я женщину. - Послушайте меня: Нино осталось жить не больше недели. Скорее всего, меньше. Если вы будете эти дни находиться при нём неотлучно, вам будет тяжело, и я знаю, что вам нельзя волноваться, что мой совет противоречит рекомендациям ваших гинекологов, но будет лучше, если вы останетесь с Нино до его смерти и проводите его с любовью. Не для Нино будет лучше — то есть, и для него тоже, но я сейчас о вас говорю. Он очень скоро уйдёт, а вы останетесь жить. И если вы оставите его сейчас одного, если вы его не проводите, не отпустите, то и он не отпустит вас, оставаясь всё время рядом немым укором за то, что вы предали его. Вы будете жить дальше в обнимку с этим чувством, и сделаете несчастной и себя, и мужа, и своего второго ребёнка. Я знаю, понимаю, как вам тяжело, но иногда это очень важно, принести себя в жертву ради своего дела, ради какой-то высокой цели, в вашем случае — ради покоя последних минут вашего умирающего сына. Впрочем, решать вам, - сказал и пошёл по коридору к кабинету, а Лейдинг смотрел мне вслед и осуждающе качал головой, словно я при нём только что по неопытности нарушил все законы врачебной этики и деонтологии.
Дни! Ловко я пообещал им дни. Ухудшение началось стремительно, этим же днём, сразу после вечернего чая. Брайли отирался поотдаль, но при матери к палате не приближался, однако, именно он первым и позвал сестру, заметив сквозь неприкрытые жалюзи, что мальчика, кажется рвёт, а его мать, вскочив со стула, бестолково мечется по палате, задеваая приборы животом. Оказалось, мальчик, как говорят циничные ургентники, «крованул» из расширенных вен пищевода. Брайли испуганно закричал, призывая на помощь — и понеслось. Система свёртывания у таких больных капризна, её повело вразнос, как маятник, Лейдинг с выпученными глазами заметался по палате, ничего не слушая, рассыпая назначения направо и налево, не давая себе ни секунды подумать, лишь бы не оставаться в неподвижностии, персонал засновал туда-сюда на глазах окаменевшей от ужаса Лейлы с капельницами, катетерами, пакетами крови и дефибриллятором. Собственно, и сновал-то он из-за Лейлы. Когда Блавски сообщили о кровотечении и потере сознания, она только спросила:
- Мать здесь? Имитируйте активность, раз уж начали. Теперь она надеется — протащите её через это до конца, не обрезайте ножом.
И мне, заодно с Лейдингом, пришлось сделаться непосредственным участником событий, несмотря на то, что я чувствовал себя марионеткой в театре абсурда, оказывая видимость реанимации больному, которому реанимация не показана из соображений абсолютно неблагоприятного прогноза на ближайшие часы.
Но и Лейдинга можно понять. Я сам не стажёр, не сопляк, не первый год работаю, а всё равно, когда сердечко Нино перестало биться и на мониторе побежала зазубренная фибрилляция, руки сами потянулись к электродам, и я еле совладал с собой под рыдание и крик матери: «Сделайте что-нибудь!Ну, сделайте же что нибудь!»
- Время смерти... часов... минут... По протоколу так положено: вслух называть время смерти. Иногда это — отмашка для трансплантологов, иногда — просто расписка в своём бессилии, сигнал к окончанию реанимации — то же, что на операции финальное «спасибо всем» ведущего хирурга. Принято благодарить операционную бригаду, и порядочный хирург никогда не забудет. Как не забудет лечащий врач или реаниматолог назвать время смерти. «Спасибо всем, больной умер». Теперь всё внимание на мать ребёнка. Теперь ей нужнее.
- Простите, больше ничего нельзя было сделать... - и: - Мы сейчас уберём трубки, вы сможете побыть с ним...
И вдруг тихий голос пациента Брайли от двери:
- Лейла...
Она оборачивается, как ужаленная:
- Даг!

АКВАРИУМ

В диагностическом отделении доктор Хаус, хромая, подошёл к окну и приоткрыл его, впустив крепкий букет запахов городской летней ночи — аромата из парка, сырости остывающего прудика-лужи и немного бензина и выхлопных газов с недалёкой проезжей части Гаррисон-стрит.
- Вот такая история, - Блавски, обхватив себя руками за плечи, словно ей сделалось холодно, хотя ночь была тёплой, даже душной, нервно прошлась туда-сюда по кабинету. - Он и в самом деле его отец. Разошлись давным-давно, Нино ещё года не было. Никаких связей не поддерживали — он случайно увидел её в больнице, когда она навещала Нино, и узнал. Жуткая сказка получилась, Хаус.
- Да нет ничего в этом жуткого, Блавски. Жутко другое — то, что пацан умирает, даже до первого поцелуя не дотянув, а куча взрослых дядей и тёть с дипломами ни хрена сделать не могут. И вся наша научная работа пока — так, плевок в мировом океане.
Хаус настроен мирно, философски и грустновато — может быть, из-за звонка Кадди: «Завтра Орли уезжает, мы посидим в кафе — это последний вечер. Ничего не изменилось, но нам есть, что сказать друг другу, а другого случая не будет». «Почему ты решила, что мне нужно об этом знать?» - спросил Хаус. «Не знаю, почему. Это — порыв. Можешь на досуге вооружиться ножом и вилкой и препарировать мои мотивы — займёт тебя на какое-то время».
- Похоже, это он и передал сыну по наследству предрасположенность к онкологии — у них вся мужская линия вымерла от рака. Хаус, почему мы выбрали для клиники именно этот профиль?
- Многоходовая манипуляция Уилсона. Сначала создать клинику, подарить её мне, а потом дёргать за ниточки до тех пор, пока я не переделаю эту клинику в милый его сердцу онкоцентр.
Блавски изумлённо останавливается и даже рот приоткрывает.
- А ты знаешь... похоже на правду.
- Ещё как похоже.
- И... тебя это не задевает?
- Не-а. Во-первых, потому что я давно его вычислил, во-вторых, потому что я не против: исследование и рака, и трансплантологии — интересные вещи, и, в третьих, потому что это всё равно моя клиника — помнишь, я говорил тебе про красный велосипед? Допустим, мне подарили его и попросили на нём привозить с почты газеты — разве эта просьба умаляет ценность велосипеда?
- А если тебе только затем и купили, чтобы ты привозил газеты?
Не губы — одни глаза Хауса трогает улыбка.
- Нет. Не только... Да и вообще, идея про газеты и почту пришла, я думаю, позже.
- Ненавижу эту болезнь! - вдруг говорит Блавски с досадой и даже злостью. - Язва желудка, пневмония, даже инфаркт — честные ребята, вваливаются, пачкая паркет и горланя, как пьяные студенты. Конечно, дряни от них не меньше, но там хотя бы всё по честному. А эта мерзость вползает тихой сапой, поднимает голову, когда не ждёшь, да и потом, даже если поймал за хвост, даже если справился, всё равно как дамоклов меч над тобой, сколько бы лет ни прошло. Чуть что где не так, и уже думаешь: а не метастазы ли? Не можешь выкинуть из головы, как приговорённый на отсрочке. И онколог, как тюремщик при Ганнибале Лектере — он вроде и бог-вершитель, и не может ни хрена, потому что заключённый запросто натянет на себя чужую кожу и ему же язык откусит. Как Джиму... От такого у кого хочешь крышу снесёт. А потом снова быть с ними, впитывать всё это, утешать, пропускать через себя из раза в раз... И всё равно ждать своей очереди.  А ещё провожать. Вести за руку, чтобы передать смерти из рук в руки... А ещё ошибаться.
- Сама же видишь, как ты нужна ему, - говорит Хаус, помолчав.
- Не знаю... Мне сейчас нечем ему помочь. А Лейдинг опять пишет кляузу. И ведь вот же знает, что подсидеть Джима ему не удастся, но у него уже, видимо, вид спорта такой. Пишет, что Джим был груб, давил на мать мальчика, вынудил её находиться в палате в момент констатации смерти, хотя реанимация должна проводиться при закрытых дверях. И, что самое противное, формально он прав.
- Я же там не был, - в интонации «поясни».
- Реанимация для матери и проводилась, вообще-то реанимировать смысла не было. Но он не тихо стал уходить. Пристойности, грусти — этого ничего не получилось. Рвота, кровь, она визжала: «Сделайте что-нибудь!», хватала за руки Джима, Ней, Лейдинга. Лейдинг, кстати же, первый и повёлся — он ведь терпеть не может брать на себя ответственность ни за «да», ни за «нет». А потом было уже поздно просто ставить точку — я сама сказала им имитировать.
- Ну, и как она?
- Плохо. Началась отслойка плаценты. Пока перевели в «Принстон-Плейнсборо». Джим сидит на телефоне, ждёт звонка. И, конечно, винит во всём только себя.
- Ты с ним говорила?
Блавски качает головой:
- Марта говорила.
- Это хорошо, что Марта. Это, пожалуй, даже лучше, чем ты.
Блавски усмехнулась.
- Но Кир Корвин тоже с ним говорил. А без этого, думаю, он бы легко обошёлся.

УИЛСОН

Быстрые, частые шаги, похожие на детские, почему-то наполняют душу мгновенным и иррациональным ужасом, и я, вздрогнув всем телом, оборачиваюсь.
- Корвин! Господи! Как вы меня напугали!
- С чего это ты такой пугливый? Совесть неспокойная? - Корвин привычно карабкается на стол, и я машинально помогаю ему, подвинув стул, хотя коротышка-хирург — последний, кого бы я хотел сейчас видеть.
На реплику его я не отвечаю — просто возвращаюсь на своё место и бесцельно кручу в пальцах телефон. На мой последний звонок — минут десять назад -  раздражённая дежурная акушерско-перинатального отделения сказала, что я мешаю работать, и что она сама позвонит Блавски, когда появится что-то определённое.
- Плохо? - задавленно спросил я в телефон.
- Плохо. Кажется, придётся рожать. Мы вводим гормоны, параллельно пытаемся ослабить схватки, но не успеваем ни то, ни другое. Не звоните больше — я не забуду отзвониться, когда будет понятно, чем кончилось.
Корвин усаживается на столе поплотнее, смотрит насмешливо. «Собирается развлечься за мой счёт», - догадываюсь я, и вдруг вспыхивает такая острая ненависть к этому уродливому недомерку, что хочется схватить его и хорошенько швырнуть об стену или об угол стола. Хочется настолько, что невольно сжимаю кулаки и ложусь на них лбом. Плевать, пусть пялится, пусть говорит, что хочет — просто не отвечать. И держать себя в руках. Пожалуйста, боже! Держать себя в руках! Не забывать, что ты уже убийца, не подтверждать статуса.
- Зачем ты устроил для неё этот спектакль? - Корвин возится на столе, усаживаясь поудобнее. - Мальчишка был безнадёжен, его следовало отпустить по-тихому. Что, захотелось слаболюбящей мамочке на «стыдно» надавить? У тебя получилось. Она скинет второго и запомнит, что стоило бы крепче любить первого.
Скрипучий голос, бесцветная интонация. И всё это почему-то кажется очень знакомым. Неожиданно для себя, я вдруг понимаю, откуда знаю, помню, именно эту манеру ронять слова, как капли лакмуса в раствор, ожидая, когда изменится окраска. Иногда очень похоже со мной говорит Хаус. Говорит, когда его снова начинают мучать сомнения, до конца ли ему верен лучший и единственный друг, останется ли рядом, не смотря ни на что, как далеко ещё до черты и вообще, есть ли она, и тогда он начинает свою, хаусовскую, лакмус-титрацию, капая по капле оскорбления, обиду, раздражение, насмешки, делясь болью, делясь неприятием, и внимательно следя, чтобы не перелить, нащупывая границу, за которую нельзя... Господи! Неужели и Корвин? Ну, а он-то что? Ему зачем?
- Наверное, сладкое чувство, - продолжает Корвин, и его писклявый голос режет уши хуже женского визга. - Думаешь, отчего врачи идут на эвтаназию? Из сострадания? Шалишь! Просто хочется сыграть в бога, подержать чужую жизнь в кулаке. Несколько секунд триумфа, но потом приходит время платить по счетам. Реанимация — то же самое: адреналин хлещет в кровь, электроды в руках, как живые, сами тянутся к груди, а в мозгу свербёж: «Ведь я бог сейчас. Самый что ни на есть — держу в руках жизнь, да не свою — чужую, хотя и свою держать тоже очень круто, знаешь? Ты знаешь, я уверен». А знаешь ли ты, почему я -таки взялся тебя оперировать, Уилсон? Боялся, знал, что шансы ниже плинтуса, всё, что было во мне светлого, убеждало не делать — я же был почти уверен, что ты у меня на столе останешься. А совладать с этим желанием сыграть в творца-демиурга не смог. Так приятно было чувствовать, что ты на кончике моего ножа. Чуть шевельну скальпелем не так — и всё, мойра  оборвала ниточку. И ведь никто даже не упрекнёт — наоборот, сочувствовать будут: смерть на столе. Круто, да? Чего молчишь?
- Круто, - говорю.
Злости больше нет, в груди снова ощущение провала. Знаю, что просто небольшой и почти безопасный всплеск пары экстрасистол, но фантазирую, будто это сердце Таккера потихоньку пытается высвободиться из опутавших его сосудов и нервов, перегрызть анастомозы, как чужая собака, привязанная в сарае, и смыться как-нибудь через глотку, через рот, шлёпнуться на пол кровавым плевком. Не хочу представлять это себе, отгоняю, но оно всё равно лезет исподволь, как навязчивая песенка.
- Ну а есть и другое, - вдруг снова говорит Корвин, и тон у него уже не тот, и даже, вроде бы, голос сделался ниже. - Есть ещё чувство ответственности за пациента, и ты впрягаешься и везёшь. И даже если весь мир против, и тебе враги тогда и жена его, и ребёнок, и мать с отцом. Потому что они все по ту сторону границы, а здесь — только ты и он. И тут ты уже никак не бог, но проблема в том, что бог — тоже по ту сторону границы... - он помолчал, поболтал ногами в уже порядком побитых «зайчиковых» кроссовках и вдруг хлопнул меня детской своей ладошкой по плечу:
- Шёл бы ты домой, Уилсон — не всё ли равно, где звонка ждать и себя поедом есть? Мы — врачи — все в какой-то степени убийцы. Не надо думать, что ты — особенный. И не надо строить себе иллюзии насчёт вольно и невольно — чушь, бред. Я же тебе говорю, нам нравится держать в руках чужие жизни. С детства. Вот сам скажи: ты в детстве мухам крылышки отрывал? Играл в мушиного бога?
- Повелителя мух, - поправляю я.
- Что?
- Его имя «Повелитель мух».
- Стой, замри! - вдруг восклицает Корвин, как в детской игре. - Понял! Ей-богу, понял. Ай, да я! Не мухи, ведь так? Бабочки. Ну, Уилсон, ну? Давай, колись: ведь бабочки? Ты с ними сыграл в сатану?
- Откуда ты... - я чувствую щеками холод и знаю, что побледнел. - Я ведь и думать забыл, в голове не держал — так откуда же ты...
- О, хо-хо-хо! Йо-хо-хо! - заливается Корвин. - Скажи своей Ядвиге, что она мне в подмётки не годится — я тебя вычислил.
- Ну да, я злодейски умертвил в детстве бабочку, - говорю. - Что дальше?
- А ничего, - вдруг спокойно, словно и не орал и не ржал минуту назад, говорит он и становится опять серьёзным. - Не хочешь — не рассказывай, твой крест. Суть-то не в этом. Суть в том, что всё, что возвышает нас над серой массой муравейника, придаёт нам значимости прежде всего в собственных глазах. Это — круто, это — драйв, но уж зато и платить приходится по счетам. За мух, за бабочек — мелкой монетой. За людей — и суммы посерьёзнее. И не всегда заранее знаешь, что тебе по карману. А не ошибаться всё равно не получится — сам знаешь, бог ошибается не меньше нашего — возьми вот хоть меня, ну, чем не богова ошибка?
- Вы? Вы, доктор Корвин, хирург-виртуоз, врач от бога. Какая же вы ошибка — просто узкофункциональное творение господне, - говорю я, слегка издеваясь, потому что представляю себе, как этот тип сидит в своих кроссовках с морковками и отрывает лапки мухе — большой, с котёнка.
На это он как-то странно нехорошо прищуривается, наклонив голову к плечу:
- А в нос не хочешь? «Узкофункциональное»! Это ты — узкофункциональное творение, заточен слёзы давить, как луковица, а я — широкого профиля — и портной, и пахарь, и саксофонист... Чего вылупился? Поговорка такая у русских, означает как раз широкий профиль большого мастера. Четыре фута, полтора дюйма весь мастер — куда уж больше! - и вдруг замолкает, стиснув зубы и сжав кулаки, и на его детском кукольном личике проступает такая боль, такая чёрная тоска, что мне перехватывает горло.
- Доктор Корвин... - неловко бормочу я. - Да ладно вам с этими мухами — мало ли, кто в детстве лапки мухам отрывал...
- Заткнись!
Затыкаюсь. Отхожу к окну, слышу, как он спрыгнул со стола. Мелкие лёгкие шаги. Крикнул в коридоре кому то, кривляясь: «Бон суар», и эхо отразило его детский голос, снова окатив меня волной страха, потому что на долю мгновения показалось, как будто ему кто-то откликнулся — маленький и бесплотный. Но тут же и вполне материальный женский голос мягко отозвался:
- Спокойной ночи, Кир. Не ждите меня, меня подвезёт мистер Орли — ему по дороге.
Марта Мастерс. Вернее, Марта Чейз, но я, как и Хаус, не могу привыкнуть к её новой фамилии. Шаги ближе, слышу несколько невнятных слов, и в ответ голос Блавски — значит, и Ядвига ещё здесь. Наверное, тоже ждёт известий из «Принстон-Плейнсборо-клиник». Скорее всего, и Хаус тоже ещё не ушёл в квартиру — дремлет в кабинете в любимом кресле. Бессоница — его старая подруга, привычная настолько, что уже не раздражает, и вот этими дневными-вечерними-утренними «перехватами» он добирает свои законные шесть с половиной в сутки в розницу, есди не удаётся оптом.
- Ждёшь? - Марта подходит близко, останавливается у плеча — дыхание задевает мне волосы.
- Да. А ты иди домой — тебе нельзя переутомляться, да и малышка тебя заждалась, наверное.
- Малышка с радостью отдохнёт от моих наставлений в компании папы и Кира.
Оборачиваюсь — она без халата, в свободном сером платье, и уже кое-что заметно, хотя не очень.
- Ты из-за этого? - догадываюсь я. - Потому что речь идёт о беременной, и там всё плохо? Марта, послушай...
- Нет, - перебивает она. - У меня всё будет хорошо, и я не из-за этого — я из-за тебя.
Взгляд требовательный, пожалуй, даже проницательный, и я теряюсь:
- А что я? Я — в порядке.
- Ты не в порядке. У тебя умер больной, его мать вот-вот потеряет ребёнка — ты не можешь быть в порядке.
- Я часто теряю больных.
- Но не так.
- А что, собственно «не так»? Всё было совершенно закономерно. Кровотечение могло начаться завтра или послезавтра, могло начаться не кровотечение, а что-то ещё — это было бы уже неважно.
- Тогда почему ты сидишь здесь?
- А где мне сидеть? У Хауса? Я не в том настроении, чтобы отбивать ёжиков.
- Что-что? - она неожиданно смеётся. - Каких ёжиков?
- Я хотел сказать «мячи», но в последний момент подумал, что у Хауса мячи больше похожи на ёжиков.
- Так ты что, и спать здесь собираешься?
- Нет, вот спать я как раз пойду к Хаусу.
Снова тихий смех:
- Во сне он ёжиками не бросается?
Невольно тоже улыбаюсь в ответ:
- Нет. Во сне он спит.
- Ну, иди и ты. Поздно уже. Они с ней могут до утра провозиться.
- А ты так и не согласилась на амниоцентез? - вдруг спрашиваю я.
Она, чуть вздрогнув, смотрит на меня пристально. И отвечает не сразу:
- Не знаю.Я думаю.
- Слишком долго думать тебе нельзя уже.
- Но я, правда, не знаю, Джеймс. Иногда мне кажется, что всё хорошо, и все эти страхи — просто пустышки, но иногда... А с другой стороны, я всё равно не могу представить, как я смогу, если... ну, если анализ покажет какую-нибудь патологию... Джеймс, тебе ведь случалось помогать человеку уйти, правда?
Господи! Да что они все, сговорились, что ли! Но Марте не ответить или солгать я не могу.
- Мне приходилось, да. Незавидный жребий, но онкологам всем иногда приходится. Когда боль невозможно терпеть, и морфий не помогает, а впереди ни единого просвета, тогда просто хочется, чтобы всё кончилось поскорее.
- Ты так говоришь, как будто у тебя это тоже было. Говоришь, как будто ты не по эту сторону, а по ту...
- Было. Когда я очнулся после операции — после первой операции, и первая мысль была о том, что я выжил, что всё получилось, а потом мне сказали, что мне разомкнули кровеносную систему на аппарат... Как дубиной по голове. Я тогда психанул — ты помнишь — а потом лежал и не мог забыть о том, что у меня больше нет сердца. Если бы не Хаус, я бы, наверное, задохнулся от тоски, и мне всерьёз хотелось умереть, я бы благодарен был тогда тому, кто помог бы мне, потому что самому решимости никак не хватало.
- Но ведь это было бы ошибкой.
- Потому что мне удалили опухоль, она оказалась операбельной. А я сейчас говорил о безысходности тех, кому нельзя не только помочь, но и жизнь продлить на сколько-нибудь существенный срок.
- Если ребёнок может родиться и выжить, если так предопределено, какое право я имею вмешиваться, каким бы он ни был? Ведь так можно до абсурда дойти: сначала подавай нам только здоровых, потом — ещё и красивых, потом — здоровых, красивых и умных. Мы ведь не на базаре капусту выбираем — это плоть от плоти, кровь от крови.
- А что говорит Хаус?
- Хаус? - она словно немного удивляется. - Я думала, ты спросишь: что говорит Чейз...
- Нет, что говорит Чейз, я и так знаю. Впрочем, я, наверное, знаю и что говорит Хаус. Он говорит, что лучше знать точно.
- Верно. Именно так он и говорит.
- Хорошо. А ты?
- Если я решила в любом случае сохранить беременность, зачем мне знать?
- Лукавишь, - я грожу ей пальцем и при этом улыбаюсь, хотя улыбаться мне совсем не хочется. - Если ты решила в любом случае сохранить беременность, знание подготовит тебя, даст силы — по крайней мере, даст время скопить силы. Но вот если твоё решение нетвёрдо, и знание может повлиять на него именно так, как ты опасаешься, тогда...
- Что тогда? - быстро спрашивает она.
- Тогда незнание предпочтительнее.
- То есть... ты хочешь сказать, что в данном случае знание — в моих интересах, а незнание — в его? - она осторожно кладёт руку на живот.
- Уже толкается? - спрашиваю другим тоном, словно меняю тему, а на самом деле не меняю.
Вместо ответа, она берёт мою руку и прикладывает ладонью к животу.
Плод ещё маленький, но я чувствую жизнь, сквозь брюшную стенку, сквозь толщу матки. Ещё не настоящие шевеления, а так... словно рыбка плещется в аквариуме. Закрываю глаза и прислушиваюсь всем своим существом к этому плеску
- Иногда ты пугаешь меня, - шёпотом говорит Марта. - Ты не такой... не всегда можно предсказать, чего от тебя ждать.
- Хаус считает, что только этим я и интересен.
- Значит, ты не советуешь делать анализ?
- Не делай его.
- А если я потом стану винить себя всю жизнь?
- В том, что не позволила убить своего ребёнка?
Некоторое время она молчит, всё не выпуская мою руку. Наконец, признаётся тихо:
- Джеймс, мне страшно...
- Это всегда страшно, Марта. Экзаменационный билет тянуть страшно, а там от того, ответишь ты или не ответишь, зависит куда меньше, чем человеческая жизнь. Бери пример с Роберта — он оптимист, уверен, что всё будет хорошо.
- Кто? - насмешливо фыркает она. - Роберт? Роберт боится ещё больше моего.
- Тогда вам обоим придётся поддерживать друг друга, раз уж...
 Я не успеваю договорить — телефонный звонок. Поспешно хватаю трубку:
- Да! Я слушаю! Это Стеффи?
Стеффи — имя той самой дежурной из акушерского.
- Доктор Уилсон, я обещала позвонить...
Уже по голосу чувствую, что ничего хорошего не услышу.
- Да, Стеффи. Я слушаю, Стеффи.
- Мы ничего не могли сделать. Отслойка плаценты прогрессировала. Началось профузное кровотечение с плацентарной площадки...
- Она потеряла ребёнка? Стеффи! Стефани, почему ты молчишь?
- Мы потеряли их обоих, - бесцветным голосом говорит Стеффи.
Телефон выскальзывает у меня из пальцев и ударяется об пол. Пластмассовая крышка отскакивает от корпуса. Чувствую, как Марта обнимает меня и что-то говорит. Не понимаю слов. Восприятие выключилось. Всё кончено. Мать Нино умерла, не перенеся смерти своего старшего сына. Брат Нино умер, не перенеся смерти своего старшего брата. Я оказался дерьмовым богом, богом — неудачником. Я подтвердил статус.
- Джеймс! Ты ни в чём не виноват! Ты ни в чём не виноват!
Я виноват. Я убивал бабочек.

АКВАРИУМ

Когда Хаус возвращается домой, время уже около двух. Он не может даже самому себе внятно объяснить, за каким чёртом поднял с постели Куки посреди ночи и погнал его в «Принстон-Плейнсборо-клиник», но заключение гистологической экспертизы, как оказалось,  того стоило.
Он одна об другую сковыривает с ног кроссовки, опираясь на трость, балансируя и морщась от привычной боли в бедре, и раздумывает, рассказать Уилсону сейчас или утром. Спать хочется до полусмерти — за трое суток он едва наспал семь часов, и организм настойчиво требует полноценного отдыха. Тем более, что Уилсон не отвечает на звонки, и где он в данный момент находится, Хаус понятия не имеет.
К его удивлению, Уилсон обнаруживается на диване. Спящим. Пьяным. Одетым в рубашку и брюки — хорошо хоть, куртку и ботинки снял. Судя по концентрации спиртовых паров в дыхании, выпил он прилично. Судя по небрежно брошенным на стол ключам и начатому блистеру с таблетками, на несочетаемость фармпрепаратов с алкоголем решил временно наплевать. Впрочем, странно думать, что любитель амфетаминов откажется от такой невинной радости, как бутылка-другая пива с лакировочкой бурбоном или коньяком, даже если все фармацевтические компании США будут против такого коктейля в сочетании с фармсхемой онкоремиссивного кардиореципиента — в исследовании схема называется «два-це-пе-эр» - о, сорри, с метамфетамином «два-це-пе-эр-мет», но это ноу-хау самого Уилсона.
С другой стороны, во всём есть свои плюсы: например, разговор можно отложить и лечь спать. Хаус стаскивает с плеч и бросает пиджак, снова чешет спину о дверной косяк, лениво размышляя о том, права ли Кэмерон, и является ли этот назойливый зуд коронарогенным, наконец, выпутываясь на ходу из остатков одежды, ковыляет в спальню, где, оставшись в трусах и футболке с пандой, забирается под одеяло.
И просыпается через пару часов, как от толчка, встревоженный дезориентированный, не понимающий, что именно его разбудило. Несколько мгновений прислушивается, затаив дыхание, после чего тихо, стараясь не скрипнуть кроватью, встаёт и подходит к двери в соседнюю комнату.
Уилсон плачет безудержно, взахлёб, вжимаясь в подушку, кусая её, чтобы не быть услышанным, давясь, чуть ли ни наизнанку выворачиваясь. Он бы выл, орал в голос, если бы не Хаус за стеной, потому что сердце у него буквально разрывается от боли, вины и невыносимого ужаса. Кошмарный сон сплёлся с кошмаром реальным и так взял его за горло, что воздух не может свободно через него пройти, а вместо этого прорывается сотрясающими всхлипами.
Хаус прислушивается, оставаясь неподвижным и молчаливым. Он никак не хочет вмешиваться — только страдальчески морщится, как всегда морщится от чужих слёз, не умея прекратить их, не зная нужных слов для их прекращения, и ждёт, что Уилсон начнёт успокаиваться, но всё не может дождаться. Самое страшное, что силы у Уилсона кончаются раньше, чем слёзы, и он уже не рыдает, а глухо давится, содрагаясь всем телом, издавая иногда короткий стонущий вскрик изнеможения, в значительной мере заглушённый  подушкой, но всё не унимается. Возможно, алкоголь сделал своё дело, думает Хаус, но всё-таки этот взрывной, выворачивающий плач как-то не похож на просто пьяные нюни. Каким бы идиотом ни был Уилсон, что бы там сам себе ни нафантазировал и чем бы ни закинулся, но сейчас ему реально дерьмово, и желанного облегчения эти слёзы что-то не приносят.
-Ты сейчас так до инсульта доплачешься, - наконец, говорит Хаус и подходит ближе.
- Я...те...бя... раз...будил? - с трудом выговаривает Уилсон, продираясь через залповые всхлипы.
- Что с тобой происходит? Кого хоронишь?
- Се...бя...
- М-м, интересно... - он присаживается на свободный край дивана и отнимает у Уилсона истерзанную мокрую подушку, лишая не только глушителя, но и опоры. - А поразвёрнутее можешь?
Нет, Уилсон не может. Во-первых, он пока вообще не может говорить, а во-вторых, очень сложно выразить в несколько предложений чувство полнейшей неправильности, безысходности и бессмысленности, овладевшее им, приправленное паническим страхом и удушающей виной.
- Хаус... - только говорит он между непроизвольными двойными и тройными всхлипами. -   По...будь со м...ной, Ха...ус! Мне пл...охо!
- Да уж вижу, - с сочувственной насмешкой говорит Хаус. - Кстати, у меня для тебя кое что есть. Гистоисследование плаценты этой умершей любвеобильной мамочки — как её там?
- Что? - с обречённой надеждой смертника.
- Дегенеративные изменения, которые ты никак не мог спровоцировать своей лекцией на тему человеколюбия. Отслойка была вопросом двух-трёх дней. А что касается кровотечения при этом, ты знаешь, как бывает Диссеминированное свёртывание, когда сочиться начинает из всех пор, и экстирпация матки — кстати, она была исполнена в лучшем виде — помогает в паре случаев на десять. Слышишь меня, Уилсон? Ты ни в чём не виноват. Кончай уже оплакивать всех неспасённых котят мира.
- Дело не в котятах, Хаус.
- Знаю. Дело в тебе. Ты чертовски предсказуем. Хочешь, поиграем в игру «Угадай, что скажет в следующий миг Уилсон»? Я буду водить.
- Какая разница, что я скажу? Я всё себе уже тысячу раз сказал. Не помогает.
На это Хаус несколько мгновений молчит, не зная, что возразить. Потом предлагает:
- Хочешь, успокоительное тебе уколю? Уснёшь. И мне дашь, наконец, поспать.
- Иди спи, - резко говорит Уилсон и отворачивается.
Но Хаус не уходит. Подумав, он устраивается на своём краю дивана, вытягиваясь во весь рост, закинув руки за голову. Неровное дыхание Уилсона ощущается по колебаниям дивана. Всё-таки здорово хочется спать, но теперь он знает, что не уснёт.
- Это твои чёртовы таблетки, - наконец, говорит он, тихо и досадливо. - Сколько можно биться над сочетанием несочетаемого!
- Если я перестану их принимать, скорее всего, умру.
- Да, это не выход. Хотя без виски со льдом ты вполне бы мог обойтись. И, ты сам понимаешь, что говоря «лёд», я подразумеваю не лёд.
- Знаешь... - Уилсон снова резко поворачивается к нему. - Я бы много, без чего мог обойтись. Мы все много, без чего могли бы обойтись. Ты — без чёртового инфаркта твоей четырёхглавой мышцы, например, а я — без тимомы, Корвин вполне мог бы обойтись без карликовости, а Марта Мастерс — без зашкаливающего теста фетопротеинов. Может, нам при рождении составлять список того, без чего мы могли бы обойтись, и вручать его... Кому, Хаус? Ты ведь, кажется, в бога не веришь? Кому?!
- Тише... - Хаус вдруг протягивает руку и, поймав Уилсона за затылок, притягивает его голову к себе. - Ну, чего ты разошёлся? Давай, успокаивайся... Какого хрена, Уилсон, в самом деле? Тебе пять полных десятков, а ты всё, как маленький, виноватых ищешь. Ну иди, побей лопаткой нехороший камень, о который запнулся — пусть ему будет стыдно.
Уилсон, возмущённо дёрнувшись, пытается высвободиться из хватки Хауса, но тот не пускает, крепче прижимая к себе:
- Я сказал: успокойся... Ты, как идиот, всё время пытаешься брать на себя ответственность за то, чего не можешь изменить, и не хочешь отвечать за то, что напрямую от тебя зависит. Это страусиная политика навыворот Когда в песок прячут не голову, а задницу, но зато по голове только и получают. Твоя не трещит ещё? - и, словно с целью проверки целостности головы Уилсона, зарывает пальцы ему в волосы и небрежно перебирает пряди, по-прежнему не выпуская, не позволяя отстраниться.
- Ночью гистологию смотрел? - неожиданно спрашивает Уилсон. - Сам или Куки с постели поднял?
- Куки с постели поднял.
- Ради меня?
- Ради себя. Никогда не доверял психосоматической теории и в тысячный раз убеждаюсь в её несостоятельности... Перестань себя винить — не ты заставлял эту бабу курить всё, что дымится и закидываться экстази с двенадцати лет, не ты кормил её дурацкими фастфудами и поил дешёвым пойлом, не ты заставлял носить двухсантиметровые юбки в декабре. И рак передал её мальчишке тоже не ты... - он говорит неторопливо, размеренно, успокаивающе, и, наконец, шёпотом, совсем тихо: - Не плачь больше...
Уилсон снова судорожно всхлипывает и выдыхает с лёгким стоном. Он больше не пытается отодвинуться от Хауса — наоборот, с готовностью отдаёт себя, в том числе, и физически, под покровительство друга. У него разбаливается голова, а прикосновение к ней пальцев Хауса словно бы чуть облегчает боль, и уже совсем не хочется, чтобы он убрал руку. Возможно, утром они оба ещё пожалеют о своей слабости и уступчивости, но сейчас Уилсон хочет быть слабым, хочет защиты — от выматывающих душу ночных кошмаров, от депрессии, от зудящих мыслей об упущенных возможностях, о дамокловом мече, о котором говорила Хаусу Блавски, о своём статусе — как ни крути — убийцы, о бабочках...
Примерный еврейский мальчик, хороший ученик, любящий больше других урок естественной истории, он решил собрать коллекцию и подошёл к вопросу со всей ответственностью. Сначала, вооружившись определителем, узнал их названия и ареалы обитания, составил каталог, неплохо рисуя, сделал в альбоме наброски. Но потом пришла очередь сачка и специальной камеры — морилки. Камера была довольно большая. В неё следовало капнуть несколько капель из флакона с надписью «яд» - любознательный мальчик уже знал, что соединение назвается цианидом и требует аккуратного обращения — а потом поместить пойманных бабочек. Дальше уже был заготовлен маленький пресс-распрямилка, стёкла-рамки, будлавки и таблички с названиями. Бабочек было семь. Яркие, разноцветные, они трепетали и щекотали ладони, сложенные ковшиком — осторожно, чтобы не повредить тонкие крылышки, не стереть с них красивую пыльцу. Одну за другой Джеймс пересадил свой улов в коробочку — морилку и закрыл прозрачную крышку. Бабочки трепетали под стеклом, но взмахи крылышек вдруг сделались какими-то неестественными, судорожными, редкими и — впервые в своей жизни примерный еврейский мальчик увидел вдруг агонию живого существа — семи живых существ, которых он сам, Джеймс Эван Уилсон, десяти с половиной лет убивал, смертью медленной и мучительной, наблюдая за наступлением их гибели через прозрачную крышку. Он заскулил, словно его больно ударили, и принялся поспешно, срывая ногти — как назло, она была тугая и не поддавалась - отколупывать крышку, под которой бабочки всё ещё слабо шевелились. Он пыхтел, а бабочки умирали. И к тому моменту, когда ему удалось откинуть крышку камеры, шевеление прекратилось — все бабочки были мертвы.
Мальчик вырос и забыл о своём неудачном опыте лепидоптериста, осталось только подсознательное отвращение к коллекциям чешуекрылых и любовь к настоящим, живым бабочкам, немного трепетный, немного неловкий интерес к их символам на картинках, наклейках и магнитиках. Как мог Корвин вдруг извлечь из его подсознания это воспоминание — действительно «йо-хо-хо, ай, да Корвин». Но, когда Уилсон использовал самое распространённое мужское успокоительное, чтобы заснуть, и всё-таки заснул, ему приснилась коллекция чешуекрылых — странная коллекция, где в качестве экспонатов были люди, погибшие по его прямой или косвенной вине. Словно он шёл бесконечным музейным залом, и за стеклом, ещё живые, но уже насаженные на булавки, корчились в агонии сотни его пациентов, его мать, тётка, умершая от рака, его сумасшедший брат, Эмбер, Нино, Мендельсон со товарищи, и он шёл, убыстряя шаги, почти бежал, задыхаясь, и знал, что в конце зала-коридора его будет ждать разгадка всего смысла этой ужасной коллекции, сюрприз, откровение — самый важный, самый главный экспонат, и он не хотел знать, какой, но всё убыстрял и убыстрял шаги, уже зная, что ещё до конца, ещё прежде увидит тех, кто ещё жив, но скоро умрёт, всё так же, по его вине, прямой или косвенной.
Ему удалось проснуться, не дойдя до этой части зала, и он разрыдался — сразу, сильно, безудержно и безнадежно. В частности, ещё и потому, что твёрдо знал теперь: рано или поздно ему покажут сон до конца, и тогда он умрёт.
«Хаус, мне страшно... Хаус, пожалуйста, пожалуйста...» - а что именно «пожалуйста», он и под расстрелом не мог бы сказать. Но Хаус, словно услышал безмолвный крик, подошёл, заговорил — и стало полегче.
- Говори, - тихо просит Хаус. - Не молчи — говори. Что с тобой происходит на самом деле?
- У меня кошмары, - наконец, решается он.
- Кошмарные сны?
- Не только сны. Кошмарные мысли. Но они воплощаются, во что придётся. В сны. В фантазии, - он говорит отрывисто, зажато. - Как по-твоему, это начало психоза?
- Ты слышишь голоса? Видишь то, чего нет?
- Нет.
- Тогда это вряд ли органика. Расскажи что-нибудь. Расскажи сон, который увидел.
Уилсон с трудом, преодолевая собственную зажатость, как сквозь заткнутый рот, рассказывает о бесконечном музейном зале с агонизирующими живыми мертвецами на булавках, а заодно и о смертной камере для бабочек — морилке.
Рассказ производит на Хауса впечатление, но уже включился подсознательно и защёлкал в его мозгу диагностический аппарат, выбивая кассовые чеки предположений и проверочных тестов.
- Прав старик Фрейд, - говорит он, наконец. - У всех наших неврозов ноги растут из детства. Не удивлюсь, если тебя и в онкологи-то потянуло желание вытеснения... Успокойся, ты не сходишь с ума, ты просто, как и всегда, зацикливаешься на поисках какого-то высшего смысла в том, в чём вообще никакого смысла нет. А ещё ты обдолбан совершенно жутким коктейлем из цитостатиков, гормонов и метамфетаминов, который ещё вискарём лакирнул для верности. Пожалуй, успокоительное было бы уже и лишним. Скажи спасибо, что не возникло желания захватывать заложников или дырявить собственный череп. А сны... У тебя же экстрасистолия и синдром ночного апноэ — ты знаешь. Странно было бы, если бы тебе время от времени не снились кошмары. Кстати, оборотная сторона такого периодического удушья — эйфория, тоже воплощающаяся в сновидениях. Но о том, как тебе во сне отсасывала малышка Джоли, ты ведь не расскажешь? Ладно-ладно, шучу... Просто яркие сны с позитивной окраской. Сны про живых бабочек... Ты вспомни — наверняка же видел... Ты не то забываешь, Уилсон, и, уж точно, не то, запоминаешь, что надо бы... Беспокоишься тоже не о том... У тебя перепутаны фильтры, как в дешёвом кинетоскопе...
Хаус говорит негромко, его артикуляция словно угасает постепенно, и речь становится невнятной.
«Да ты же засыпаешь, - думает Уилсон, стараясь оставаться неподвижным и даже дышать потише. - Вот и хорошо, засыпай-засыпай, правильно. Только не уходи. И не убирай руки. Пожалуйста!».
Он и не убирает — забывает расслабленные пальцы запутанными в волнистых прядях Уилсона.

Блавски, которая вынуждена проводить утреннее совещание сразу без двух своих заведующих, является лично засвидетельствовать им своё почтение около десяти утра. Дверь в квартиру Хауса не заперта, но на стук никто не отзывается, поэтому Ядвига просто входит и останавливается у порога.
Они оба спят на широченном диване в гостиной Хауса, лицом друг к другу и гораздо ближе, чем позволяет ширина диванных подушек. Ядвига понятия не имеет, что именно согнало этих двоих на один диван, практически в объятия друг друга, но она слишком хорошо знает их обоих, чтобы не догадаться, что ночью здесь пронеслась какая-то буря, и, пожалуй, очень хорошо, что оба они живы и могут спокойно спать — значит, всё обошлось. Поэтому она просто стоит и смотрит. На пустую бутылку из-под виски, закатившуюся под телевизор, на два оранжевых пластиковых флакона, почти одинаковых, только с разными этикетками и с просвечивающими сквозь полупрозрачную пластмассу таблетками: белый — викодин, голубоватый — виванс, как двойное «V» - символ этой перенесённой бури
Ладонь Хауса как-то оказалась под щекой Уилсона, и он уже обмуслякал ему запястье. Ладонь самого Уилсона, словно охраняя и согревая, бережно накрывает другую руку Хауса, не расслабляющуюся даже во сне, сторожко лежащую на правом бедре, на шраме. Нога напряжённо согнута и поджата, и Ядвига невольно морщится, понимая, что сейчас Хаусу всё равно больно, хоть он и спит. И, скорее всего, ему снится эта боль, искажённая спящим мозгом в какое-нибудь фантастическое обстоятельство. Сам он — в гринписовской футболке Уилсона, влажной от пота под мышками и спортивных красных трусах с широкими чёрными лампасами, Уилсон — в бежевой рубашке с закатанными рукавами, безбожно измятых брюках и носках. Его воспалённые веки припухли, волосы слиплись, в комнате несильно, но ощутимо пахнет перегаром. «Ты напился, - понимает Блавски. - А потом, видимо, плакал? Да, точно, определённо, плакал. Столько лет быть онкологом и так и не научиться терять... Бедный ты мой, нелепый ты мой седой мальчишка!»
А в следующий миг Хаус открывает глаза. Несколько мгновений он просто смотрит, приходя в себя, фокусируя взгляд, осознавая, где он и кто ещё здесь, а потом между ним и Блавски происходит короткий, совершенно дикий, жестикуляционно-знаковый разговор:
Вопросительное движение подбородка и сердитый взгляд: «Чего тебя принесло?»
Многозначительное постукивание пальцем по запястью, где до эпохи электронных гаджетов носили ручные часы: «Потому что время к обеду, и вы оба не на работе».
Скашивание глаз на спящего Уилсона и тут же пристальный взгляд в глаза: «Ты же видишь — он измучен, дай ему поспать»
Теперь вопросительный взлёт бровей и понимающий кивок: «Это из-за вчерашнего, да?»
Ответный кивок с медленным опусканием век: «Да» и лёгкое движение плечом: «Да и не только — долго объяснять».
Взгляд в сторону флакона с вивансом: «А это?»
Горьковатая усмешка: «И это — тоже».
Поджатые губы покачивание головой: «Я беспокоюсь».
Снова медленное движение вниз век: «Всё будет в порядке».
Губы чуть распускаются. Вздох: «Ну ладно, досыпайте. Так и быть, на работе можете не появляться».
И напоследок, осторожно стряхнув руку Уилсона со своей, морщась, лёгкое, демонстрационное скольжение рукой по бедру и снова взгляд в глаза.
Блавски берёт в руку флакон викодина, взвешивает: «А если кину, поймаешь?»
Новая усмешка — на этот раз саркастичная: «Ещё бы я не поймал!»
И единственный звук — скребущий одиночный «бряк» таблеток в пузырьке в момент соприкосновения его с ловящей ладонью Хауса.

От викодина боль ослабевает настолько, что Хаусу снова удаётся уснуть. Он просыпается от щелчка оконного шпингалета — в комнате прохладно и пахнет дождём, а он до плеч укрыт пледом, и под головой у него подушка.
- Конечно, ради получаса стоило, - насмешливо ворчит он, хотя и плед, и подушка кстати.
- Не получаса, - тихо говорит Уилсон. - Уже около половины второго. Я открывал окно, а ты вспотел, вот я и...
- Без «спасибо» обойдёшься?
- Считай, что уже сказал, - крохотная, но улыбка. Чёрт бы побрал эту хрустальную вазу с динамитом — не знаешь, что сказать, не знаешь, как посмотреть.
- Не слышал, как ты встал.
- Ты был очень усталым. А я не шумел.
- Ты протрезвел?
- Да.
- Хочешь поговорить?
- Я не знаю, о чём говорить. Разве что извиниться перед тобой за эту ночь...
- За что ты будешь извиняться? Ты ни в чём не виноват.
- Я ведь всё понимаю, - говорит он, снова чуть улыбнувшись. - Понимаю, что это — медикаментозная депрессия, что я истощил свой серотонин вивансом и аддералом, знаю, что со временем она пройдёт... Я не справляюсь, Хаус. Может быть, справился бы, если бы не навалилось всё сразу: Стейси, Айви, этот мальчик, Буллит...
- Подожди, - перебивает Хаус. - А что Буллит? Разве ему уже не стало лучше?
На мгновение Уилсон словно теряет дар речи от удивления, а потом его взгляд, как пеной, вскипает укором:
- Хаус! Я не думал, что ты даже не интересуешься...
- Он не умер, я надеюсь? - с беспокойством спрашивает Хаус, садясь и уже чувствуя, что с Буллитом что-то очень и очень не так.
- Ему вчера отрезали ногу. Начался некроз. Больше ждать было нельзя... Нет, ты, серьёзно, не знал?
- Не знал, - глухо говорит Хаус. - А ты... откуда узнал?
- Вуд позвонил. Сначала перед операцией и потом, когда он отошёл от наркоза. Уже поздно вечером, около одиннадцати... Я думал, ты знаешь... - виновато добавляет он.
- Ага... «Знаю», и словом не обмолвился?
- Ну... вполне в твоём духе.
Хаусу нечем крыть — это, действительно, вполне в его духе. Хотя... вот как раз Уилсону он бы, пожалуй, сказал.
- Почему он позвонил так поздно? И почему вообще оперировали не у нас? Почему не перевели? Чейз и Корвин лучше, а Колерник не хуже окружных хирургов.
- Оперировали уже в седьмом часу, экстренно... Он был в тяжёлом состоянии, транспортировка могла бы его ухудшить до неоперабельности. Да и сейчас не намного лучше.
- Сепсис? - понимающе спрашивает Хаус. - Дотянули? На каком... уровне ампутация?
- Сохранили бедренный сустав. Это — максимум, что смогли сделать. И пока неизвестно, достаточно ли этого.
- М-да... - Хаус ладонью ерошит нечёсанные пряди. - Не ходить ему больше на девчачьих каблуках в колготках-сеточках... - его лицо непонятно, Уилсон не может точно определить владеющую им сейчас эмоцию — ничего хорошего, впрочем.
- Я думал, ты знаешь, - повторяет он, ещё более виновато.
- Почему Вуд именно тебе звонил? Вы что, подружиться успели? - но он уже знает ответ.
- Да нет, я просто просил его звонить, если будут изменения.
- Послушай, а ещё кто-нибудь из «Двадцать девятого февраля» навещал его? Справлялся? Чёрт! Кто-нибудь, кроме тебя и Вуда, знает, что ему ногу отрезали?!
- Я не знаю...Не кричи.
Хаус запускает пальцы в свою поредевшую спутанную шевелюру и ерошит её, приводя в ещё больший беспорядок.
- Ладно, - говорит он, наконец. - Вряд ли это имеет сейчас для него хоть сколько-нибудь определяющее значение... Ты голодный?
- Да. У тебя в доме нет ничего съедобнее позавчерашней пиццы и орахисового масла. Даже хлеба нет.
- Это ведь и твой дом тоже, - напоминает Хаус. - Мог бы купить.
- Не мог бы, - короткая улыбка. - Моя кредитка ещё не восстановлена. А на все наличные купил телефон — как без него-то?  В общем, вышел в полный ноль. Даже виски уже у тебя из бара спёр.
- Нормально... И как ты думал питаться?
- Думал, что у тебя перехвачу.
- Ну... - Хаус только руками разводит, - тогда давай, перехватывай скорее и дуй за продуктами. Или ещё можно пиццу заказать.
Но Уилсон качает головой:
- Знаешь, по-моему, пиццы тебе уже хватит на три гастрита и полноценную язву. Давай, я нормальный обед приготовлю. Кстати, ничего, что мы прогуливаем работу?
- Блавски разрешила. Она, кстати, была здесь.
- Да, я понял.
- Как ты понял?
- По запаху. Такими духами только она пользуется. Стойкий шлейф, хотя и несильный.
- Уилсон... - говорит Хаус и замолкает, не зная, как сказать то, что он хочет сказать. Но Уилсон сразу останавливает:
- Не надо, не говори сейчас ничего, Хаус. Давай я просто схожу в магазин и приготовлю поесть.

ХАУС

Что ж, пожалуй, вот он и ответ на вопрос Корвина. У Буллита нет друзей в «двадцать девятом февраля» - трансвестицизм среди наших не приветствуется. Не осуждается, но репутация «странного» закрепилась за этим парнем с самого начала, и на сближение никто не идёт. И дела за своими делами, по большому счёту, до него тоже никому нет — даже сердобольной Марте, даже Кэмерон. А Уилсону — есть. Замороченному собственными проблемами, отравленному таблеточным коктейлем до галлюцинаций, задавленному депрессией Уилсону есть дело до Буллита. Так же, как было до срока родов Марты Чейз и до молочных зубов Эрики — притащил ей крутой прорезыватель и какую-то волокнистую штуку, вроде тех, что дают для развлечения погрызть собакам. Может, здесь, многомудрый коротышка Корвин, секрет твоего недоумения?
Слава богу, кажется, он немного отошёл к середине дня, и сам уже хочет проветриться. Но кое-какие меры предосторожности я всё-таки предпринимаю — в частности, даю ему не наличку, а карточку, да ещё и оговариваю, что налички нет — нет совсем, ни цента. Это чтобы снова не швырнуло куда-нибудь навстречу подвигам — ну, не позволит ему совесть завихриться во все тяжкие с моей кредиткой в кармане.
Он возвращается с полными руками продуктов и сразу водворяется на кухне.
- Музыку? - кричу из комнаты, налаживая свою электронику.
- У тебя есть « Аnimals»?
- У меня всё есть.
- Поставь «The House Of The Rising Sun».
Выбор неспроста. Мой друг, похоже, всерьёз зациклился на идее поиска своего собственного дома — не здания, а именно места, где можно всегда быть самим собой, откуда никогда не надо уходить по чужой воле, но куда, наоборот, будут приходить по вечерам те, кого хочется видеть. Места, где свет и бабочки — в общем « house of the rising sun». И некому шепнуть ему, идиоту, что для того, чтобы быть самим собой нужно не место, а умение.А вот с этим у друга Уилсона туго. А впрочем, как знать... Что, если его зеркальность и неумение быть собой в его случае как раз и значит быть собой. Но, разумеется, сегодня я оставляю эти свои соображения при себе, а ему отвечаю громко:
- О`кей! Любой каприз за ваши деньги.
Лёгкое шипение иглы, и в комнату падают немного назойливые, но странно беспокоящие душу аккорды, замусоренные посторонним шумом как раз настолько, чтобы вызвать завистливый ностальгический стон у знатоков.
- Хаус, - Уилсон появляется в дверях, немного растерянный, в клетчатом фартуке и с шумовкой. - Это винил?
- Он самый, крошка.
- Коллекционная?
- Я же сказал: любой каприз. Хочешь «Baby Let Me Take You Home»?
- Ни в коем случае, - смеётся он. - В общежитии в меде один козёл крутил эту «Ваbу»целыми днями, я её с тех пор вообще слышать не могу без нервной почесухи.
- О, тогда знаю. Постой! - выуживаю из пакета ещё одну пластинку, подмигиваю заговорщически. - Тебе понравится.
- Что? - ахает мой друг при первых же аккордах. - «Leave A Tender Moment Alone»?
- Заметь, тоже винил.
- Джоэл-то у тебя откуда?
- Ну, я же сказал: всё есть. Правда, Джоэла только эта вещь.
- Хаус...
Добавить ему нечего кроме этой непередаваемой интонации, с которой он впихнул в мою коротенькую фамилию двадцать лет разговоров по душам и болтовни за пивом перед телевизором, тысячи шагов по больничным коридорам, когда он приноравливал свой шаг к моему, сотни километров погони за убегающей жизнью на мотоциклах и десятки часов бессоницы от беспокойства, не загибаюсь ли я как раз сию минуту от передоза викодина или не режет ли он себе вены в ванне холодной казённой квартиры в Ванкувере.
- Уилсон... - говорю я сипло и откашливаюсь, чтобы голос снова зазвучал обычно. - Послушай, ты же понимаешь, что так плохо будет не всегда. Ну, помнишь же по прошлым месяцам? Просто нужно пережить тяжёлое время. Мы поменяем фармсхему, сделаем диализ, тебе станет лучше. А до этого времени нужно просто свернуться в клубок и перетерпеть, пока всё опять не станет хорошо. Это медикаментозная депрессия, медикаментозная ангедония. Она, как ломка, и она пройдёт. Ну, ты же мужик всё-таки! Просто немного подожди.
Он согласно кивает, и вдруг в его глазах вспыхивает озарение, словно на него вот только сейчас снизошло истинное понимание своего предназначения на этом свете, и он, подпрыгнув, как ужаленный, бросается на кухню:
- Соус, Хаус! Мой белый соус горит!

К счастью, белый соус удаётся спасти, и Уилсон тушит в нём куриную грудку с шампиньонами, прилагает к ней хрустящие жареные в сухарях капустки, а с шоколадными бисквитами и сыром на столике перед телевизором появляется тёмная пузатая бутылка, наводящая своим почти бутафорским видом мысли на фильмы о пиратах, запрятанных кладах и письмах как раз вот в таких бутылках, накрепко заткнутых просмолёнными пробками.
- Какого года, Уилсон?
- Тридцать девятого. Последний урожай Внеликой Депрессии. Мне показалось забавным и чуточку аллегоричным.
- Мне нравится, что сегодня у нас выходной, - говорю я, прокатывая по губам терпко-сладкий вкус перебродившего винограда. Откровенно говоря, это следует понимать: «Мне хорошо сидеть с тобой перед телевизором, катая по губам первый глоток вина». А ещё: «И я не хочу, чтобы ты так страшно и безнадёжно плакал по ночам от чувства вины, которой на самом деле нет». Но, кажется, Уилсон понимает именно так, потому что улыбается и прислоняется затылком к спинке дивана, вдоль которой вытянута моя рука — так, что его волосы щекотно задевают моё голое предплечье.
По телевизору передают какой-то фильм из новодела, и я даже не пытаюсь вникать. Уилсон, кажется, тоже. Тогда встаю и ставлю диск - «День Сурка».
- У него было, сколько угодно, времени, - вдруг говорит Уилсон.
- У тебя тоже есть время.
- Но моё прошлое не стирается до чистого листка.
- Это — не главное.
- Что я ей скажу?
- Почитаешь стихи.
- Лучше выдержки из учебника психиатрии.
- Это она тебе сама почитает.
- Чего я и боюсь. В одну реку...
- Нет, - быстро перебиваю я. - Можно. Пусть река будет не та, и вода будет не та, и даже ты будешь не тот, но искупаться-то ты по-любому сможешь. Река останется рекой.
- Может быть, ты и прав, - он проводит рукой по лицу, как будто стирает с него что-то —  сомнения или грусть, и взгляд становится живее.
- Кажется, пора уже Вуду позвонить, - говорит он. - Ты хочешь?
- Нет, давай ты. У тебя такие вещи получаются лучше. Ну, в смысле, должно же у тебя хоть что-то получаться лучше, чем у меня.
- Ладно, - он лезет за телефоном в карман, не находит его и смешно озирается, пока не обнаруживает пропажу на полу под столиком. Вздыхает с укором самому себе:
- Всё-таки, я вчера, кажется, порядочно нарезался... - и набирает номер.
Как я ни напрягаю слух, мне удаётся слышать только одну часть разговора:
- Вуд, это Уилсон. Как он? В сознании? А температура? Что вводят? Внутривенно? Он может говорить? Ну, всё равно, дай ему телефон, пожалуйста... -  пауза, во время которой Вуд, очевидно, передаёт трубку Буллиту, и Уилсон снова говорит, но голосом уже совсем другим, таким тёплым, даже соскучившимся, словно общается с лучшим другом, которого сто лет не видел. Да какое там! Со мной он так в жизни не разговаривал. Я даже чувствую лёгкий укол ревности:
- Привет. Я тебе, как полномочный представитель, звоню — ребята переживают, чуть не каждый позвонить рвался ещё с вечера, да им Хаус запретил - говорит, тебе отдыхать надо, а не народным любимцем понтоваться. Нет, это не мои слова — это его слова. Но зато я обещал приветы передать, так что бери оптом от всех сразу... Мы все тебя очень ждём, скучаем по тебе... Ну, не плачь, не плачь, не надо... Ну, что же теперь с этим поделаешь, дружище, но это же не значит, что с тобой всё кончено. Ты же классный врач, ты молодой ещё, восстановишься. Реабилитация пролетит — не заметишь. Всё будет хорошо. Поставишь хороший протез, сможешь ходить с палкой. Будет у нас второй Хаус — он уже обещал тебе трость подарить. С дарственной надписью. Не плачь, Буллит. Мы тебя любим, мы тебя ждём. Навестим, как только ты чуточку окрепнешь, ладно? Подожди... Тут вон сам Хаус трубку вырывает, договорить не даёт, - и суёт мне телефон, прицельно сузив глаза: «Говори! Говори, сволочь, не смей его разочаровывать, не смей даже дать усомниться в том, что всем на него не наплевать!»
Телефон нагрелся в его ладони и слегка влажный от дыхания. Я подношу его к уху и слышу в динамике прерывистое всхлипывающее дыхание Буллита.
- Не реви, - говорю я хрипло. - И без ноги можно смотреть телик...
Чувствую, что Уилсон сейчас даст мне в зубы, и поспешно добавляю:
- Врачом тоже можно работать без ноги. Чем быстрее ты выйдешь, тем лучше — мне сотрудников не хватает.
-Хаус... - слабый выдох в трубке. Уилсон пристально смотрит, поджав губы. Я совершено растерялся под этим необыкновенным, не уилсоновским, давящим, как пресс, взглядом и говорю уже почти искренне:
- Чёрт побери, Буллит, мне было столько же, сколько тебе, когда мне хотели отрезать ногу, и я стал цепляться за неё, как дурак — в результате получил её в полное распоряжение с довеском в виде боли, которую не могу терпеть, но терплю изо дня в день. Я этого не заслуживал, и ты тоже этого не заслужил — Уилсон идиот, если считает, что на этом или том свете кому-то за что-то воздаётся. Это просто дурацкая лотерея, и если ты не хочешь ни в чём проигрывать, не нужно было покупать билета. Когда ты был хвостатым сперматозоидом, Буллит, какого хрена ты не упёрся своим хвостом и не размазался по слизистой вагины своей матери? Но нет, ты упорно пёр и пёр напролом, пока не ввинтился в яйцеклетку, расталкивая менее проворных головастиков. Что ж, они все погибли, а ты отвоевал себе место под солнцем. И это значит, ты принял условия игры и подписался играть до конца. Ты хреново прошёл миссию «собаки», и ты теперь без ноги, но всё равно с последней жизнью в резерве. Так подбери сопли — и вперёд. Я жду тебя, хромого, но живого, понял? С мозгами, с руками, с характером, который у тебя всегда был, даже когда ты рядился в бабьи тряпки, иначе бы я тебя не взял. Так собери этот свой характер в кулак, потому что в ближайшие месяцы он тебе понадобится, как никогда, и начинай выздоравливать через «не могу», пока чёртово «не» не отвалится. Всё, Буллит, бывай! - и я нажимаю отбой, только теперь вдруг осознав, что меня трясёт с ног до головы размашистой ознобной дрожью.
Уилсон смотрит на меня приоткрыв рот.
- Ты не с ним говорил — ты говорил с собой, - наконец, убеждённо заключает он.
- А ты, видимо, с собой?
- Ты дрожишь...
- А ты... - начинаю было я, но охота пререкаться пропадает, и я просто говорю:
- Подумал, тебе повезло, когда ты отпечатками зубов на запястье отделался — мог бы и без руки остаться. Давай, кстати, разбинтуй — посмотрю, как там твоя рана.
И пока он разматывает бинт, добавляю:
- Не думал, что ты такой вдохновенный брехун. Теперь понимаю, почему твои пациенты тебя так любят.
- А что я должен был ему сказать? - огрызается он. -  Что всем и каждому наплевать, жив он или умер? Что о нём и не вспоминают, потому что он — трансвестит и странный парень? Это я должен был ему сказать? Есть разница между тем, когда ты сам прячешься в одиночество и тем, когда ты не можешь никуда спрятаться от него. Особенно по ночам.
- Ты ведь не о Буллите сейчас говоришь?
- Какая разница? - не сразу отвечает он, задумчиво уставившись в окно. - Одиночество — любое — это как голый на ветру. Страшно холодно. Ты себе не представляешь, Хаус, как я зверски мёрз в Ванкувере. Утром, днём... Хуже всего, конечно, ночью... Диван, как глыба льда под тонкой простынёй. И ждал... Каждый день, как дурак, как идиот, ждал звонка, ждал, что кто-нибудь из наших просто позвонит, скажет: «Вернись — нам тебя не хватает».
- Ну... - немного теряюсь я. - Ну, я же и приехал... Ладно, сядь ты, наконец, и покажи мне руку.
Запястье его выглядит куда лучше — антибиотики помогли.
- Бешенство, слава богу, не подтвердилось, - говорю, прощупывая ткани на предмет инфильтрации и заставляя его тем самым морщиться. - Так что всё скучно и банально. Не забудь только завтра накачать несколько человек, чтобы они подтвердили Буллиту всё то, что ты здесь распевал — о том, как всем его ужжжасно не хватает.
- Я не забуду.

И остаток дня мы проводим относительно беззаботно — я валяюсь на диване со свежим номером «Кардиологии», читая об иррадиации боли и нетипичных симптомах при стенокардии, Уилсон сначала готовит ужин, потом тоже пристраивается на диване рядом со мной, решая сканворд. Телевизор работает в фоновом режиме, с кухни тянет жареным мясом и луком. В какой-то момент я оказываюсь у органа. И играю почему-то всё тот же «The House Of The Rising Sun». Это происходит со мной почти непроизвольно — вот только что сидел, разминая пальцы и думал, какая музыка прозвучит сейчас уместнее всего, и вдруг оказывается, что музыка уже звучит, а мои пальцы путешествуют по клавишам в режиме автономии, не обращая внимания на посылы мозга. «The House Of The Rising Sun» сменяет «When it`s Sleppy Time Do...», и ещё более задумчивая «Nobody Knows...», и я вижу, что Уилсон отбросил свой сборник сканвордов, заглушил звук телевизора и просто лежит, глядя в потолок, и его губы кривятся и горько, и мудро, и на лбу заламывается глубокая поперечная складка. Когда он такой, я готов играть для него до кровавых мозолей на пальцах, лишь бы разгладить эту складку, расслабить эти губы. И я наяриваю, как проклятый тапёр, Гарфункеля и Миллера, Джоплина и Эллингтона, пока пальцы и в самом деле не начинает сводить. И тут только он спохватывается:
- Боже, хватит! Ты устал.
- Харт и Орли только что улетели, - говорю, взглянув на часы. - Их рейс. Жалеешь?
- Нет. Всё правильно. Всё должно возвращаться на круги своя. Скажи лучше, ты успел проголодаться? Может, поужинаем?
И мы ужинаем, а потом ещё надолго зависаем перед телевизором с бутылкой «этого  депрессивного пойла», как я его назвал, заставив Уилсона засмеяться, но я уже вижу, что его пугает предстоящая ночь — он делается тревожным и снова старается выпить побольше, но и этого боится — не может решить, что для него мучительнее, бессоница или сновидения.
Я знаю, что утром он принял свой цитостатик, но других таблеток глотать не стал — это тоже понятно, рака он теперь боится больше, чем отторжения. Но ведёт себя при этом не как врач — как пациент-идиот. Тут уж надо или совсем прерываться, или принимать всю схему, не то получается ни рыба, ни мясо — ни эффекта полноценного не будет, ни «побочка» до конца не уйдёт.
- Уилсон, что такое ни рыба, ни мясо, угадай?
- Креветка, - говорит.
- Нет. Это глотать цисплатин соло и ждать, что полегчает.
- Это был не цисплатин, - говорит. - Неважно, я понял. Ты говорил: диализ?
- Завтра сделаем. Потом перерыв.
- Надолго?
- На пару недель, как обычно.
- И всё снова?
- И всё снова. Но с коррекцией. Время идёт, и оно идёт в твою пользу. Ты сам знаешь, минимум — год, потом можно будет немного расслабиться. А сейчас ложись. Поздно уже.
- Хаус...
- Я знаю, - перебиваю я. - Я не уйду.


УИЛСОН

К моменту утреннего совещания известие об ампутации у Буллита уже успевает распространиться, и мне даже нет нужды взывать к совести коллег - все и так чувствуют себя виноватыми. День планируется насыщенный — во-первых, обход сегодня делает Кэмерон, а это всегда скрупулёзно и въедливо, во-вторых, назначена ещё одна пересадка костного мозга — на этот раз не рак, а лучевой панмиелофтиз. Парень — подводник-атомщик, была какая-то авария во время службы, он получил компенсацию, лечился и надеялся, что всё обойдётся. Не обошлось. Мы все понимаем, что он обречён, радиация сидит в нём, как мина замедленного действия, и операция из разряда всё той же агональной имитации кипучей деятельности, но его сестра — донор, и она хочет. И снова, поскольку речь идёт о костном мозге, операцией командует всё та же Кэмерон, «весь вечер на манеже», и Хаус по этому поводу ворчит, что хуже дня Кэмерон может быть только день Марты Мастерс, но та хоть, слава богу, отделением не командует и стационарных не обходит.
Занимаясь с утра повседневными бумагами, я чувствую беспокойство — такое ощущение, что за моей спиной что-то зреет — сюрприз или скандал. Ничего определённого: вдруг брошенный темноглазый взгляд Рагмары, внезапно смолкший при моём приближении разговор Корвина и Чейза, поджатые губы Блавски. И ещё я знаю, что Хаус снова открыл какой-то тотализатор, но когда я говорю, что хочу поучаствовать, он делает непроницаемую мину и заявляет, что «ставки сделаны, ставок больше нет». В другое время я бы постарался, возможно, доискаться до сути, но сегодня я должен зайти в палату к Брайли, осмотреть его, а это — выше моих сил. И я тяну время, совершая какие-то мелкие дела, пока перед моим столом вдруг не оказывается Рагмара.
- Доктор Уилсон, пожалуйста, разрешите, сегодня я буду курировать Брайли — мне нужно кое-что для моей работы. Я пишу про дифференциальную диагностику опухолей брюшной полости — ну, вы знаете мою тему...
Горячая волна благодарности поднимается к глазам. Но я качаю головой:
- Рагмара... я не смогу до конца избегать моего больного. Он лежит в отделении, он...
- Он — диагностический. Завтра Хаус заберёт его к себе.
-Это... это Хаус тебе сказал?
- Да. Он сказал, что устал таскаться туда-сюда по коридорам за его анализами, и если мы не можем справляться с такой простой работой, как вовремя доставлять ему информацию о больном, он переложит его территориально ближе, себе за стенку. И курировать его будет какой-нибудь быстроногий гермес вроде Мигеля, а не «старый увалень с прицепом рефлексий», - её глаза смеются. - Не обижайтесь, доктор Уилсон — это его точные слова, и он настаивал, чтобы я передала буквально.
- Хорошо, Рагмара, ты передала, спасибо.
Я не то, что не обижаюсь — я сейчас расцеловать готов Хауса - так, походя, снять с моих плеч груз умеет только он. Сразу легче дышать. И почти сразу же звонит с пульта Тауб — он дежурит там чаще других.
- Ты с сегодняшнего дня на паузе, Хаус сказал? Это хорошо. Но добавь блокаторы. Уже больше суток залповые экстрасистолы и перегрузка. Давление мерял?
- Нет
- На мониторе сто пятьдесят два, нижнее — девяносто. Неплохо бы тебе расслабиться.
- Не сегодня, Тауб. День Кэмерон, и у меня разбор полётов.
- Может, не только это? Я кое-что слышал про аддерал.
- О, я тоже слышал! - говорю с притворным оживлением. - Торговое название комбинированного препарата, включающего нейтральные сульфаты декстроамфетамина и амфетамина, а также декстроизомер сахарата амфетамина и аспартат d,l-амфетамина, SR — пролонгированная форма, патент у Shire PLC, вызывают высвобождение норадреналина, дофамина и серотонина из пресинаптических нервных окончаний, ингибирует обратный захват норадреналина и дофамина, как следствие вызывает эйфорию, стимулирует симпатическую нервную систему, при передозировке вызывает развитие аритмий, повышение артериального давления.
Несколько мгновений он молчит. Наконец, вздыхает:
- Иногда ты очень похож на Хауса. Особенно, когда речь заходит о медикаментозной зависимости.
- Если отметишь в журнале, меня выведут из проекта, - говорю.
- Знаю. Не буду я ничего отмечать.
Теперь несколько мгновений молчу я. И обречённо выдыхаю:
- Спасибо... Не беспокойся за меня, Крис. Всё будет в порядке.

Около полудня — разбор смерти Нино. Для разбора, впрочем, ничего интересного — случай ординарный, смерть предсказуема, лечение правильное. Докладывает больного Мигель, как дежурный врач, и докладывает толково — так, что мне только и остаётся молчать и вертеть на запястье браслет непрерывного мониторирования. Но, несмотря на всю кажущуюся простоту и однозначность, мне не просто неспокойно — мне очень неспокойно. Задницей чувствую, как что-то витает в воздухе. И остальные, видимо, это тоже ощущают. Наконец Хаус пихает меня локтем:
- Пожалей Тауба — у него там на пульте, наверное, уши закладывает.
В самом деле — размыкание контакта сопровождается довольно противным писком. Я спохватываюсь и, чтобы больше не было искушения трогать браслет, крепко сцепляю пальцы между коленей.
Лейдинг слушает доклад Мигеля не просто напряжённо и внимательно — он напоминает мне сейчас взведённую пружину. Его глаза сощурены, губы сжаты, рука, лежащая на столе, не может успокоиться — то он барабанит пальцами, то начинает теребить угол пластиковой папки. Я поглядываю и незаметно для себя задерживаю дыхание
- Кого-то кусают мандавошки, - шёпотом говорит мне Хаус, округлив глаза, а я уже так взведён, что едва не срываюсь и не смеюсь в голос.
- … была переведена в головную больницу, - заканчивает Мигель об умершей женщине, - где на фоне массивного кровотечения с плацентарной площадки и паралича миометрия развился ДВС-синдром, вследствие которого наступила смерть в двадцать два  часа тридцать две минуты. Гистологически: несостоятельность плаценты, частичный некроз, внутриутробная смерть плода. В обоих случаях причина носит объективный характер, вины лечащего врача не установлено. Заключения подписаны Кадди, Куки и Хаусом, Блавски, Куки и Хаусом.
- Вопросы или замечания есть? - спрашивает Блавски.
И тут Лейдинг, по всей видимости, приходит к выводу, что настал его звёздный час.
- У меня есть несколько вопросов, - я замечаю, что Хаус при этих словах, не глядя, протягивает открытую ладонь назад, Чейзу, и Чейз хлопает по ней, словно они забились на что-то. - По поводу соответствия заведующего онкотерапевтическим отделом доктора Джеймса Эвана Уилсона занимаемой должности... Вы позволите?
Вот этого я, сказать по правде, не ожидал. То есть, я понимал, что карьерный рост Лейдинга предполагает моё смещение и ожидал, что при случае он захочет меня лягнуть, но такого откровенного нападения всё таки не ждал.
- Пожалуйста, прошу вас, - приглашает Блавски. Лейдинг встаёт и, вооружившись блокнотом, зачитывает... даже не знаю , как это назвать. В общем, это натуральное досье на меня, компромат «ab ovo» - я сразу начинаю ощущать себя проштрафившимся агентом иностранной разведки на допросе в ЦРУ. Информация у него удивительной глубины и точности — к счастью, без крепкой доказательной базы, не то не только моя лицензия, но и свобода оказались бы под большим вопросом. Но, по счастью, ему нечем подкрепить свои слова, и он просто выдвигает предположения и догадки, каждый раз удивительно точно попадая в цель, причём начиная с мутной истории частной экспертизы партии гидроксикодона, ещё в «Принстон-Плнейнсборо», и меня охватывает тяжёлое недоумение: откуда он знает? Он ведь даже не работал у нас тогда — где же нарыл? Видимо, собирал досье прилежно и скрупулёзно, не упуская ничего - кто-то из младшего персонала рассказал одни слухи, ещё кто-то — другие, аптекарь — третьи, а он всё увязал, всё сопоставил.
«Я проверил аптечные документы за три года», - говорит Лейдинг. И на сцену следом за викодином появляется мой амфетамин, назначенный и прописанный в значительно меньших дозировках, чем мне удавалось получать. «Доктор Уилсон на хорошем счету, поэтому провизор не всегда придерживался буквы инструкции, ограничиваясь записью в журнале там, где следовало требовать рецепт. А между тем доктор Уилсон на протяжении последнего года активно употребляет психостимуляторы и антидепрессанты, он нездоров».
Следующим номером его программы — эвтаназия. И тут я снова испытываю что-то вроде шока. Лейдинг, оказывается, где-то отыскал текст моего приснопамятного доклада, сделанного некогда Хаусом под личиной доктора Перлмуттера. «Мы видим, что доктор Уилсон не видит ничего предосудительного в специальном раннем умерщвлении безнадёжных больных, он сам об этом пишет. Я не так давно имел с ним конфиденциальную беседу на ту же тему, и имел случай убедиться в том, что его взгляды не изменились. Что касается практической стороны дела, у меня имеется записи о телефонных разговорах  доктора Уилсона с некой Стейси Уорнер — пациенткой хосписа в Соммервиле. Доктор Уилсон навестил её, прогуляв несколько дней — тех самых, во время которых у нас произошёл несчастный случай с пациентом Триттером — и сразу после его визита пациентка скончалась — предположительно, от передозировки морфия, хотя дозатор в палате работал исправно. Я не знаю, чем можно объяснить такое фантастическое совпадение. Разве что желанием доктора Уилсона сыграть в Бога. И подтверждение его жажде разыгрывать роль всевышнего — тот случай, который мы разбираем сегодня, а, вернее, его последствия: смерть молодой здоровой женщины от преждевременных родов, вызванных волнением и тяжёлым стрессом. Доктор Уилсон нарочно проводил реанимацию, не закрывая жалюзи, на глазах у всего холла, на глазах у матери ребёнка. Он хотел наказать её за чёрствость, сыграть в Бога, и, как результат — преждевременная отслойка плаценты и гибель двух полноценных членов общества. Мне кажется, пора положить конец этим попыткам за чужой счёт убедить себя в собственной полноценности со стороны физически и психически нездорового человека. Онкология — не та отрасль, в которой можно оставаться работать без хорошего здоровья и душевного спокойствия. И я, как заместитель главы отдела, думаю, что доктор Уилсон должен уйти — ради своего и общего блага, пока дело не дошло до судебного преследования, для которого просто нет достаточной доказательной базы. Большинство работников отдела со мной согласны»
Примечательно, что его никто не перебивает — все слушают очень внимательно, буквально, открыв рты. А меня последняя фраза будто бьёт под ложечку: большинство работников отдела согласны, что я — сумасшедший садист и мне нельзя работать? Мигель? Рагмара? Санчес? Немного напоминающий мне молодого Формана, совсем недавно устроившийся ко мне на вновь открытую вакансию фельдшер Уильям Джойс? Беспомощно оглядываюсь на Хауса, но он тоже внимательно слушает и не смотрит на меня.
- Спасибо, садитесь, - говорит Блавски голосом ровным и бесстрастным. - Ну что ж, мы долго, недопустимо долго терпели, закрывали глаза, но, как вы теперь, очевидно, сами понимаете, у нас в онкологическом отделении образуется вакансия. Хотелось бы, чтобы вновь пришедший человек не только влился в коллектив, но и усвоил себе основную идею больницы «Двадцать девятое февраля». Вы все знаете, что мы — прежде всего исследовательский центр, и наша задача, как исследовательского центра... - и она говорит, много и долго, а я низко опускаю голову, потому что видеть не могу удовлетворённую физиономию Лейдинга. Хочется встать и выйти, хлопнув дверью, но путь к выходу мне загораживают Хаус и Корвин, а я сейчас, скорее, сдохну, чем обращусь к любому из них. В висках стучит от прилива крови — наверное, я красный, как свёкла. Рагмара. Мигель. Санчес. Джойс. Лейдинг сказал «большинство», а не все — значит, всё-таки кто-то был против. Мне почему-то хочется, чтобы это была Рагмара.
- … и разумеется подобная характеристика может негативно повлиять на его дальнейшее трудоустройство, - чешет канцеляритом Блавски, а я упустил начало фразы, но и догонять не хочу, улавливаю только общий смысл — я никогда по-настоящему не мог влииться в коллектив, мои порывы не были искренними, я готов был делать карьеру, не оглядываясь на других, плевать хотел на наставничество, погряз в эгоизме.
- С другой стороны, - говорит Блавски, глядя куда угодно, только не на меня, - когда человек нездоров, когда его психологическое состояние подвержено спадам из-за сознания собственной неполноценности, мешать его дальнейшему трудоустройству, мне кажется подло, так что если бы этот человек принял кое-какие наши условия, я могла бы не делать никаких предупредительных звонков в департамент и посмотреть сквозь пальцы на столь вопиющее поведение в купе с полным незнанием патологической анатомии и физиологии репродуктивной системы женщины. Доктор Уилсон! - резко окликает она, и я встаю. Честно говоря, я надеялся, что хотя бы от публичного выхлёстывания меня она воздержится. Ну, скажем, в память о былой дружбе. Видимо, зря надеялся...
- Доктор Уилсон, - говорит она всё тем же скрипучим канцеляритом, - у нас очень мало времени и много работы, поэтому я хочу, чтобы вы, как заведующий отделением, уделили этому внимание немедленно. Доктор Лейдинг — вполне квалифицированный врач, он столько времени был вашим заместителем, хотелось бы, чтобы онколог, которого вы возьмёте на его место, оказался не намного менее знающим.
- Что? - совершенно теряюсь я. - В каком смысле? Ты... ты увольняешь Лейдинга? Не меня? После всего, что он тут... обо мне? Я не понимаю...
- Что ж тут непонятного? - спокойно говорит Ядвига, и я узнаю насмешливые и — вместе с тем — ласковые нотки психиатра Блавски. - У него на тебя ничего нет кроме бла-бла, а выдвигать голословные обвинения против своего непосредственного начальника нигде  не комильфо. За что же мне его по головке гладить? За то, что он подрывает престиж моей администрации и сеет раздор среди персонала моей больницы?
- Моей больницы, - с нажимом вставляет Хаус, но Блавски продолжает, только улыбнувшись ему в ответ на его реплику:
- Такое глупое, инфантильное поведение мешает нормальному лечебно-диагностическому процессу, мешает научной работе. Онкотрансплантологический центр — серьёзное учреждение, и мне здесь в качестве заведующего головным отделом нужен мужик с яйцами, а не девочка-ябеда из начальной школы. С другой стороны, как и обещала, я не стану доводить до его будущих нанимателей эту историю, если он не попытается сам проявить инициативу. И, где бы это ни произошло, я всё равно узнаю, потому что любой запрос придёт ко мне. Мне не нужно пустой болтовни о моих сотрудниках — возможности подать в суд за клевету и оговор никто не отменял, и если будет такая необходимость, я не пожалею средств на судопроизводство. Имейте это в виду, доктор Лейдинг. На этом, я полагаю, разбор можно и закончить.
В ушах у меня шумит и грохочет, когда я плюхаюсь на место. Хаус поворачивается и протягивает на раскрытой ладони белую квадратную таблетку:
- Возьми под язык. - и, помолчав, добавляет. - Ну, зато не скучно...
Горько-кислый вкус растворяющейся таблетки. Врачи двигают стулья, встают, выходят, переговариваясь — кто о чём. На меня никто и не смотрит.

- Колись: ты сам его подбил?
Голова у меня так и не просветлела: в ушах шум, в глазах туман какой-то, вижу сквозь этот туман, как многие, выходя из кабинета, суют довольному Хаусу деньги. Тотализатор, стало быть. По привычке разбор мы проводили в его кабинете — не у Блавски, так что могу позволить себе оставаться здесь, сколько захочу. Я ведь его лучший друг всё-таки, даже единственный — не выгонит. Просто смотрю, как выходят другие, верчу в руках какую-то блестящую деталь от «колюще-режущей» - браншу корнцанга, что ли... И чувства как-то спутались — тут и злость, и бессилие, и опустошённость какая-то, и смешно мне. Растерян я совершенно — вот что. Сижу, размазывая во рту крошки таблетки и не могу встать — ноги ватные. Чувствую — ползёт по верхней губе влажное, тёплое, щекотное. Пробую рукой - на пальцах кровь.
- Ну, ты с чего так завёлся-то? - Хаус, выпроводив последнего должника, возвращается ко мне, с озабоченным видом лезет в стол, достаёт упаковку влажных бумажных салфеток. - Ну-ка вот, прижми и подержи.
- Признайся, ты всё это спровоцировал? Просто кивни головой — я же всё равно знаю, что ты. Не усугубляй враньём.
- Ну, я, - говорит. - Что, тебе от этого, хуже, что ли? Избавился от Лейдинга, по крайней мере. Я же знаю, он тебе, как заноза в заднице, был.
- Да ведь ты его нарочно взял на работу, нарочно держал до последнего. Как ружьё со стены, да? Выбирал, в кого пальнуть придётся — в меня, Блавски, Кэмерон? Ну, ещё бы! Трёхстволка. Вот зачем он тебе нужен был — как я сразу-то не понял...
- Ну, ты с чего опять завёлся? - повторяет он, уже тревожно.
- Смешно было? Чистой выручки сколько? Поделишься?
- Зря ты обижаешься, - говорит он спокойно и, присев на угол стола, принимается деловито пересчитывать деньги. - Ну, ведь хорошая же многоходовка получилась, согласись?  Блавски удовлетворила чувство мести, Кэмерон удовлетворила чувство мести, Лейдинг получил по заслугам, да и...
Но тут я, кое-что сообразив, снова перебиваю:
- Да и ты тоже удовлетворил чувство мести? За Стейси, да? Вот знал же, что не спустишь...- и тихо смеюсь в эту скомканную окровавленную салфетку, соображая про себя, что и материалы доклада моего могли быть только у Хауса. А уж закинуть приманку — тут ему равных нет. Купил Лейдинга, развёл пол-больницы, да и мне навешал. А может, и Блавски попросила заодно мне навешать — вон же как подыгрывала... Смеюсь. Не могу остановиться — хихикаю, как будто меня щекочут. Наконец, мало мальски успокоившись, поднимаю голову и чуть снова не закатываюсь: у Хауса физиономия искажена отчётливым чувством вины — такое для его личности раритетное выражение.
- Я не обижаюсь, - говорю. - Правда, смешно вышло. Туше.
Наклоняюсь, чтобы бросить салфетку в корзину для бумаг, и тут в голову вступает так, что со свистом втягиваю воздух сквозь зубы, а когда выпрямляюсь, Хаус оказывается у меня за спиной, и его ладони ложатся мне на надплечья. Пальцы впиваются в мышцы больно, сладко, тепло — он разминает мне плечи, шею, круговыми движениями массирует затылок. Он великолепно умеет это делать, и уже через пару минут головная боль растворяется под его руками, а через пять - в висках перестаёт стучать, туман становится ласковым, снотворным, глаза закрываются сами собой, голова повисает на шее, как у тряпичной марионетки. В общем, в тысячу раз лучше, чем просто услышать буркнутое «извини», тем более, что на это короткое слово у Хауса язык...ну, не поворачивается — и всё.
- Засыпаешь?
- Мгм...
Довольно жёсткий пробег пальцев по остистым отросткам, как по клавишам рояля.
- Слушай, займёшься ты когда-нибудь своим позвоночником? Скрючит ведь. Походи на ЛФ, на фарез...
- Угу...
Лёгкое, почти невесомое касание пальцев от затылка вниз. Уже реально отключаюсь. Даже всхрапнул слегка.
- Опять ночью плохо спал?
- М-м...
Рингтон вызова грубо выдёргивает меня из сладкой нирваны. Перехватываю руку Хауса, уже готовую сбросить звонок. Ничего удивительного, что он пытается проделать это с моим телефоном — понятие о собственности у Хауса своеобразное.
- Подожди. Это, кажется, не местный. Незнакомый номер — вдруг что-то важное, - я нажимаю клавишу «установить связь». - Слушаю.
Голос в трубке сухой, официальный:
- Доктор Джеймс Эван Уилсон?
- Да, это я, - настораживаюсь и как-то внутренне подбираюсь.
- Я звоню по поводу Айви Малер, она работала медсестрой в Ванкувере, погибла в результате наезда. Вы были знакомы.
Почему-то рука, которая держит телефон, становится у меня мокрой.
- Кто это говорит?
- Я — её родственник. Неважно. Я просто хотел бы кое что уточнить.
- Что уточнить?
- Вы встречались с Айви в сентябре прошлого года?
- Что... что вы имеете в виду? Мы... работали вместе...
- Я имею в виду секс, - бесстрастно уточняет голос.
- Послушайте! - я начинаю терять терпение. - Какое вам дело? Что это за допрос? Айви умерла, и какое теперь имеет значение...
- У Айви остался ребёнок, - перебивает голос. - Мальчику всего несколько недель, стало быть, он мог быть зачат где-то в сентябре прошлого года. Когда она попала в аварию, она везла его в коляске, но успела оттолкнуть коляску в сторону, и ребёнок не пострадал. Я — её ближайший родственник, хотя ближайший не значит близкий, но именно я должен сейчас решать, что делать с этим ребёнком.
Только теперь я понимаю, что голос, говорящий со мной, старческий и слабый, и он сам тут же подтверждает впечатление:
- Мне семьдесят пять, я болен и немощен, я не могу взять его на иждивение. Существуют службы опеки, это понятно, но если остаётся малая вероятность того, что вы — отец этого ребёнка... Есть же способ выяснить это более или менее точно — тест на отцовство, исследование ДНК, вы — врач, вы знаете это лучше меня.
Несколько мгновений я молчу, не в состоянии осмыслить услышанное. Головная боль радостно возвращается.
- Я понимаю, что такое известие может шокировать, - в голосе в телефоне появляется что-то вроде насмешливого сочувствия. - Я вас не тороплю. С другой стороны, полагаю, и в ваших интересах тоже поскорее прийти к какому-то решению. Я вышлю вам по почте результаты исследования ДНК ребёнка. Сообщите мне адрес, на который вам удобнее получить их.
- Хорошо, - говорю я, и мой голос звучит как-то не так, как обычно. - У меня определился ваш звонок — я перезвоню. Как к вам обращаться?
- Меня зовут Стивен Малер, - чётко и раздельно говорит он.
- Где... где сейчас содержится этот ребёнок?
- В Ванкувере, в доме малютки, конечно — где ему ещё быть? Он на грудном вскармливании.
- Сколько, вы сказали, ему времени?
- Он родился двадцать девятого мая. Я буду ждать вашего решения, доктор Уилсон. И вашего анализа.
И он заканчивает звонок, оставляя меня в полной растерянности. Закрываю крышку телефона — руки дрожат.
- Тебя обязали пожинать плоды своего кобеляжа? - возвращает меня к действительности голос Хауса, и не огрызаюсь я только потому, что тон его голоса не соответствует смыслу фразы — тон сочувственный и встревоженный. Вместо этого просто говорю, что у Айви Малер остался сын.
- Послушай, это не может быть твой ребёнок.
- Он родился двадцать девятого мая, значит должен был быть зачат в сентябре, если доношенный. Как раз в сентябре мы познакомились...
- Ты же говорил, что между вами ничего не было, - напоминает Хаус.
- Все врут — сам твердишь.
На это ему возразить нечего, но он начинает с другого конца:
- Ну, тогда или твоя ванкуверская знакомая при жизни была шлюхой и спала с двумя одновременно, или твои принстонские знакомые все, как одна, дурили тебе голову и глотали противозачаточные даже тогда, когда уверяли, что хотят детей. Ты мне, кстати, кажется, рассказывал, что у тебя в детстве свинка была?
- Орхита у меня не было... Хаус...
- Что?
Я беспомощно развожу руками:
- Я не знаю, что мне делать.
- Разумнее всего — тест ДНК.
- Я не знаю, что буду делать, независимо от того, что покажет тест ДНК.
- Я тебя понимаю, - говорит он. - Подозревать кобеляж — это одно, а получить на руки конкретные доказательства — это совсем другое. Боюсь, что теперь Блавски...
- Перестань ты повторять это слово! - наконец, не выдерживаю, срываюсь и ору я.
- Какое? «Блавски»?
- «Кобеляж».
- Я помню, - насмешливо кивает он. - Если стараешься, можешь делать, что хочешь. Делать. Но не говорить.
- Послушай, ты мне друг? - спрашиваю, оборачиваясь и глядя ему прямо в глаза. - Ну так не добивай хоть ты меня!
- Да ты сам справляешься, - говорит, качая головой. - Куда ты собрался?
- Не знаю. Куда-нибудь. Мне нужно одному побыть — ты удивлён?
- Нет, - говорит. - А где же посулы за то, что я ничего не скажу Блавски?
- Не имеет значения, скажешь или нет. Врать я больше не собираюсь.
- Ну и дурак, - говорит он сердито и, пожалуй, разочарованно, но тут же в голубых глазах вспыхивает глубинное понимание, и он медленно продолжает: - Но ты не дурак... Значит, что, тест на вшивость? Ну, и всё равно дурак — сам ведь насвинячил.
- Не знаю, - говорю. - Ничего я не знаю. Надо подумать...
- Не напивайся, - говорит он вслед. - По крайней мере, до тех пор, пока к чему-то не придёшь. А не боишься, что Блавски после этого возьмёт, да и сделает рокировку в онкологическом?
Ничего не отвечаю, но он не унимается и ковыляет за мной в коридор.
- А не боишься, что она сделает рокировку в своей постели?
Перехожу почти на бег.

Есть у нас в больнице место, где можно гарантированно остаться одному — лестничный пролёт, ведущий вниз, к парковке. Вверх и направо — зона «С», квартира Хауса, вниз и налево — подсобка, из неё длинный бетонный коридор, слабо освещённый парой лампочек и — подземная парковка. Пожарный выход. Отсюда можно пройти и к центральному входу, и к двум боковым. А можно и подняться на крышу, где у нас — чин-чином — площадка для санавиации, перила и курилка для тех немногих, кто ещё не бросил этой гадкой привычки. Неофициальная, конечно. Но в обычные дни здесь никто не ходит, а моему настроению соответствует, как нельзя лучше.
У боковой стены уже свален какой-то хлам — человек всегда обрастает скарбом, и хотя больнице ещё без году неделя, уже сползлись в кучу какие-то ящики, штативы, поломанный стул. Здесь находиться неприятно, как на развалинах цивилизации, и я делаю несколько шагов вперёд, к площадке.
- Доктор Уилсон!
Вот чёрт! Значит, это была иллюзия, будто хоть здесь можно укрыться.
- Что вы здесь делаете?
- А я, - говорит она, странно и натянуто улыбаясь, - всё ждала, что вы меня вспомните. Вы когда-то лечили моего мужа. Он умер, и за это я пришла вас поблагодарить...
И только после этих слов замечаю, что в руке у неё огромный кухонный нож

АКВАРИУМ

- Итак, это была месть за то, что ты любила его, а не он тебя? Жаль, что я не знал об этом раньше, не то не стал бы рисковать своими баксами. - Корвин насмешливо хмыкнул и с натугой подтащил к пульту вертящийся табурет. - Отвергнутые женщины способны дать фору в изощрённости испанской инквизиции, - пропыхтел он, взбираясь на высокое сиденье.
- При чём здесь его нелюбовь, и при чём здесь отвергнутые женщины? Он — подлец, вот и всё, что имеет значение. Сейчас я даже поверить не могу, что могла когда-то его любить, - Блавски зябко потёрла плечи. - Знаешь, мама мне говорила, что это рак сделал меня чёрствой, жестокой. Но это не рак, это он. Всегда таким был, и лишний раз доказал это сегодня.
- Но ведь Хаус спровоцировал его, правда?
- На подлость нельзя спровоцировать, если человек не подлец.
Корвин покачал головой:
- Ты — идеалистка. Даже странно для психиатра со стажем. И ещё более странно, что Хаус не считает тебя при этом дурой.
Блавски смеряла его тягучим взглядом сверху вниз:
- Я тебе открою секрет, малыш. Он не считает меня дурой, потому что я не дура.
- Ещё раз назовёшь меня малышом — подарю бюстгалтер.
- А ты меня не провоцируй, о`кей?
- На подлость нельзя спровоцировать, если человек не подлец.
- Подловил! - засмеялась Блавски. - Ты молодец, Кир. С тобой так же легко, как с Хаусом.
- Да? А для меня всегда было загадкой, почему самых красивых и умных женщин непременно тянет на каких-то тёмных ублюдков, - Корвин с трудом дотянулся и передвинул рычажок на панели в крайнее верхнее положение. - А потом они ещё принимаются откровенничать об этом, с кем ни попадя.
- Надеюсь, «ублюдок» - это не о Хаусе? С кем ни попадя откровенничать легче. Близкого боишься задеть или, что ещё хуже, боишься дать ему повод задеть тебя.
- Хаус — не ублюдок. Я твоих многочисленных онколюбовников имею в виду. То есть, мне такой повод дать ты не боишься?
- У меня не было многочисленных онколюбовников. И уж, во всяком случае, многочисленных онколюбовников — ублюдков. И ты меня не заденешь, что бы ни говорил.
- Уверена? По обоим пунктам?
- Да. Уилсон — не ублюдок, а ты — карлик, слабак. Тебя жалко. А теперь можешь дарить бюстгалтер хоть на весь должностной оклад.
- Когда ты так себя ведёшь, тебя тоже жалко.
- Вот видишь — мы понимаем друг друга.
- Понимать меня можно, спать со мной — комично и противно?
Блавски опустила голову, пятнистый румянец медленно залил её скулы и виски.
- Не знаю, Кир, и пробовать не хочу.
- Почему? Потому что я — карлик?
- Потому что я люблю Уилсона.
Корвин запрокинул голову, чтобы заглянуть ей в лицо.
- Слушай, я — карлик, но не слепой и не идиот. Может, Уилсон тебя и трахает, но если бы ты могла — всерьёз могла — выбирать, ты бы выбрала не Уилсона.
- Неужели тебя?
- Ну, будь я нормальным человеком, это даже не обсуждается. Или будь я не карлик, а, скажем, хромоногий инвалид с измочаленной кармой...
Блавски закусила губу, и Корвин тоже замолчал — в аппаратной повисло густое и отвратительно-давящее взаимопонимание. Казалось, воздух в ней сгустился, как перед грозой, и вот-вот ударит ослепительно-белый ломаный разряд.
- Я не понимаю... - наконец, еле слышно пробормотала Блавски.
- Чего ты не понимаешь?
- Почему, если уж ты взялся строить из себя Отелло, ты сходишь с ума от ревности к Уилсону и совершенно спокойно подталкиваешь меня к Хаусу. Тебе легче сознавать, что я, в принципе, способна строить отношения с калекой? Ты пытаешься проецировать?
- Хаус, может, и кислое яблочко, зато без гнильцы. А твой Уилсон на вид хоть на витрину, а в сердцевинке — червяк нагадил. Я таких навидался. Вежливые, порядочные, последней шоколадкой поделятся, а положиться нельзя — скользкий тип, слабый и неверный. И на подвиг, и на полдость в равной степени способен, и куда кинет в данном конкретном случае, никакая гадалка не предскажет. И всё его отличие от Лейдинга только в том, что он не подличает в лоб. Просто потому, что он умнее и знает, как это будет выглядеть со стороны — нипочему больше.
- Нет, ты его не знаешь, - Ядвига протестующе затрясла головой. - Он не скользкий и не неверный — он, конечно, себе на уме, но положиться на него как раз можно, как ни на кого больше. Он отзывчивый. Только сам не хочет даже створки приотворить.
- Надеещься, что там у него может быть жемчужина? - хмыкнул Корвин.
- Я знаю, что она там.
- Откуда знаешь, если створки закрыты?
- От Хауса. Он видел, и я склонна ему верить.
- Ладно, думай, как хочешь. Опасно отнимать у тигрицы её тигрёнка, а у женщины — её заблуждение. Сказано не мной, но сказано верно...
- У тебя пейджер пищит, - услышала Блавски.
Корвин оцепил с пояса казавшийся в его руках чрезмерно большим пейджер и кинул взгляд на экран
- Вызывает хирургия. Из-за вчерашнего прооперированного.
- Что-то серьёзное?
- Похоже, что гематома шва. Боли. Я должен сам посмотреть, а сюда придётся кого-то звать — пульт без присмотра не оставишь.
- Ты же не долго проходишь, скорее всего?
- Скорее всего, минут десять.
- Ну, так я же здесь. Иди.
- Хорошо. Если не управлюсь за десять минут, пришлю Колерник. Точно знать никогда нельзя.
- Иди-иди.
Корвин сползает с табурета и шустро топочет по коридору. Мультяшный герой. Никто в больнице не может при всём старании воспринимать его всерьёз. Карлик. Рост чуть выше метра, детское личико, кроссовки с морковками, писклявый голосок, и эта надпись на хирургической куртке: «Я — настоящий». И, что самое трагичное, ведь, действительно, настоящий — взрослый человек, мужчина, чувствующий, страдающий, любящий. Отличный профессионал. Не лишённый сердца и души. Умница. С кого спросить за эту злую шутку? Нет, верующим всё-таки легче — хоть какая-то иллюзия справедливости. Больно подумать, какие он может видеть сны, какие думы бродят в этой голове, когда он сидит один — ну, скажем, вот здесь, у пульта. Блавски только однажды видела выражение его лица, когда Корвин не подозревал о её присутствии — спасибо, ей хватило, она больше не хочет. А ведь он, похоже, часто думает о ней. Она поняла это не так давно и в первый момент ужаснулась, а потом стало грустно и жалко его, и теперь стоило трудов ни за что не показывать этой жалости, выдерживать стиль дружеского подначивания, как с Хаусом.
И ни в коем случае даже мысли не допускать о другом — о том, чего никогда не будет у него, и что было у неё - когда быстрое горячее дыхание и мягкие губы, волнующе, нестерпимо жалящие в безошибочно угадываемые точки электрических разрядов, и тёплые пальцы, сильные, чуткие, потирающие, поглаживающие, то едва щекотно прикасающиеся, то почти до боли сжимающие, и рождение нестерпимой, щемящей, непереносимой сладкой волны, поднимающейся из лона к самому горлу, к глазам, и последний завершающий горячий толчок его твёрдой возбуждённой плоти и шёпот — задыхающийся, бесконтрольный, почти в беспамятстве: «Ты — богиня, ты — моя королева, Блавски! О, боже, Блавски, как хорошо! Как же мне хорошо с тобой, Блавски!» Ей кажется, что именно от этого шёпота её и выносит на пик разрядки.
А после близости ему всегда ужасно хочется спать, и для неё наступают минуты нежного, шаловливого, но несомненного издевательства над ним — она нарочно «делает ёжика» - сопит ему в ухо, наматывает на палец его упругую волнистую прядь, а иногда, расшалившись, просовывает руку под одеяло и щекочет там. «Перестань, - хнычет он. - Ну, Ядвига, щекотно же...», - и тихо и обессиленно пофыркивает смехом, всё равно, несмотря на её возню, неудержимо засыпая. Тогда, унявшись, она приподнимается на локте и смотрит на него, спящего. А иногда, чуть прикасаясь, целует куда-нибудь в переносицу. Но прежде, чем уснуть самой, всегда, каждую ночь, осторожно, за плечо, понуждает его повернуться со спины на бок, потому что не переносит этих коротких зависаний его в состоянии апноэ, когда он с четверть минуты — или с пару десятилетий — совсем не дышит.
После ухода Кира Блавски остаётся в аппаратной одна. Здесь тихо. Панель пункта дистанционного слежения, как новогодняя ёлка, мягко пулисирует разноцветными огоньками. Девять линий, девять радиобраслетов. Совсем недавно начали они эту работу, а вот уже девятый подключён сегодня утром. Амбулаторный. Пациент Лейдинга. Что, интересно, думает делать Лейдинг — замкнёт круг обид и мести, начав новый тур, или одумается и выберет место поспокойнее? Можно даже рекомендации дать в последнем случае — он грамотный онколог, а то, что подлец, в сопроводительном листе указывать не обязательно.
Хорошо, что Кадди вместо конкурентной борьбы, даже сейчас, когда всерьёз запахло переподчинением, старается всячески содействовать проекту — четверо из наблюдаемых взяты в эксперимент по её наводке и, судя по параметрам слежения, у всех девяти пока всё более или менее благополучно.
И тут же, как назло, не успевает она додумать эту мысль, на приборной панели в сопровождении прерывистого звукового сигнала ярко вспыхивает тревожная красная лампочка.
Что происходит? Блавски пытается вникнуть в «китайский язык» непрерывной записи многоканального мониторирования. Пациент номер один. Нарушение ритма - пароксизмальная тахикардия. Резкое повышение давления. Пульс за сто сорок, аритмичный.
У Блавски холодеет в груди. Пациент номер один ей прекрасно известен — не нужно даже сверяться с журналом: сигнал с браслета Уилсона. С ним что-то случилось. Похоже на сердечный приступ. Тахикардия нарастает, оксигенация и ФСВ падают. Выдав красивую свечку за сто восемьдесят, следом начинает стремительно падать давление. Кардиогенный шок? Инфаркт? Разрыв аневризмы? Что-то очень и очень плохое. Такое, что не обойтись без экстренной помощи. Но какой именно? И куда её послать?
«Джим! Джимми! Родной, любимый! Что с тобой? Где ты?» Сигнал отчётливый — значит, он где-то в здании — в больнице или в зоне «С». Слава богу, связь с браслетом позволяет определить местонахождение его носителя. Блавски лихорадочно щёлкает преключателями, выводя на экран схему здания программы-пеленгатора. Погрешность не должна быть слишком большой. Ну, где? Где? Откуда кричит о помощи радиобраслет номер один? На перекрестье обозначения лестниц мигает звездой-пульсаром маленькая точка.
Паника заставляет людей поступать нелогично — например, вместо вызова реабригады, самой срываться с места, бросив пульт, который нельзя оставлять без присмотра ни под каким видом, и, прихватив с сестринского поста мешок Амбу и «экстренную коробку», бежать к лестнице, выбранной пеленгатором. Правда, про реабригаду она вспоминает и на ходу выхватывает телефон, чуть не роняя коробку. Но на лестнице никого.
Блавски останавливается, словно внезапно наткнувшись грудью на препятствие. Здесь тихо, пусто, сумеречно. Покинув пульт, она уже не слышит тревожный зуммер сигнала, и ей даже начинает казаться, что всё это ей привиделось. Она напряжённо прислушивается, вспоминая сотни просмотренных фильмов ужасов, где героиня или герой оказываются вдруг вот в таком пустынном месте — коридоре, или подвале, или бойлерной. «Раз-два, Фредди заберёт тебя». Она делает несколько робких настороженных шагов и оказывается перед приоткрытой дверью в кладовку. Ну, собственно, это не совсем кладовка — пустая, без какой-либо отделки, комната, где предполагалось со временем устроить архив. И вот из-за этой двери она слышит, наконец, какой-то неопределённый шорох. Она не знает даже, что это — звук дыхания, шелест одежды или что-то ещё, только понимает, что там, за дверью, кто-то есть. «Три-четыре, закрой скорее двери» Всё ещё нерешительно она поднимает руку и толкает дверь. «Пять-шесть, Фредди всех нас хочет съесть».
И, забыв обо всём на свете, бросается вперёд, к пытающемуся приподняться на локте Джеймсу. Весь перед его рубашки залит кровью, и на губах кровавая пена, а лицо белое, как дист бумаги, и становится ещё белее при виде неё, а глаза расширяются от ужаса, и он хрипит, протягивая руку перед собой в протестующем, отталкивающем жесте:
- Нет! Блавски! Ядя, нет! Сзади!
Она не успевает обернуться — что-то обжигающе — болезненное входит ей сзади под рёбра, и сразу же слабость и острая тошнота подкатывают к горлу, а ноги становятся, как варёные макароны и подгибаются. «Девять-десять, никогда не спите, дети!» На этих варёных подгибающихся ногах она по инерции делает ещё два шага вперёд и падает в окровавленные объятия Джеймса, роняя «экстренную коробку», роняя телефон, который разлетается на части на бетонном полу, роняя мешок Амбу.
«Похоже, Фредди был за дверью, когда я вошла», - последняя сознательная мысль.
Уилсон тянется за коробкой — медленно, как в вязком полусне, царапая пальцами пол. Тело Ядвиги, придавившее его ноги, мешает ему, но спихнуть её с себя сил не достаёт. Он вспоминает, что когда, отступая от взмахов ножа, он, пятясь, вошёл сюда, здесь, прямо под ногами, валялись какие-то рейки, палки — как раз перед тем, как она его ударила, он споткнулся обо что-то круглое, похожее на черенок садового инструмента, и чуть не упал — это и позволило ей достать его ножом первый раз. Уилсон знает толк в таких инструментах, ему всегда нравилось заниматься садом, нравилось смотреть, как из кажущегося мёртвым семечка проклёвывается живой росток, как потом он завязывает бутоны, начинает цвести, плодоносить... Так вот, то, что попалось ему под ноги было гораздо тоньше рукояти лопаты или граблей и гораздо длиннее тяпки.  «Ну и чёрт с ним, от чего оно ни будь, - подумал Уилсон. - Если это «что-то» достаточно длинное, можно попробовать дотянуться им до коробки, как-то придвинуть её. Там должно быть противошоковое в готовом заправленном шприце, должно быть кровоостанавливающее...»
Блавски застонала.
- Сейчас-сейчас, - пообещал Уилсон, нащупывая черенок — видеть он почти не мог из-за розового и плотного дрожащего тумана перед глазами, только под пальцами ощутил никак не подходящую садовому инструменту гладкую полировку. Он сощурился и всё-таки кое-как разглядел, что держит в руках: чёрную блестящую трость с серебраяной змеёй.
- Добрый знак, - пробормотал Уилсон. - Всё обойдётся, Блавски...
Он потянулся головой змеи к «экстренной коробке», надеясь зацепить и подтянуть поближе, но простое движение заставило его задохнуться и тяжко закашлятся. При этом кашле брызги и сгустки крови полетели у него изо рта и носа. Он обессиленно полуповернулся со спины на бок, уткнулся лицом в сгиб локтя, и всё кашлял, давясь, и не мог остановиться.

На такую удачу она даже надеяться не смела. Рыжая, от которой исходила ощутимая опасность, которая могла догадываться, что на самом деле её муж не умер, а только скрывается, которая могла заставить её принимать те жуткие таблетки, от которых тошнит, и хочется спать, и от которых она настолько сама не своя, что даже голос мужа становится далёким невнятным бормотанием, грозя угаснуть совсем, наконец, которая смеялась над её горем вместе с этим чёртовым негодяем Уилсоном, взяла, да и пришла сама. Без сомнения, это была очередная хитрость, ловушка, но ждать, пока эта ловушка захлопнется, она не стала. Нож наткнулся на ребро и вошёл косо, и она даже некоторое время думала, что сплоховала, как сплоховала при первом ударе, когда этот дрянной Уилсон взял, да и увернулся, а потом ещё стал хвататься за нож руками, что-то горячо говоря ей. Это отвлекало и раздражало её, хотя она старалась не слушать. И только, когда он, споткнувшись, потерял равновесие, она сумела воспользоваться моментом и всадила нож пониже нагрудного кармана где-то на пол-лезвия. Этого было, разумеется, мало, и он ещё попытался подняться и отнять у неё нож. Но уж чего-чего, а этого она допустить не могла, потому и, ударив ещё раз, сильнее и точнее, поспешно выдернула нож и отскочила с ним к двери. И тут как раз, как нежданный подарок, принесло эту рыжую.
Но нет, на сей раз она не сплоховала — коварная мозгоправка покачалась-покачалась — и рухнула, а перед ней встала дилемма, добить этих или понадеяться на случай и разыскать третьего. Она уже по опыту знала, что тревога в больнице поднимается очень быстро и легко охватывает все этажи, она рисковала не успеть.
«Запри дверь, - подсказал ей муж. - Если их не хватятся в ближайшее время, они всё равно умрут. Здесь никто не бывает, их никто не услышит. Там, на двери, я видел крепкий засов».
Он, как всегда, соображал быстрее и рациональнее её.
Заложив засов в петли, она заторопилась. Она ведь не была сумасшедшей и прекрасно понимала, что в больничной пижаме, залитой кровью и с хлебным ножом в руке разгуливать по больнице ей долго не дадут. Но нельзя же было оставить дело незаконченным. Оставался третий шутник — доктор-хромоножка, тот, длинный и голубоглазый. Доктор Хаус.
За время своего пребывания в больнице «Двадцать девятое февраля» она не сидела, сложа руки. Она знала теперь внутренний распорядок, знала расположение кабинетов, знала, когда и где можно застать свои «объекты» с наибольшей вероятностью.
Доктор Хаус должен сейчас валять дурака — дремать или пить кофе или осмеивать ещё какого-нибудь смертельно-больного — в своём кабинете, совсем недалеко. Лишь бы не попасться никому на глаза за те два десятка шагов, которые отделяют этот кабинет от лестницы. И не нужно рассусоливать — сразу быстро войти и воткнуть нож. А потом всё будет хорошо. Что именно будет хорошо, она едва ли могла даже мысленно себе сказать. Просто было ощущение покоя и завершённости, от которого её отделало совсем немного — два десятка шагов и одно движение ножа.
Сквозь полупрозрачную перегородку она увидела, что он сидит вполоборота к двери, листая на столе перед собой какие-то документы. Это было удобно. Она могла ворваться и сделать всё очень быстро, ещё до того, как он полностью повернётся. Она медленно вдохнула и выдохнула воздух и решительно рванула створку в сторону.
У хромого мерзавца оказалась кошачья реакция — только однажды она видела такую у человека, проведшего несколько лет в окружной тюрьме: мгновенный переход от полной расслабленности к полной собранности. Нож ударился в спинку стула и чуть не вылетел у неё из руки, а за другую руку, за запястье уже схватились жёсткие пальцы, выворачивая на излом.
- Не так резво, - насмешливо сказал он, стараясь дотянуться другой рукой до кулака, зажавшего нож. - Вот я прямо как знал, что с вами у нас проблемы будут!
У него были длинные руки — длиннее её. И поразительно сильные. Она поняла, что проигрывает схватку вчистую. Но муж и тут выручил: «Ты что, забыла, крошка? Он же хромой. Бей по ноге!»
Изловчившись, она ударила — коротко и резко. Он вскрикнул и, выпустив её, схватился рукой за бедро. Тогда она снова взмахнула ножом, и снова он увернулся - она только и сумела располосовать ему руку от плеча до локтя, но неглубоко. А хотела-то всадить в бок, в сердце.
- Помогите! - закричал он изо всех сил. - Серый код!
В коридоре раздались чьи-то шаги, голоса. Это придало ей силы — она бросилась вперёд, прямо в его объятья, уже не думая ни о чём и тыча ножом, куда попало. Особенно почему-то хотелось выколоть ему эти его невыносимые голубые глаза.
Хлопнула дверь, что-то зазвенело, падая, её уже хватали, вязали, выкручивали нож из руки.
 Хаус, тяжело дыша, прислонился к стене. Распоротый рукав весь промок кровью, кровоточил порез на скуле, кровь текла по шее, заливая воротник, капала с пальцев.
- Что произошло? - выпытывал бледный перепуганный Чейз.
- Ты что, сам не видишь? Мы ошиблись Это были судороги из-за отмены нейролептиков, - Хаус пошатнулся, взялся рукой за стену, оставляя на ней красный отпечаток. - Шизофрения, судя по всему. Скажите Блавски, она дерьмовый психиатр, и с неё причитается.
- Куда вы ранены? Что-то серьёзное? - озабоченно продолжал допрашивать Чейз. - Мне не нравится ваше состояние.
- Пара царапин — ерунда, - Хаус тронул шею, с интересом посмотрел на окровавленные пальцы.
- Сонная не задета?
- Я бы уже умер, умник, - Хаус вдруг ухватился за плечо Чейза и уткнулся в это плечо лбом.
- Голова кружится, - тихо сказал он.
Только теперь Чейзу пришло в голову получше оценить размеры кровопотери. Пиджак Хауса почти не был запачкан кровью, но из пореза на шее, кажется, текло за шиворот. Чейз потянул пиджак с плеч Хауса и увидел, что на нём мокрая красная рубашка. А ещё с утра она была сухой и светло-голубой.
- Ого! Откуда это? У вас есть ещё раны? - он торопливо зашарил глазами и пальцами по телу бывшего начальника. - Кажется, нет... Чёрт, да у вас из каждого пореза свищет, как из брандпойта!
- А-а... - сонно проговорил Хаус. - Забыл тебе сказать: у меня со свёртываемостью временные проблемы... Нашатыря с собой нет? Я сейчас отключусь...
- Каталку! - закричал Чейз. - Кто там? Венди! Ней! Живо каталку, в хирургию, четвёртую положительную, коагулограмму, факторы капаем, Колерник, шить!

Когда его уложили, из-за горизонтального положения тумана стало меньше, а головокружение, пожалуй, было даже приятным. «Уилсон такой цирк пропустил, - насмешливо подумал он. - Распсихуется теперь, а скажет, скорее всего, что я, как всегда, сам виноват, обладаю необыкновенной способностью попадать в истории. Хотя, это, уж скорее, он сам виноват — надо ж было называть клинику «Двадцать девятое февраля». Вот и не верь после этого суевериям!»
Он прикрыл глаза, чувствуя себя усталым и сонным, и именно в этот момент почти умиротворения, какое-то нечёткое беспокойство тряхнуло его. Казалось бы, всё в порядке: ему перельют кровь, зашьют или заклеют пластырем чёртовы царапины, пациентку, которая уже не его, а, скорее, Блавски пациентка, переправят в более для неё подходящее заведение, поставят на вид Ней, как ответственной за средний и младший персонал — нож-то, кажется, из хлеборезки свистнут — и всё уляжется. Но откуда же тогда эта растущая тревога, чувство неправильности, ошибки, как тогда, после аварии, в которой погибла Эмбер? Откуда мучительное ощущение, что он что-то упускает? Что-то чертовски важное... «Кто-то умирает», - сказал он тогда, потому что чувствовал на подсознательном уровне эту угрозу. Так же, как сейчас. Ему нужен был Уилсон, который обладал каким-то колдовским даром случайной репликой, даже одним словом, вдруг выдёргивать из подсознания светлую и острую, как молния, догадку. Но тогда, с Эмбер, Уилсон не помог ему — он был слишком расстроен и «утратил дар озарения Хауса». Точно так же он расстроен и сейчас историей с ребёнком. Не то уже бежал бы рядом с каталкой, выговаривая ему за аспирин. «Ты же, твою мать, так всю кровь потеряешь! Ты посмотри на себя — ты в крови с головы до ног!» В крови... В крови!!!
- Стойте! - крикнул Хаус, но из-за слабости крика не вышло — только сиплый полушёпот. - Стойте! Это важно!
- Говорите быстро, - сказал Чейз, наклоняясь к нему. - Времени в обрез.
- У неё нож был в крови, - проговорил Хаус, запинаясь, с трудом. - Ты слышишь, Чейз? Это важно.
- Да у вас весь кабинет в крови!
- Это моя, - прохрипел он. - А та — чья? - и, видя, что Чейз всё ещё не понимает, собрал свою волю и проговорил чуть громче. - Он уже был в крови, понимаешь? Уже. Значит, я — не первый...

- Ставь второй пакет, - командует Колерник, щёлкая иглодержателем.
- Четвёртая положительная, второй пакет, - эхом откликается Сабини. А «глушилки» добавить?
- Нет, я уже заканчиваю. Только руки придержи.
- Есть, мон женераль. Упс! - он прихватывает пациента за дёрнувшееся запястье. - Хаус, Хаус, не буяним! Уже почти всё. Просыпаемся, открываем глазки и осоловело смотрим на мир. Смотрим, я сказал, а не спим! Сюда, сюда, на меня! Сфокусировались! Отлично. Двадцать один стежок, как в лучших швейных мастерских Парижа. Ну, и отделала она вас!
- Того, другого, нашли? - спрашивает Хаус, с усилием пытаясь приподняться.
- Лежите.
- Нашли?
Сабини переглядывается с Колерник.
- Да, нашли, - неохотно говорит она. - Лежите, Хаус. С ними работают Чейз и Корвин.
- С ними?
- Лежите, швы разойдутся!
Хаус прижмуривает глаза, как от боли — впрочем, может, и от боли: сразу после наложения двадцати одного шва пытаться сесть на столе больно.
- Кто? - совсем тихо спрашивает он, и почему-то Колерник чудится, что он уже заранее знает, кто.
- Уилсон и Блавски.
- Насколько там плохо?
Он понимает, что плохо, потому что она вошла к нему с окровавленным ножом, и никто ещё не поднял тревогу.
- Ребята стараются, - негромко, успокаивающе, говорит Колерник.
- Насколько плохо?
- У обоих проникающие ранения, у Уилсона — в грудную клетку, у Блавски — в брюшную сзади, повреждена почка. У Уилсона была остановка сердца. У обоих большая кровопотеря, но Блавски обескровлена сильнее — когда подали, давление ещё было очень низкое. С ней работает Дженнер. Сообщили по селектору — нужна донорская кровь. Куки, Джойс и Кэмерон подошли, пока этого достаточно... Ну, всё. Лежите два часа, потом можете аккуратненько встать.

- Сердце запустили сразу, но сколько времени оно стояло, неизвестно, -  Ней докладывает Чейзу на бегу, каталки грохочут колёсами по коридору к оперблоку, где уже торопливо разворачиваются два стола - Два ранения в грудную клетку, одно проникает в лёгкое, с другим пока не понятно — нож вошёл косо, скользнул по ребру. Открытый пневмоторакс. У Блавски внутреннее кровотечение, похоже, что повреждена почка, проникает в брюшную полость. Давления нет.
- Передай по селектору, что нужны доноры. У Уилсона — первая минус, группу Блавски я не знаю — пусть посмотрят в картотеке и быстренько тест на подтверждение.
- На настоящий момент кто тяжелее? - спрашивает в предоперационной Дженнер. - Мы с доктором Корвином готовы.
- Блавски.
- На стол.
- Нет. - Чейз бросается к умывальнику, торопливо стаскивает с себя униформу, раздеваясь до пояса. - Я помоюсь через мгновение. Берите Уилсона.
- Помоешься — и оперируй его на здоровье, - возражает Корвин. - Блавски на стол — я начинаю.
- Ты — торакальник, я — полостник. Две минуты роли не играют, чтобы лезть не по профилю.
- Ничего, у меня широкий профиль.
- Но у меня — нет. Корвин! Я - хреновый торакальник по сравнению с тобой, ты сам знаешь. Средостение смещено, всё в спайках, ткани лезут. Пусти меня в живот!
- Тут не торговая лавка, Чейз. Первая бригада оперирует более тяжёлого. Это закон. Если тебя так пугают спайки, зови Колерник и иди смотреть спектакль со смотровой площадки. Всё, мне некогда трепаться. Ней, подавайте больную. Дженнер, наркоз!
Он скрывается в первой операционной, оставив оторопевшего Чейза наедине с его негодованием.

- Почку придётся удалять. Проверьте, на месте ли вторая. Кишечник повреждён тоже. Не растопыривай локти, мне за тобой ничего не видно, - Корвин предплечьем отпихивает руку ассистента. - Чёрт! Далеко тянуться. Эй, малый, - к ассистенту анестезиолога. - Передвинь эту хрень у меня под ногами ближе к головному концу стола — я же не резиновый, чтобы всё время растягиваться. Что ты смотришь? Вот вместе со мной и передвинь — не надорвёшься, я не такой жирный, как твоя мамаша.
- Как вам удалось, Корвин, с вашим языком до такого возраста дожить без ампутаций? - вздыхает Ней.
- Я — гениальный хирург и жалкий карлик в одном флаконе — это искупает мой словесный галитоз, - почти на серьёзе откликается он. - Вытри мне пот лучше, чем бла-бла. Так, зажим на почечную артерию. Я пересекаю. Готово. Шить. Для кишечника нужно будет расширить доступ. Дженнер, что давление?
- Держим сто на шестьдесят.
- Молодцы. Ней, подай выпускник для забрюшинного дренажа. Прихвати к коже, - снова обращается он к ассистенту, но не оставляй слишком коротко — устраивать из за твоей глупости игру в прятки в животе на третий день после опервации никакого желания нет... Что там у них? - вдруг поднимает он голову.
- Не отвлекайтесь, доктор Корвин, - говорит Ней. - Теперь то, что происходит за стеной, вас совсем не касается.
- У них что, опять остановка сердца?
- Доктор Корвин, у вас своя пациентка на столе.

- Шить! - Чейз содрал и бросил перчатки, хотя это было не в его правилах, создавать дополнительные проблемы младшему персоналу. Впервые за, наверное, двадцать лет он настолько измотался на операции, что ноги буквально не держали его, а перед глазами всё не то, чтобы плало, но утратило резкие очертания. Покачиваясь, как пьяный, и вытирая лицо уже нестерильной маской, он вывалился из операционной в коридор, и маску тут же бросил прямо на пол.
- Чейз, - окликнул его знакомый голос и, обернувшись, он увидел сидящего на широком подоконнике Хауса — в больничной пижаме, с заклеенной шеей и щекой и в больничных шлёпанцах на босу ногу.
- Лёгкое мы ушили, - сказал он и тоже сел на подоконник. - Сами-то как? Не рано встали?
- Уже экстубировали или оставили до реанимации?
Чейз уже настолько очухался, чтобы посмотреть на Хауса повнимательнее. Хаус был необычным: говорил тихо и мягко.
- Я сделал всё, что нужно, - сказал с лёгким вызовом Чейз. - Там ещё накладывают швы на кожу. Решать, конечно, анестезиологу, но я бы не торопился с экстубацией. И с переводом из операционной — тоже.
 - Значит, не блестяще?
Чейз мотнул головой в редуцированном отрицательном жесте и вдруг заговорил — быстро, захлёбываясь словами, словно его прорвало:
 - Вошли переднебоковым доступом, как обычно, в рану сразу выбухание. Там пневмоперикард, первым ударом она по краю задела — малюсенький, но, сука, напряжённый, он и остановку дал. Ладно, отпихнул, раскрыл глубже. Всё, как в детской игре, поперепутано. Сердце сместилось, анастомоз запаян, в фиброзном кольце. Кровит со всей поверхности. Средостение как наизнанку вывернуто. Рубцы, спайки — не подберёшься. Пошёл чуть ли не тупым путём, наудачу, из-под руки — фонтан. И не вижу, откуда. Давление сразу — бряк — на ноль. И опять остановка. Одной рукой качаю, другой дырку ищу. Как крот в норе. Ну, нашёл, лигировал, стал стягивать — рвётся. Отступил, стал стягивать — рвётся. Уже ищу глазами, чем залатать — рубцы твёрдые, кальциноз. Сердце всё уже облапал, как шлюху в борделе, прикидываю, где хоть серозу выкроить. Сам вышиваю гладью, как чокнутая рукодельница — одни нитки. Ладно, кое-как прихватил, приложил электроды: разряд. Сердце дёрнулось — оттуда же опять фонтан. Уже просто рукой держу, ассистент - кисет вокруг пальца. Жаль, думаю, у нас несовместимость по крови, не то бы отхерачил себе первую фалангу — и там оставил, потому что уже убирать страшно. Помолился, убираю — чудо какое-то: сухо. Пошёл на лёгкое — ну, там всё проще. Пару сегментов убрал, остальное ушил... Ребро на место поставил. Всё.
- Выговорился? - понимающе кивнул Хаус. - Легче? Сердце долго стояло?
- На операции — меньше минуты. А вот там...
- Где? Где вы их нашли?
- В подсобке у перехода в зону «С». Слава богу, что на Уилсоне был радиобраслет — засекли маячок. Когда побежали туда, остановки ещё не было. Ну, сколько там? Минуты, может, три. Дверь она снаружи заперла — засов заложила. Когда уже туда вбежали, сердце стояло. Сразу начали качать. Не знаю, сколько времени совсем без кровоснабжения. Не больше двух-трёх минут.
- Ясно. Корвин тоже закончил. Нефрэктомия, удалили часть кишечника. Там большая кровопотеря. Гиповолемический шок.
- Хорошо ещё, что Уилсон пытался оказать ей помощь. Не знаю, как там всё получилось, но у них как-то оказался реанабор. Он успел ей ввести пару ампул прежде, чем сам отключился. А она, похоже, сразу была без сознания — так и лежала ничком, прямо на нём, сверху, как упала. Он не смог её подвинуть — колол в шею, сзади, там видно.
- Молодец, - серьёзно кивнул Хаус. - Может быть, он спас ей жизнь... Впрочем, может быть, и не спас... Да и сам — тоже...
Чейз глубоко судорожно вздохнул, словно наконец смог вынырнуть из-под воды, и соскользнул с подоконника.
- Надо переодеться.
- Что, очухался?
- Немного.

Он пошёл в душ и долго стоял под струями воды, стараясь выбросить из головы все мысли и опасения — например, по поводу того, что опять соскользнёт или прорежется лигатура. Наконец, встряхнувшись, как мокрый пёс, вышел в раздевалку и увидел полностью одетого, чинно сидящего на скамейке Корвина.
- Ну что, паникёр, справился?
Отвечать не хотелось — хотелось, по правде сказать, пнуть милого друга ногой.
- Я удалил почку, - сказал Корвин.
- Я бы постарался сохранить.
- Почек две.
- Можно обходиться и одной, ты прав. Не факт только, что именно той, которую ты оставил.
- Моча отходит. Давление нормализовали. Переливаем кровь. Ещё я резецировал участок кишечника, наложил анастомоз.
- Зачем ты мне всё это говоришь? Ждёшь моего одобрения?
- Почему нет? Если не как врача, то как друга.
- Так, как ты, друзья не поступают, - Чейз сдёрнул с крючка полотенце и принялся яростно вытирать волосы. - Я просил. Я тебя что, часто прошу?
- Ну, чего ты злишься, - примирительно проговорил Корвин. - Я не мог тебе отдать Ядвигу. Это слишком... слишком карма. Если её жизнь в опасности, то спасти её должен был я. Я, а не ты.
- Да. Красиво. А если я при этом зарежу Уилсона, хрен бы и с ним, и со мной, лишь бы твои сверкающие доспехи не запотели?
- Брось. Ты — высококлассный хирург, с чего бы тебе его зарезать?
- С того, что я — полостник. С того, что я лазил в грудь — в чистую грудь — всего раз двадцать, и он у меня на операции потерял сердце. С того, что я чуть не обделался сегодня у стола, когда всё ползло и кровило, а мне ассистировал не второй, не третий — пятый хирург, и на анестезии у меня стоял сопляк, вчерашний студент. И он дал интраоперационно вторую остановку.
- И ты хотел бы, чтобы я такой бригаде доверил оперировать Ядвигу? - насмешливо спросил Корвин. - Нет уж, Бобби, мальчик, у меня должен был быть лучший ассистент из возможных, и Дженнер, а не твой сопляк. И Ней, а не Лич. Потому что если кто-то подставляет женщину под нож, кто-то должен её гарантированно спасти. Ты хоть знаешь, за что она на них набросилась?
- Она сумасшедшая.
- Даже у сумасшедших есть их сумасшедшая логика. Ну, знаешь?
- Нет. Мне было некогда сплетни собирать. Я оперировал.
- Я тоже не в носу ковырял. Но всё-таки полюбопытствовал. Несколько лет назад Уилсон лечил её мужа, и лечил, спустя рукава. Парень умер, а у неё от горя крыша поехала. Вот она и положила себе задачу: найти и отомстить. А Блавски и Хаус просто оказались не в том месте не в то время. И я сам — дурак — оставил её дежурить в аппаратной. Конечно, она кинулась к нему, сломя голову, когда увидела, что его сердце с перепугу вытворяет. Вы пока ввезли его из коридора, я видел, он штаны намочил. Следовало ожидать. Не защитил её от ножа, любовник хренов! И я должен оставить её вспомогательной бригаде и зашивать ему сбережённую шкуру?
Чейз давно уже оставил полотенце и смотрел на Корвина во все глаза, не перебивая.
- Ты рехнулся, - проговорил он наконец, роняя это самое полотенце из расслабленных рук. - Ты... ты и впрямь сошёл с ума, Корвин... Уилсон в жизни никого не лечил, спустя рукава. И Хаус не оказался «не в том месте» - она же к нему в кабинет ворвалась. И да, Блавски кинулась, когда увидела, что вытворяет монитор. А он, конечно, вытворял. И не «с перепугу» - мы нашли Уилсона в состоянии клинической смерти, там тампонада сердца была и, скорее всего, гипоксические судороги тоже. Тебе должны были в меде говорить, что в таком состоянии сфинктеры не держат. Но пока был в сознании, он пытался помочь ей. И помог — я не знаю, довезли бы мы её, если бы он не ввёл сердечно-сосудистые... Они любят друг друга - это ежу понятно. А ты... Брось, Кир, не встревай — никому ты этим лучше не сделаешь. Отвлекись. Забудь.
- Если бы ты знал... - проговорил Корвин тоскливо, покачивая головой. - Если бы ты только догадываться мог, Чейз, как я ненавижу этот кукольный футлярчик, в который засунул меня господь всемогущий. Лучше бы я родился слепым, вообще парализованным. Я был бы инвалидом, калекой, вызывающим жалость, но я, по крайней мере, не был бы игрушечным куклёнком, целлулоидным пупсиком. Будь она проклята, эта марионеточная жизнь! Да будь я настоящим человеком, нормальным, взрослым мужиком, неужели я подсматривал бы в замочную скважину? Мне снятся сны, - вдруг сказал он, отворачивая лицо так, чтобы Чейз не мог видеть его глаз. - Я просыпаюсь и... Ты знаешь, что это такое, Чейз, просыпаться с желанием умереть каждое утро?
- Почему ты не принимал соматотропин? Уже годам к восьми можно было понять, что с тобой не всё в порядке.
- А почему ты раньше об этом не спрашивал? Поздно спохватились. Я ведь жил не в Нью-Йорке и не в Филадельфии, а в таком милом городке — Бугуруслан. Семья потомственных алкоголиков. Пока мать сообразила, что метровый рост к двенадцати годам не совсем обычен, пока местные эскулапы поняли, что со мной, было уже поздно — ростковые зоны практически закрылись. И спасибо ещё, что я не кретин — ТТГ оказался функционально полноценным. Не то, чтобы я совсем не пытался вырасти - отвоевал целых девять сантиметров. Что было, кстати, важно для медвуза, не то меня порезали бы по профпригодности. Но дальше девяти сантиметров дело не пошло... Что ты смотришь на меня с такой жалостью, Чейз? Надевай штаны и сходи проведай своего больного — я не обнажаюсь при свидетелях, а хотелось бы тоже ополоснуться.
- Кир... - Чейз, тем не менее, не спешил уходить. - Каждый человек уникален — ты сам знаешь. Ты не мог бы быть другим. Реальность не терпит сослагательности.
- Пошёл вон, - отмахнулся Корвин. - Не лечи меня.

УИЛСОН

Боль. Острая, режущая. Она мешает вздохнуть, и мне не хватает воздуха. Больно. Боже, как больно! Лучше бы я умер. Перед глазами что-то ослепительно-алое, лишь смутные двигающиеся силуэты пятнают этот огонь.
- Кашляй!
Он что, с ума сошёл? Какое там «кашляй»! Мне и напёрстка воздуха не вдохнуть, да и сам воздух, как бритевенные лезвия, режет горло, грудь, режет до крови — так, что кровь хлюпает в трахее. Но и не дышать больше я тоже не могу.
- Кашляй, мать твою, Уилсон! Ты жить хочешь? Выдохни же ты резче!
И безжалостный наждак по горлу — болезненной, невыносимой щекоткой. Да это пытки!
Кашель раздирает меня пополам, кажется, грудь сейчас разорвёт в клочья, уже рвёт в колочья,  я стараюсь удержаться и не кашлять, но не могу. Больно! Больно!!!Хотя чья-то рука и слегка придавливает грудную клетку, ослабляя боль, Невыносимо больно! Я плачу от боли, как маленький.
- Швы состоятельны. Отсос. Морфий. Кислород.
Блаженное беспамятство.
Прихожу в себя снова от боли. Она почти такая же — режущая, острая, отзывающаяся каждому вдоху. Но теперь её уже всё-таки можно кое-как терпеть.
Белый потолок, монотонное попискивание, трубки с разноцветными жидкостями тянутся к обоим локтевым сгибам от подвешенных на штативы пластиковых мешков. Я ещё пытаюсь сообразить, где я, и почему обстановка кажется мне странно знакомой, как, заслоняя потолок, надо мной всходит чья-то небритая физиономия. Ничего хорошего — седоватая неопрятная щетина, складка между бровей, несвежая полоска пластыря на щеке, пронзительные, голубые до рези, глаза, но сейчас это — солнце моей маленькой вселенной, и как полагается порядочному солнцу, оно даёт мне свет и тепло.
- Я люблю тебя, солнце, - говорю я. - Сделай, чтобы было небольно...
- Да без проблем, - говорит солнце и протягивает руку, то есть луч, к маленькому шкафчику, из которого тоже тянутся прозрачные трубки куда-то к моей шее.
Боль сворачивается в маленький колючий клубочек, как ёжик и закатывается мне под рёбра — туда, где ему будет спокойнее, потому что он хочет спать. Свернуться в клубок — и спать, спать, спать...
И снова болезненное пробуждение — в маленький мирок свернувшегося ёжика бесцеремонно влезает твёрдая, холодная трубка, царапающая горло, и снова нечем дышать, и воздух режет, и снова боль просыпается и вскакивает, как встрёпанная, и тот, кто совсем недавно был солнцем, ласково согревающим, защищающим и успокаивающим, рычит на меня, как на раба с хлопковой плантации:
- Кашляй! - и снова его ладонь фиксирует грудь, уменьшая боль.
- Не... не могу...
- Через «не могу»!
Я стрательно кашляю и снова плачу от боли. Трубка хлюпает и чавкает, ворочаясь у меня во рту, словно выгрызает через горло все мои внутренности — а по ощущениям где-то так и есть.
- Вдохни! Глубже! Задержи дыхание! Кашляй!
Мне кажется, все его команды — это так, для самоуспокоения. Потому что выполнять я их всё равно не в состоянии — спасибо, что хоть как-то кашляю и даже дышу.
Наконец, хлюпающая трубка убирается, а вместо неё прижимается к носу и рту кислородная маска.
- Ну всё, всё, молодец, - говорит мне Хаус, как маленькому, и промокает мне слёзы салфеткой. - Отдыхай.
И только теперь ярко, как будто единой вспышкой, я вспоминаю всё и тяну маску с лица, потому что она мешает говорить.
- Хаус, как... - кашель душит и рвёт, но сейчас я плевать на него не хотел — я должен спросить, должен узнать, пусть хоть лёгкие совсем разорвутся. - Она... она не...?
- Тихо, тихо, я понял, - Хаус возвращает маску на место. - Ты про Блавски? Она жива. Дыши спокойнее.
Сестра возится у мешка капельницы, что-то добавляет, регулирует скорость введения. Больно. Боль — самое сильное, всё перекрывающее ощущение. Боль сдавливает грудь так, что хочется кричать, но — нечем.
- Сколько... уже прошло?
- Сколько времени прошло с того момента, как вас нашли?- переспрашивает он. - Где-то тридцать пять — тридцать шесть часов, ты был загружен.
Мне ещё о многом надо спросить, и я снова сдвигаю маску, но Хаус шлёпает меня по руке:
- У тебя сатурация ниже восьмидесяти, не трожь ты маску, ради бога! Дыши!
- Блавски... Что с Блавски?
- Сейчас ты ей ничем не поможешь, с ней занимаются лучшие врачи больницы.
- Ты — лучший врач больницы, - хриплю. - Почему ты здесь?
- Потому что я — твой друг, и ещё потому, что там нечего диагностировать. А сейчас заткнись и просто дыши. Ещё мешок первой отрицательной, - это сестре. -  Ставьте в другую руку деципроцентный арфонад, эуфиллин струйно на глюкозе, пять кубиков и приготовьте АМК — может понадобиться.
- Что с Блавски, Хаус?
Он отводит глаза:
- Она в тяжёлом состоянии. Утешайся тем, что хоть чем-то помог ей — большего ты всё равно не мог сделать.
По этим словам, по его ускользающему взгляду понимаю, что Блавски умирает. И меня накрывает отчаяние.
- Это я виноват! - и снова закашливаюсь. Во рту вкус крови.
Он закатывает глаза:
- Ну, начина-ается...
- Это же не ей... это мне... Она же не при чём! - не могу говорить, душит кашель.
- А ты, типа, при чём?
Больно. В груди клокочет и хлюпает, сдерживаться нет сил, ощущение такое, будто пытаюсь дышать водой — вернее, крутым кипятком. Хаус, приподняв за плечи, удерживает меня в полусидячем положении, и мелкие брызги крови, когда я кашляю, летят ему на руки. - Головной конец выше, - это снова сестре. - Ставьте АМК.
Больно! Адски больно! И это не только физическая боль. Медсестра, установив капельницу выходит, а я сбивчиво пытаюсь объяснить, но не могу продраться сквозь раздирающий грудь кашель, только хриплю, давясь:
- Это — мой прокол... Это я... Та пациентка... муж... от рака... я лечил... Даже не вспомнил... А она...
- Может, всё-таки заткнёшься, а? - спокойно и почти ласково предлагает Хаус. - Или хочешь всю работу Чейза нахрен выкашлять? Всё я знаю уже про эту чокнутую. Она в претензии: почему ты не умер вместе с её мужем. И ты — полный идиот, если готов на серьёзе винить себя в этом. Дыши давай спокойнее. Швы разойдутся.
Тон, что ли, у него такой — я словно трезвею. Боль никуда не уходит — отступает отчаяние, и зрение обретает резкость, а голова начинает соображать. Доходит, например, что если не пытаться кричать, а, наоборот, говорить слабым шёпотом, кашлять почти не хочется, а Хаус всё равно меня понимает. Можно вдохнуть кислород, сдвинуть маску, сказать пару слов на выдохе, вернуть маску на место, вдохнуть кислород — можно целую лекцию так прочитать, ни разу не закашлявшись, только не напрягать голос. И ещё я замечаю то, чего не заметил прежде: кроме пластыря на щеке, у Хауса наклейка на шее, и движения рукой скованные, как будто ему больно. Но первоочередного разрешения ждёт другой вопрос:
- Что с Блавски? Говори. Я помню, что она ударила её сзади... Что повреждено?
Мой рассчёт оправдывается: теперь я совсем не напрягаю голоса, но Хаус всё равно меня понимает, как заправский липрайдер.
- Проникающее в брюшную. Была сильно порезана почка, задет кишечник, массивное кровотечение. Её прооперировали: резекция пары сантиметров сигмы, нефрэктомия, - неохотно рассказывает он. - Оперировал Корвин. Ушил, вроде бы, нормально, но сохраняется высокая температура и, что ещё хуже, гипотония. Давление еле удерживают в два препарата. Возможно, перитонит вызвал сепсис. Кровь посеяли на стерильность, капают антибиотики. Можно сказать, что она относительно стабильна. Ну а твоё собственное состояние тебя интересует? У тебя дважды сердце останавливалось. Задет перикард. Лёгкое Чейз тебе залатал, но без пневмонии хотелось бы обойтись, так что не забывай откашливаться, только без фанатизма.
- А ты?
- Что — я?
- С тобой что? - я касаюсь пальцами его пластыря и чувствую под ним грубый шов. - Это тоже она?
- Тоже. Удивительной энергии оказалась вдова!
- Как нас нашли? Я помню, что она заперла дверь...
- По «маячку»? Сработал твой браслет.
Больше спрашивать, вроде бы, не о чем, но кое-что не даёт покоя.
- Хаус... почему Корвин?
- А сейчас ты о чём? - хмурится он, не понимая.
- Чейз, как полостник, лучше... Почему он оперировал на грудной клетке, а торакальник- Корвин делал резекцию кишечника и нефрэктомию?
- По закону джунглей. Кто раньше встал, того и тапки. Корвин был с первой бригадой, Блавски — в коллапсе. Тебе запустили сердце, привезли относительно стабильного. Поэтому ты, как порядочный джентльмен, пропустил даму вперёд.
Снова всё становится проще — я дурак, что всё усложняю. Конечно, дело в том, что Корвин был готов раньше Чейза и взял более тяжёлого — по непреложному закону медицинской сортировки, тому самому, который Хаус сформулировал: «кто раньше встал, того и тапки». Всё в порядке — я не о том беспокоюсь. Но беспокойство не уходит — может быть потому, что Хаус, отвечая, смотрит в сторону, избегает моих глаз.
- Это не то, - наконец, говорю я. - Ты знаешь... Скажи мне правду.
- Корвин влюблён в Блавски, - говорит Хаус. - Поэтому ненавидит тебя. Будь он трижды торакальник, тебя всё равно резал бы Чейз, даже если бы ты стократ переплюнул Блавски по тяжести.
Всего-то несколько слов производят эффект хлопнувшей над ухом петарды. Я совершенно теряюсь, а потом волной накатывает облегчение. Господи, как просто! А я не понимал, искал причину в себе... Бедный Корвин! Только на миг представить себя на его месте, в его шкуре... «Нет, не себя, - вдруг соображаю я. - Хауса. Корвин куда больше похож на него, чем на меня. Что было бы, живи Хаус вот таким, чуть выше метра, карликом. С его самолюбием. С его ранимостью. С его душой. Подумать страшно!» - меня бросает в холод леденящего ужаса.
- Эй, ты что? - пугается Хаус. - Ты даже не догадывался? Ты... Да что с тобой? У тебя такое лицо...
- Да нет, конечно, я и подумать не мог... В голову не приходило... Да и кому бы такое вообще пришло — ведь она, не смотря ни на что, красавица, а он — карлик. Просто маленький смешной карлик... О, господи, Хаус! Какие же мы всё-таки все эгоистичные бесчувственные твари!
- Перестань. Ты-то ведь не эгоистичная, не бесчувственная тварь — ты всех жалеешь, всех пропускаешь через сердце.
- И за это меня ударили ножом? Нет, Хаус, я ничем не лучше — я ведь даже не вспомнил  ни её, ни её мужа. Парень умер, не смотря на моё лечение, а я благополучно забыл о нём всего через пару дней.
- А должен был совершить акт самосожжения? Притом, будучи онкологом? Ну, так бы ты недолго протянул. Брось, Уилсон, не посыпай голову пеплом из своей несостоявшейся урны.

ХАУС

Ухожу от него только когда засыпает. Чувствую себя препаршиво. По коже то и дело продирает морозным наждаком: чудом выжил он, чудом выжила Блавски, и настоящей стабилизации нет пока ни тут, ни там. А больница, между прочим, не смотря на моё настроение, должна работать. Нужно перевести сумасшедшую в профильную клинику, нужно сделать обход, проверить остальных восьмерых на пульте, распределить дежурства и операции, описать, что произошло с Уилсоном, в его «истории наблюдения за...» - нужно сделать тысячи дел, до которых я отнюдь не охотник, и которые до сих пор делала Блавски. Но первостепенное — одно. Из кабинета нажимаю кнопку селектора:
- Венди, у нас были две свободные ставки: онколог и врач-лаборант.
- Да.
- Их больше нет. Открываются вместо них четыре ставки охранников. Кажется, мы не должны ничего проиграть по деньгам от такой замены.
- Да, вам правильно кажется, - отвечает она, пощёлкав клавишами.
- Сообщи в бюро по найму, скажи им, я жду уже сегодня. Кандидатов отправляй на собеседование к Ней.
В коридоре меня ловит Кэмерон:
- Решила вспомнить старые добрые деньки и сделать вам перевязку, пока вы не сгнили заживо под бинтами из-за своей лени. Пойдёмте в процедурную.
Сам не понимаю хорошенько, почему, но я её слушаюсь.
В процедурной она усаживает меня на жёсткий клеёнчатый стул и начинает отдирать наклейку со всей садистской изобретательностью отвергнутой женщины.
С шипением втягиваю воздух сквозь зубы. Больно.
- Говорила вам, вы доиграетесь с аспирином. Ещё немного — и истекли бы кровью.
- Ничего. Кровопускание полезно. Активизирует костный мозг.
- Все нитки в кровище...
- Знаешь, что Блавски уволила Лейдинга? - вдруг спрашиваю.
Чуть вздрагивает и пауза длинновата, но плечами пожимает равнодушно:
- Зачем вы мне это говорите? Какое мне дело?
- Да брось! Видно же было, как он тебе мешает ты онкологию обходила за пушечный выстрел, пока он тут был, из амбулатории не вылазила.
- Вы мне это устроили, - говорит она обвиняюще, но терпимо — неужели всё ещё надеется меня починить, исправить? - Вам было забавно. Вы любите стравливать людей. Может быть, вы и не понимаете, но из этого иногда получается то, что получилось здесь вчера.
- Ошибаешься. Если бы это я их всех, по твоему меткому выражению, стравливал, дело обошлось бы без крови. Уилсон говорит, что я сволочь, но не садист.
- Ну, Уилсону, конечно, виднее. Тем более теперь.
- Эй-эй! - почти всерьёз пугаюсь я. - Здесь-то я при чём?
- Я говорила с этой несчастной больной, - вдруг объявляет мне Кэмерон, заливая швейную работу Колерник жгучим антисептиком, отчего я опять шиплю, как плевок на сковороде. - Знаете, с чего началось её помешательство? Она была в больнице, когда умирал её муж...
- Ты с таким трагизмом рассказываешь, как будто про своего первого или второго, - не удержавшись, поддеваю я. - Зато теперь тебе есть, с чем сравнивать — наверное, всё-таки приятнее, когда любовь переживает смерть. По крайней мере, обходится без сломанного носа.
- Какая же вы всё-таки сволочь! - в сердцах говорит она, но без обиды и без слёз. Мои слова задевают её — и только. Не ранят.
- Ты не любила ни того, ни другого, ни третьего, верно? - наудачу спрашиваю я — почему-то кажется, что у нас сейчас завяжется интересный разговор. Но она увиливает:
- Перебиваете нарочно, чтобы я отвлеклась и не продолжала, потому что боитесь того, что я могу рассказать?
- Да нет, продолжай на здоровье. Она была в больнице, муж умирал, а я показался ей издалека сволочью, и поэтому она решила убить меня, Блавски, которая тогда в «Принстон-Плейнсборо» вообще не работала и за компанию Уилсона?
- Нет. Главный объект её ненависти — Уилсон. Она рассказала мне, что Уилсон сидел у мужа в палате почти всё время, говорил с ним, держал за руку — он уже знал, что конец вот-вот наступит
- Вот мерзавец! За это стоило убить.
Около полуночи его позвали из палаты, и он вышел, посмотрев на неё извиняющимся взглядом.
- А-а, теперь понимаю. Я же помню у него этот взгляд — сколько раз самому хотелось убить за него.
- Да подождите вы! - досадливо отмахивается от меня Кэмерон. - Он вышел и пропал довольно надолго. Муж её получал морфий, дозатор работал в дискретном режиме. Видимо как раз наступила фаза, когда предыдущая доза заканчивалась и стала нужна новая. Он был практически без сознания, но тут забеспокоился, и она поняла, что ему очень больно. И кинулась искать Уилсона.
- Зачем? Дозатор сработал бы через минуту. Во всяком случае, быстрее, чем она его нашла бы.
- Возможно, она этого не знала. Она нашла Уилсона возле барьера регистратуры в обществе врачей и сестёр. Вы, Хаус, особенно бросались в глаза — с тростью и без халата, она это запомнила. Было весело: торт, бокалы какого-то питья — она уверяет, что алкогольного. Уилсон улыбался вашим шуткам, все вокруг тоже смеялись, хлопали его по плечу, поздравляли...
- Был его день рождения? - начинаю догадываться. - Ему исполнилось десять високосных лет, надо полагать...
- Что? Почему десять?
- Не обращай внимания — он считает возраст високосными годами, такая фишка. Ему вот-вот стукнет тринадцать — если считать только високосные года, дольше удаётся сохранять молодость. Что было дальше? Впрочем, я догадываюсь. Даму перемкнуло?
- Она окликнула его, он обернулся и, всё ещё продолжая смеяться, сказал: «Сейчас-сейчас, минуточку подождите».
- Ну, это точно карается смертью.
- А вы сказали — она запомнила ваши слова совершенно точно: «Иди, а то твой пациент без тебя спокойно умереть не может».
- Круто! И, безусловно, стоило попытки убийства троих человек.
- Она сумасшедшая...
- Вот именно. А всё остальное малозначимо. Виноват, не виноват — она просто трёхнутая, и её поведение не обусловлено нормальной логикой.
- Но если бы вы не сказали тех слов, ни Уилсон, ни Блавски сейчас не пострадали бы. А вот вы — легко отделались, по-вашему, это справедливо?
- Важно, что это по-твоему несправедливо, вот только чего ты от меня-то хочешь?
- Внести коррективы, - говорит и срывает очередной пластырь, кажется, вместе с кожей. И антисептик на шов приливной волной, садюга!
- Оу-у!!!
- Всё-всё-всё, больше не буду... тш-ш... - и дует, а потом вдруг целует меня куда-то в висок — легко, одним прикосновением губ. - Да ладно вам, не так уж и больно...
Вот и пойми их, Евиных дочерей!
Она заканчивает перевязку, берёт у меня кровь — оказывается, Колерник, которая теперь как бы мой лечащий врач, назначила гору анализов, и я даже не сопротивляюсь, потому что... ну, потому что я, говоря по правде, устал до полусмерти. Глаза закрываются сами собой, и, пока Кэмерон убирает инструмент, я начинаю видеть перед ними, перед закрытыми, какие-то путанные картинки: эта пациентка с ножом, Кадди, целующаяся на крыше с Орли, а за ними пристально наблюдает Харт, почему-то сделавшийся ростом не больше Корвина, и это вроде уже не Харт, а Уилсон, и на руках у него свёрток с младенцем — почему-то чернокожим и очень маленьким, как кукла. Ба! Да это, похоже, покойный Форман... А потом вдруг вижу, что это и не ребёнок вовсе, а коричневый гладкошёрстый щенок, и глаза у него точь-в-точь, как у Уилсона.
- Хаус, а вы спите, да? - слышу уличающий меня шёпот Кэмерон. - Пойдёте к себе или здесь вам постелить?
Снова выплывают из тумана белые стены и сиреневая пижама, оттопыренная на груди — близко-близко. Сейчас бы положить голову на эту грудь, как на подушку...
- К себе...
Бреду, шатаясь, по коридору, чуть не падаю на эскалаторе, с трудом преодолеваю лестницу и — попадаю прямо в объятия Кадди. Востребованный я сегодня женской диаспорой, как я погляжу, хотя, по закону подлости,  мне уже и не до неё — в другое бы время, а сейчас спать.
- Хаус! Ну что, как они там?
- Кто «они»? - в голове туман плавает клочьями, как над побережьем океана при похолодании. Очень красиво.
- Как «кто»? Джеймс? Ядвига?
- А-а, - говорю, прикрыв глаза, чтобы побороть головокружение. - Ну, Ядвига без сознания... Уилсон пришёл в себя... Чейз боится, что прорежутся лигатуры даже просто при дыхании, а ему нужно откашливаться, потому что если будет пневмония, лигатуры точно прорежутся, - кажется, и язык у меня заплетается, как у пьяного, а может быть, мне только кажется. Спать хочу — готов стоя заснуть, и заснул бы, если бы было, к чему прислониться. Впрочем, можно к Кадди — это ведь разумно: люди для того и сходятся, чтобы прислоняться друг к другу, когда силы кончатся. Нормальные люди — не я, я — социопат, лишённый опоры.
- А почему без сознания Блавски? - не отстаёт Кадди — ей, прирождённой начальнице, всё вынь, да положь. Начальники — они за конкретику, им некогда ломать голову над неоднозначными «про» и «контра», они должны реагировать — быстро, собранно, однозначно.
- Ей посеяли кровь на стерильность — ждём результата.
- Не понимаю, - недоверчиво качает она головой. - То есть, диагноза нет, а ты ушёл оттуда? Ты же так никогда не делаешь.
- Верно... Я так никогда не... - и, сдаваясь, утыкаюсь лицом между её плечом и шеей, вдыхаю запах её волос, запах её духов, запах её волос, приправленных духами. - Обычно не так... главным образом...
Почему всем всё надо объяснять, доказывать, бить на жалость? Например, объяснять, что после операции — пусть малой, пусть фактически под рауш-наркозом, после кровопотери, после почти сорока часов на ногах с короткими жалкими обрывками дремоты  в кресле под монотонное пиканье монитора, то и дело сменяющееся назойливым дребезгом падения оксигенации, спать может хотеться невыносимо. Смертельно.
- Хаус! - сопит она, задыхаясь и перехватывая меня за поясницу, как мешок с песком. - Хаус, ну, ты же тяжёлый — я тебя не удержу. Хаус!
Врёт — удержит, она сильная, во всех смыслах.
Тащит меня к дивану, сваливает кулем и начинает раздевать.
- Боже, она тебя всего изрезала!
- Ерунда, пара царапин.
- Ну, где же «пара»? Ох, и на шее ещё...
- Оставь, оставь — Кэмерон уже всё там перевязала. Всё нормально заживает — через пару дней швы снимут.
- Не через пару, а через... Фу, какая вонючая футболка, и не твоя — ты её что, у Уилсона, что ли, стащил? Неделю носишь? Не вздумай обратно отдать — он не переживёт этих пятен под мышками. За три дня не мог душ принять?
- Некогда было.
- А сейчас?
- Не-а, потом...
- Тебя целовать противно такого.
- Не целуй.
- Ладно, руками обойдусь. Подожди-подожди, джинсы с тебя стащу. Осторожнее, это твоё бедро дурацкое! И зачем такие узкие, интересно? Ты в них с мылом, что ли, влезаешь? Шестой десяток, а ходишь, как хиппи. И трусы хипповые.
- Оставь, не надо, оставь, я...
- В одежде спят только бродяги, - говорит назидательно и — на сладкое - стаскивает с меня носки. Этого ещё не хватало! - Носишь закрытую обувь сутками — у тебя, наверное, стопы уже онемели. Дай-ка... - и её тонкие пальцы принимаются массировать мои ступни. О-о, блаженство-о-о...
Вот в чём она переменилась. Вот почему кажется чуточку незнакомой, странной, другой.
- Где ты растеряла свой эгоизм?
- Заткнись, дурак, - отвечает нежно, но всё-таки, помолчав, признаётся. - В дурдоме. Засыпай уже...
Я сплю крепко и хорошо — снится снова океан, мне двенадцать или тринадцать, и я валяюсь на берегу в расстёгнутой рубашке, полы которой шевелит ветер. Берег пустынный, никого. Никто не мешает просто лежать и думать. Например, о девчонке-японке в чём-то ярком и пёстром до мелькания цветных пятен перед глазами, которая торгует козьим молоком около почты нашего военного городка. Она учит меня своему языку и звонко и белозубо смеётся, когда я коверкаю слова, но каждый раз не забывает извиняться: «Я не над тобой, не над тобой, это очень смешные слова, правда», - она отлично говорит по-английски. «Тебе легко даются языки, ты можешь стать переводчиком». - «Нет я не хочу переводчиком, я буду врачом».
- Грегори! - вдруг окликает отцовский голос, и я вижу, что он стоит, твёрдо расставив ноги на вершине одного из окружающих бухту крупных камней.
Он — в форме. До выходя в отставку он всегда был в форме — во всех смыслах этого слова. Синие глаза мечут молнии, но внешнее спокойствие, как и мундир, застёгнуто на все пуговицы:
- Грэг, почему я должен отвлекаться от дела и разыскивать тебя? Мать хочет дать тебе поручение по хозяйству — почему тебя нет на месте?
- Но, сэр, мама отпустила меня до полудня.
- Мне известно об этом, разболтанный негодяй! Полдень минул ещё десять минут назад. Немедленно домой, бродяга!
Десять минут! Да, конечно, я должен был следить за временем — ведь именно для этого вы и подарили мне часы, как и велосипед вы подарили мне, чтобы я мог ездить на почту и за продуктами. Вы — очень практический человек, сэр. Но я не бродяга, сэр, я никогда не сплю одетым. И я ненавижу своё имя, потому что вы зовёте меня этим именем чаще, чем другие. Я вздрагиваю, слыша своё имя, потому что это каждый раз напоминание о вас, сэр, о том, как всё могло бы быть между нами — и не было. И только много лет спустя один кареглазый еврей приучил меня больше не вздрагивать от звука этого имени, но он произносит это имя иначе, чем вы, сэр. У него в коротком «Грэг» не звучит ни одной железной ноты, и даже «Г» у него больше похоже на очень жёсткий «К», словно по деревянному столу рассыпались грецкие орехи, а потом чуть-чуть, едва наметившееся грассирование на «Р», и начало моей фамилии — вашей фамилии, сэр, одним беззвучным выдохом - «Х-ха-а-а...» - Грэг Хаус. Он — не самый везучий еврей на свете, и ему опять не повезло. Но и в этот раз он не умрёт. Потому что без него на свете слишком скучно...

- Хаус! Хаус, проснись! - Кадди трясёт меня за плечо. - Тебя вызывают, Уилсону хуже.
Сон слетает, как от ведра воды.
- Что там?
- Было кровотечение, стабилизировали, с ним Чейз.
Сажусь, нашаривая штаны:
- Я пойду.
- Подожди, я дам тебе чистое. Иди хоть ополоснись — не пожар. Говорю же, пока стабилизировали, просто Чейз просит тебя прийти. Ты четыре часа спал всего, возвращайся, как сможешь.
Четыре часа. Пролетели, как миг... Нет, не как миг, вру - лучше. Я отдохнул всё-таки, и голова может работать.
- Сделай мне кофе, пока моюсь, ладно?
- Иди-иди.
Душ принимаю на скорость, но когда выхожу, теребя полотенцем остатки волос, на диване чистые трусы, носки, футболка, рубашка, и всё выглажено, что уже, честно говоря, и лишнее.
- Кроссовки твои я тоже вымыла — надень другие, знаю, их у тебя полно.
- Слушай, - не выдерживаю я. - Ты что так стараешься? Если чувствуешь себя виноватой из-за Орли или...
- Да при чём тут Орли! Глупости говоришь. На, вот твой кофе, вот бутерброды — ты же с арахисовым маслом любишь, как школьник...
- Кадди, мне сейчас некогда проводить психологическое расследование... Что происходит?
- Тебе сейчас, действительно, некогда — потом поговорим, ладно? Я тебя всё равно дождусь. Ты мне должен.
- Что я тебе должен?
- Как «что»? А необременительный секс без обязательств? - и смеётся.

АКВАРИУМ

Ядвига Блавски явно погрузилась до уровня сумеречной зоны — Кирьян нередко наблюдал и знал это состояние, когда больной начинает уходить. Ещё обратимо, ещё небезнадежно, и шаткое равновесие нарушить легко. Она больше не сжимала его руку, не казалась готовой вот-вот проснуться, не бредила, и приборы слежения пока ещё писали вполне благополучные графики. Анализы из лаборатории принёс Куки — увы, ответа на вопрос, что мешает Блавски начать поправляться, они не давали. Был немного снижен сахар, но и только.
- Вторая почка функционирует, - тоскливо сказал Корвин зашедшему в палату Чейзу — тоскливо, потому что простое и исправляемое уходило из рук. - Моча — в норме, креатинин не растёт, мочевина не растёт. Что посев?
- Посев — дело долгое. Я запросил гормоны. Думаю: может быть, ты надпочечник повредил?
- Во-первых, нет, а во-вторых надпочечники — парный орган.
- Встречаются отклонения. Ты сделал ревизию кишечника?
- Чейз, я — не сопливый школяр.
- Знаю. Только если ты любишь её, тебе вообще не стоило её оперировать. Мы оба сделали всё, но всё мы оба сделали хуже, чем могли, поменявшись пациентами. И теперь ты не уверен в себе, а я — в себе. И ты сидишь и думаешь, не пропустил ли дефекта кишки, а я сижу и думаю, не прорежутся ли лигатуры.
- Как ты ушил перикард? - вдруг проявляет заинтересованность Корвин.
- Кисетом. Отверстие было маленькое. Я не о перикарде говорю - у меня кровануло под анастамозом, куда пришёлся другой удар, и я еле стянул — ткани там плотные, рубцовые, всё равно, что хрящ шить.
- Мог бы ушком загнуть.
- Чтобы он потом всю жизнь мучался тромбозами?
- Мучался или наслаждался. Мне кажется, он вполне себе находит удовольствие во всеобщем внимании по поводу своих многочисленных хворей.
Чейз укоризненно покачал головой:
- Бог тебя знает, Кир, что ты такое несёшь!
- Что я несу? Она не умирала бы сейчас, если бы не кинулась ему на помощь. И это я оставил её у пульта — каково мне, по-твоему, осознавать это?
- Если бы ты не оставил её, ему на помощь кинулся бы ты, и сейчас умирал бы ты.
- Уверен, что я кинулся бы? - Корвин сощурился, надеясь, что гримаса получается насмешливой, но она такой не была на самом-то деле.
- Конечно, уверен, - пожал плечами Чейз.
- А не думаешь, что я, скорее, подождал бы, чем дело кончится, а?
Чейз ответил не сразу — обошёл кровать Блавски, наклонился посмотреть, что отходит по катетеру, проверил выпускник, глянул мельком на экран подключенного монитора.
- Если бы я так думал, Корвин, я бы не стал за тебя впрягаться. А Уилсон — хороший парень, просто ему не везёт. Не думаю, что он этим наслаждается. Пойду-ка я, кстати, взгляну, как у него дела.
Он уже почти дошёл до двери палаты, когда Корвин выкрикнул ему в спину своим пронзительным, высоким дискантом:
- Ты прав! Да! Кинулся бы! И с радостью, кстати, подох бы у тебя под ножом, потому что уж меня-то, точно, бы ты резал, а Колерник - Уилсона. И ты сам себе тогда задавал бы дурацкие вопросы про перфорацию кишечника — такие же идиотские, какие рождаются в голове твоего хвалёного Уилсона, когда он видит выросшую за полгода до размеров бегемота опухоль. Потому что таких вопросов ни к хирургу, ни у хирурга быть не должно. Потому что если они возникают, нужно бросать хирургию и идти на вокзал торговать семечками.
- Какими семечками? - ошеломлённо переспросил Чейз, слегка даже пригнувшийся от яростного напора в голосе Кира.
- Подсолнечными, тыквенными — не важно. Да хоть китайской лапшой. Потому что когда хирург начинает сомневаться в себе, он кончается, как хирург. А когда в нём начинают сомневаться другие, он кончается, как их коллега. И что ему остаётся, кроме торговли на вокзале? Разве что верёвка покрепче и кусок мыла к ней.
- Не собираюсь пока, несмотря на всю мою несамоуверенность, - ошеломлённо откликнулся Чейз. - В боги как-то пока не метил.
- Поэтому богом никогда и не будешь, - отрезал Корвин и отвернулся, давая Чейзу понять, что разговор окончен.
Чейз открыл было рот, но передумал и снова закрыл его. Постоял — и ушёл из палаты. Корвин слез со своего места, пододвинул стул ближе к кровати и снова вскарабкался на него, не сводя с лица Блавски пристального взгляда. Сейчас, когда не было необходимости следить за его выражением, лицо Кирьяна отражало нежность, тоску и глубокую горечь.
- Джим, - не открывая глаз вдруг простонала Блавски. - Джи-и-им... Где ты, Джим?
Она звала Уилсона — только она одна и называла его Джимом.
Он ответил бы ей, прикинулся бы её Джимом, взял бы за руку, но его детские пальцы и писклявый голос не могли обмануть даже сквозь пелену забытья. Нет, он сам звал её, трепетно сжимая горячие пальцы, но она беспокоилась всё больше, снова и снова повторяя имя Уилсона, и каждый раз это имя словно молотом ударяло по гвоздю в сердце Кира.
- Зачем он тебе? - шептал Корвин, совсем потерявший голову от горя и страха за неё. - Я — вот, я с тобой, я всё для тебя сделаю. Ядвига, душа моя, любовь моя, только не умирай.
- Джим, - обессилев, уже еле слышным шёпотом повторяла она. - Где ты, Джим?
Корвин увидел по приборам, что сердечная деятельность начинает падать. Он судорожно, кроша в пальцах стекло, сломал две ампулы и насосал жидкость в шприц.

Уилсон открывает глаза, почувствовав, что маленькие детские пальцы неласково тормошат его за плечо. Это больно и он стонет.
Корвин выглядит непривычно. Он словно полностью растратил свой обычный боевой задор. Его глаза, как тёмные провалы в бездну.
- Она тебя зовёт. Слышишь, Уилсон? Всё время зовёт тебя. Не замолкая. Не прерываясь. Мы пытались обмануть её — Чейз подходил, брал за руку, говорил, что он — это ты. Он очень старался: акцент почти убрал, и даже голос пытался подделать, но он не смог её обмануть. Она беспокоится, плачет и зовёт тебя. И ей совсем плохо.
- Что... что я могу... - беспокойно бормочет Уилсон, комкая суетливыми и бесцельными движениями одеяло и беспомощно озираясь. - Я же... Мне не встать... Не дойти...
- Она умирает, Уилсон, - говорит Корвин глухим голосом. - Она в бреду. И зовёт тебя. Ты говорил, что любишь её. Хватит уже трястись за свою драгоценную жизнь — потрясись для разнообразия за жизнь своей женщины. Я с тобой не шучу — она умирает. Мы не знаем, не можем понять, что с ней. Давление еле держится. Температура. Начинаются проблемы с ритмом. Но она ещё не впала в кому, и она зовёт тебя. Очень зовёт. Ты ей нужен, понимаешь, Уилсон? Может быть, она даже хочет проститься с тобой...
- Нет... нет, не может... не хочет... Нет, Корвин, нет... Она не должна... она не может
Измученный, бесконечно усталый взгляд.
- Она тебя зовёт, - повторяет он ещё раз, уже безнадёжно.
Ценой значительных усилий Уилсон садится, спустив ноги. Несколько мгновений просто дышит, держась за грудь.
- Кресло... Тебе хватит сил меня отвезти?
- Я бы и на руках отнёс, будь ты чуточку поменьше.
- Давай за креслом... только не попадайся... на глаза...
Между двумя палатами всего-то несколько шагов. Писк приборов. Бледное до прозрачности лицо на подушке.
Уилсон думал, что задаст Корвину несколько вопросов: например, дал ли что-то посев на стерильность, или что показало УЗИ — ей ведь сделали УЗИ после операции, или, наконец, не мог ли Корвин сам где-то налажать? Но едва он видит эти тёмного огня волосы на фоне больничной наволочки, и едва слышит это тихое, жалобное: «Джим, где ты?» - все вопросы разом вылетают у него из головы.
- Блавски! Блавски, я здесь, с тобой, - он берёт её руку в свои, но этого ему мало — он придвигается, ложится грудью, кладёт голову так, чтобы губы беспрепятствено могли касаться поцелуями щеки, виска, и его руки гладят её лицо, волосы, плечи, и его задыхающийся больной шёпот начинает уже привычную, уже знакомую ей по ночам жаркую любовную песню — его песню:
- Ты мне нужна, Блавски, не уходи, не оставляй меня, я живу тобой, дышу тобой, любовь моя, счастье моё, моя любимая, моя богиня, Блавски! Блавски, не умирай! Я не могу без тебя, не хочу без тебя, моя королева, моя единственная, Блавски! Блавски! - монотонно и непрерывно. Как шелест ветра. Как шёпот моря. И Корвин, который в дверях «стоит на стреме», по приборам видит уменьшение тахикардии, улучшение оксигенации подъём давления — минимальный, но так необходимый сейчас.
- Он тебя слышит. Говори с ней.
Не факт только, что сам Уилсон его слышит. Его глаза закрыты, он шепчет, шепчет, словно поёт, словно сочиняет музыку, можно подумать, что он спит или без сознания, если бы не этот тихий шёпот, если бы не снова и снова скользящая по волосам Блавски рука.
- Что здесь, чёрт возьми, происходит? - громкий голос Чейза врывается в палату, руша её  заворожённость, как звук трубы кладку Иерихона. - Корвин! Уилсон! Вы что, парни, с ума сошли? Уилсон, тебе жить надоело? Корвин, а ты что, в убийцы метишь?
- А мне нечего терять! - с вызовом вскидывает голову карлик. - Дважды убийца, трижды убийца — какая разница? Вон, Уилсон знает, что количество уже неважно — верно, Уилсон?
Уилсон медленно приподнимает голову с подушки Блавски и, как во сне, поворачивается к ним. Он очень бледен — так бледен, что даже Корвин немного пугается.
- Ну, и зачем ты так? -тихо спрашивает он. - За что? Ты ненавидишь меня — ненавидь. Это нормально... - видно, что ему трудно говорить, но он всё-таки продолжает: - Но зачем же ты хочешь, чтобы меня и все ненавидели? Я же всё-таки не злодей... Или злодей? - он болезненно щурится, словно у него что-то со зрением, и на лбу его вдруг крупными каплями начинает выступать пот. - Что-то последнее время... Может, ты и прав, Корвин, а я... - он, не договорив, заходится в приступе жестокого кашля, и брызги крови, крупные, как летний ливень, пятнают грудь его больничной пижамы, давлёной земляникой остаются на коленях.
- О, чёрт! Этого ещё не хватало! - Чейз хватается за ручки кресла каталки и живо разворачивает его к дверям, а Уилсон запрокидывается на нём назад, и в горле у него хлюпает и клокочет.
- Голову!
Корвин прыгает на подлокотник кресла, как форейтор на запятки кареты, и в руках у него уже откуда-то появляетсмя шприц, и пока Чейз галопом везёт кресло по коридору, он успевает опустить Уилсону голову подбородком на грудь и уколоть в шею.
А за ними уже бегут, как фурии,  в развевающихся халатах Кэмерон и Ней.
- Не перекладываем, не перекладываем пока. Жгуты на ноги. Катетер в вене? Хорошо хоть додумались не вынимать. Давайте гемостатическую. Ней, крикни там Лич - пусть на всякий случай начинают развёртываться. Кир, вали отсюда мыться — может, придётся открытый гемостаз... Зови с собой Колерник, я — на реанимации. Кто с Блавски? Никого? Пусть придёт Рагмара, у неё вторая специализация по реаниматологии, и эта сестра, как её? Ну, та, кореянка. Элисон, подключи его к монитору. Кровь на свёртываемость. Объём потери?
- Подожди-подожди, Чейз. Мне кажется, что чуть лучше становится.
- Так. Давайте ограничим экскурсии грудной клетки и увеличим кислород.
- Он приходит в себя. Кажется, всё-таки обойдёмся без реторакотомии. Пульс хороший, давление сто на пятьдесят.
- Отлично... Джеймс, ты слышишь? Ты не пытайся говорить и дыши потихоньку, ладно? Что такое? Кашлять хочется? Я знаю, терпи. Сейчас добавим морфия, он тебя вырубит. Только перенесём на кровать тебя... - и уже медсестре. - Ещё одну прокапайте, потом пакет крови, введите морфий — и головной конец высоко. Кислород не убирайте, жгуты через полчаса можно будет снять. Мониторинг давления и оксигенации. Я ещё зайду взглянуть, а пока пойду, дам отбой бригаде.

С самого утра Ней чувствовала, что её гложет непонятное беспокойство. Что-то связанное с Блавски, с её операцией, притом, это «что-то» сопровождалось чувством вины, ощущением какой-то недоработки именно с её, Ней, стороны, притом, недоработки серьёзной, и она пыталась по памяти восстановить весь ход вмешательства, вспомнить порядок своих действий, любые необычности, отклонения. Она бы, возможно, поделилась своими терзаниями с Корвином или Чейзом, но — в том-то и дело — было непонятно, чем, собственно, делиться. К тому же, её то и дело отвлекали сиюминутные обязанности главной сестры больницы, которые она исполняла наряду с должностью операционной сестры. Так, например, пришлось больше получаса уделить явившимся на вакантные места охранникам — крепким ребятам, больше всего напоминавшим — и сложением и интеллектом — легендарных «Нянек» в исполнении братьев Пол. Едва она развязалась с этим, вспыхнула суета из-за кровотечения у Уилсона и пришлось не только помогать купировать, но и дополнительно заказывать кровь, да ещё перезванивать с уточнением резуса. Всё это мешало сосредоточиться и понять, наконец, что её гложет.
Странно, кстати, что на Уилсона, грубо нарушившего режим, педантичный Чейз ничуть не рассердился, был с ним даже подчёркнуто ласков. Зато наорал на Корвина — впервые на памяти Ней - а от Корвина по цепной реакции прилетело Лич, сама Ней едва увернулась, образно говоря, и то только потому, что по первому слову Чейза метнулась тут же готовить операционную на случай реторакотомии.
Слава богу, не понадобилось, но пока укладывала инструмент, Ней снова ощутила всё то же смутное беспокойство оттого, что что-то упускает. В глубокой задумчивости она направилась в процедурную, краем глаза заметив, что Рагмара уже в палате Блавски, смотрит температурный график, и Корвин с ней. Температура высокая и не снижается — так бывает, когда... когда... Ну, вот что за мысль вертится и никак не оформится? Захватив несколько шприцев с эпинефрином, она пошла заполнить специальный ящик на общем посту ОРИТ.

- Хауса никто не видел? - спросил Чейз, подойдя на пост, где успевшая окончательно успокоиться Кэмерон уже, опередив его, заполняла круглым девчоночьим почерком журнал экстренных назначений.
- Хаус ушёл спать, - Кэмерон глянула на часы, - четыре с половиной часа назад и, судя по тому, в каком он был состоянии, проспит ещё долго. Распишись вот тут, за морфий.
- Сброшу ему на пейджер, - решил Чейз, ставя в журнале подпись. - Проснётся — увидит, а покрыть это дело всё равно не получится. Вы что, Ней, хотите о чём-то спросить?
- Не могу отделаться от ощущения, что мы что-то упустили во время операции, - честно сказала она.
- Во время операции Уилсона?
- Да нет же, я же не с вами стояла. Во время операции Блавски. Мы работали, и у меня мелькнула какая-то важная мысль, но в это время у вас была остановка сердца — мы все отвлеклись, и я забыла.
- Ней, вы — сестра, - буркнул Корвин. - Какая такая важная мысль по поводу операции могла мелькнуть у сестры?
- А я, доктор Корвин, - тут же обиделась Ней, - не первый день работаю, так что мысли кое-какие имею, не солома же у меня вместо мозгов!
- У меня тоже не солома, и ничего не мелькало, а если уж у вас мелькнуло, и по делу, у меня там, - он постучал себя согнутым пальцем по лбу, - прожектор должен бы был засветиться.
- Вспоминайте, Ней, если это кажется вам важным, - вмешался Чейз. - Потому что мы в тупике. Для того, чтобы развился перитонит, сроки не подходят, хотя если судить чисто по клинике...Эу, Корвин? Что там на УЗИ?
- Ничего определённого — отёк, картина воспаления. В любом случае, нам лучше сменить антибиотик.
- Лучше оперировать повторно и снова провести ревизию.
- Если она выдержит.
- А может быть, дождёмся Хауса? - робко предложила Кэмерон.
- Ты сама говоришь, что ожидание может затянуться. Начинайте ципрофлоксацин.
Кивнув, Ней ушла в процедурную, но Чейз, глядя ей в спину не мог не заметить непривычной медлительности — Ней явно не отпускало её беспокойство.
- Мне это не нравится, - вслух сказал он так, что все трое — Кэмерон, Рагмара и Корвин могли его слышать. - Ней — не девочка, не первый день работает, её интуиции я склонен доверять.
- У нас, кажется, Хаус — король озарений?
- А Уилсон — его катализатор.
- На Уилсона сейчас рассчитывать не приходится, - вздохнула Кэмерон. - Он чуть жив. Это глупая была идея, Корвин. Романтичная и насквозь глупая. Вы что, рассчитывали, что при звуках его голоса доктор Блавски волшебным образом исцелится?
- Я добился того, чего хотел, - спокойно ответил Корвин. - Она умирала, теперь она не умирает — по крайней мере, не прямо сейчас.
- Зато Уилсон отяжелел. Ему нельзя было вставать, и ты это прекрасно понимаешь, - жёстко сказал Чейз. - Ты его заставил, ты его подбил.
- Да плевать мне на Уилсона, - всё с тем же каменным спокойствием откликнулся Корвин. - Если бы не я, он ещё полгода назад бы умер — имею право на дивиденды.
- Присвоил себе это право. Кир, ты... у меня слов нет. Ты заигрался в бога, тебя провидение накажет, в конце концов.
- Провидение меня давно наказало и продолжает каждый день. Тут за ним ещё куча долгов — если бы верил в него, непременно взыскал бы. Рагмара, я ещё вашего мнения не слышал — так что, ципрофлоксацин и ждём или...?
- Другой вариант - релапаротомия? Мне кажется, в её состоянии любое вмешательство — крайний риск. Кто её медпредставитель? Она успела назначить?
- Хаус, - сказала Кэмерон, как раз просматривавшая бумаги в папке. - Чейз, ты его вызвал?
- Да, ещё минут пять назад. Не знаю. Лапаротомия, конечно, сопряжена с определённым риском, но мне кажется, чем дольше мы выжидаем, тем ниже операбельность.
- А если это всё-таки сепсис, а не перитонит, - робко подала голос Рагмара.
- Видимо, как раз его звонок, - Чейз выудил из кармана телефон. - Да, его номер... Хаус? Я хотел, чтобы... Что? Кто это? Я звоню доктору... А-а, это вы, доктор Кадди...- он скорчил гримасу для наблюдающих за ним коллег, но в трубку продолжал бесстрастно. - Не так срочно — тут просто было небольшое кровотечение у Уилсона. Мы купировали, но серьёзность ситуации сохраняется. К тому же, он может понадобиться в качестве доверенного лица, так что пусть, как только сможет, придёт сюда.

Хаус появился через полчаса, тяжело опираясь на трость, с волосами, ещё сырыми после душа, невыспавшийся и слегка агрессивный.
- Ты мне кончить не дал своим вызовом, - сказал он, уставив конец трости напротив груди Чейза. - Должна быть веская причина, чтобы я тебя не убил.
И не к такому привычный, Чейз только ухмыльнулся, Кэмерон закатила глаза, а Корвин вообще не отреагировал, и только непривычная Рагмара густо покраснела, тут же «схлопотав» довесок:
- Что, купилась? Да не бойся, пошутил - на самом деле я к тому моменту уже трижды кончил. Эти еврейки вытворяют такие штуки...
- Мы стабилизировали состояние, добились гемостаза, - доложил, не дожидаясь окончания дивертисмента, Чейз. - Перелили ещё два пакета одногрупной крови. Морфий для подавления кашля, и на нём он уснул. Ней сейчас снимет жгуты — если кровотечение не возобновится в течение суток, перейдём к прежней схеме.
- Он вставал, - ровным голосом «слила» Кэмерон. - И я думаю, что кровотечение началось именно из-за этого. Ему никак нельзя было вставать, но Корвин пришёл за ним и потащил к Блавски в палату — надеялся, что она, может быть, очнётся, услышав голос Уилсона. Но она не очнулась. И мы пока так до конца и не знаем, что с ней.
Чейз оценил дипломатию Кэмерон — именно такое построение её «речи» позволило сберечь овец, не замучив голодом волков.
- Что посев? - подозрительно спросил Хаус, косясь в лист назначений.
- Предварительно — ничего. Но ещё мало времени прошло.
- Для банальной флоры не так мало. Если вырастет, то какой-нибудь экзот в переливчатых перьях, а вы его ципрофлоксацином. Мелочно это и некрасиво.
- Я вообще не думаю, что это сепсис, - буркнул Корвин.
- А что ты думаешь? - живо обернулся к нему Хаус.
- Перитонит.
- Хочешь сказать, что проткнул ей кишечник, но сразу сказать постеснялся? Ладно, кайся сейчас, лучше поздно, чем никогда.
- Я не проткнул кишечник. Но я вижу клинику перитонита.
- Ладно. Твои предложения?
- Релапаротомия.
- Чейз?
- Думаю, релапаротомия.
- Возьмёшься?
- Я?
- Думаешь, если возьмусь я, будет лучше?
- Если делать релапаротомию, то делать буду я, - тоном, не терпящим возражений, заявил Корвин. Он слегка побледнел и сжал свои маленькие кулачки — довольно комично всё это у него выглядело, вот только смеяться никому не хотелось.
- Нет, - сказал Хаус. - Ты уже достаточно напортачил.
- Я не протнул кишечник! - повысил голос Корвин.
- Зато ты Уилсона убить хотел. Если начал делить пациентов на достойных и недостойных жизни, тебе, как врачу, конец. Иди удавись. А ты, - он повернулся к Чейзу, -  готовься к релапаротомии. Возьми Колерник.
- Вы тоже делите пациентов! - пискляво воскликнул Корвин. - И Уилсон делит. Ещё как делит! Все делят, только не все сознаются в этом.
- Ты и не сознавался — тебя Кэмерон сдала.
- Оперировать должен я.
- Ничего подобного.
Корвин, почувствовав его непреклонность, словно потерял к Хаусу всякий интерес и отвернулся от него к Чейзу:
- Ты же понимаешь, что это будет значить? Уступи мне.
- Корвин, как полостник, я лучше.
- Ты будешь мне ассистировать. Ну? Никто не может заставить хирурга оперировать, если он не хочет — даже Хаус.
- Предлагаешь мне встрять между тобой и Хаусом, как между молотом и наковальней? Слуга покорный... С детства не люблю, когда меня плющат чем-нибудь тяжёлым и горячим.
- Ты — заведующий отделением. Тебе решать.
- Я решил. Оперировать буду я, ассистировать мне — Колерник. В таком настроении тебя к столу и подпускать-то нельзя.
- Видит бог, я пытался, - пробормотал Корвин, на миг прикрывая глаза рукой. А в следующий миг он вдруг тоненько пронзительно завизжал и прошёлся колесом прямо по накатанному линолеуму коридора ОРИТ.
- Последнее представление детям на удивление! Мальчик, ты, да, беленький, слишком маленький, слишком, слишком маленький. Ты не справишься, ни за что не справишься, - теперь голос у него изменился, сделался хрипловатым, женским. - Бобби, Бобби, что ты опять подсыпал в мой стакан — ты хочешь меня отравить, хочешь развязать себе руки... Я связываю тебя по рукам, ты думаешь, что сразу станешь самостоятельным, едва отделаешься от меня? А что ты сделаешь с моим мёртвым телом, а, парень? Ты слишком мал, слишком мал, у тебя будут трястись руки от страха — ты и лопаты не удержишь. Дать яд своей рукой — это не анализы подделать старому хрычу, Кенгурёнок!
Чейз не просто отступил назад — он шарахнулся, как от чумы, лицо его залила молочная бледность.
- «Дарби Макгроу, подай мне рому», - пробормотал Хаус, но и он выглядел оторопевшим.
- Разве ром пьют на Окинаве? - Корвин повернулся к нему так резко, что чуть волчком не закружился, его голос оставался женским, но изменил тембр, в него добавились иные модуляции. - Бог знает, что ты говоришь, Грэг. Знаешь же, что это раздражает отца, и всё равно делаешь ему назло. Думаешь, так тебя скорее признают взрослым? Столько ненужной борьбы за независимость! - и снова его голос переменился, и наблюдавшая за его выходками с открытым ртом Кэмерон узнала в нём интонации Кадди. - Ты - кретин, Хаус, привыкший прятать голову в песок. А если бы Рэйчел была в гостиной, если бы она играла на полу? - его голос всё повышался, срываясь в пронзительный визг. - Как бы ты жил, раздавив ребёнка? Как бы ты жил? Ты не можешь принимать ответственные решения, не можешь! Ты весь на порыве, на эмоции, на, сказать по правде, большой дури — кстати, тебе не пора принять твою дурь, пока боль не вынула твои яички через шрам на бедре? Да-а! - совсем уж по-волчьи взвыл он, и Хаус слегка попятился, но, перенеся вес на правую ногу, вдруг вскрикнул и, схватившись за бедро, съехал спиной по стенке, выронив трость.
- Оперировать буду я-а-а! - визг Корвина дошёл до степени «крещендо» и вдруг оборвался на самой высокой ноте. Тишина упала на уши, как пыльный мешок.
- Где Ней? - тут же, как ни в чём не бывало, самым будничным голосом спросил он Рагмару. Рагмара стояла в двух шагах от него, прижав ладони к ушам. Её глаза были так широко открыты, что в них отражался весь коридор с окнами и дверями.
- Эй-эй, отомри! - встав на цыпочки, Корвин пощёлкал перед ней пальцами - нужно готовить операционную, пока мне не помешали.
- Не делай этого, - робко пискнула Кэмерон. Хаус на полу корчился от боли, Чейз словно совсем лишился дара речи.
- Тоже хочешь услышать голос из прошлого? - пригрозил Корвин.
- Я всё-таки не понимаю... - замедленно, как во сне, сказала Рагмара. - Вы грубо сымитировали какие-то знакомые им по прошлому голоса... Почему такая-то уж реакция? Они оба не глупые, не особо доверчивые...
- Любознательная девчонка! И тоже не глупая. Эти голоса были грубой имитацией для тебя — именно потому, что они не для тебя. Ну, хватит болтать. Делать релапаротомию — значит, делать. Бегом! Чейз, хэллоу, отомри! Ты мне понадобишься.
Приняв решение, перейдя к конкретным действиям Корвин словно ожил, пришёл в себя, снова сделался похож на того Корвина, к которому уже привыкли в «Двадцать девятом февраля». Хаус молча смотрел на него снизу вверх, всё ещё не решаясь подняться с полу и машинально потирая искрящее болью бедро. «А Уилсон, пожалуй, прав, насчёт психосоматики, - вдруг подумал он. - Что это он проделал, чёртов Корвин?»
Чейз крупно сглотнул — кадык на шее дёрнулся вверх-вниз. Его руки ходили ходуном — впрочем, и не только руки: его всего трясло.
Хаус снова перевёл взгляд на Корвина. «Рождественский заяц... - мысли текли в голове туго, скрипя, как шестерёнки не смазанного механизма. - Значит, вот как он это проделывает. А я на газ грешил... Значит, газ — это уже потом... Эх, заяц-заяц, да ты же гениальный малый! Мог бы на золоте есть».
- Чейз, мыться, - велел Корвин. - Вы можете сидеть здесь до вечера, Хаус, мне в операционной вы не нужны.
Без единого слова Чейз послушно двинулся к оперблоку.

ХАУС

После двух безуспешных попыток подняться пришлось капитулировать:
- Эй, девчонки, а ну-ка, поднимите начальника с полу — хватит прохлаждаться. Маэстро закончил выступление, сорвал апплодисменты и свалил в оперблок. Лишь бы там не продолжил.
Кэмерон и Рагмара с готовностью бросились исполнять христианский долг и, ухватившись за их руки, я кое-как принял вертикальное положение. От боли темнело в глазах. Хренов гипнотизёр!
- Кэмерон, метнись в аптеку — мне нужен викодин. Рагмара, иди мыться, приглядишь за этим психом в операционной.
- Доктор Хаус, вы в порядке? - пролепетала она. - Вы так выглядите...
- А я сюда не на обложку «Плейбоя» сниматься пришёл. Правда, и в манекенщицы маэстро карлику не нанимался... Силён, гад! Ну, чего вы застыли, как жёны Лота? Марш, марш!
Они обе умелись по предложенному направлению, а я кое-как доскрёбся до ближайшего стула и рухнул, обливаясь потом. Убью Корвина! Только как всё-таки он, зараза, это проделывает? Вот дар у человека, и ведь не пользуется. А я ещё удивлялся, как Чейзу удалось в своё время ввести меня в транс. С такими-то учителями! Да и я тогда был, мягко говоря, не в форме. Правда, я и сейчас не в форме — четыре часа сна за трое суток, да ранение, да беспокойство... Но всё равно силён, гад! Не будь я с галлюцинациями на «ты», испугался бы.

- Доктор Корвин! Доктор Корвин, вы здесь? - в коридор ОРИТ влетела взбудораженная Ней, но увидев меня вместо Корвина, слегка притормозила и жесты, и речь — мне всегда казалось, что Ней, как вбила себе в голову на первом собеседовании, что я здесь — главный босс, так и забуксовала на этой мысли, несмотря на все революции и смены режима, и всегда, разговаривая со мной, придерживалась определённой дозы пиетета. Я знал, что она меня недолюбливает, но, во-первых, в этом её трудно было назвать оригинальной, а во-вторых, я всегда больше ценил работу, чем приятельство, а работать Ней умела.
- Доктор Хаус, я сейчас снова вытряхнула мусор из нашего контейнера — слава богу, что его не успели вывезти.
С Ней не стоило ни шутить, к чему я сейчас не был склонен, ни срываться, к чему я как раз склонялся всё больше. Поэтому мне пришлось приложить определённые усилия, чтобы обуздать тон и голос:
- Что такое? Что случилось, Ней?
- Да я всё утро не могла понять, что мне не даёт покоя. И вдруг меня осенило - прямо как молнией ударило. Та фибра, которую мы подкладывали под почку - она слишком тонкая. Она расслоилась, доктор Хаус. Часть осталась в операционной ране.
Я невольно присвистнул.
- Я не виновата.
Ну, конечно! Вот этого я терпеть не могу.
- Именно поэтому, Ней, - сказал я назидательно, - мы всегда пересчитываем перед ушиванием инструмент, салфетки и тампоны. Живот пациента — не карман на молнии, чтобы забывать там конфетные фантики. И пересчитать конфеты — ваша обязанность.
- Я правильно сосчитала, но она расслоилась!
- Нет, неправильно. Вас что, сложению дробей в школе не обучали? Одна вторая не равна целому числу — вы в курсе?
- Я не заметила, что фибра расслоилась — она была скомкана и в крови, и раньше мы их никогда не разворачивали.
- Нет вы именно заметили, и тут же выкинули из головы. А если бы не заметили, не полезли бы в мусорный бак.
- Ну, ладно. Должно быть, я подсознательно отметила какое-то изменение — веса, например, но шла операция, и я забыла об этом. А сейчас я развернула и стало видно, что фрагмента в один слой не хватает.
- Хорошо, о вашей халатности поговорим позже. А сейчас идите, обрадуйте Корвина — он будет счастлив свалить на вас бремя ответственности. Первая операционная.

- Чёрт бы побрал эти дешёвые крутые фибры! - донеслось из первой операционной, едва Ней скрылась за её дверью. - Вы — раззява, Ней! Лучшая операционная сестра, старшая сестра, и самая старшая раззява! Хаус — дурак - как мальчишка, любит универсальные гаджеты, и работать нанимает универсальные гаджеты! Никакой специализации — всеохватывающие и ничего толком не умеющие верхогляды. Вот вы — универсальный гаджет, Ней! И хреновы фибры — тоже универсальный гаджет, почему не обычные надёжные салфетки? Вас надо завернуть в эти фибры и гнать к чёртовой матери, Ней! Релапаротомия — правильный выбор, но его сделал я, а вы — неправильный выбор, сделанный Хаусом!
Он довольно задорно верещал там, но раньше он себе не позволял ничего такого, и у меня под ложечкой нехорошо засосало дурное предчувствие.
- Ваш викодин, - Кэмерон сунула мне в руку оранжевый флакон, а передо мной на стол поставила пластиковый стаканчик с водой. Заботливая. Вытряс на ладонь две таблетки, закинул в рот, проглотил — и почти сразу боль начала отползать — эффект плацебо пока что, сам препарат подключится позже.
- Сходи навести Уилсона — как он там?
Послушно отправилась, вернулась через минуты полторы:
- Сатурация девяносто три, давление сто десять и пятьдесят, температура тридцать семь и шесть по Цельсию, тахикардия сто. Дыхание самостоятельное, поверхностное, кашель  единичный, мокрота розовая, без отчётливой крови, сознание спутанное, моча отходит.
- Кал забыла, - хмыкнул я.
- Кал я не видела, не то сказала бы и о нём, - парировала она, прислоняясь к стене — видимо, подустала, а единственный в поле зрения стул занял я.
Ладно. Моё человеколюбие безгранично - я хлопнул по колену здоровой ноги:
- Садись.
Она поджала губы, медленно розовея. Я повторил настойчивее, приказным тоном:
- Садись, не ломайся.
Всё-таки люди интереснее любых животных непредсказуемостью реакций. Хорошо, что я не сделался зоологом, как собирался в детстве. Кэмерон вспыхнула легко и гневно, но потом сделала пару шагов и осторожно опустилась мне на колено — тихо, как снежинка или осенний лист. Довольно, впрочем, увесистая снежинка — прибавила после родов она прилично. Обняла за плечи — думаю, только чтобы не свалиться. А я представил себе ,что не сижу, а стою — ну, вот такой, не вышел ростом. Стою — и упираюсь женщине головой под локоть. Здоровый, сильный мужчина, способный поднять пару детских гантелей и даже школьный портфель вместе с коньками. А она снисходительно треплет мне волосы и  видит с высоты своего роста уже отчётливо наметившуюся плешь на моём затылке. Последнее — полностью фантазия, Кэмерон мне волос не трепала — сидела скованно, боясь шелохнуться и даже дышала сдержанно.
Я привык быть инвалидом, но быть ещё и мелким инвалидом в мире, где всё рассчитано на людей среднего роста — от кнопок в лифтах до операционных столов...
Я потёр лоб рукой — кажется, голова начинает болеть, несмотря на викодин. Вот она, материализация метфоры «моя головная боль». Эта операция, и измученная, едва дышащая Блавски, которая, может быть, ещё не перенесёт её, и Уилсон, потихоньку выхаркивающий раненные лёгкие, и Корвин с его гипнозом и с его надрывной развязностью, и Кэмерон, скованно застывшая на моём левом колене, и Кадди, ожидающая в зоне «С» - всё это составные части «моей головной боли». Я ведь этого хотел, всю жизнь вслух кичась своим одиночеством, втихомолку боясь и проклиная его. Ну вот, допроклинался. Теперь не одинок — обвешан «моей головной болью», как рождественская ёлка. Всерьёз захотелось в холостяцкую берлогу, на диван, перед телевизором, с пивом и пиццей. Можно с Уилсоном, только чтобы молчал. Но нет, там — Кадди. А может, бросить всё к чёртовой матери и сбежать... в Ванкувер,а? Нет, там придётся разруливать ситуацию с внебрачным сыном Уилсона... Да и беременность Мастерс лучше не упускать из виду...
И я заржал. Вдруг заржал вслух, как конь — и Кэмерон испуганно шарахнулась от меня, чуть не свалившись с колена на пол.

Они закончили минут через тридцать — вывалился в коридор красный, как свёкла, Корвин, на ходу отцепляя от уха хирургическую маску, за ним — мрачный и словно не в своей тарелке Чейз, и, наконец, Рагмара. Кэмерон сразу отскочила от меня, словно мы тут сексом занимались.
- Стоять, - окликнул я Рагмару вполголоса. - Ты — мой лазутчик в стане неприятеля. Куда нацелилась? Докладывай.
Корвин покосился на меня и засеменил куда-то, злой. Чейз запихал руки в карманы зелёных пижамных штанов, постоял, наметил плевок и тоже ушёл — в противоположную сторону. Рагмара, казалось, совсем растерялась — застыла на месте, не решаясь ни уйти, ни приблизиться.
- Вы нашли кусок фибры?
- Мы нашли перфорацию кишечника, - тихо сказала Рагмара. - Доктор Корвин всё ушил, залили антисептик, поставили дренаж. А фибры не было — или Ней показалось, или её ещё в первый раз удалили со сгустками.
- Ятрогенную перфорацию? - на всякий случай уточнил я, хотя и сам уже знал ответ.
- Да, по всей видимости. Во время первой операции был не слишком удобный доступ — в малом тазу всё в спайках, и дефект-то совсем крошечный — доктор Корвин нашёл потому что искал.
- Искал? Искал?!
«Ну, вот и кончился маленький хирург, - подумал я. - Этого он себе не простит».
- Рагмара, пусть Чейз придёт поговорить со мной. В мой кабинет.
- Прямо сейчас?
- Да, как только сможет. Я догадываюсь, он пошёл «рвать волосы златистые и плакать», но я как раз об этом и собираюсь с ним говорить, так что пусть прервёт свой тримминг ради дела.

По дороге в кабинет заглядываю к Уилсону — он в зыбком полудремотном состоянии морфиновой «загрузки», но меня замечает и чуть-чуть, уголком рта, виновато улыбается мне.
Машинально щупаю пульс, скашиваю глаза на монитор, мимоходом радуясь росту оксигенации — уже девяносто пять.
- Ну что, жив? Дышишь?
Согласное опускание век, и тут же их пытается склеить сон, но Уилсон сопротивляется и снова открывает глаза. Губы шевелятся = хочет что-то сказать... спросить.
- Сделали релапаротомию, - говорю, понимая, что его сейчас интересует больше всего. - Дефект кишечника — очевидно, перфорировали, выделяя сигму. Это ещё не выздоровление, но хотя бы пока не смерть. Если это было основной причиной отсутствия динамики, может, дело теперь сдвинется с мёртвой точки. Утопим её в антибиотиках, дадим нутрицевтики, чтобы грибами не заросла, простимулируем... Всё ещё может быть хорошо. И с ней, и с тобой.
Он манит меня к себе, просит нагнуться — ему трудно говорить, может только шептать - еле слышно, не напрягая гортань.
- Ну? - наклоняюсь.
- Не оставляй Корвина... одного. Ему... паршиво сейчас.
Ах, панда ты, панда!
- Сопи лежи. Без тебя я тут как нибудь разберусь.
- А что ты хочешь делать? - пугается он, и даже голос прорезается, но я подношу палец к губам:
- Сбавь обороты, мачо. На тебя и так годовой запас опиатов извели. Этот властительный недомерок слишком хорош, чтобы просто взять и вышибить из него дух.
- Он мне напоминает...тебя.
- Ну, конечно. Нас то и дело путают.
- Не смейся...
- Не разговаривай. Ты, конечно, мой бессменный администратор, и всё такое, но я пока к тебе за советом не обращался. Просто лежи и выздоравливай.
- Ты пожалеешь... - говорит он мне вслед.
О чём, чудила?

А Чейз уже ждёт перед кабинетом. Вот кого не стоит, пожалуй, сейчас одного оставлять, и вот кому реально паршиво. Он всё ещё оглушённый, словно пыльным мешком стукнутый — подозреваю, и ассистировал Корвину в полубессознательном состоянии.
- Свари мне кофе, - говорю. - Кофеварку найдёшь без проводника? А то у тебя, похоже, навигатор запотел.
И в самом деле, настолько погружен в себя, что просыпает и кофе, и сахар — хорошо хоть, не обваривается.
- Говори, - велю тоном приказа. - Он с тобой и раньше такие штуки проделывал?
Отрицательный жест — мотает головой из стороны в сторону, как заведённый.
- Чей ты голос слышал? Матери? Я тоже. Но Корвин не мог сымитировать похожие голоса, даже если у него гортань, как у скворца — ни моей, ни твоей матери он даже не видел. Значит, он дал только толчок, остальное довершило наше воображение. Но методику он знает отлично и пользуется ей, как бог.
- Восхищаетесь? - это первое слово от него, и я не узнаю его голоса — хрипатый какой-то ларингитик, а не мой звонкоголосый кенгурёнок.
- Почему нет? Мастерством я всегда восхищаюсь.
И тут Чейз, наконец, взрывается. Да как! Искры так и летят — и из глаз, и с языка — то есть, на первый взгляд, это, может быть, и брызги слюны, но я-то знаю: искры.
- Как он мог? Как он посмел? Сам же говорил перед этим: никто не может заставить хирурга делать операцию. А вот так — это как?! Другом назывался! Жил у меня! Как щенка, на поводке! Перед всеми! - ему не хватает слов для выплеска негодования, и он выплёскивает вместо этого кофе на полированную столешницу.
- Ну и что? - говорю. - Меня он вообще, можно сказать, на пол уронил... Чего ты визжишь? Проигрывать нужно уметь. Ну, сделал тебя Корвин своими методами — в чём трагедия? Сядь, остынь. Лучше расскажи мне, что вы там за перфорацию нарыли? Думаешь, Корвин зацепил и не заметил?
- Да... - Чейз с размаху плюхается на диван и, потратив несколько мгновений на то, чтобы перевести дыхание, начинает говорить спокойнее. - Из-за вмешательства несколько лет назад там всё смещено. Петли кишечника грыжеподобно выпячиваются в малый таз и спаяны. Думаю, наша начальница мучалась болезненными запорами. Повреждённая почка была, понятно, как все нормальные почки, ретроперитонеально, но когда нож вошёл, не разбирая полостей, туда подтянулся сальник — Корвину пришлось иссекать его почти вслепую, чтобы обеспечить себе доступ. Думаю, рассекая спайки, он задел одну из петель — самым кончиком — и она ушла от инструмента назад, но уже повреждённой.
- А ревизия? Он же проводил ревизию.
- Хаус, вам самому случалось проводить ревизию?
- Несколько раз.
- А мне — несколько сотен раз. И когда счёт идёт на минуты, анестезист торопит, а ты стоишь и перебираешь в пальцах все эти семь метров шевелящихся трубочек дюйм за дюймом,как сумасшедшая пряха... Он мог пропустить — ничего невозможного. Корвин торакальник, не полостник. На столе лежала в очень тяжёлом состоянии женщина, которая ему небезразлична. Его можно понять. Я старался понимать его, видит бог. Даже когда он притащил в палату к Блавски Уилсона, я всё ещё старался понимать, хотя без возобновление кровотечения у Уилсона мы все бы обошлись. Но то, что он сделал сегодня... Это уже было не ради Блавски, а только ради того, чтобы его не потыкали носом публично в нагаженное. Он засомневался в себе, как вы когда-то — помните? Вы диагностировали тогда монашку с аллергией на медь. Ещё со старой командой. Вас обвинили в том, что вы перепутали разведения эпинефрина, и вы засомневались в себе.
- Я не сомневался в себе. Я знал, что она больна.
На мгновение хмурость Чейза отступает перед промельком озорной мальчишеской улыбки:
- Все врут. Сомневались, я знаю. И будь у вас возможность узнать точно, разрезав монашке живот, неужели упустили бы шанс?
Качаю головой, капитулируя:
- Нет, не упустил бы.
- Вот видите! А она даже не нуждалась в операции.
- Смотри, - говорю, - ты сам его оправдываешь.
- Я только объясняю его мотивы. Не оправдываю.
- Ладно... Что думаешь делать?
- Я? - в глазах изумление и вопрос, но и то, и другое наигранное.
- Ну, вы, вроде как, друзья... Что думаешь делать?
- Не знаю... Не будь Блавски в таком состоянии, попросил бы её проконсультировать. Серьёзно, такое впечатление, что у Кира крышу снесло.
- Знаешь... Когда у меня снесло однажды крышу, - делюсь я, понижая интимно голос, как будто он не в курсе, и я сейчас делюсь сокровенным. - Уилсон, исполнявший при мне обязанности друга, отвёз меня в психушку и оставил там до тех пор, пока я не пересмотрел кое-какие жизненные позиции.
- Предлагаете мне Корвина в психушку отвезти?
- У меня ещё двое знакомых, которым психушка, определённо, пошла на пользу, и один, которому не мешало бы там побывать разок. Впрочем, в том, что он пока обошёлся, отчасти твоя жена виновата.
- Марта? А вы вообще о ком говорите?
- Тебе повезло с женой, Чейз. По большому счёту, ты её не стоишь. Хорошо, что Кэмерон тебя бросила
- Знаю, - говорит он спокойно.
- Ого! Вот сейчас ты вырос в моих глазах на пару пунктов.
- Вы её сюда за этим взяли? Кэмерон?
- Да. Я взял её, чтобы тебе вправить мозги, чтобы ты перестал, наконец, вздыхать о безвозвратно ушедшем и понял, чего тебе не нужно. А чтобы она проделала ту же работу над своим сознанием и перестала бояться нового, я взял Лейдинга.
- Значит, теперь он свою миссию выполнил? Кэмерон исцелилась?
- Почти. Во всяком случае, вернулась к началу. Не подскажешь, кого для Корвина нанять?
- Огромного пустоголового тролля.
- Было бы неплохо...
- Уилсон не похож на тролля.
- Уилсон не подходит. Как тренажёр для зарвавшегося карлика, он слишком дорого стоит. Не оправдает расходов. И он не сможет цеплять и унижать, а без этого средство вообще не сработает.
Чейз, словно внезапно охваченный возбуждением, вдруг встаёт и начинает ходить по кабинету туда и сюда, трогая мои вещи, чего я терпеть не могу, и он об этом знает, привычно проводя пальцем по тупому лезвию скальпеля нашей «колюще-режущей» - словом, он выглядит, как человек, которому хочется что-то сказать, но он не решается.
- Ну? - подстегиваю я.
- А если вы ошибаетесь? - его голос снова хрипл, как у простуженного. - Если вы давите на то, чего у него вообще нет?
- Я давлю туда, куда он пытается давить сам. Но у него не хватает духу.
- Духу? Что вы знаете о его духе?
- Всё-таки ты его защищаешь, - с удовольствием говорю я, - как полагается другу, -и  краем глаза замечаю в этот самый момент за окном что-то совершенно несуразное, не поддающееся идентификации — мозг отказывается интерпретировать увиденное и, даже, уже бросаясь к оконному проёму, я всё ещё глазам поверить не могу, потому что всё моё мировоззрение восстаёт против того, что они говорят: маленькие человечки летают за окнами только в шведской сказке для детей младшего школьного возраста.

Наше здание имеет три этажа и лофт, высотой пониже — зону «С», где расположена моя квартира. Вроде бы немного, но потолки высокие и до крыши набегает ярдов пятнадцать. Там по периметру небольшой бордюр, отделанный какой-то стереотомической кромкой и металлические перильца — примерно до середины бедра взрослому человеку. Он, судя по всему, не без усилий, перелез через них, встал на край и просто шагнул вниз. Возможно, рассчитывал на лёгкую смерть...
Не вышло. Внизу оказались довольно пышные кусты, ветки спружинили, и его швырнуло на газон. Я — не слишком быстрый бегун, поэтому когда спускаюсь вниз, на газоне уже толпится почти вся больница. Венди громко, не замолкая, кричит. Чейз, стоя на коленях, дрожащими пальцами ощупывает голову лежащего на земле Корвина, остальные просто созерцают, выбитые из колеи странной смесью нелепости и трагизма картины неподвижного маленького тела в хирургической пижаме с надписью «я — настоящий» и детских кроссовках среди разноцветных махровых циний. Что-то в ней  сюрреалистическое, нарочитое, как будто реальность превратилась в иллюстрацию к   книжке. Глаза Корвина закрыты, волосы слиплись от крови, и тонкая струйка вытекает из уха. Не меньше тридцати человек стоят стеной с глазами, прикованными к этому зрелщу, не произнося ни звука — только Венди кричит и кричит, не умолкая. Даже Кадди почему-то оказалась здесь — притом, без туфель, в одних чулках.
Впрочем, оно и к лучшему, потому что она — единственная, кто сохранил голову на плечах.
- Он дышит? Пульс есть?
- Пока жив, - хрипит Чейз.
- Кэмерон, противошоковую укладку с поста, мешок амбу, отсос — всё сюда. Его нельзя трогать — может быть, позвоночник сломан. Лич, живо звони к нам, в детскую реанимацию — у вас здесь нет нужного размера воротника. Пусть берут всё и едут — им пяти минут хватит. Кто ушёл с постов, вернитесь — Корвин не единственный пациент в больнице... А-а, Хаус... - наконец, замечает она меня. - Ты только посмотри, какой у тебя бардак: сотрудники с крыш бросаются, остальные сбежались поглазеть. И ты ещё хочешь переподчинения?
Звучит кощунственно, но я знаю её, поэтому вижу, что следующая остановка — истерика, и в такой ситуации её деловитый цинизм — спасение.
- Заткнись! - резко говорит Венди Колерник и бьёт её по щеке. Визг захлёбывается. В двух шагах от них, вцепившись в ствол дерева, с расширенными глазами и бледным, как снятое молоко, лицом, стоит Марта Чейз. Вот чего нам тут не хватает, так это преждевременных родов.
- Марта, - говорю ей, - не стой зря, иди в палату к Уилсону — видишь, вон его окно, приоткрытое? Скажи, чтобы лёг и больше не смел вставать, не то привяжу. Скажи, что его новое кровотечение никому и ничему не поможет. Скажи, что Корвин жив... пока. И оставайся там, у него.
Нужно замкнуть этих двоих друг на друга, пока Чейзу не до жены, а Блавски без сознания. Они вроде друзья.
 Нахожу глазами Тауба, киваю ему головой:
- С ней. Пригляди. Поправлять ему форму носа пока не актуально.
- Я ещё нефролог, - вяло сопростивляется он.
- Цыц! Я сам — нефролог. А ты мне сейчас в роли дамского угодника полезнее. Рагмара, вернись к Блавски. Ворчун, на пульт. Какого вы вообще все высыпали как горох — тут вам не бои без правил. Идите по местам, кроме реанимационной бригады и хирургов.
Минуты через три во двор въезжает машина приёмного отделения «Принстон-Плейнсборо».
- Давай, заберём его к нам, - предлагает Кадди. - У нас всё лучше приспособлено для детей.
- Всё, кроме ваших хирургических бригад. И провозимся с перевозкой. И что у вас там приспособлено? Загубники и катетеры? Проще забрать у тебя эти приспособления, - говорю. - Давай живо иммобилизацию, где этот воротник?
Чёйз и Колерник, стоя возле Корвина на коленях, осторожно накладывают иммобилизационное приспособление. Лич привозит каталку.
- Первая операционная пусть готовится, - говорю. - По ходу дела увидим, что придётся чинить. Сейчас в сканер — череп, позвоночник, крупные кости — быстро, потому что кровит - и идём на ревизию. Кадди, у меня нет ортопедов, нужны твои — только не зови ту жуткую старуху. Лучше Тейлора или Парка.
Кадди, задрав голову, смотрит на край крыши.
- Ты думаешь, - тихо спрашивает она, - у него есть шанс?
- Не знаю. Иди обуйся — простудишься, засопливеешь...
Корвина поднимают на каталку, вернее, поднимает. Чейз. И тут же, едва Лич перехватывает ручки, чтобы везти,  подходит ко мне, глядя по прежнему только под ноги:
- Хаус, если оперировать, то я не потяну...
- А куда ты денешься? Ты — лучший хирург. Кто, если не ты?
- Да какой там я лучший! Вот же, вы посмотрите! - вскрикивает в отчаянии, протягивая мне руки. Кисти у него длинные, пальцы ловкие, сильные, но сейчас крупно дрожат.
- Встанешь к столу — вся твоя трясучка пройдёт. Всё. Не паникуй. Я в тебе уверен. Будет рядом Колерник, буду рядом я, Дженнер на приборах — у тебя всё получится. Когда идёшь, не зная, на что, ты незаменим, парень. Ты быстро соображаешь, нестандартно мыслишь, можешь принимать решения на ходу. Не сочти за комплимент, но там, где даже Колерник может растеряться, ты — никогда. Сам знаешь.
Я льщу ему напропалую, но это работает — всегда работало. Недолюбленный в детстве, тянувший на себе несколько лет мать-алкоголичку и младшую сестру, Чейз малочувствителен к упрёкам, но на признании и похвале упирается, как зверь, не зная ни усталости, ни сомнений. А сейчас мне, чёрт возьми, нужен зверь.
Самый поверхностный осмотр приносит целый букет несомненных проблем: перелом таза и бедра, ушиб мозга, трещина височной кости, кровь в брюшной полости, переломы рёбер — и парочку вероятных: ушиб лёгкого и сердца. Когда Куки перечисляет всё это бесстрастным голосом, у Чейза начинают подёргиваться губы.
- Алло, - говорю я, тыкая его в плечо наконечником трости. - С чего начнём?
- С ревизии брюшной полости и малого таза, — говорит. - Нужно купировать кровотечение. Пусть ортопеды параллельно разбираются с крупными костями.
- Правильно. Он дышит, сердце бьётся Значит, сердце, лёгкие, продолговатый мозг — всё не фатально. Органы брюшной полости самые ненадёжные на разрыв — в первую очередь туда. И — да — в таз, где могли наделать дел костные обломки... Значит так, его сейчас подают, давление пока удерживают на переливании и вазотониках. Идите с Колерник мыться, Ней — на инструмент. Дженнер — на жизнеобеспечение, ассистент - Сабини. Я встану с вами третьим. Не то, чтобы обожаю жамкать в руках тёплое мясо, но, может быть, в решающий момент вам понадобится мой блестящий ум и огромный опыт.

УИЛСОН

Я прижался лбом к стеклу и обеими руками вцепился в подоконник. Ноги ослабели так, что реально побоялся упасть. Голоса долетали сюда невнятно, только крик Венди висел в воздухе — монотонный, на одной ноте. Иногда она останавливалась, чтобы набрать воздуху, но потом снова начинала, даже не меняя тональности — жуткий, сверлящий звук.Так хотелось, чтобы кто-нибудь уже заткнул её.
Собственно, этот крик, да ещё предшествующий ему глухой удар чего-то тяжёлого о землю и заставили меня сползти с кровати и, перебирая по стене руками, дотащить себя до окна. И вот там я чуть не вырубился, сообразив, что произошло.
А теперь стоял, втянув голову в плечи, вцепившись в подоконник до побеления суставов и молил бога, чтобы Венди замолчала.
Первой не выдержала Колерник — отвесила ей оплеуху, и крик захлебнулся. Теперь до меня стали долетать голоса, даже обрывки фраз — я понял, что Корвин ещё жив, но, похоже, весь переломался. Ужасное происшествие ввело сотрудников больницы в ступор — только Кадди и Хаус пытались чем-то распоряжаться — на словах и жестами. Остальные — я не исключение - застыли тупо, как стадо баранов, в созерцательном трансе.
На душе у меня не то, что кошки — целый тигр царапался. Ну, почему? Почему Хаус не послушал меня? Ведь я говорил, просил проследить за Корвином. Я же буквально кожей чувствовал, как растёт, скачками растёт внутреннее напряжение, готовое раздавить, как пресс, этого маленького и несчастного, но гордого человечка. Что же теперь будет? Выживет ли он? А если даже и выживет...
Я уже понял, что Корвин бросился с крыши — это верных пятнадцать ярдов. Если бы он сразу упал на асфальт, говорить было бы не о чем, но он не рассчитал, и разросшиеся кусты вокруг клумбы смягчили удар. Во всяком случае, он не умер на месте. Все остальные прогнозы были бы преждевременными, но я представлял себе вероятный урон при таком характере травмы, и меня продирало морозом по коже.
- Джеймс! - тихо окликнул от двери знакомый голос. - Хаус сказал, чтобы я...
- Марта! О, господи, ты тоже была там! Тебе не стоило...
- Зачем ты встал, Джеймс? Ты же должен понимать, что если ещё и у тебя снова начнётся кровотечение сейчас... Пожалуйста, ляг в постель. Тебе помочь?
- Ни в коем случае. Я сам... Но ты была там, Марта. Скажи только, насколько всё...
- Достаточно плохо, Джеймс, достаточно плохо, - её тёмные глаза плавятся такими же тёмными, как сургуч или смола, слезами. - Он жив, но я даже представить боюсь... Сейчас берут в операционную. Роберт сам не свой — я пока не знаю, как он справится. У них был очень неприятный разговор незадолго до всего этого. Последнее время Корвин странно вёл себя, нелогично, порой жестоко. Он -тяжёлый человек, но ведь любой тяжёлый человек тяжелее всего для самого себя.
Я поразился глубине и точности высказанной мысли и удивлённо посмотрел на неё:
- Ты... ты всегда это знала, Марта? Такая простая истина, но не доходит ни до кого... А ты знала. Поэтому ты так незаменима, когда в любом из нас оживает монстр. Я раскрыл твой секрет, Марта Мастерс. Но здесь... ты просто не успела, да?
- Он не нуждался во мне, Джеймс.
- Возможно, он просто не понимал этого.
- Он хотел быть любимым. Не мной.
- Мы все хотим быть любимыми, и, как правило, не теми.
- Любовь — прекрасное чувство, правда? - я вижу, что слёзы-смола готовы выйти из берегов.
- Любовь — ужасное чувство. Бог проклял человека, позволив ему любить.
- Ты так не думаешь!
- «Любить» и «думать» - антагонисты, Марта.
- А ненавидеть?
- Ненависть — та половина любви, которая не освещена солнцем.
- А если мы ненавидим самих себя?
- Мы всегда ненавидим самих себя.
- А если мы начинаем ненавидеть любимых.
- Мы никогда не начинаем ненавидеть нелюбимых.
- Что ты такое говоришь, Джеймс? Неужели мы можем ненавидеть только любимых?
- Да, Марта.
- Ты думаешь, Кир ненавидел тебя?
- Я тоже его ненавижу. В настоящем времени.
- Ненавидишь именно в том смысле, о котором говоришь сейчас?
- Именно в том самом.
- Джеймс, но любая сторона, не освещённая солнцем, в конце-концов должна осветиться?
- Да, когда будет завершён круг.
- Его спасут? - она уже плачет, не скрываясь. Я глажу её по волосам.
- Марта... Марта... не плачь, Марта. Подумай о ребёнке — он плачет вместе с тобой. Подумай о Роберте, хоть мысленно пожелай ему удачи.
- Ты веришь, что это может помочь?
- Не верю. Но всё равно...
- Ничего не может помочь. Мы ничего не можем сделать. Могли. Но не сделали.
- Да.
- И что же нам теперь остаётся? Ненавидеть себя?
- Да. И ещё ждать.
- Ждать, когда будет завершён круг?
- Да.
- И чем бы он ни завершился, солнце осветит другую половину.
- Да. Но она может оказаться уже мёртвой.
- И что же тогда?
- Тогда самое страшное, Марта. Любовь к мёртвой пустыне и ненависть к тому, что живо. Я видел такое. Я чувствовал такое. Недолго. Меня спас Хаус. И меня спасла ты. Если... если Корвин выживет, должен будет кто-то прийти и спасти его.
- Должен будет, как «может быть» или должен будет, как «должен будет».
- Хороший вопрос. Ответ на него как раз и делит людей на верующих и атеистов... Вытри слёзы, Марта. И давай ждать.

Ждать приходится больше трёх часов, и первая информация поступает от ортопедов: таз собрали на аппарате интраоссальной хронической репозиции-фиксации. Бригаду усилили нейрохирургами, потому что понадобилась срочная декомпрессия. Опасались дислокации височной доли, но, кажется, всё обошлось, давление постепенно снизилось. Пришлось применить внешнюю фиксацию и для грудины.
- А полостная бригада что там? - спрашиваю с беспокойством, потому что уже знаю, что Хаус вторым ассистентом, а значит, тоже три часа на ногах. Без трости.
Наш информатор — Венди. От неё за несколько шагов шибает валерьянкой — кажется, пьёт стаканами, но новости на хвосте разносит исправно.
- Полостникам туго приходится — кишечник буквально в лоскуты, селезёнку уже удалили, сейчас пытаются почку спасти. И сменной бригады нет. Тауба подключили к нейрохирургам, на швы.
- Чёртовы хаусовы универсалы «за всё»! «У меня будет минимум, но лучший» - передразниваю я, шепелявя и кривя лицо в гримасе, хотя Хаус не шепелявит.
Забавно, что ни Марта, ни Венди не удивляются моему кривлянию и не осуждают.
- Колерник ещё ничего, держится, - вздыхает Венди, - а Хаусу и Чейзу то и дело пот утирают, и куртки у обоих насквозь — со спины видно.
- А что анестезиологи? Что Дженнер? Тоже потеет?
- Не потеет, но на Сабини орёт.
- А бригаду торопит?
- Нет пока.
- Слава богу. Значит, гемодинамику всё-таки удерживают. Кто у них сёстрами?
- Лич и Ней.
Это совсем хорошо — спокойная уравновешенная Ней и проворная шустрая Лич дополняют друг друга, как два пазла.
- Я пойду ещё раз туда схожу, - предлагает Венди, но едва она успевает выйти, как у Марты пищит пейджер и, мельком взглянув на экран, она слегка розовеет от волнения:
- Они закончили. Это Чейз меня вызывает. Я пойду, Джеймс, ладно? Думаю, что я ему сейчас очень нужна.
- Конечно, ты ему нужна, Марта. Представляю себе, в каком он состоянии. Иди, не медли.
- Но... - она вдруг грозит мне пальцем. - Тут всё будет в порядке? На тебя никогда нельзя полагаться, ты опрометчивый и неверный. За тебя всегда страшно — не завидую я в этом смысле Хаусу.
Я заверяю её, что пальцем не шевельну, и она выходит, оставив меня обдумывать её слова. «Опрометчивый и неверный», «не завидую Хаусу»...гм...
А в следующий миг в палату вваливается Хаус. Вваливается в прямом смысле слова: запнувшись о порог, чуть не падает и судорожно цепляется за тумбочку у двери, чтобы удержать равновесие. Он всё ещё в хирургической пижаме, как Венди и говорила, действительно, мокрой насквозь. Лицо искажено болью, руки трясутся.
- Господи! - невольно вырывается у меня. - Ну, у тебя и видок! Ты зачем сюда пришёл? Почему без трости?  Иди домой, отлежись — ты же до смерти устал, на тебе лица нет.
- Ты чертовски последователен, амиго, - бормочет он и, съезжая спиной по стене так, что пижамная куртка задирается до затылка, садится прямо на пол. - До квартиры идти дальше.
- Где твоя трость? Как ты вообще шёл без неё?
- Пока в больничных коридорах ещё есть стены, без трости можно обойтись. Почему не спрашиваешь, как прошло?
- Потому что боюсь, что ты отключишься раньше, чем расскажешь. Как нога?
- Как песня. В стиле тяжёлый рок, - он, морщась, потирает бедро и лезет за викодином.
- Так и будешь на полу сидеть? - и, видя, как он прижимается затылком к стене, измученно прикрывая глаза, перефразирую — Так и будешь на полу спать?
- Ну, он, по крайней мере, горизонтальный...
- Я позову кого-нибудь, чтобы тебе помогли добраться до квартиры.
- Не смей! - он снова широко распахивает глаза. - Я не умираю.
- Уверен? Глядя на тебя, не скажешь.
- Уилсон, заткнись. Я по-настоящему не оперировал уже сто лет, приятно было вспомнить.
- Вижу. Ты так и заходишься от восторга.
- Я сохранил ему почку. Сам. Один. Чейз был занят кройкой и шитьём по мочевому пузырю. Кстати, увлекательнейшее занятие.
- Эй! - удивлённо окликаю я. - А ты и правда заходишься от восторга. Получил драйв, копаясь в чужих внутренностях?
- Типа того.
- Слушай, - приходит мне вдруг в голову. - Если мне глаза не изменяют, тут две кровати, и только один пациент. Может, присоединишься на пару часиков — ты же, реально, дальше этой кровати пока не доползёшь.
- Не-а. Место забронировано за шишкой посерьёзнее. К тебе сейчас Корвина присоединят. Когда выведут из операционной.
Желудок у меня проваливается куда-то в пустоту, и я даже подумать не успеваю, как с языка уже срывается испуганно:
- Боже, нет!
Острый прицельный взгляд:
- Это ещё почему? Капризы, дочка?
- Ты не понимаешь?
- Почему же? Очень понимаю. Оленьи бои, и всё такое... Вам недостаточно спилили рога? Так здесь реанимационное отделение, крошка, а не спарринг-ринг, поэтому будете лежать мирно, кушать кашку и смотреть в потолок, а не...
- Хаус, - я сцепляю ладони перед грудью. - Пожалуйста! У нас есть свободные палаты ОРИТ. Почему не туда? Зачем? Не делай этого!
- Ну, нет, я люблю хирургию — я это сегодня окончательно понял. Долой таблетки там, где нужен нож мясника!
Теперь у меня уже не только желудок проваливается — сердце заходится где-то в пустоте, словно лёгкие вынули, и к щекам приливает ледяная волна. Бесполезно. Бесполезно говорить, бесполезно объяснять, он не будет щадить чувства, он не признаёт их — только «рацио», а никакое «рацио» не объяснит, почему при одной мысли о том, что вот здесь, на соседней кровати, будет лежать  несчастный, изрезанный маленький человечек, всё моё существо переполняется животным ужасом. Не хочу видеть, слышать, помнить о нём.
- Могу положить его к Блавски, если хочешь, - вдруг предлагает он с озорным прищуром. - Им будет, о чём поговорить, когда очнутся. Ты не знаешь женщин, Уилсон. Линейные размеры в их глазах ничего не определяют. Подумай!
- Куда угодно, только не сюда. Пожалуйста. Хаус, пожалуйста!
Я чувствую, что меня сотрясает нервная дрожь, обхватываю себя руками за плечи, чтобы как-нибудь прекратить это позорище, и натыкаюсь на очень-очень внимательный взгляд Хауса.
- Так это не ревность, не злость, - говорит он задумчиво, обращаясь к невидимому собеседнику. - Это что, это — вина? Опять? Ну а сейчас-то в чём ты виноват перед ним, несчастная, убогая Панда?
- Не знаю... - я чувствую желание пожать плечами, но это движение пока слишком болезненно, чтобы быть непринуждённым. - Это... это не на уровне рассудка... я, правда, не знаю... глупо...
Хаус, наконец, хватаясь за тумбочку, поднимается с полу и перебирается в кресло для посетителей. Толкаясь здоровой ногой и царапая ножками плиточный пол, с противным скрежетом подъезжает ближе. В его взгляде — усталом, с красными прожилками на склерах и пылающей конъюнктивой — я вижу что-то очень похожее на нежность.
- Ты — идиот, Уилсон, - говорит он, кладя руку так, чтобы касаться запястьем моей щеки. - Ты даже сам не понимаешь, как ты меня бесишь.
«Я тебя люблю, - слышу я вместо этого. - Ты даже сам не понимаешь, как ты мне дорог».
- Ты — тоже идиот, - говорю я ласково. - Четыре часа на ногах и торчишь здесь, как гвоздь в ботинке... Пожалуйста, сделай мне личное одолжение — помести Корвина в отдельную палату.
- Ладно, - говорит он и кладёт голову рядом с рукой.
- Хаус! - зову я, наматывая на пальцы его редкие кудри. - Хаус, не спи здесь, не надо. У тебя нога разболится. Хаус, переляг на кровать. Хаус!
Но он только недовольно мычит и начинает похрапывать.

Я не знаю, что с ним делать — будить и звать бесполезно. Пробую на всякий случай — он не реагирует, а у меня не хватает духу довести дело до конца. Поэтому просто лежу на боку и задумчиво перебираю в пальцах его слегка влажные от пота волосы, утешая себя тем, что, во всяком случае, попытался.
Где-то через четверть часа проведать меня заходит Кэмерон. Я, как чёрт знает, за чем застуканный, отдёргиваю руку, но она уже заметила и с трудом сдерживает улыбку. Действительно, смешно: Великий-и-Ужасный спит, сидя в нелепой позе, а его не менее нелепый друг чешет его за ухом, как кутька.
- Как сумел приручить, Уилсон? Особый корм? - Кэмерон понижает голос до шёпота. Глаза смеются.
- Старый добрый метод кнута и пряника, - пытаюсь отшутиться я.
- Не верю. С ним это не работает. Ещё когда Воглер пытался...
- Потому что пропорцию кнутов и пряников нужно строго соблюдать — у Воглера с этим было не очень... Как там Корвин?
- Жив... - тускнеет её улыбка.
Видимо, это, к сожалению, пока всё, что можно сказать определённо.
Пока мы шепчемся, подтягивается Чейз — ещё не высохший после душа и тоже усталый. Я знаю, что он меня зашёл проведать, знаю, что всё ещё боится несостоятельности швов, хотя прошло полных двое суток. Но при взгляде на Хауса он говорит только:
- А... - и напрочь забывает, зачем зашёл.
- Ему так неудобно, - заявляет, наконец,  сердобольная Кэмерон. - Нужно его уложить на свободную кровать — пусть отдохнёт, как следует.
- Он спит, как убитый, - жалуюсь я на Хауса. - Если будить, то только какими-нибудь драконовскими методами. Нам же и прилетит, когда получится, и он проснётся.. Может, как-нибудь  передислоцировать его на кровать прямо так, спящего?
- То есть как «передислоцировать»? На руках?
- Ничего себе, задачка, - шепчет Кэмерон. - Всё равно, что водворить в клетку спящего льва: проснётся — откусит голову.
- Ребята, надо, - говорю тоже шёпотом. - Если он проспит так пару часов — а меньше, учитывая его усталость, не получится, он вылетит отсюда на помеле и пооткусывает все головы, какие найдёт. Начнёт с меня, а я даже убежать не смогу.
Чейз тихо хмыкает — кажется, ему смешно. Слава богу, что ему сейчас может быть смешно. За Чейза я боялся.
Кэмерон, наклонившись, что-то шепчет Хаусу на ухо, и он — вот чудо — приподнимает голову и пытается сфокусировать взор, сипло вопрошая в полусне:
- Куда? Зачем ещё?
- Тише-тише, здесь рядом. Вам будет удобнее, - и усиленно подмигиваает Чейзу. Тот, сориентировавшись, подхватывает бывшего босса под мышки, не давая тому времени опомниться, и, профессионально, как борец, приняв вес на грудь, с помощью Кэмерон затаскивает тело на соседнюю кровать.
- Какого... - начинает было просыпаться Хаус, но тут голова его касается подушки, и он передумывает задавать вопросы. Так что кроссовки с него Кэмерон стаскивает уже без малейшего сопротивлания или возражений.
«Боже, - думаю я. - Даже не проснулся. Как же он вымотался!» С другой стороны, я остро сожалею, что упустил момент и не догадался запечатлеть процесс «почтительного снятия кроссовок» на камеру — такой материал для шантажа и издевательств пропал зря. Похоже, и у Чейза мелькает подобная мысль — он торопливо нашаривает в кармане мобильный телефон, но... тоже не успевает и опускает руку разочарованно. А дыхание Хауса уже выровнялось, сделалось ритмичным и слышно на расстоянии — он крепко спит.
- Я тебя посмотрю, - полувопросительно говорит Чейз, оставив поползновения побыть папарацци, и присаживается на ещё тёплый после Хауса дерматин сидения. - Подними сорочку, пожалуйста. Кэмерон, помоги, придержи катетер на шее.
На груди у меня путаница грубых келоидных шрамов, свежий рубец накладывается на старые, пересечённый короткими штрихами нитей, с мелкими кровоподтёками — не грудь, а географическая карта. Четыре операции на средостении с доступом, ещё две — через коронары. Неудивительно, что Чейз переживает.
- Как твой кашель? С кровью? - спрашивает он, одновременно прислушиваясь к тихой перкуссии.
- Почти нет. Редко отдельные прожилки. Скоро буду в порядке, не волнуйся. Лучше скажи, что с Корвином.
- Элисон, дай, пожалуйста, термометр, - чувствую прикосновение температурного датчика к коже слухового прохода. - Чуть повышена всё-таки. Продолжим курс антибиотиков и противовоспалительных до пяти дней, а там посмотрим.
Ему явно не хочется говорить ни о Корвине, ни о его операции. Но я не отстаю:
- Надежда хоть есть?
И он не выдерживает — взрывается:
- Я за твою надежду отвечать не обязан, чёрт тебя подери, Уилсон! Я только что вот этими руками собирал по кускам своего лучшего друга, а теперь ты спрашиваешь меня про надежду! Вот когда бы на месте Кира лежал Хаус, а на моём стоял ты, тогда бы и спрашивал себя, сука, про надежду! - он почти кричит, но при этом шёпотом — свистящим и яростным. И Кэмерон испуганно хватает его за плечи:
- Роберт! Роберт!
- Господи, Чейз! - пугаюсь я сам его порыва. - Прости меня, я не хотел...
Но он уже взял себя в руки:
- Не извиняйся — ты ни в чём не виноват. Виноват сам Кир, я — кто угодно, только не ты. Хватит уже винить себя во всём на свете, ни к чему хорошему это не приводит — сам видишь. Ты лучше бы тоже поспал. Тебе нужно набираться сил, выздоравливать поскорее, а то у нас больница стала, как рот с выбитыми зубами — Блавски, Корвин, Буллит, Вуд, ты вот...

Вечером появляется Кадди. Я наполовину дремлю, поэтому улыбаюсь ей молча и подслеповато, и уже окончательно просыпаюсь от прохладного поцелуя в лоб. В палате полумрак, Хаус тихо размеренно сопит на соседней кровати — интересно, сколько проспит, если его не трогать, и кто сейчас исполняет его обязанности по больнице? На Кадди белый брючный костюм — с некоторых пор она почему-то перестала любить демонстрировать по прежнему стройные ноги — и зелёновато-серая блузка, выгодно подчёркивающая её глаза и тёмные кудри даже в сумерках.
- Ну, как ты, Джеймс?
Чёрт знает, до чего приятно её видеть.
- Лиза! - радуюсь я. - А Хаус всё ещё спит. Представляешь, после операции он буквально упал замертво, прямо здесь, у меня в палате — мы просто решили его не  трогать.
- Пусть спит, - ответно улыбается она. - Я тебе принесла последние новости вашей больницы, как сорока, на хвосте. Но сначала скажи, как ты себя чувствуешь?
- Почти нормально, - но не ограничиваюсь этим, зануда, начинаю пояснять. - Немного болит грудь, особенно когда вздыхаю поглубже. Немного кружится голова... - и спохватываюсь: - Да ладно, я же выздоравливаю — всё будет в порядке.
- Ядвиге тоже лучше, - говорит Кадди, и у меня пересыхает во рту от волнения:
- Она... пришла в себя?
- Пока нет, но гемодинамика стабильна, температура снизилась до нормы, и моча отходит. Корвин, кстати, тоже стабилен, если тебе интересно.
- Мне... интересно. Мне, правда, очень интересно, Лиза. Знаешь, на самом деле я чувствую себя так, как будто это я его с крыши столкнул, хотя совсем-совсем не при чём. Смешно?
- Не очень. И не ты один так себя чувствуешь. Ты помнишь, как нам всем было, когда погиб Катнер?
- Я помню, как было Хаусу.
- Он слетел с катушек тогда именно из-за этого.
- А не из-за викодина?
- Конечно, из-за викодина, но он принимал викодин до истории с Катнером, насколько я знаю, время от времени принимает до сих пор, и он — в порядке. Чувство вины — вот что по-настоящему свело его с ума.
- Но он не был ни в чём виноват перед Катнером?
- Как и ты перед Корвином. Но это — знание, а совсем другое дело чувство.
- Хаус и чувство? Смахивает на название пошлой комедии.
- Уилсон и чувство — уже не комедия, правда?
- Комедия, только называется по другому - «День Сурка».
- С Биллом Мюрреем?
- С Джеймсом Уилсоном в роли идиота, раз за разом давящегося косточкой насмерть.
- Тогда это точно «Уилсон и чувство». Знание делает нас хозяевами ситуации, но с чувством мы обречены на поражение. Уверяю тебя, в истории с Катнером Хаус чувствовал вину и у него не было суррогата искупления, поэтому он попал в психушку.
- Не называй его по имени — он проснётся.
- Ты думаешь..? - она с сомнением оглядывается на мирно спящего Хауса.
- Даже во время крепкого сна мозг человека настроен на восприятие своего имени.
- Хорошо, я не буду. Но он попал в психушку именно из-за этого. Я знаю по себе.
- Что ты знаешь по себе, Лиза?
- Я знаю, когда чувство вины особенно невыносимо. Ты это тоже знаешь, Джеймс? Ведь ты знаешь?
- Да, - почти одним дыханием выдыхаю я. - Когда человек, перед которым виноват, умер или умирает. И уже ничего не можешь поделать.
- Верно. Вот именно. И не важно, насколько это чувство вины оправданно. Во всех остальных случаях ты можешь попытаться загладить, исправить, что-то изменить - искупить, но ровно до того момента, пока вдруг не узнаёшь, что человек, перед которым ты чувствуешь вину, умер. Это жуткое чувство. Опустошение. Безысходность. С этим невозможно справиться, если только не прибегнуть к суррогату искупления.
- Что ты под этим понимаешь?
- Это не я, - она чуть улыбается. - Я просто тоже однажды оказалась на краю. Когда узнала, что человек, которого я оттолкнула, предала в трудную для нас обоих минуту, погиб, и у меня нет шансов искупить свою вину перед ним.
- Ты о Хаусе говоришь?
- Тс-с! Сам же велел не называть его по имени.
- Да, но ты говоришь о нём? И это чувство вины загнало тебя в психиатрию?
- Как и его. Видишь, между нами, действительно, много общего. Ты чаще мучаешься комплеком вины, но в психушку всё-таки не попадал.
- Не потому, что не было показаний — просто я лечился амбулаторно.
- Ну вот. А я лежала в психиатрии — провела там несколько месяцев. И я посещала там эту группу... как её? - «управление чувством вины».
- Лиза... -
- Подожди, не перебивай. Я узнала, что человек сублимирует свою потребность в искуплении, если не может ничего с этим поделать — например, в случае смерти - ставя себе какую-то заместительную задачу. Например, сжечь себе мозги, как Хаус попытался сделать, когда умирала Эмбер.
-Это совсем другое, - перебиваю я. - Эмбер была ещё жива, он искал ответ, надеялся спасти её. Это — не искупление, тем более, что и вины-то не было.
- А я тебе уже об этом сказала: не обязательно, чтобы она была, достаточно её чувствовать.
- Он сделал это ради Эмбер и ради меня — не ради вины.
- Сублимация искупления тоже имеет свою логику. Например, когда умирает пациент, виноват его врач. И тогда для родственника пациента в качестве сублимации может быть убийство врача. Ты ведь и раньше с таким сталкивался.
- Ты сейчас говоришь об этой несчастной сумасшедшей, которая пыталась нас убить? Она всего лишь просрочила приём препаратов от шизофрении.
- Я сейчас пытаюсь понять, что будет, если Корвин всё-таки умрёт. Потому что он вполне может.
- Ты беспокоишься обо мне или о моих возможных жертвах?
- Собственно, я беспокоюсь о Ядвиге Блавски.
- Подожди... А при чём...?
- Я немного знаю тебя, Джеймс. Ты не станешь сублимировать искупление, перерезая кому-то глотку. Но ты можешь хуже сделать. Ты можешь принести жертву. И я не хочу, чтобы этой жертвой стали твои отношения с Ядвигой.
- Пф-ф! - я шумно выдохнул воздух от неожиданности и принялся растерянно ерошить волосы. - С чего вдруг, Лиза?
- У вас не слишком хорошо было последнее время, правда? Я боюсь, что ты можешь решить, будто здесь какая-то предопределённость, будто случай с Корвином — знак тебе уступить, отойти в сторону, раз уж так выходит.
- Подожди, - я помотал головой. - Я вообще-то... Послушай, тут всё сложнее.
- Ну вот! -она с досадой всплеснула руками. - Как раз об этом я и...
- Зря ты в это лезешь, - перебивает нас хриплый спросонок голос Хауса. - Курсы налаживания семейных отношений для человека, обрюхатившего половину медсестёр Ванкувера, как детский сад для Ким Унг-Йонга.
Вот это по-Хаусовски. Как будто взял и саданул меня в расслабленный живот. Как раз тогда, когда я совсем уж было собрался разоткровенничаться со старой подругой. А Кадди даже не поняла, что это не просто одна из его грубоватых шуток. Я знаю, как она реагирует на каждое из Хаусовских высказываний — у меня чёткая градация: если он просто сказал привычную гадость, она поджимает губы; если чувствует за этим что-то большее, у неё делается неподвижное лицо, как из камня высеченное, хотя, конечно, высеченное тонким и искусным резчиком; если он и вовсе переходит границу, то тогда она... впрочем, тогда она плачет - к счастью, видел я такое всего несколько раз. В общем, если мы с Хаусом условно «люди, которые могут заставить друг друга смеяться», то с Кадди они, похоже, «люди, которые могут заставить друг друга плакать». Во всяком случае, он её — точно, может. Уж не знаю, чей союз ценнее — возможно, и тот, и другой.
Пока я, как рыба, хватаю воздух открытым ртом, не находясь с ответом, Хаус встаёт и, опираясь на трость, подходит к моей кровати — без кроссовок, в одних носках:
- Ну-ка покажи, как там твой шов?
- Ты, я смотрю, совсем хирургом заделался, - ворчу я и не слишком решительно не даюсь, но не даюсь всё-таки, потому что тут Кадди, а перед ней я не хочу хвастать Кордильерами на моей груди. Странно, ни Кэмерон, ни Колерник, ни даже Венди не постеснялся бы, а вот Кадди. Старая знакомая, старый друг. И Хаус это чувствует, потому что злорадно и силой задирает на мне пижамную куртку — хорошо ещё, что я в ней, а не просто в сорочке на голое тело, как принято в полеоперационных палатах — да ещё ворчит, что я стал «стыдлив, как шлюха-первоходка».
- Шрамы украшают мужчин — правда, Кадди? Это тебе и любая ванкуверская медсестричка скажет. Да, впрочем, и не только мужчин — к сожалению, вот на этот счёт ванкуверские медсестрички как раз и заблуждались. Но ты-то, Кадди, понимаешь, что нет ничего сексуальнее, чем келоидный рубец, похожий больше всего на изнанку поражённой раком прямой кишки, особенно если такой пейзаж у женщины вместо...
Он злится, бесится — ясно вижу. Кажется, он уже давно проснулся и успел услышать  большую часть нашего разговора, его ушам не предназначенную. Сами же мы и виноваты. Но я всё равно не могу равнодушно слышать, как он проезжается на счёт Блавски — меня захлёстывает раздражение, желание огрызнуться, дать сдачи — там, где куда умнее было бы промолчать.
- Точно, - говорю. - Даже удивительно, почему ты не ходишь летом в шортах, а паришь яйца в длинных штанах. Разденься — может, и на тебя начнут кидаться медсестрички, и отпадёт, наконец, причина для такой жгучей зависти. Да и на шлюх тратиться не надо будет.
- Слышишь, - ощерившись во весь рот, оборачивается он к Кадди, - как Уилсон тебя называет? А ты ещё считаешь его другом, наивная!
-Ещё удар. Да какой! Дуплетом. У Кадди намокают глаза. Я и хотел бы, ничего сейчас из гортани не выдавлю, но я ничего и не говорю — смотрю молча. Только чувствую, как приливает и приливает к щекам кровь — того гляди брызнет. У Хауса на лице застыла, зависла кривая усмешка — маска - и глаза, как стеклянные, но рука его так и забыта на моей груди. И она дрожит — я чувствую кожей дрожь. Ах, если бы здесь не было Кадди, какой момент! Хауса нелегко откупорить на серьёзный разговор, но сейчас я мог бы, будь мы с ним наедине — он сейчас, словно бутылка шампанского, в которой пробка сидит ещё прочно, но уже еле заметно, по микрону, поползла, чтобы через мгновение ударить в потолок и изойти пенной струёй. Потому что напряжения даже для него было много, и вечная скорлупа, в которой он держит, не высиживая, свою душу, готова пойти трещинами. Если бы не Кадди! Ох, не вздумала бы она ещё начать демонстративно обижаться на него или, ещё хуже, обидеться не демонстративно, а вполне себе... Впрочем, о чём я? Неужели она даже теперь не выучила «инструкцию пользователя»: «Изделие, инвентарный номер такой-то, наименование: доктор медицины Хаус Грегори, обращаться осторожно, хрупко, чувствительно к сдавлению, ударам, при повреждении восстановлению не подлежит, при неправильной эксплуатации легко деформируется, способен причинить вред себе и другим»? Чёрт знает, какая чушь успела залезть в голову за пару секунд! Не надо было дразнить его. Зачем я сказал про шлюх? Подставился, и Кадди подставил. Да, но ведь он первый начал... И злится он не на Кадди — на меня, главным образом на меня... За что? За Корвина? Может быть. Я знаю, Корвина он очень ценит. Но я же... нет, не то. Он не пойдёт на поводу у эмоции — он логик. За Айви Малер и всю эту ванкуверскую историю? За то, что всерьёз подумываю об анализе ДНК и, в то же время, не хочу этого анализа? За то, что делаю это, пока Блавски в тяжёлом состоянии и вроде даже по моей вине — как-никак, ранила-то её моя пациентка, вернее, жена моего бывшего пациента, да и на помощь она кинулась по сигналу «маячка» не к кому-нибудь - ко мне. Не знаю, что было бы, если бы не кинулась... Скорее всего, эта сумасшедшая добила бы меня до смерти. Ну, не может же Хаус об этом жалеть при всей его любви к Блавски. Любви? Хауса? К Блавски?
Кадди, сделав над собой усилие, овладевает и лицом, и голосом.
- Ты собираешься вернуться на квартиру? - спрашивает она Хауса почти равнодушно. - Потому что если нет, я пойду, пожалуй, домой, но там, у тебя, незаперто.
- Вернись, возьми в коридоре на крючке запасной ключ, - так же равнодушно говорит он. - Запри им, и ключ оставь у себя. Ты на машине?
- Да. Поставила на вашу парковку.
- Значит, тебя можно не провожать?
Она неопределённо пожимает плечами — в этом жесте читается «много ты меня раньше провожал», - и уходит, но в дверях приостанавливается и, улыбнувшись мне глазами, посылает с руки воздушный поцелуй.
Почему вдруг Кадди стала так рьяно уговаривать меня не порывать с Блавски? А что, если она не за наши отношения боялась — за свои? Свои и Хауса?
- Ну, чего ты на меня так смотришь? - примирительно ворчит Хаус. - Что я, первый раз вам с Кадди гадости говорю? Прямо уже дыру глазами проел!
Почему бы, наконец, чёрт возьми, не спросить прямо:
- Хаус, за что ты? Меня, её... За что?
Снова режущая глаз голливудская улыбка — зубы скалятся, а взгляд холодный, испытующий; сколько раз уже замечал, что он улыбается или глазами, или губами — вместе редко.
- За приверженность косметическим идеалам, Панда. Ты думаешь, что Кадди воротит от келоидных рубцов, хотя её не воротит. Значит, где-то в подсознании у тебя прочно засело, что рубцы — это плохо, стыдно, гадко, пфуй! Но тебе по жизни никак без пресловутой сублимации искупления, и ты нарочно всегда выбираешь самых убогих — не на вид, так изнутри. И никогда в жизни не замахнулся бы на по-настоящему шикарную женщину. А с Блавски ты облажался — оказывается, женщина может не быть убогой, несмотря на шрамы, а ты и не знал. Или не подумал. И... облажался. И теперь хватаешься за мифического ребёнка, который ещё неизвестно, чей вообще, чтобы был предлог для благородного самопожертвования, а не трусливого бегства... А Корвин, скорее всего, умрёт, кстати...
- Подожди... - у меня дыхание перехватывает от внезапной догадки. - Так ты поэтому, а не потому, что ты... Ты думаешь, что я... Господи, Хаус, какой же ты идиот!Да я больше всего на свете! Да я... ну а что делать-то?
- А у тебя сейчас очень связная речь, - мстительно ехидничает он, но я не обращаю внимания, торопливо продолжая:
- Нет, ну, а, в самом деле, что теперь делать-то? А если он, действительно, мой? У нас был секс один раз...
- Один раз? - он вот-вот рассмеётся мне в лицо.
- Ну, два, три, - начинаю раздражаться я. — Какая разница-то? Ведь она же уже всё равно умерла.
- И достала тебя холодной рукой с того света, - комментирует он.
- Слушай, хотя бы над мёртвыми не издевайся, а? - прошу я упавшим голосом. - Хотя бы над теми мёртвыми, которые кому-то дороги.
- Все мёртвые были кому-то дороги при жизни, - говорит он. - И ни на что не годны после смерти.
- Что, и Стейси? - спрашиваю со злостью, просто чтобы уесть его. Но он и ухом не ведёт, только соглашается спокойно:
- И Стейси. Разве на то, чтобы являться тебе в снах и заставлять плакать в матрас и писаться в подушку. Ой, извини, перепутал — на самом деле, наоборот...
- Ладно, - говорю, и меня уже трясёт от злости как неотцентрованный вентилятор. - Не издевайся над мёртвыми, которые дороги лично мне.
- И кто причислен к лику твоей некрофилии? Списком можешь? Абортированных младенцев будем считать или только неудавшиеся аборты?
Понимаю, что если не сменю тон, он скоро доведёт меня до слёз и швыряния в него всем, что под руку подвернётся. А подвернётся мало, что — всё-таки я пока лежачий больной, и в моём распоряжении небогатый арсенал палаты ОРИТ.
- Послушай, - говорю я, понизив голос. - Я надеялся, что хотя бы тебе — моему другу — не придётся объяснять. Пойми, если есть минимальный шанс, что ребёнок мой, я не могу просто забить на это и пойти пить пиво. Его мать умерла. Он остался один — беспомощное слабое создание. Кто ещё о нём позаботится, если не его родной отец?
- Так пройди чёртов тест. Чего ты ещё ждёшь?
- Серьёзно? Жду, когда смогу самостоятельно добраться до лаборатории.
- А друга попросить никак? - лезет в тумбочку за пробиркой. - Открой рот!
- У нас же всё равно нет образца ребёнка, - говорю.
- Открой рот — возьму буккальный соскоб. Ребёнок подтянется.
Сжав губы, мотаю головой. Я не готов. Это делается как-то не так.... Это...
- Потому что тебя устраивает эта позиция, - говорит Хаус. - Ты любишь неопределённость. Любишь жать на паузу. Любишь день Сурка. Что ты скажешь Блавски?
Я молча смотрю на него. Честно говоря опасаюсь, что он сейчас запрокинет мне голову, надавит на челюсть, силой возьмёт мазок, а через день швырнёт мне в лицо листок, где будет стоять, словно в насмешку «девяносто девять» или, наоборот, «ноль, ноль пять», а я пока и сам не знаю, что для меня будет большим ударом. И что я должен сказать Блавски?
- Ты вообще с ней жить дальше собираешься? - спрашивает Хаус таким «между прочим» - тоном, каким спрашивают, непременно постукивая по тыльной стороне ладони гильзой папиросы.
- Она пока без сознания, - говорю. - Ты думаешь, такие вопросы нужно решать прямо сию минуту?
- Такой вопрос для себя нужно было решить сразу, как только узнал о младенце.А в идеале, как только его мать, впервые придя на чашечку кофе и роясь в сумочке, как бы случайно, невзначай, показала уголок упаковки дешёвых просроченных презервативов.
- Почему дешёвых и просроченных? - не нашёл я ничего лучшего, чем спросить.
- Потому что дорогие и надлежащим образом хранящиеся не рвутся в решающий момент и не пропускают сквозь поры в дрянной резине маленьких хвостатых мерзавцев с гаплоидным набором совокупных признаков твоих предков.
- Она говорила, что предохраняется, чтобы я об этом не думал.
- Тебе что, прямо на лбу написать, что все врут? Открой рот!
- Хаус, подожди. Я... я пока сам не уверен, чего именно хочу.
- Хочешь жить с одной женщиной, а быть папочкой сыну другой. Отцовство втихаря — новое слово в искусстве кобеляжа.
- Послушай, я не... Это не было кобеляжем, это... Чёрт побери, Хаус! Почему я должен оправдываться ещё и перед тобой? У тебя нет от меня детей!
Он только фыркает.
- Это не было кобеляжем, - настаиваю я, чувствуя, как неудержимо проваливаюсь в воспоминания, словно опять подуло холодным декабрьским ветром в щель оконной рамы. - Просто мне там было всё время холодно, пусто и... страшно. А Айви была тёплой и живой...
Хаус тяжело вздыхает — в глазах что-то очень похожее на жалость и сострадание.
- Открой рот, - снова говорит он, очень печально, и на этот раз я, наконец, открываю.
Мне бы промолчать. Но меня словно чёрт подзуживает.
- Почему ты так... реагируешь? - спрашиваю, закрыв рот, пока он упаковывает образец в стерильный пакетик с одноразовой застёжкой-молнией. - Хаус, я тебя знаю, и я вижу, когда ты... не спокоен. Ты всегда любишь издеваться, но обычно это просто юмор, сарказм, раздражение из-за боли — не злость. А сейчас ты в бешенстве.
- А ты просто обожаешь сеансы психотерапии, психоаналитик доморощенный? - огрызается он. - Тебе нужно построить специальную клетку со шторой и выучить парочку мантр про отпущение грехов.
- Ты что, слышал, что говорила Кадди? Не спал и слышал? Поэтому бесишься? Думал, что ты — такой неотразимый аполлон, а теперь решил, что ею только чувство вины руководит, и взбесился? И решил заодно, что именно я должен отдуваться за твоё уязвлёное самолюбие?
- А ты — святой? Ты никогда никого не заваливал из жалости? Потому что одинока и наивна, потому что всё валится из рук и ни одно дело не спорится, потому что подвернула ногу и сломала шпильку перед входом в кафе, потому что умирает от рака, потому что начальник уволил, потому что вместо грудей вспаханное поле, и никаких детей, потому что одинока и уже совсем не наивна... Блеск твоих лат уже слепит глаза до ретинальных кровоизлияний.
-  Начало каждой фразы с рефрена « А ты» свидетельствует об интелектуальном или половом бессилии, - глядя в потолок, сообщил я. - Кстати, о половом бессилии: а она с тобой кончает?
- Ну, на четвёртый раз уже не так бурно... - мигом ориентируется он.
- А ты с ней?
Он вдруг внезапно перестал шутить — просто говорит:
- Да.
- Ну, так успокойся уже: у вас гармония.
Он морщится, привычно потирая рукой бедро. Вдруг прорезается долгожданный и так мною любимый доверительный тон:
- Я сам не понимаю, что у нас. Отношения вышли на новый уровень. Раньше мы друг с другом чувствовали себя, как любовники, а теперь, скорее уж, как подельники...
- Не комплексуй, - говорю. - Она приехала к тебе сама, она бросила ради тебя Орли, хотя там была перспектива на семью, а не на несколько часов в неделю на жёстком диване под изжогу от фастфуда. Если женщина так поступает, значит, у неё всё не просто так.
Чуть усмехается уголком рта и долго молчит, опустив голову, после чего спрашивает как-то нерешительно:
- А если это у меня «просто так»?
- А если бы «просто так» было у тебя, - отрезаю, - этого разговора вообще бы не было.
Согласно опускает голову ещё ниже, но молчит, продолжая ритмично скользить ладонью до колена и обратно.
И тут я вспоминаю:
- Эй, Хаус, у меня для тебя подарок.
- Какой? - живо настораживается он.
Господи, подросток! Как все дети, любит подарки, а ещё больше — окружающую их таинственность. Ладно: таинственность — так таинственность. Заговорщически понижаю голос:
- Ты был в кладовке, где нашли нас с Блавски?
- Что мне там делать? - фыркает презрительно, но голос... голос тоже понижает. -  Вас Чейз нашёл, потом с вами реаниматологи занимались. У меня занятие поинтереснее было — меня как раз Колерник шила в это время.
- Я так и не спросил... Сильно она тебя порезала?
- Тебя — сильнее, - и нетерпеливо: - давай ближе к подарку.
Хочется — ей-богу, хочется — взять, и потрепать его по кудлатой голове, как мальчишку. Но сдерживаюсь, понятно, даже в мыслях не допускаю такой крамолы — не то он мне, пожалуй, потреплет...
- Ну, не совсем подарок, - говорю. - Просто ты потерял одну вещь, а я её нашёл. В той комнате. И, скорее всего, она ещё там.
- Что за вещь? - сощуривается он пытливо — явно заинтригован.
Но у меня как раз в этот момент вдруг пропадает охота играть и темнить. Хотя нет... Не «вдруг» - просто по коридору — слышу — быстрым шагом несколько человек проходят мимо палаты дальше — туда, куда, я знаю, перевели из операционной Корвина. Напряжённо прислушиваюсь: что там? Что-то случилось? Когда по коридору идут так быстро и не за Хаусом — это тревожный признак. Хаус тоже вытягивает шею и поворачивается лицом к двери, как локатор — вижу, как натягивается жгутом у него на шее грудинно-ключично-сосцевидная мышца.
- Что там у них? - невольно вырывается у меня.
- Не знаю... - он встаёт, но встаёт с трудом. Знаю, что без трости он может пройти несколько метров — практически на одной левой ноге, используя правую, как болезненную, хрупкую и ненадёжную подпорку на долю секунды. До двери палаты, во всяком случае, добирается, цепляясь за что придётся, и выходит в коридор, закрыв дверь за собой. Слышу его резкий голос, но через закрытую дверь слов не могу разобрать, и кто и что ему отвечает, не пойму. Кажется, Кэмерон. Я вслушиваюсь до боли в ушах, но голоса и вовсе удаляются, оставляя меня в неведении до тех пор, пока в палате вдруг не появляется Рагмара:
- Антибиотик, доктор Уилсон. Внутримышечно, - и угрожающе демонстрирует снаряженный шприц.
- Ты не сестра, - говорю.
- Ротация, - смеётся она. - Практика не повредит. Давайте-давайте, подставляйте мышцу покрупнее.
- Что там случилось у Корвина? - наконец, решаюсь спросить я. - Ведь там что-то случилось?
- Анафилаксия на один из препаратов. Начал развиваться отёк гортани — пришлось снова заинтубировать. Доктор Колерник и доктор Хаус спорят, делать или нет трахеотомию. У нас просто рук не хватает — волна, что ли, такая, что все из строя вышли... Доктор Хаус говорит, что, наверное, придётся открыть дополнительные вакансии.
- Рагмара, - спрашиваю. - А как там Блавски? Она так и не приходила в себя?
Брови Рагмары удивлённо взлетают вверх:
- Она же... - и быстро поджимает губы, словно чуть не проболталась о чём-то, о чём пробалтываться нельзя. Господи, что это? Первая мысль: Блавски умерла, а мне не говорят. Нет, быть не может. Кадди не стала бы говорить, что ей лучше, а Хаус вообще не стал бы говорить о ней.У них были бы другие лица, другие глаза. О смерти так не врут. Тогда... тогда о чём врут так?
Должно быть, весь этот мыслительный процесс ярко отражается на моём лице, потому что Рагмара пугается:
- Вам плохо, доктор Уилсон?
Ага! Испугалась...Значит, на испуге мы и сыграем!
- Что с ней? - спрашиваю резко. - Она что, умерла? Она умерла, а вы скрываете?
У меня кровь стынет в жилах уже от одного того только, что я вслух выговариваю такое, но я должен понять.
- Нет! Что вы! Нет!
- Тогда что происходит? Что ты от меня скрываешь? Она умерла, да? Она умерла, а вы боитесь, что мне станет хуже, и не говорите? - меня уже всерьёз трясёт просто от слов.
- Нет! О, боже, доктор Уилсон! Нет! Она... С ней всё хорошо. Она в сознании. Давно...
Вот это новость! И я уточняю:
- С каких пор она в сознании, Рагмара?
- Сразу после наркоза. Её разбудили, как полагается. Потом она поспала после успокоительного... Она вообще много спит.
- Почему мне не сказали? Почему меня не позвали к ней?
- Потому что вам нельзя вставать, - отвечает, как о само собой разумеющемся, даже плечами пожимает, но по глазам вижу, что здесь другое. Кадди сказала мне, что она без сознания. Кадди тоже обманули? Или вместе с Кадди обманули меня? Зачем обманывать Кадди? И... зачем меня?
- Вся больница знает, что у нас отношения. Вся больница знает, что произошло. И каждый по идее должен был зайти и сказать мне, что Блавски пришла в себя. Но этого не сделал никто, ни один человек. Да и ты проговорилась.
- Возможно... возможно, остальные просто подумали, что вы уже знаете... - нашлась она.
- Рагмара, ты же честная девушка. Не ври мне. Я просто сердцем чувствую здесь гнусный след чьей-то хромой ноги. Это Хаус приказал ничего не говорить мне?
Хаус. Конечно, Хаус. Он — единственный — мог ввести в заблуждение Кадди. Или... не ввести в заблуждение, а, как и других, просто заставить врать мне? Но зачем? Для чего? Хаус никогда ничего не делает просто так. У него всегда есть цель. Может быть, попытка самоубийства Корвина спутала его планы? Но какие планы? Почему они... против меня?
- Доктор Уилсон, что же вы делаете! Вам нельзя волноваться — вы после операции. Я вас седирую! - грозится Рагмара.
- Скажи мне! Скажи, в чём дело! Это — Хаус?
- Доктор Блавски не знает, что вы живы, - наконец, выпаливает Рагмара. - Она думает, что вы умерли. Доктор Хаус сказал, что если кто-то вам хоть слово пикнет, он того уволит с волчьим билетам и на все звонки от потенциальных работодателей будет рассказывать про блуд и пьянство на рабочем месте.
- Господи! Она считает, что я умер, и никто из вас не разубедил её? Это что, тоже приказ Хауса? Что вообще происходит?
- Ей пытались сказать, - виновато говорит Рагмара. - Она не верит. Она считает, что её обманывают из-за тяжёлого состояния. Она видела, что вы умерли.
- Господи! Она должна меня увидеть.Привези кресло!
- Мне кажется, именно этого и боялся доктор Хаус.
- В таком случае, он просто идиот. Давай сюда кресло!
- Доктор Уилсон! Вы и моей смерти хотите?
- Давай! Дай! Я тебя не выдам. я скажу, что сам, что мне приспичило. Не то я тебя, точно выдам, скажу, что ты проболталась. Рагмара!
И как раз в разгар перепалки в палату входит Хаус. Где-то раздобыл больничную трость, больше похожую на отломанную от стула ножку. Он уже успел переодеться и принять душ — волосы сырые, футболка с логотипом «ламборгини» - жёлтый бык-производитель на чёрном фоне, мятая рубашка — это уже бренд — песочного цвета, старые потрёпанные джинсы. Бросает оценивающий взгляд на растерянную Рагмару, на меня, злого и, наверное, красного и взъерошенного, молча роется в тумбочке, молча подходит со шприцем и — я дёрнуться не успеваю — всаживает мне в кубитальный катетер пару кубов чего-то — бог его знает, чего.
Всплеск тошноты, и стены начинают танцевать и кружиться.
- Сама не могла догадаться? - раздражённо оборачивается он к Рагмаре. - Раз уж язык за зубами держать не умеешь?
- Убить на время... - говорю, еле ворочая языком, но стараюсь, чтобы получилось насмешливо. - Почему такой паллиатив, раз уж ты тоже меня... ненавидшь?
- Спи, дурак, - говорит он.

- Я тебя не ненавижу...
Поздний вечер — совсем поздний. Или даже ночь. Хаус развалился рядом в полукресле, закинув ноги на край моей кровати. В палате горит только одна трубка светильника дневного света над прикроватной тумбочкой, освещая принесённые мне гостинцы: конфеты, большое красное яблоко, плюшевую игрушку — панду. Почти уверен, что панду принесла Марта по наущению Хауса. А яблоко надкусано, и уже чуть приржавело по надкусу. В другое время я бы по этому поводу подколол бы его — сказал бы что-нибудь о потребности отнять пищу во что бы то ни стало, и, даже если и не лезет, хоть надкусить. Но сейчас мне не хочется шутить. Голова тяжёлая от той дряни, которую он мне ввёл, сильно тошнит. Вот-вот вырвет.
Подчиняясь моему жесту, быстро подставляет лоток. Ничего — даже слизи нет. Пустые мучительные спазмы, кашель, сплёвываю в лоток сгусток крови. Тяжкое непонимание давит, ищет выхода. Он осторожно промокает мне губы салфеткой, салфетку сбрасывает в ведро под кровать.
- Я тебя не ненавижу...
Эмоции снова захлёстывают меня — не удержать.
- За что? Хаус, за что? Что я тебе сделал?
- Найди себе другую женщину.
Голос у него глухой, словно через силу. Что это значит?
- Что ты несёшь?
- Тебе не всё равно, кого трахать? Их у тебя уже столько было... найди красивую, с сиськами.
На это я не то, что слов — звуков не нахожу для ответа. Вдруг опять приходит в голову — остро, до крика: а вдруг я просчитался, и она всё-таки мертва, а мне просто голову морочат? Жалеют? Поэтому и Хаус такой непохожий на себя — жалельщик из него так себе.
- Хаус, что происходит? - спрашиваю уже с нескрываемой тревогой. - Что с Блавски? Хватит уже темнить — я с ума схожу!
- У Блавски посттравматическая реакция. И она своими глазами видела, что ты умер, так что, как и ты, подозревает, что мы обманываем её из благих побуждений. Но дело не в этом.
- Как раз в этом! Ты что, не понимаешь, что это — важно? Помоги мне в кресло перебраться, я должен пойти к ней.
- Нет.
- Что? - ничего не понимаю я. - Почему нет? Что происходит?
- Чейз рассказал ей о летучем карлике. Думаю, что с умыслом... Она с ним останется — не с тобой.
- С кем? - не понимаю я.
- С Корвином.
- Он же... карлик!
- Он — карлик, - спокойно кивает Хаус. - А она — дура. Вроде тебя.
- Подожди... - я всё ещё не могу уложить. - Она... так сказала?
- Неважно, что она сказала. Я знаю, что она сделает.
- Но она же, ты говоришь, не верит, что я жив...
- Даже если бы поверила, это для неё не имело бы никакого значения.
Я окончательно теряюсь. Лицо у Хауса холодное, взгляд убегает — на шутника он сейчас меньше всего похож.
- Ты врёшь, - беспомощно говорю я. - Ты нарочно не стал её разубеждать. Тебе удобнее, чтобы она думала, будто я мёртв. И тебе нужно, чтобы она осталась с Корвином. Её мучает вина перед ним — конечно. Кадди как раз говорила об этой вине, и ты ухватился. И будешь продавливать её на это чувство. На вину и на жалость.
- Ты помнишь, с чего у вас началось? - спрашивает он вдруг.
- А что? Это имеет какое-то значение?
- Первостепенное. Она подобрала тебя, избитого, порезанного. Как только ты оправился, она охладела к тебе — это только ты дрочил на её рубцы. Новый всплеск африканской страсти, когда ты приехал из Ванкувера с продолженным ростом, и тебе нужна была операция. А потом, едва закончился период реабилитации, снова охлаждение. Она бросилась к тебе на помощь из аппаратной. Но твоя смерть её устроила. А теперь она почувствовала, что в её руках жизнь маленького уродца, который шантажирует её самоубийством. Он — умирает. Ты — нет. Всё. Этого достаточно. Разве ты не видишь, что она просто... такая. Однажды ты мне сказал, что не готов то и дело умирать для меня. Для Блавски ты будешь это делать? Найди себе женщину без комплекса мессии, Уилсон. При утешительном сексе полноценного оргазма не бывает. Сколько можно тискать снежную королеву: «Блавски, Блавски, люблю тебя, жить не могу», - неожиданно зло — и похоже, скотина! - передразнивает он.
Хочется ударить его в лицо кулаком — до зуда в этом самом кулаке хочется. И бессилие полное, словно он этим своим монологом все кости у меня вынул. А главное, и самое дрянное, я чувствую, что во многом — пусть и не во всём - он прав. Но прав как-то по подлому, словно украл ключ от квартиры и теперь собирается туда залезть и переставить мебель по-своему — неважно, что при этом разобьётся парочка дорогих хрустальных ваз.
- Ты врёшь, - повторяю я, едва сдерживаясь. - Плевать тебе на меня. И плевать тебе на Блавски. По большому счёту, тебе и на Корвина плевать, но его кое-как собрали по кускам, появился шанс, а он может взять — да и повторить более успешно. И будь это просто смешной уродец, ты бы и не почесался. Но он — лучший хирург штата, и вот этого ты упустить не можешь. Поэтому ты будешь давить, пока они... не знаю, чего ты добиваешься — переспят? Браком сочетаются? Принесут тебе вверительную грамоту о том, что собираются жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит их?
- Ни то, ни другое и ни третье, Уилсон. Я просто жму на «паузу» и жду. И да - сейчас у нас на повестке дня — Корвин, поэтому если твоей возлюбленной охота разыгрывать при нём мать-Терезу, я мешать не собираюсь. Я помогать собираюсь. Пусть заронит в него надежду — это может сыграть свою роль.
- А я? - спрашиваю я совсем уже глупо.
- А ты — перетерпишь, - отрезает он совсем уже неласково. - И не ищи с ней тет-а-тета.
Именно в это мгновение — ни раньше, ни позже — я вдруг вспоминаю, что Хаус никогда, даже в самых мелких мелочах, не предавал меня... Значит, настолько важен ему Корвин...
- Он — гном, - говорю я зло. - Блавски — не Белоснежка, чтобы жить с гномом. А ему придётся стремянку подставлять, чтобы с ней поцеловаться.
- Это — их проблемы, - невозмутимо говорит он.
- А если... если я всё-таки вмешаюсь?
- Ты уже попробовал — пришлось блевануть в мисочку. Думаешь, я не повторю?
- Тогда... Слушай, я, правда, не знаю, что мне делать. Это...это так чудовищно, что я растерялся... Ты такие вещи творишь... Выдал меня за мёртвого...А я что могу сейчас?  Мне что, тоже с крыши пойти спрыгнуть? Но я не лучший в штате онколог, поэтому не факт, что это перевесит для тебя чашу.
- Никуда ты не спрыгнешь, - лениво и пренебрежительно говорит он. - Слишком любишь себя. И я же не прошу, чтобы ты оставался мёртвым навсегда — пары недель хватит, наверное...
- Да я не буду играть в твою игру! Ты что, спятил, что ли? Я... я люблю Блавски...
- Ребёнок у тебя, однако, не от неё.
- Хаус, ты не можешь... не смеешь... Да что ты, в самом деле, бог, что ли? Что ты о себе возомнил вообще?
- Успокойся, - говорит он. - Не то у тебя сейчас приступ будет.
Не могу успокоиться — от возмущения даже руки трясутся. И тут он меня добивает последним аргументом:
- Если бы не Корвин, ты бы умер ещё пару месяцев назад. И тогда Блавски не была бы ранена, и сам Корвин не пытался бы покончить с собой. Или это тебе тоже ни о чём?

АКВАРИУМ

Кир всё не приходил в себя — лежал в палате реанимации жалкий, голый, опутанный трубками, обвешенный металлическими обручами со спицами — аппарат-репозитор для его таза. Чейз угрюмо сидел рядом, поглядывая на показания приборов. Чейзу было невесело, и он казался осунувшимся и усталым. Но у него был опытный глаз хирурга, к тому же, хирурга, десять лет проработавшего с Хаусом, и этим глазом он видел, что проблемный пациент уже не умирает. И будь это просто обезличенный пациент — не Корвин - он давно бы уже встал и пошёл домой мыться, наедаться и отсыпаться. Особенно последнее. Он выдохся. Веки уже давно отяжелели и отекли, как подушки, в глазах щипало, руки вздрагивали. Но он упорно сидел и тупо смотрел в экраны.
Хаус возник за спиной внезапно — он не услышал тяжёлого хромого шага и стука палки, что уже само по себе говорило о его состоянии.
- Что ты тут высиживаешь? - спросил Хаус. - Он стабилен. Отправляйся домой.
- Как Уилсон? - спросил Чейз, не отводя взгляда от монитора. - Вы сказали ему?
- Не в таких словах.
- И...как?
- Он в восторге.
- Что? - Чёйз резко повернулся на стуле.
- То, - передразнил Хаус. - А ты как думал? Конечно, он не в восторге. И сама затея нелепая, но... именно поэтому может сработать.
- Не могу понять, как это Блавски решилась на такую игру, - вздохнул Чейз. - Да они ей оба не простят.
- Простят. Причём, оба. Но по-разному: Уилсон простит за мотив, Корвин — за исполнение. Хотя, чтобы получить прощение Корвина, нужно ещё, чтобы он выжил.
- Он не умрёт. Теперь — нет. Но... знаете, Хаус, иногда я сомневаюсь, вправе ли мы вообще вмешиваться...
- Обожаю, когда в тебе врача подминает семинарист, - хмуро буркнул Хаус, подходя ближе и пальцами раскрывая веки Корвина, чтобы осмотреть зрачки.
- Бросьте. Врач подмял этого семинариста, едва мне двадцать пять стукнуло, и пикнуть тому не даёт. Просто иногда я задумываюсь, неужели изучение медицины уже само по себе даёт право переписывать судьбы?
- Мы узурпируем это право, Чейз, из чистого человеколюбия. И если мотив — только человеколюбие, то семинарист в нас радуется, а врач — плачет. Но если в мотиве человеколюбие отсутствует вовсе, плачет семинарист. Бывает и так, и эдак, но чаще всего наши мотивы так перепутаны, что семинарист с врачом просто садятся и пьют на пару пиво. Это называется душевный комфорт — то, чего не хватило Корвину.
- И всё? Так просто?
- Ну, не совсем всё. Иногда мы зарываемся, и тогда появляется шизофреничка с ножом или психопат с пистолетом. И у нас остаются шрамы. А иногда мы сами становимся себе шизофреничками с ножом... Иди-ка ты спать, Чейз — приборы слежения всё равно надёжнее невыспавшегося человека.

Это была долгая ночь. Несколько раз Корвин всплывал из темноты, но видел сквозь ресницы каждый раз одно и то же: усталый укоризненный взгляд Чейза. Если бы он открыл глаза, ему бы пришлось встретиться с этим взглядом, поэтому он продолжал притворяться загруженным. Перед Чейзом было нестерпимо стыдно.
Не за слабость свою — его едва ли можно было назвать слабаком, раз он почти пятьдесят лет провёл заключённым в тело сказочного гнома, не озлобившись на весь свет и не свихнувшись. За подставу. Чейза он подставил конкретно, а ведь Чейз был его лучшим другом, доверял ему.
Чейз был добрым парнем. Славным парнем с непосредственными живыми реакциями и своим чётким моральным кодексом. Настоящим. Без темноты внутри, просвечивающей у иных сквозь внешний налёт порядочности, как косточка сквозь мякоть черешни. А в косточках черешен, между прочим — он верил в это с детства — содержится цианид, вполне способный отравить компот, если его хранить дольше положенного срока. Уилсона, например, хранили дольше положенного срока уже почти на пять лет. За это время компот мог сделаться смертельно опасным. Не для тех, кто просто поглядит на красивую банку с крупными ягодами — и пройдёт мимо. Для тех, кто решится попробовать. Для Хауса. Для Блавски. Но самое дерьмо было в том, что и в себе Корвин чувствовал точно такую же косточку — смутное ощущение того, что мир даёт ему на порядок меньше заслуженного.
И, поднимаясь по лестнице эскалатора на верхний этаж больницы, он в какой-то мере сравнивал себя с Уилсоном — ставил того на своё место. И проигрывал. Положа руку на сердце, проигрывал в этой ситуации с чрезвычайным происшествием, экстренной операцией и своей ошибкой. Ему было, с чем сравнивать: Уилсон был в подобной ситуации, когда умирала его девушка, с которой у него вполне могло что-то получиться — Чейз рассказывал. Рассказывал и то, как Уилсон заставил Хауса рискнуть жизнью ради диагноза — очков это Уилсону в глазах Корвина не прибавило, но ему самому в своих глазах убавило очков: Уилсон вёл себя рациональнее, перекладывая ответственность за... ах да, Эмбер — так её звали — за Эмбер... на чужие плечи. В тот миг это было правильным, оправданным ходом, и в том, что он не сработал, нет ничьей вины. Корвин же всегда считал себя рационалистом, твёрдо стоящим на земле.
С верхнего этажа Корвин поднялся на крышу — верхним пролётом той самой лестницы, на которой Уилсона поджидала сумасшедшая с ножом. Здание не было многоэтажным, но высокие потолки делали третий этаж фактически шестым.
Интересно, а если бы в той истории умерла бы не только Эмбер, но и Хаус? Пожалуй, Уилсон построил бы себе какую-то защитную иллюзию и повторял себе «я не виноват», как мантру, каждый день перед завтраком. Но его бы всё равно мучили кошмары. И тогда он поступил бы однажды так, как поступает сейчас Корвин: поднялся бы на крышу и поиграл с собой в «красивый жест сведения счетов с жизнью». Интересно, на каком этапе он бы остановился? Ещё на стадии вылезания из чердачного окна или он пошёл бы дальше и, перешагнув парапет и подойдя к краю, опасливо взглянул бы вниз?
Внизу цвели разноцветные цинии. Корвину выше пояса, а то и по плечи. Он мог бы затеряться среди этих циний.
Если бы он не сделал операцию Уилсону, Блавски была бы жива и здорова. Но Уилсон бы, наверное, уже умер. Могли бы они после этого оставаться в приятельских отношениях с Блавски? С Хаусом? Корвин вспомнил бабочек в операционной, и как перепуганный, трясущийся в мандраже Уилсон восторженно задохнулся и расцвёл улыбкой при виде этих бабочек. В такие мгновения его, Корвина, обжигали зависть и непонимание. Его мир не допускал бабочкотерпии и, может быть, в этом он тоже был ущербен — не только в своей карликовости. Корвин запретил себе любить, зная, что ничего, кроме страданий, это непрошенное чувство ему не принесёт. Но и мир словно запретил себе любить Корвина. Жалеть-жалел, хотя бы тёмными и ласковыми глазами Рагмары, но любить — нет, не про него. Да он и не рассчитывал, только уважение к себе завоёвывал, не щадя ни времени, ни сил. И вдруг — Чейз. Малознакомый смазливый блондин, из прежних обучающихся групп, кажется — у Корвина была отличная память на лица, гордиться можно - с доской для сёрфинга, внезапно, ни с того, ни с сего грудью пошедший на мерзавца с тугим кошельком, высмеивающего и в самом деле смешного лилипута. Корвин растерялся, не то остановил бы его. «Зачем ты это сделал? Тебя посадят» - «Не могу видеть самодовольных рож, делающих больно тем, кому и так невесело. Вы тут не при чём, доктор Корвин — это мои собственные тараканы». На процессе Корвин приказал: «Говорить будешь то, что велю. Ни слова больше» «Вот ещё!» - фыркнул Чейз - и выступил точно, как под суфлёра, засадив вместо себя самого Корвина. «Как вы это делаете?» - спросил он на коротком свидании со смесью обиды и любопытства. «Выйду — научу».
Сколько раз пришлось Чейзу пожалеть о том, что дал приют странному типу — карлику-хирургу Киру Корвину? Думать об этом не хотелось, но, приходя в себя и натыкаясь на этот усталый и укоризненный взгляд, Корвин невольно думал. Думал о том, на каких волосках-случайностях порой подвешена человеческая жизнь. Хирурги отлично знают об этом, навидавшись, как одно неверное движение скальпелем приводит к трагедии, даже если никто не мог понятия иметь о том, что оно неверно.
Полюбовавшись на цинии и представив лежащим среди них сначала Уилсона, а потом самого себя, вдоволь наигравшись с воображением и наказав насмешкой остаточную тонкость натуры, Корвин повернулся, чтобы снова перелезть через парапет и идти в палату Блавски. Нога вдруг подвернулась, и он потерял равновесие. Обычный человек смог бы при этом легко ухватиться за резную планку ограждения, но Корвин был карликом — он не дотянулся. Взмахнув руками, молча, без единого звука, он камнем полетел вниз с последней мыслью: «Решат, что суицид, и ничего не докажешь — вот стыдоба-то!»
Пока он в очередной раз пребывал в липкой паутине обезболивающей седации, декорация и действующие лица переменились, и очередное пробуждение-просветление было встречено не укоризненной усталостью, а насмешливым пониманием:
- Ты — идиот!
Он поспешно распахнул глаза. Хаус сидел и играл тростью.
Корвин шевельнул губами, силясь ответить, но не смог. Во рту было сухо и горько, горло драло, саднило и кололо, как при жестокой ангине. Каждый вздох, словно наждаком проходился по гортани, глотать сухую сыпучую слюну было мучительно больно. Он знал, отчего это: горло осаднила интубационная трубка. Ставили плохо, грубо — или в спешке, потому что он совсем умирал, или был отёк гортани, и проводник буквально пропихивали в узкую щель. Что ещё? Как новоназначенный полководец, Кир Корвин мысленно проводил смотр своим поредевшим в бою войскам: живот болит — лапаротомия. Надо полагать, шли на кровотечение и, надо полагать, что нибудь под это дело отрезали — селезёнку, вернее всего, а может, и часть печени. Под кожей - жгут краниоперитонеального шунта — круто: значит, с мозгом тоже проблема, и система желудочков дренируется с перспективой на «надолго». Задница онемела до полной бесчувственности, одеяло дыбится над хитрой металлоконструкцией, громоздкого гемодиализатора не видать, мочевой катетер функционирует, но стоит не из уретры — выше. Разможжение костей таза с травмой мочевого пузыря. В лучшем случае предстоит пластика, в худшем — пожизненно ссать в мочеприёмник. Но почки - по крайней мере одна из них - целы.
- Мозги и руки при тебе, - как видно, догадавшись о занимающих его мыслях, сообщил Хаус. - Остальное — в хлам. У нас была достопримечательность: хирург-карлик, теперь будет хирург-карлик в инвалидной коляске. Бабла нарубим только за показ.
Не отводя взгляда, протянул руку, взял с тумбочки стакан с торчащей соломинкой, словно коктейль «маргарита» в баре, поднёс конец соломинки Корвину к губам, предупредил:
- Только не увлекайся — сблюёшь.
Кир жадно засосал было, но тут же бросил — сильно затошнило.
Всё так же, не глядя, Хаус снова протянул руку и, поставив стакан, взял из лотка влажную салфетку, осторожно промокнул Корвину губы, протёр лицо.
Корвин сделал вторую попытку заговорить, но закончил её, не начав, потому что понял вдруг, что, по большому счёту, говорить ему не о чем. Оправдываться? Да, со стороны его падение выглядело гаже некуда: долбанный Ромео, которому предпочли принца Париса. Ухихикаться можно! Прилюдно проявил чувства к женщине, напортачил во время операции, на которую вылез непрошенным, распихав локтями коллег, так же, распихивая коллег, да ещё и недозволенными приёмами, кинулся свои портачества не то исправлять, не то покрывать, а кончил тем, что, как девочка-эмо, сиганул с крыши.  Ничего не скажешь, красиво получилось. Стыдобища!
Но внутренний голос шепнул, что получилось — так получилось — ведь на край крыши ты зачем-то вылез — мог любоваться циниями и из окна кабинета Хауса. Корвин не нашёлся, что ему ответить — он только чувствовал острую жгучую досаду — что бы ему, раз уж так получилось, в самом деле не умереть. Но уж не из-за принца Париса.
Между прочим, всем им: сидящему на полу в коридоре на заднице Хаусу, ассистировавшему с безволием механической куклы Чейзу, придурковатому страдальцу Уилсону — не пришло даже в голову, что захоти он — и Блавски будет не только биться под ним в оргазме, но и сочинять о нём душещипательные стихи — и притом совершенно искренне. И под венец не пойдёт — побежит, и поклянётся делить с ним горе и радости, здравие и болезни, и будет делить, получая удовольствие от процесса столько времени, сколько он захочет. Им не приходило даже в голову, что захоти он — и это Уилсон поднимется на эскалаторе, перешагнёт парапет, полюбуется на цинии и рухнет вниз.
Ему было пятнадцать, когда он, наконец, полностью осознал, что чуда не будет, и здорового статного киногероя из него не получится. Осознал, что останется забавной обезьянкой, которую никто не принимает всерьёз, а если захочет, поднимет за шкирок и швырнёт так, что кости хрустнут. И все его возрастные инфаркты, хондрозы, разочарования и несчастья останутся кукольными, и даже смерть к нему придёт маленькая, как к канарейке.
Инъекции гормонов сделали его мужчиной, подавили детскую слезливость, пробудили эротические фантазии, но не вырастили ни на дюйм и не опустили писклявый дискант до сколько-нибудь приемлемого диапазона, которым можно шептать девушкам на ухо возбуждающие непристойности — забравшись ногами на стул, разумеется, потому что до уха ещё следует дотянуться.
Полнимание и мудрость пришли позже. Понимание того, что нельзя получить то, что хочешь, но можно сделать, что хочешь, с тем, что получаешь. Он использовал свои преимущества: тонкие пальцы — чтобы стать отличным хирургом, поражающую воображение внешность, чтобы гипнотизировать и внушать. Корвин положил жизнь на служение двум этим талантам и достиг ожидаемо многого. Что касалось женских ушек и возбуждающих непристойностей, он мысленно взял однажды чёрный маркер и постаил на этом аспекте своей жизни жирный крест. От лилипуток его тошнило. Высоких девушек — девушек нормального роста — тошнило от него, хотя, справься иная с такой тошнотой, он вполне мог бы показать ей небо в алмазах. Ну, нет - так нет. Он решил, что с него хватит рук и порнофильмов, и женщины превратились для него в мужчин — просто особи homo sapience, с меньшинством из которых нескучно.
Но знакомство с Блавски вдруг тряхнуло его узнаванием, словно он посмотрелся в зеркало: та же неприкаянность, та же замкнутость, та же искалеченность. Он почувствовал шевеление там, где уже давным-давно ничего не имело права шевелиться. Он заговорил с ней раз, и понял, что она не замечает его карликовости — то есть, она знала, конечно, что у него болезнь соматотропной недостаточности, но знанием и ограничивалась, не модулируя ни эмоций, ни логики при общении с ним. Даже Чейз этого не мог, даже Марта могла не всегда — разве что Хаус. Сначала это обстоятельство просто заинтересовало Корвина, он стал активно искать с Блавски разговоров наедине и почувствовал, что её тоже к нему тянет... А потом из Ванкувера свалился на голову этот Уилсон. И тут, увы, оказалось, что и его ущербности Блавски не замечает. Ну что ж, следовало закономерно ожидать.
Уилсон был гад — Корвин всегда это знал, хоть и спас ему жизнь однажды. Из тех, от кого можно ожидать любой каверзы — от свидетельства в пользу обвинения в суде до лжесвидетельства в том же суде с полным спектром кругов ада в промежутке. Но гвоздь шутки был в том, что, не смотря ни на что, Уилсон ему нравился. Вот так. Хоть прописными буквами и курсивом с разрядкой пиши: нравился. Нравилось, что Уилсон помнит дни рождения всех в больнице — даже санитарок. И не просто помнит — маленькие милые презенты оказывались в самых неожиданных местах. Корвин однажды сам получил такой и с проклятьем швырнул его в мусорку. Нравилось, что Уилсон, как на амбразуру, бросается, выторговывая очередь на операцию или исследование для своего больного. Ему словно делалось всё равно, кто перед ним и что за доводы он приводит. Нравилось, что Уилсон может заставить Хауса смеяться совершенно особым смехом — открытым и... да, счастливым. Не потому, что Корвин, подобно Чейзу, влюбился в начальника с первого взгляда и так уж заботился о его счастливом смехе — просто этого больше никто не мог, кроме Уилсона, а Корвин уважал любые уникальные способности.
И тем не менее, он, не моргнув глазом, устроил бы Уилсону любое утончённое и совсем не смешное издевательство, если бы не боялся гнева и мести Хауса. Великий и Ужасный мог сравнять с землёй его и как хирурга, и как биологическую особь. И ещё — самое главное: он ни в коем случае не хотел снова стать причиной спасения Уилсона. Психологический барьер, если пользоваться терминологией душеведов. Но, узнав о нападении сумасшедшей, порысил в оперблок, не смотря на все барьеры. А с более тяжкими ранами поступила Блавски, и Корвин, моментально оценив профессионализм свой и Чейза, взял на стол её, что было, кстати, объективно совершенно оправданно. Вот только Корвин, никогда не обращавший внимания на человеческий фактор, не учёл одной ма-аленькой фишки: абстрагироваться, когда на столе истекает кровью Ядвига Блавски, ему слабо. И он напортачил. И чуть не убил её. Почти убил. А Чейз только едва-едва не убил Уилсона — там, где он, Корвин, справился бы. И Блавски лежала и умирала — ещё и потому, что думала, будто Уилсон умер. Когда жизнь висит на волоске, самый пустяк может оказаться роковой гирькой. И снова он — Корвин — пошёл на преступление, спасая своё портачество и свою совесть за чужой счёт — рискнул жизнью Уилсона. И не просто жизнью Уилсона — жизнью чужого оперированного на постоперационном этапе. Такие вещи не прощают и не спускают с рук. Уилсон сопротивлялся — вот вам моральный облик — и пришлось поддавить внушением. А Уилсону стало хуже, и он уже, выходит, теоретически стал убийцей в кубе. Загнанный, потерявший соображение, пошёл на ре-резекцию совсем уже не по-человечески, по головам, предав даже Чейза — Чейза! Всё, чего добивался годами, вымучивая, выкраивая из лоскутков, разом спалил в пожаре неподконтрольных разуму страстей — и хирургию, и гипноз, и дружбу, и несостоявшуюся любовь свою. Карлик. Во всём, чёрт побери, карлик. И только Хаусово «Ты — идиот», - ещё внушало надежду. Хаус не называет идиотами тех, кого презирает.
- Иногда полезно оказаться недомерком, - сказал Хаус, снова протягивая ему стакан. -  Будь на твоём месте Уилсон, его костей даже ты бы не собрал.
Корвин невольно вздрогнул:
- Откуда ты знаешь?
- Что тут знать! Прикинь его вес, площадь соприкосновения... Тебя-то еле собрали.
- Не об этом! Откуда знаешь, что я... сравнивал?
- Себя с Уилсоном? Внезапно... Да вас только ленивый не сравнивал после этой твоей выходки. Уж очень в его стиле — не прими за комплимент. Смотри сюда: вот что осталось от твоей задницы, - в руках рентгеновский снимок. - Тебе видно? Как ты думаешь, с такими повреждениями, сколько уйдёт на реабилитацию? Кадди была права: больница обречена. Один даёт собаке отъесть у него пол-ноги, другой играет в чокнутого бэтмена, третья с четвёртым на пару устраивают поножовщину, пятая вот-вот родит — просто прелесть, что такое!
Корвин даже не пытается слушать ворчание Хауса — его глаза прикованы к рентгеновскому снимку:
- Это... боже, неужели это всё обратимо, и я смогу ходить? Хаус!
- Вот только не по-маленькому — резервуар пришлось ушить.
- Пластика...
- Не так быстро, Ромео. Твои разможжения ещё полезут гноем из всех щелей... Кстати, может, тебе интересно, Блавски, не смотря на твои портачества, пришла в сознание. Уже спрашивала о тебе — что ей врать? Или рассказать душещипательную историю о том, как ты, сообразив, что облажался, отправился на крышу самоубиваться, да так и сорвался, не рассчитав своих актёрских способностей?
И снова Корвин вздрагивает от его проницательности.
- Почему сорвался, а не прыгнул?
- Зачем бы ты прыгал в клумбу? Оттолкнуться — всего ничего. Если бы ты прыгал, ты бы прыгал, имея в виду покончить с собой, а не покалечиться, и ты оттолкнулся бы и полетел на асфальт, чтобы разбиться. Но ты упал на клумбу, где земля мягкая, упал вертикально вниз, не успев изменить траекторию свободного падения больше, чем мог это сделать просто дёргаясь в воздухе. Поэтому я и думаю, что ты упал, а не спрыгнул.
- Но кроме тебя в это никто не поверит...
- Уже никто не поверил. В общем, тебе не позавидуешь. Так что сказать Блавски?
- Скажи, что я... сожалею.
- О чём? О том, что напортачил? О том, что свалился с крыши и покалечился? Или о том, что Уилсон остался жив после того, как ты вытащил его на несанкционированное свидание? Что, втюрился, недомерок? Тинейджер с тинейджерскими прыщами и тинейджерскими страстями — вздумал с Уилсоном членами меряться? У него по-любому длиннее.
Хаус говорит зло, рыская взглядом где угодно, лишь бы подальше от глаз Корвина, но в этой злости, в этом беспомощном рысканьи Корвин улавливает что-то такое же обнадёживающее, как за минуту перед этим на рентгеновском снимке.
- С Уилсоном всё в порядке? - хмуро спрашивает он.
- Кровотечение вызвало пневмонию. Антибиотик он получает, чувствительность есть. Если устраивать соревнование между вами троими, он встанет первым.
- Тогда в чём дело? - прямо спрашивает Корвин.
- В Блавски. Этих женщин невозможно понять... Она своими глазами видела, что Уилсона убили. Я сказал ей, что это не так, что он жив, но она... не поверила. Ты когда-нибудь интересовался психологией, Корвин? Нет? А вот я прочитал пару любопытных статей и вычитал, в частности, что ложная память формируется, перестраивая события не самым оптимальным на вид, но самым удобным для подсознания образом. Именно поэтому матери так часто не могут поверить в смерть детей, сутками досаждая моргам и врачам. Их рассудок не в состоянии принять смерть любимого человека, как данность. А Блавски приняла сразу, легко и безропотно. Настораживает правда?
- Правда, - выдавил Корвин, с трудом ворочая языком, так и норовящим присохнуть к нёбу.
Хаус снова подал ему стакан с соломинкой и позволил сделать несколько глотков.
- Я решил пока не разубеждать её, - небрежно махнул он рукой, как будто стряхивая проблему с пальцев. - Посмотрим...
- А Уилсон?
- Что, серьёзно? - фыркнул Хаус. - Тебя волнует, что думает по этому поводу Уилсон?
- Просто странно, что тебя это не волнует.
- Уилсон сделает так, как я скажу — слишком многим мне обязан. И так, как скажешь ты — слишком многим обязан тебе. С какой стати вообще спрашивать Уилсона? Это — твоя жизнь, и твой шанс. Блавски знает, что это ты её с того света вытащил — ты же ведь на это и рассчитывал, разве нет? Куй железо, гном — не вас, гномов, учить обращаться с железом и наковальней.
- Что-то я тебя не пойму, Хаус, - нахмурился Корвин. - Ты сам-то чего добиваешься?
- Я — его брови взлетели вверх. - Да при чём тут я? У меня есть попышней подстилка, ваши мышиные войны — это ваши мышиные войны, не мои.
- Разве Уилсон уже тебе не друг?
- Знаешь... если ты и Блавски замкнётесь друг на друга, Уилсон только целее будет. И не переживай ты за его душевные терзания — у него этих постельных приключений столько было, что ты его и за двадцать лет не догонишь, даже если аппарат, - он кивнул в сторону закованного в спицы и кольца таза Корвина, - не повредился от твоих упражнений... Ну, ладно, сочиняй тексты — я думаю, тебя уже можно одного оставить, - он поднялся с места и похромал из палаты, провожаемый не просто удивлённым — ошарашенным - взглядом Корвина.

ХАУС

Блавски приподнимается на локте навстречу, но всё ещё морщится — шов тянет.
- Ну, как он?
- Кто? Я уже, знаешь, слегка запутался в предметах твоего интереса.
- Ты же сейчас от Корвина. Как он?
- Лучше, чем следовало ожидать. Малый вес — на его счастье.
- Он в сознании? Ты говорил с ним?
- Отбарабанил, как «Отче наш», наизусть.
- И он поверил?
- Не знаю.
- Хаус, ты — мой должник, я делаю это ради покоя в твоей больнице.
- Да? А я подумал, ради покоя в собственной душе.
- Это — тоже. Что он сказал?
- Кто? Корвин?
- Нет, блин! Авраам Линкольн! Корвин, конечно, кто же ещё!
- Сказал, что побежал покупать обручальное кольцо.
- Да перестань ты уже!
- Блавски... - выдыхаю я, действительно, намереваясь «перестать уже». - Ну а что он должен был сказать? Это же не мультфильм, как он ни похож на мультяшного героя. Он будет выжидать и думать. Ты же этого и хотела, нет? Смотри, я даже не вмешиваюсь — я доверяю твоему профессионализму.
- Хаус, ты должен доверять — я психиатр в твоей больнице, ты бы не взял меня, если бы не доверял. Что он сказал о самоубийстве?
- Почему ты думаешь, что я стал расспрашивать его о самоубийстве?
- Не расспрашивать — он сам должен был заговорить. Он позиционирует себя сильной, волевой натурой — Чейз говорит, он уже почти сутки в сознании и до сих пор избегал заговорить — значит, чувствует неловкость, стыд. Но совсем умолчать об этом не удастся — он же понимает. Значит, если заговорил, продумал линию обороны, а значит, должен был начать проводить её в жизнь без дополнительных расспросов.
- А если это, действительно, несчастный случай, а не суицид?
- Послушай, слово «самоубийство» сказала не я. И я вообще думаю о другом. Из-за суицида я бы не затевалась с такой сложной игрой, неудавшийся суицид несёт противоядие в себе.
- Подожди... тогда я...
- Если это не суицид, Хаус, и если это не просто уединение со своими мыслями, что он мог ещё делать на крыше? Зачем ему перебираться через ограждение?
Она смотрит на меня так, словно старается натолкнуть — нестерпимо-яркие зелёные глаза несут такую эмоциональную нагрузку, что впору захлебнуться. И меня осеняет — я вдруг прозреваю её страх.
- Он примеривал убийство, Блавски. Убийство Уилсона с помощью гипноза. Я видел, что и как он может сделать с помощью гипноза. Я... я, пожалуй, боюсь его.
Несколько мгновений она молчит, перебирая в тонких пальцах кромку больничного одеяла и смотрит на эти пальцы. Наконец, говорит тихо, одним выдохом:
- Ты понимаешь...
- Послушай, но, раз так, не проще избавиться от него?
- Не проще. Ты можешь выгнать — не убить же, и будет только хуже. Он снова перенесёт чувства на Джима. И если до сих пор он не переходил к действиям, то, возможно, увольнение послужит толчком.
- Почему на Уилсона? Потому что он — твой бойфренд?
- Не только. Уилсон обязан ему, он «его собственность» - перенос на остальных будет сопряжён с большим чувством вины, с большим стрессом, он просто идёт по пути наименьшего сопротивления. Не сознательно — пойми. Он — не злодей, не негодяй, он сам пока вряд ли осознаёт свои побуждения. Но он и так обижен жизнью, а теперь покалечен. Человеку свойственно искать резинового болвана для битья — возьми эту несчастную дуру, которая столько лет лелеяла месть за смерть мужа. Почему она выбрала объектом Джима — ни тебя, ни кого-то ещё — его? Может быть, дело в Джиме, а не в ней. Мы ещё не знаем, как работает подсознание — ни здоровое, ни больное — толком не знаем, и рисковать из-за этого незнания жизнью и покоем любимого человека я не хочу. Я должна отвести беду, понимаешь, Хаус? И потом... Я могу ошибаться — это будет чудовищно по отношению к Киру. Давай оставим всё, как есть, и будем делать, как задумали. И подождём. Просто подождём, ладно? Должно что-то измениться. И тогда мы увидим.
- А если ты в Уилсоне убийцу разбудишь?
- Джим патологически неревнив.
- Ошибаешься. Он Джулию из-за этого бросил.
- Бросил, но не убил. И платит ей алименты, насколько я знаю. И не предпринимал никаких шагов в отношении её бойфренда... Как он отреагировал? Ты сказал ему?
- Возмутился. По моему, хотел мне по физиономии смазать.
- Но не смазал же?
- Нет, он удержался. И потом, он сейчас слабый, он бы не справился.
- Ему придётся всё рассказать, когда из этого что-то выйдет.
- Корвину тоже придётся всё рассказать.
- Да, но это будет труднее. Особенно, если я ошиблась на его счёт.
- Ты — врач. Пусть ты и не хирург, но ты не имеешь права на невзвешенный риск, ведь так?
- Ты понимаешь...

Не так уж и много я понимаю. Скорее, просто доверяю чутью Блавски. Женщина-психиатр — это же почти пифия. И вопрос, зачем Корвин лазил на крышу, остаётся открытым и для меня. Он, действительно, совсем не похож на самоубийцу — во всяком случае, ещё меньше, чем на убийцу. И, пожалуй, это благо, что пока они все трое — Блавски, Корвин и Уилсон — нетранспортабельны и разведены по своим палатам.
- Чейзу о нашем разговоре не надо знать, - говорит Блавски, возвращаясь к уже однажды обговорённому.
- Чейз уже знает то, что услышал.
- Подслушал...
- Сути не меняется. Он в курсе.
- Он знает, что я задумала и что ты задумал. Он не знает, почему мы это задумали.
- Ты думаешь, не догадается?
- Ты же не догадался.
- Я почти догадался.
- Он попроще, он не догадается на два «почти», этого хватит.
- Спасение от смерти сделало тебя самонадеянной.
- Обычно так и бывает.
Мало-помалу мы снова скатываемся на привычные рельсы дружеской пикировки, и мне становится немного легче. Я даже осматриваю её, осторождно пальпируя изрезанный живот. Швы выглядят неплохо.
- Что ты чувствуешь?
- А ты о чём сейчас спрашиваешь? О животе или о душе?
- Вот в таком порядке и говори.
- Шов побаливает, когда надавливаешь.
- Правильно делает — это его прямая обязанность, побаливать, когда надавливаю. Мочилась?
Она густо краснеет.
- Да, с этим всё в порядке.
- Газы отходят?
Теперь цвет её лица становится прямо-таки свекольным.
- Эй! Я — доктор, - напоминаю на всякий случай.
- Да пошёл ты, Хаус! С каких пор ты — мой лечащий?
- Твой лечащий — Корвин — сейчас немного не в форме, понимаешь...
- Пусть Колерник, Рагмара, Чейз — кто угодно, только не ты.
- Почему?
- Потому. Мы — друзья, что бы ты об этом не говорил, а друг не может быть лечащим врачом.
- Бред. Уилсон пятнадцать лет был моим лечащим врачом. И я был его лечащим врачом.
- Лейдинг был моим лечащим врачом. Хаус, я зареклась смешивать.
- А Корвин?
- Это — игра.
- Игра?
- Хорошо, пусть не игра — комбинация, многоходовка, представление, психологический ход, подстава. Хаус, я не верю и ни за что не поверю, что ты путаешь.
- Это ты путаешь. Твой бойфренд — Уилсон, не я. Или... Подожди-ка... Блавски, а ты вообще-то уверена в том, что Уилсон тебе ещё зачем-то нужен? А то, может быть, твоя игра — и не игра, и главный дурак тут — я?
- Что, может быть, ты думаешь, что ты мне нужен? Или ты, может быть, думаешь, что Корвин? - её глазища становятся похожи на два бутылочных осколка под фонарём. - Хаус, знаешь что... Шёл бы ты уже... по своим делам, а? На тебе вся больница, а ты тут сидишь, как... старый интриган-любитель. Давай-давай, вали!

Но когда я послушно «валю», я становлюсь, сам того не ожидая, участником шоу «возвращение блудного сына» - у центрального входа в вестибюле столпился практически весь персонал больницы, а в центре толпы широкоплечий здоровый Вуд, зачем-то разнаряженный в костюм и рубашку с галстуком и какой-то субтильного сложения диковатый парень, заросший клочкастой бородой, взъерошенный и одетый в мешковатый растянутый свитер и джинсы. Он на костылях — пустая брючина подвязана у колена. И вот только по этой брючине я, наконец, и узнаю его:
- Буллит?
- Хаус!
- Хаус, иди к нам, - призывно машет рукой, маленький Тауб. - Буллит вернулся.
- Вижу — не слепой. Буллит, - говорю, а он вскидывает голову и смотрит со странной смесью вызова, отчаяния, боли и сатанинского веселья, - идём-ка со мной, в кабинет.
Кажется, он следует за мной с облегчением, словно его не приветствовали, а линчевать собирались, и я спас его от такой участи. Но ходит он на костылях пока совсем плохо. Впрочем, и времени немного прошло.
В кабинете я первым делом спускаю шторы и закрываю жалюзи — теперь мы изолированы от мира за окном и мира внутри больницы.
- Садись.
Он неловко управляется с костылями и плюхается на диван. Неверное решение: встать оттуда он, пожалуй, без посторонней помощи не сможет, а где гарантия, что я — гад, на котором пробы негде ставить — подам ему руку, когда понадобится? Следовало выбрать стул — я сориентировался в этом на первой неделе своего калечества, поизвивавшись на таком вот диване, как перевёрнутый на спинку жук. Сейчас-то я и с полу встану без посторонней помощи, но на это совершенствование нужно время.
- Что теперь думаешь делать?
Неопределённое движение плеч. Полувопросительно:
- Вернусь на работу...
- С чего решил, что возьму безногого?
- С чего решили, что собираюсь сюда? - немедленно парирует он — я ещё не успеваю шпаги вытащить.
- Ты заказал протез?
- Рано же. Культя зажить должна.
- А почему ты перестал бриться? Трансвестицизм побоку? Вот все вы — бабы — такие, стоит ногу потерять — и уже: «я теперь некрасивая, кто такую замуж возьмёт?», - истерика.
- Похоже, что я — истерю? - с любопытством спрашивает Буллит, неосознанно поглаживая бедро выше своей культи ладонью. Я пристально смотрю, как его ладонь скользит по штанине вверх-вниз, вверх — вниз, и в горле у меня, словно снежный шар у пацанов зимой, скатывается абсолютно непроглатываемый ком.
- Ты слышал, что тут у нас произошло?
- В общих чертах. Сумасшедшая с кухонным ножом.
- У Блавски проникающие в брюшную полость, у Уилсона — в грудную. И ещё Корвин... - делаю паузу, чтобы проверить по выражению лица: да, это он тоже слышал. - Так что ты нужен, Буллит. Только ты пока такая коряка с этими подпорками, что сидеть тебе на пульте слежения бессменно.
- До каких пор?
- Пока ходить не научишься — разве непонятно? И не подумай, будто это какой-то благотворительный акт с моей стороны — людей катастрофически не хватает, впору вакансию открывать.
- Ладно, - говорит. - Как Уилсон? Хочу зайти к нему.
- У Уилсона пневмония, в остальном — в порядке. Зайди — он будет тебе рад.
- Никто не передавал мне никаких приветов, - вдруг жёстко говорит Буллит, глядя в пол. - Никто не спрашивал обо мне. Никому не было дела. Ведь он мне наврал, да?
- Гм... Поблагодарить его хочешь или в горло вцепиться?
- За что мне вцепляться ему в горло? Он хотел помочь.
- Он помог. Ты ему поверил. Тогда тебе это было нужно, сейчас ты можешь без этого обойтись. А беспокоиться о всеобщей любви хоть как-то оправданно, когда ты баллотируешься в сенат... Всё, хватит лирики, у меня дела.
Я рад его возвращению больше, чем хочу показать, больше даже, чем признаюсь сам себе. С его приходом, мне кажется, в «двадцать девятом февраля» наступает поворотный момент, кризис, мы как будто проскакиваем пик катакроты. А поскольку, не смотря на наши внутренние проблемы, больница работает на амбулаторный приём, и стационарные тоже сами не вылечатся, я живо пристраиваю и Буллита, и Вуда — первого, как и обещал, на пульт, второго — в гнотобиологию. Под шумок всеобщей вынужденной ротации задерживается и Лейдинг. Я делаю вид, что его не замечаю — стервозный характер не мешает ему оставаться приличным онкологом, а профиль у нас всё-таки онкология, и без Уилсона отделение выглядит неубедительно.
Уилсону хуже, и я не могу не чувствовать себя виноватым, хотя умом понимаю, что на активности патогенной флоры дурное настроение едва ли может сказываться. Вечером температура у него медленно, но верно перебирается из весовой категории «субфебрильная» в «фебрильная», и возобновляется малопродуктивный мучительный кашель. По срокам всё правильно: это сыграло чёртово кровотечение, спровоцированное нарушением режима.
Захожу к нему, когда уже в большинстве помещений гаснет свет. Он лежит на боку, стараясь сдерживать кашель, потому что кашлять ему больно, и свет у него тоже не горит.
- Ну, ты как? - щупаю лоб: горячий, зараза.
- Это — застой. Мне нужно двигаться.
- Ты не можешь.
- Знаю. Проклятый кашель выматывает. Я не могу кашлять, как следует, а так — просто мука. Может, добавить морфий? Я бы поспал.
- Тебе нельзя. Тебе нужно дышать — опиаты угнетают дыхательный центр, сам знаешь. Завтра принесу тебе надувать воздушные шарики. Буллит заходил?
- Да. Он переменился...
- Он ногу потерял — это меняет. Просто дай ему время — я говорил с ним, он будет в порядке. Он не потерял кураж — в отличие от Корвина.
- Ты слишком много беспокоишься о Корвине.
- Злишься?
- Нет. Я думал о твоих словах. О Блавски... - он замолкает, потому что его снова душит кашель, и не разобрать, кашель это или болезненное хныканье — что-то среднее.
- Там не о чем тебе думать. Просто были отношения, которые завершились. Успокойся — и переключись. И дай ей успокоиться тоже.
- Обманывая её, как будто я умер?
- Пока ей, видимо, так легче.
Кстати, думаю, ей так, и в самом деле, легче. Неизвестно, решилась бы она на этот мнимый разрыв, глядя в глаза Уилсону.
- Читал «Кладбище домашних животных»? - спрашиваю, стараясь всё-таки найти для него хоть видимость объяснения. - Сейчас ты для неё будешь пришельцем из-за кучи хвороста.
- Это совсем не то. Я не умирал.
- Ты умирал. Она своими глазами видела. Не видела, кто тебя отнёс и закопал за той кучей, чтобы ты вернулся обновлённым, но это сути не меняет. У неё запечатлелся образ: ты мёртв. К образу: ты жив — ей, в любом случае, придётся теперь как-то приспосабливаться, и я не хочу, чтобы это ей навредило.
- Бред! Как это может...
- Может, - перебиваю я. - Я поговорил об этом с тобой — и у тебя пневмония началась. А у женщин психосоматика ещё отчётливее.
- Ты ведёшь какую-то сложную игру, - проницательно говорит он. - Я привык, ты всегда ведёшь какую-нибудь игру. Не привык, что против меня...
- Не против тебя.
- Ну, хорошо, - сдаётся он. - Я слишком болен сейчас, чтобы спорить с тобой, а тем более, чтобы ссориться. Ты мне нужен.
- Я всегда тебе нужен.
- Да, верно, - говорит он и неожиданно добавляет. - А вот я тебе, кажется, уже нет... Вот же я дурак: столько времени этого добивался, наконец, теперь добился — победно закричать бы, а мне совсем невесело.
- Стоп, - говорю, слегка ошеломлённо. - С этой минуты поподробнее. Это чего это ты, панда убогая, добивался?
- Хотел, чтобы ты перестал зависеть от меня. Помнишь, ещё когда ты меня уговаривал пойти за тебя признаться в вандализме? Я тогда сказал тебе, а ты обиделся. Я не мог себе представить, что с тобой будет, когда я умру.
- Что со мной будет, когда ты умрёшь? Ты рехнулся, Уилсон? Ты что, всерьёз думал, что я пропаду, лишённый сомнительной радости вытирать тебе сопли?
Он поднимает на меня взгляд — невозможный свой виновато-укоризненно-праведный-чёрт-возьми-взгляд — и отвечает спокойно, как в церкви.
- Ну, вообще-то я именно так и думал. И ты не убедил меня в обратном, закинувшись героином на горящем складе. Поэтому я постарался сделать всё, что смог, чтобы сломать твою социофобию. Эта больница, например, и необходимость отвечать за людей... и любить их — хитрый ход, ты же понял. Но я поставил — и выиграл... Вот только не думал, что задержусь так надолго, и поэтому не учёл, как мне самому будет не хватать твоей зависимости.
Смотрю на него, хлопая глазами, и перевариваю эту заявку, не в силах выдавить ни слова. Вот, значит, что здесь всё это время происходило: реабилитация социопата Грегори Хауса до приемлего в обществе состояния. Ну, вот и как мне реагировать? Послать его? Самому уйти? Рассмеяться? Чувствую себя идиотом. И он, видимо, понимает по моему взгляду, какой раздрай поселил у меня в душе, потому что осторожно, полувопросительно окликает:
- Хаус...
Значит, подарил собаке палку? Значит, всё это «двадцать девятое февраля» - просто реабилитационное отделение специалной психиатрической клиники-люкс имени Джеймса Уилсона? Красный велосипед для поездок на почту? И ведь я с самого начала чувствовал подвох, но усыпил себя, отвлёк, расслабился, подставил этому хитрому йегудиму мягкий живот. И он, как сам только что мне сказал, «поставил — и выиграл».
Пауза недопустимо затягивается. И я, наконец, поворачиваюсь и ухожу. Молча.

АКВАРИУМ.

В палате ОРИТ время тянется бесконечно. Заходит медсестра, меняет растворы в капельнице, мерно пикают мониторы слежения, свет искусственный, белый, поэтому непонятно, день или ночь за окном — жалюзи задёрнуты и пластиковые шторы спущены. Часов нет, телевизора нет, да и был бы, Уилсон едва ли стал бы его смотреть, потому что сил тоже нет. Он лежит на боку и время от времени слабо кашляет, морщась от боли. Он почти не открывает глаз — зачем? Что он может увидеть кроме всё той же стены напротив, пустой незастеленной кровати и серого инъектора на круглой штанге-подставке?
Ему не хуже, поэтому никто не суетится вокруг. И не лучше.
Его лечащий врач — Чейз — заходит во время обхода, хмурится на застывшие показатели приборов и назначает ещё анализы.
- Как ты? - озабоченно спрашивает он.
- Нормально, - Уилсон говорит тихо, чтобы не потревожить больное лёгкое, и интонации в его голосе не больше, чем в скрипе каталки по коридору.
- Тебе поменяли антибиотик.
- Я знаю.
- Возьмут кровь на стерильность.
- Ладно.
- Подожди... - ещё больше хмурится Чейз. - Тебе что, совсем не интересно, почему у тебя берут кровь на стерильность?
- Нет.
- Уилсон... - он словно бы немного теряется. - Джеймс, тебе что, хуже?
- Нет. Правда. Всё нормально.
- Температура не снижается, поэтому мы и...
- Я понял, понял.
Чейз озадачен, но ему некогда стоять над стабильным Уилсоном — он идёт в палату своего друга, Корвина.
Корвин оживлён — расспрашивает о назначениях, в очередной раз клянётся, что просто сорвался, а не хотел покончить с собой, говорит, что такое предположение — просто нелепо, в очередной раз просит прощения за насилие над психикой — его падение и множественная травма вернули ему Чейза, вернули расположение Хауса и Блавски, и хотя боли жуткие, но он терпит на минимальных дозах опиатов. Спрашивает, между прочим, о состоянии Уилсона.
- Вроде он в порядке, - с сомнением говорит Чейз. - Слишком апатичный, но особого ухудшения я не вижу.
- Нормальное состояние для него — лежит и жалеет себя. Не бери в голову, - быстро говорит Корвин, но Чейз почему-то чувствует при этом толчок злости.
А Уилсон лежит и прислушивается к стуку палки в коридоре. Дважды он слышит его, но каждый раз — мимо его палаты. Приподнимает голову — и снова опускает её на подушку, разочарованный.
Он этого хотел, этого ждал. Добивался наступление такого момента, когда Хаус совершенно спокойно сможет просто повернуться и уйти. Это означало реабилитацию Хауса-социопата, достижение им независимости, его исцеление. Уилсон надеялся на то, что Хаус сможет повернуться и уйти, но почему-то не думал, что захочет. Первый удар он получил в Ванкувере, когда Хаус повернулся и ушёл, но тогда оказалось, что это было просто манипуляцией — на самом деле Хаус только сделал вид, а сам стоял и ждал у машины. Он не знал, рад он этому или огорчён сохраняющейся зависимостью, хотя уже подозревал, что знак зависимости поменялся, и это его Гольфстрим отвернул, послушный смещению магнитных полюсов их с Хаусом общей земли. Впрочем, тогда он на это наплевал — ему был нужен Хаус — так же, как нужен сейчас, когда ему так больно и так плохо, когда Блавски поверила в его смерть и не даёт разубедить себя, потому что ей лучше без него, когда Корвин бросился с крыши, когда у Айви Малер остался маленький ребёнок, а сама Айви мертва, и ему не нужен этот ребёнок, но и отказаться от него он не может, хотя это будет означать окончательную потерю Блавски — именно поэтому, наверное, он и согласился больше не искать с ней встречи и разговора — зачем длить агонию?
Уилсон лежит и вспоминает, сколько дней за свои пятьдесят лет он был счастлив.  Ну, конечно, не считая беззаботного дошкольного детства. Был захлёбывающийся восторг победы в бейсбольном матче, когда школьная команда взяла кубок, был восхитительный ужас первого полёта на самолёте и первого взгляда на землю с тысячекилометровой высоты — до тех пор, пока его не начало тошнить, была радость от поступления в медвуз, был хороший секс с той светловолосой девчонкой с параллельного потока, была свадьба с кольцами, и первая брачная ночь — тогда казалось, что это навсегда; было вдруг накатившее понимание того, что противный долговязый парень с синими глазами и наглыми манерами - на самом деле отличный парень, умеющий откупорить распирающую его, приличного юношу из приличной еврейской семьи, тёмную материю, а потом ещё и прикрыть от последствий; была другая свадьба, которую он не мог вспомнить, потому что ещё на мальчишнике надрался до положения риз, было назначение на должность заведующего — в обход двух старых китов, и он ужасно стеснялся и краснел, когда его приветствовали апплодисментами на собрании правления; был стук трости в коридоре — первый раз после нескольких месяцев изнуряющей борьбы, и он выскочил навстречу, чтобы и отругать за излишнюю самостоятельность, и встретить улыбкой столь редкую и от этого столь прекрасную улыбку закончившего, наконец, курс реабилитации Хауса; был многообещающий роман с Эмбер Волакис, оставивший болезненную занозу на всю жизнь, был короткий восторг возвращённой жизни, когда считал, что уже обречён. И Блавски — чудесная рыжая нежная Блавски, с которой можно отринуть действительность и погрузиться в блаженство. Можно было... Ну, и сколько там набралось? Меньше года... А остальное?
Жар не спадает — только колеблется от ста одного до ста трёх, и его то трясёт в ознобе, то жжёт и сушит. Кашель и боль мешают уснуть, но он и на вечернем обходе, и на следующее утро не жалуется, упорно бурча, что «всё нормально», с трудом проглатывает несколько ложек больничной еды, борясь с тошнотой, и к вечеру второго дня ухудшения от усталости и жара начинает понемногу галлюцинировать.
Бесконечные, как жевательная резинка, уже изжёванная, потерявшая всякий вкус, больничные сумерки. Глухая тревожная тоска. В углу палаты молча сидит и качает на руках тоже странно-молчаливого ребёнка Айви Малер. Потом её лицо меняется — и это уже Стейси — страшная, худая, серая — такая, какой он видел её последний раз в Соммервилле, и её ребёнок — нерождённый сын Хауса, тот, которого она абортировала в те ужасные недели после инфаркта и калечащей операции, когда Хаус на время превратился в злобного тролля со своей болью, со своей гордостью, со своим неумением и нежеланием простить. Кажется, это стало тогда их последней каплей. Снова черты лица искажаются, словно функцией «deform», и Стейси сменяет Эмбер, только теперь вместо ребёнка у неё на руках почему-то его и Бонни старый, давным-давно подохший пёс Гектор. У Уилсона никогда не было детей. И он, проведший детство в семье, почитающей родственную зависимость и родственную привязанность сильнее любой другой, ощущал себя из-за этого неполноценным. Испорченным. И он с тоской смотрит, как Эмбер превращается в его мать, «Старую Шарманку», миссис Уилсон, в рубашке, завязанной в форме буквы шин на рукавах и шее и такой же похоронной шапке.
Уилсон чувствует, как плотно перехватывает его горло, он начинает задыхаться.
- Что же ты, сынок, не приехал похоронить меня? - спрашивает мать, качая головой. - Ты, должно быть, совсем не любил свою маму, если даже не захотел проводить её — ведь ты всех провожал, всегда всех провожал... - и вдруг принимается вполголоса напевать колыбельную про дерево у дороги.
Весь дрожа, Уилсон судорожно нажимает на кнопку вызова — через несколько мгновений входит дежурная сестра — кореянка.
- Что случилось? - она спрашивает шёпотом, и ему становится неловко, потому что ночь и потому что на самом деле ведь ничего и не случилось — наверное, он просто задремал.
- Мне кажется, катетер забился, - на ходу сочиняет он первое, что приходит в голову.
- Нет, доктор Уилсон, всё в порядке. Но я могу промыть ещё раз.
- Нет-нет, если вы говорите, что всё в порядке, не нужно — наверное, мне просто показалось...
Пожав плечами, она выходит, даже не раздосадованная на то, что он дёрнул её по-пустому — разве что в лёгком недоумении. Её эмоции словно в непрозрачном коконе профессионализма. И снова он остаётся один, и время бесконечно тянется, пока он с нетерпением ждёт рассвета, как будто рассвет что-то изменит.
Рассвет ничего не меняет...

На традиционном коротком утреннем совещании больных докладывает Рагмара, ответственный дежурный по больнице. У Корвина поднялась температура, боли несколько усилились, пришлось ввести морфий ночью. По-всей видимости, реактивное воспаление, но этого следовало ожидать, и никто не удивлён. Блавски значительно лучше, её планируется поднимать сегодня. У Уилсона держится фебрильная температура, но отделяемое по катетеру прозрачное, в крови ожидаемая анемия и воспалительная реакция, соответствующая тяжести состояния, а рентген-визуализация назначена в первой половине дня, как только освободится сканерная.
Закончив со «своими» пациентами, Рагмара переходит к докладу об остальных.
Хаус выглядит рассеянным и слушает вполуха, вертя в руках мобильный телефон. Не то он ждёт звонка, не то окончания совещания, чтобы поиграть в какую-нибудь стрелялку или ходилку. Краем глаза отмечает, что Лейдинг всё ещё никуда не ушёл — присутствует на совещании. Но, косясь на него, Хаус не торопится напоминать, что ему не рады — он не обязан играть навязанную Уилсоном роль отечески-заботливого руководителя больницей. Выздоровеет Блавски — пусть сама с ним разбирается. Он слишком увлёкся людьми с их поступками и мотивами, слишком увлёкся самой нерациональной частью человеческого организма — повёлся на мнимую значимость всей этой розовой мишуры, отражающей всего лишь изменчивую поляризацию клеточных мембран нейроцитов. Скучно. Бесполезно. Значимость эта наносная, мишурная, хаотично-бессмысленная по сравнению со стройной значимостью работы пищеварительного тракта или сердечной мышцы. На какой-то миг он почувствовал настоящий интерес — вглядеться в таинственную природу потенциально бессмертной раковой клетки, понять правила её игры, научиться играть по этим правилам и заставить её играть по своим. На этой волне согласился на онкоцентр, хоть и чувствовал себя слегка разведённым. Но теперь, когда Уилсон в лоб заявил, что использовал свой подарок, как сыр для мышеловки, чтобы поймать крысу-Хауса и сделать из него ручную мышку, а то и учёного хомячка, он, хоть и догадывался об истинных мотивах друга — Джима, вдруг отчего-то почувствовал себя преданным — и растерялся. Да, пожалуй, что и обиделся — захотелось вдруг плюнуть на всё, выбросить в мусорную корзину ненужный подарок с брезгливым презрением к незадачливому комбинатору - и уйти к тому, что по-настоящему его: к диагностике, к музыке... Вот только орган в его комнате — тоже подарок Уилсона. И сама комната. Ну и что? Он не просил! Уилсон обтяпывал свои делишки за его счёт... Впрочем, Уилсон, скорее уж, обтяпывал его делишки. Но всё равно он же не просил! Он вообще не хотел этого! А чего он, между прочим, хотел? И чего хотел Уилсон? И чего он хочет сейчас, лёжа с воспалением лёгких в палате ОРИТ? Может быть, как Буллит, хочет просто телефонного звонка: «Мы тут все за тебя переживаем». Но Буллит правильно сказал: никому нет дела. Сейчас внимание сосредоточено на Корвине. Он тяжёлый. Он, возможно, пытался покончить с собой — это придаёт импозантность его фигуре. Наконец, он — карлик. Это уже само по себе интересно. Внимание сосредоточено на Блавски. Она сильно пострадала, её чуть не угробили, напортачив с кишечником. Потом, она всё-таки главврач. Уилсон стабилен. Он — не карлик, не главврач, не суицидник, он даже избежал послеоперационных осложнений, которых боялся Чейз. Чейз успокоился на его счёт и проводит всё свободное время в палате Корвина. Уилсона любят в больнице — он ровен, со всеми приветлив, не доставляет хлопот, не торчит, как гвоздь в ботинке или заноза в заднице, спокойно делает свою работу. Даже если бы он умер, он сделал бы это вежливо и спокойно. Потому что только Хаус приблизительно знает, какие дымные дьяволы клубятся и пенятся в его душе под внешней оболочкой респектабельности.
- Доктор Хаус! - повышает голос Куки. - Вы не слушали?
- У меня была важная приватная беседа со своим внутренним голосом — ты, как всегда, влез не вовремя.
- Я говорил о том, что мы теперь имеем возможность генотипирования по амниотическим водам, не отсылая материал никуда из лаборатории. Я нашёл отличного цитолога, он прислал резюме. Вот, пожалуйста.
- Зачем ты мне это суёшь. Тебе с ним работать — не мне. Смотри сам.
- Тут ещё одно, - говорит Куки, и тон понижая, и взгляд уводя. - Речь идёт о нашем цитологическом архиве. Доктор Кадди предлагает, если уж мы ведём речь о переподчинении клиник, слить архивы.
- На чьей базе? - живо настораживается Хаус. - На их?
- Да, на их базе. Доктор Кадди говорит, что у них лучше приспособлено помещение и для хранения, и для просмотра. Территориально мы очень близко, фактически это будет просто расширение «Двадцать девятого февраля» на филиал.
- А ты на какой базе планируешь оставаться? Там, где архив, конечно?
Куки дипломатично молчит, глядя в сторону.
«А может, и правильно? Пусть Уилсон полюбуется, как разваливается его карточный домик. И именно гистоархив — отличный удар, лучше всего демонстрирующий, как былое влияние уходит из рук незадачливого кукловода». Хаус вспоминает бледное лицо Уилсона на фоне зеленоватого белья ОРИТ, и ему становится до тошноты мерзко от самого себя, способного на такие мысли. Уилсон, конечно, сволочь и манипулятор, но то, что предлагает Куки, слишком подлый удар, достойный Лейдинга, а не его, Хауса. Да и к тому же, не исключено, что следующим, кого Кадди попытается переманить, будет сам Уилсон. И не факт, что он откажется наотрез... А может, и пусть? В конце-концов, он именно этого добивался — самостоятельности Хауса, сам сказал.
- Ты уже говорил об этом с Кадди?
- Она говорила со мной.
- И что ты ей ответил?
- Что это не мой личный архив, и что ей надо разговаривать с Блавски или с вами.
- Молодец, правильно. Возьми кусочек сахара. У кого ещё что есть? Нет? Идите работать.
Он сам звонит Кадди пару часов спустя:
- Эй, королева в изгнании, а больше тебе ничего не надо? Ну, кроме Куки и нашего гистоархива? Может, отожмёшь у меня квартиру или пару хирургических столов с операционными наборами и с Корвином в нагрузку? Только учти, его ещё с пол-года склеивать придётся.
- Ты так уныло остришь, что и дураку понятно: я тебя всерьёз поимела, - радуется Кадди. - Значит, Куки моё предложение по душе. А хочешь, сам устраивайся ко мне в диагностический — тогда и переподчинение станет неактуальным. Дивиденты получать, как владелец клиники, ты сможешь и не работая в ней.
- Я подумаю, - с неожиданной серьёзностью говорит он, и Кадди остаётся с полуоткрытым ртом и телефоном в руке.
День между тем катится своим привычным порядком — амбулаторный приём, исследовательская работа, обход стационарных, плановые операции. Около четырёх звонок с очень плохой слышимостью, Хаус принимает вызов с незнакомого номера и морщится, силясь разобрать на том конце связи незнакомый голос:
- По договорённости... насчёт теста ДНК.. установление отцовства... морочите голову... фотография предполагаемого отца...
- Эй! - останавливает Хаус. - Я вас едва слышу! Выньте уже жвачку изо рта или перезвоните с исправного гаджета. О какой фотографии речь? Я вам не посылал никаких фотографий.
- В личном деле... в больнице...
- Ну так и что вы от меня хотите? Я вообще только посредник — свяжитесь с Уилсоном.
- Почему сразу не сказали, что он — белый? - прорезается, наконец, сердитый голос. - Он — белый.
- Почему я должен говорить, что он белый? Ну да, он белый. Эта Айви Малер ведь, кажется, тоже... Что? - наконец, до него доходит. - Постойте! Так ребёнок — чёрный? - он начинает смеяться, хотя ему не смешно — скорее, нелепо и стыдно — Вы серьёзно? Он — чёрный? И вы... О, боже! Уилсон — еврей, у него никогда не было в родне никого из цветных. Да, я точно знаю. Совершенно точно! О, господи! Ну, и бред! Нет уж! Звоните ему сами!
Он отбрасывает телефон на стол и некоторое время сидит, растерянный. Что почувствует Уилсон после этой новости? Облегчение? Едва ли. Скорее всего, он почувствует примерно то же, что сам Хаус — ощущение участия в каком-то нелепом фарсе, где уже примерил на себя роль коварного соблазнителя невинной девушки, раскаявшегося и вознамерившегося... и вдруг — бац — невинная девушка оказывается той ещё шлюхой, и её ребёнок от какого-то залётного афроамериканца, и все твои душевные терзания оборачиваются комедией и псу под хвост. Пожалуй, Уилсону не позавидуешь. Хотя, если он всё это переварит, пожалуй, и осознает, что так лучше.
В четверть пятого собирается консиллиум по поводу множественной травмы Корвина — речь идёт об определении порядка реабилитации. Хаус присутствует на нём, но чисто номинально — специалисты-ортопеды знают своё дело, а Чейз координирует все их предложения в стройную программу.
Около пяти он подписывает общий протокол и отправляется, наконец, в палату Блавски.
- Не пора прогуляться, девочка? Я привёз тебе роскошный «lexus-GX». С тюнингом, - он ввозит в палату лёгкое инвалидное кресло. - Давай, перебирайся — я помогу.
- Справлюсь без твоей помощи, Хаус.
Она действительно, справляется сама — согнувшись и держась за живот, перебирается в кресло.
- Куда поедем? - спрашивает он.
- А ты не догадываешься, гений?
- К Корвину?
- Конечно.
Он кивает, но продолжает стоять, опираясь на спинку кресла.
- Что?
- Блавски, послушай, ты уверена? Может быть...
- Хаус! - повышает голос она. - Есть такое понятие: долг, знаешь? Когда Корвин облажался, он слетел с катушек. Когда облажаться случается тебе, ты готов землю рыть — лишь бы всё исправить. Мне рассказвали историю про Эстер — она не отпускала тебя двенадцать лет. Двенадцать, Хаус! И ты мне предлагаешь просто забить на то, в чём облажалась я сама лично? Забить, хотя на кону жизнь, и, возможно, не одна, хотя Чейз просил? Я — психиатр, Хаус, и я буду делать свою работу, о`кей?
- Уверена, что сейчас не лажаешь?
- Хаус, единственный врач, который может быть в этом уверен до конца — патологоанатом, да и то не на сто процентов. Я делаю то, что считаю правильным, то, что мне подсказывает делать весь мой опыт — и женский, и врачебный. Поехали. Только в палату к нему не суйся — довези меня и жди в коридоре. Там широкие подоконники и автомат с шоколадками — за четверть часа не заскучаешь.
Пожав плечами, Хаус, берётся за ручки кресла:
- Хотелось бы надеяться, что ты знаешь, что делаешь.
- Если я правильно поняла типаж Корвина, должно сработать.
Они проезжают по коридору мимо ОРИТ, где лежит Уилсон, и Блавски невольно скашивает глаза в ту сторону. Но двери закрыты, и жалюзи спущены.
А Корвин выглядит неважно. Это при том, что обыкновенно он как раз выглядит важно. Значимо. А сейчас детская фигурка совсем потерялась среди ортопедических конструкций и трубок капельниц и дренажей, но лицо не детское, а сейчас даже не молодое. И только глаза при виде Блавски ярко вспыхивают.
Хаус, как и было оговорено, подкатив её кресло к дверям палаты, остаётся снаружи.
- Слава богу, тебе лучше, - говорит Корвин с таким неподдельным облегчением, что Ядвиге становится неловко. - Господи боже, я — первый в штате хирург — чуть тебя не угробил. Мне теперь с этим до смерти жить.
- Всё обошлось, Кир, - она ласково накрывает его руку своей. - не мучай себя. Если бы не эта женщина с её затаённой обидой, никто бы не пострадал. Ты видел, как она изрезала Хауса — у него все руки располосованы.
Она не говорит о Уилсоне, и он не знает, как об этом заговорить. Наконец, заговаривает:
- Если бы не Уилсон...
- То ничего бы этого не было, - быстро подхватывает она.
- Гм... я, собственно, собирался сказать, что это он спас тебя от шока.
- Лучше бы он спасал себя... - она глубоко вдыхает, но обрывает вздох и кривится от боли — тянет шов. - Мне рассказывали. Она ударила его два раза, проникающие в грудную клетку, в лёгкое, в перикард...Если бы ты взял его на стол первым, жив был бы он, а не я. Я тебе благодарна за то, что отдал его Чейзу.
Дыхание Корвина сбивается, он беспокойно возится, кривясь от боли.
- Ты что? Позвать кого-то?
- Нет... Ядвига, ты вообще в курсе, что Уилсон жив?
- Да... Хаус что-то такое говорил.
- И... как ты к этому относишься?
- Никак. Всё из-за него, а спас меня ты... Знаешь, Кир, - она задумывается, и зелёные глаза становятся прозрачными — настолько, что у него захватывает дух глядеть в них. - Я ведь люблю Уилсона, но... понимаешь, есть такие люди — они, как будто заражены чем-то. Неудачей. Болью. Нелепостью. Рядом с ними нельзя находиться долго, как бы этого ни хотелось. Их можно жалеть, но не любить, потому что любовь всегда подразумевает радость, а они безрадостны, такие люди. Они живут наизнанку, с ними удобно посторонним людям и больно друзьям и близким. Джим именно такой. Пока он рядом, с ним удобно. Он заботится, отдаёт тебе всё, не прося взамен ровно ничего: деньги, квартиру, машину, время, ласки - но ты ощущаешь его присутствие, словно тёмную материю вселенной. Принимаешь его сочувствие, его подарки, его уступки, его внимание... а потом чувствуешь неимоверное облегчение, когда он уходит. Кажется, и до Хауса это тоже дошло. И, знаешь, я не удивлена, что эта женщина именно его попыталась убить, хотя обидел её пренебрежением когда-то Хаус. Просто Джим — человек, которого можно и даже нужно убить, кто бы и в чём бы ни был виноват на самом деле. Вот смотришь на него — и понимаешь: в его жизни точно нет смысла. Он мешает. Раздражает, бесит. И нет никакого повода, чтобы вылить на него это раздражение и это бешенство. А потом находится сумасшедшая, которой даже внешней логики не надо — и все вздыхают с облегчением: наконец-то он мёртв, и мы в этом не виноваты.
- Но он не мёртв! Чейз спас его!
- Об этом легко забыть... Ладно, не будем сейчас больше о нём — ты слишком волнуешься. Даже странно, что ты так волнуешься из-за того, что он жив — ты сделал всё правильно, как надо... Корвин, скажи, зачем же ты хотел покончить с собой?
- Я не хотел покончить с собой, Блавски, я...
- Не называй меня Блавски. Я — Ядвига, так и зови.
- Я не хотел покончить с собой.
- Тогда с кем ты хотел покончить? О чём ты думал на этой чёртовой крыше, Корвин? О том, что мы все до конца дней будем себя винить в том, в чём не виноваты, ты думал? Я, Хаус, Чейз — ты об этом думал? О том, что Марта Чейз беременна, например? Я люблю тебя, Кир, ты — мой друг, добрый друг, но ведёшь ты себя, извини конечно, как осёл...
- Я... поправлюсь, - он говорит хрипло и прячет глаза.
- Конечно, поправишься. Но тебе предстоит ещё не одна операция, и длительный период реабилитации, и перелицензирование, и ты сам себе всё это привёз. Ни за что. Низачем.
- Допустим, - говорит он совсем тихо и сипло. - Допустим... это — вина.
- Так сознайся хотя бы себе!
- И что тогда будет?
- Ты простишь себя.
- А если нет?
- Тогда сознайся ему.
- Кому? Ты о чём, Блавски?
- Не называй меня Блавски. Не говори, не оправдывайся — я не хочу слушать того, что предназначено не мне.
- Ядвига...
- Уилсон умер.
- О чём ты?
- О различии между де-юре и де-факто в таком сложном вопросе, как человеческая жизнь. Он умер — что теперь может родиться?
- Когда я умер, родился хирург Корвин.
- Когда умер хирург Корвин, родился ты?
- Что ты делаешь со мной, Ядвига? Это — психологический сеанс?
- Это — исповедь другу, Кир. Ты меня не обманешь — тебе очень плохо, как ты не хорохорься. И совсем не потому, что ты покалечился. Если хочешь, тебе потому, что ты покалечился, значительно легче.
- Я знаю, что я — урод, - говорит Корвин, глядя туда, где переплелисьмежду собой прозрачные трубки — одна алая, с кровью, другая белая, с физраствором. - Этого не изменишь. Но я всё-таки мужик, самец, чёрт меня побери, и я тебя люблю.
- Да, ты урод, если тебе нравится пользоваться именно этим словом, - безжалостно соглашается с ним Блавски. - Я бы назвала это иначе, и мне, сказать по правде, это не так уж и важно - и никогда я не считала тебя чем-то низшим, недостойным, ненастоящим, а всегда воспринимала тебя всерьёз, как Куки, как Чейза, как Хауса... Как Джима... Но тебе  сейчас не кажется, Кирьян, что ты попросту меня шантажируешь своим уродством? Ты хочешь  жалости?  Или...чего ты хочешь? Хочешь, чтобы все боялись крутого карлика
- Нет, - быстро отвечает он и даже дёргает головой в отрицательном жесте, чуть не вырывая пару трубок. - Может быть, ты и права — я эксплуатирую своё калечество. Но ведь мы все поступаем так, эксплуатируя своё уродство, свою боль. Хаус — свою хромую ногу, Уилсон — свой рак, ты — свою искалеченную грудь. Кто-то использует ущербность рождения, кто-то тяжёлое прошлое. Ущербность слишком унизительна, чтобы не попытаться хоть слегка поживиться за её счёт, получить хоть какие-то дивиденды. Это нормально, по-человечески. А мне не нужно даже лифчика снимать, даже брюк спускать до колен, даже расстёгиваться не надо — моё калечество прёт из меня, оно самоочевидно. И уж если оно пользуется мной, паразитирует на мне, то почему и мне не ответить, не попаразитировать на нём? Ты знаешь, почему мне так удаётся гипноз? Вот именно потому, что я — кардлик.  Потому что у каждого это подспудно сидит, как гвоздь в башке: карлик должен быть смешным и немного страшным. Это из детских книжек ещё, оттуда: гномы, лепреконы, тролли в табакерке... Харизма циркового уродца неотразима: на меня только смотрят — и уже ждут чуда, уже на сковородке и маслом политы — жарь и ешь.
- И ты жаришь и ешь?
- А ты бы отказалась на моём месте? Если бы это был — единственный способ на минутку приподняться над своей карликовостью? Ну, представь, если бы ты могла на время секса с Уилсоном себе грудь отрастить.
- Я предпочла бы матку на девять месяцев, - грустно улыбается она.
Корвин не ведётся на сочувствие — говорит снова с вызовом:
- А я боюсь зачинать детей, хотя и могу. Боюсь, что будут уроды вроде меня, если не хуже, да и спать со мной женщина согласится только под тем же самым гипнозом.
- Ерунда, Кир, - в голосе Блавски вполне искренние протестующие нотки. -  Женщины любят не за рост.
- Да? Тогда почему ты не со мной, а с Уилсоном? - он чувствует уже, что его заносит, что он ведёт себя, как идиот, но присутствие Блавски словно дразнит его, провоцирует, и он теряет контроль над собой, словно ему от души вмазали по вене эликсира правды. А может, и впрямь вмазали? Кто их знает, этих психиатров с их подходами!
- Тогда встречный вопрос: почему я не с Хаусом  - он ещё выше? - криво усмехается Ядвига.
- Потому что Хаус, как и я, ущербен.
- То есть, вы с Хаусом — ущербны, а Уилсон — само совершенство? - она не выдерживает и в голос хохочет, зажимая живот двумя руками, потому что смех немедленно отзывается болью в рубце.
- Я говорю о внешности, - даже не улыбнувшись, уточняет Корвин.
- А я о внутренности, Кир. При других обстоятельствах у нас могло бы получиться — я знаю. А раз могло бы у меня с тобой, то... в общем, я не единственная женщина...
- Все лгут, - задумчиво говорит Корвин, глядя в сторону.
- Хорошо. Плевать на обстоятельства. Давай просто попробуем.
- Что... попробуем?
- Что-то построить. Без оглядки на обстоятельства.
- Ты... - он запинается, не в силах придумать как спросить — слишком гротескно, слишком чудовищно всё выглядит. - Ты... о чём сейчас говоришь?
- Об отношениях, Кирьян. Люди называют это «отношения».
- Люди называют это «перепихон», насколько я понимаю. Отношения без любви — перепихон. Да и для него я сейчас... не очень, - он кивает на металлическую конструкцию, охватывающую его таз.
- Так я, по-твоему, настолько жестока, чтобы предложить тебе то, что ты называешь «перепихон» тогда, когда ты не можешь? Я говорю о другом. Не о чистой физиологии. Допусти, что ты... интересен мне.
- Не могу я этого допустить, Ядвига. Я не изменился. Если я интересен тебе, то ты с этим прекрасно мирилась безо всяких «отношений». А допустить я могу вот что... - он вдруг резко — на грани своей свободы — подаётся вперёд. - Я круто выступил со своей дрессурой Чейза и Хауса, а потом полез на крышу. Уж не думала ли ты, девочка, что я прикидывал, как в другой раз я полезу туда не один, а спущусь один?
- Ты бы не сказал этого, если бы в самом деле не прикидывал, - жёстко припечатывает она. - По сути, ты проговариваешься второй раз, Кир...
- У тебя бурная фантазия, Блавски, - теперь он настолько явно злится, что ей почти страшно, но, к счастью, вовремя замечает её страх. Невыразимая печаль вдруг до краёв заполняет его глаза.
- Ты думаешь, наверное, что я не отдаю себе отчёта, - говорит он еле слышно. - Я отдаю. Со мной всё кончено, Ядвига. Я всегда очень гордился своими талантами — больше мне нечем было гордиться. Но я дважды облажался — и как хирург, и как гипнотизёр. Всё псу под хвост. И сейчас здесь, в колючей проволоке, которую эти кретины зовут прибором для репарации, самое подходящее для меня место. Дай бог мне на нём и остаться. Не надо твоих ухищрений — я мог желать Уилсону смерти, но убивать его я не стану.
- Что ты только несёшь, Кир! - почти отчаянно вскрикивает она — отчаянно оттого, что кажется, угадала.
- Никогда не жертвуй собой, - вдруг говорит он. - Никто не оценит. Бери от жизни всё, вырывай кусок из чужого рта, если тебе кажется, что ты имеешь на него право. И никогда ни о чём не сожалей.

- Это был всё-таки суицид, - говорит она в коридоре Хаусу. - И возможен повтор. Так что наш план остаётся в силе. Боюсь, иначе я не справлюсь с ситуацией. Надо же, чёрт меня побери, ведь я столько раз общалась говорила с ним — и не заметила. Придётся мне теперь расхлёбывать собственную халатность полной ложкой. Только... Хаус, побереги Джима, пожалуйста — только с ним мне осложнений не хватало!

Ещё одна ночь тянется для Уилсона бесконечно и муторно. Он устал. Устал от кашля, устал от боли, устал от одиночества и пустоты. Он не может заснуть, но и бодрствовать больше не может, зависнув где-то в полусознании. На грудь давит невидимая тяжесть, дыхание всё короче, всё поверхностнее. Температура уже не поднимается высоко, но и не падает до нормальной — вялый тягучий субфебрилитет.
В какой-то миг он осознаёт себя узником этой светлой изолированной палаты. Стены смыкаются с потолком и душат его. Если бы у него были силы сползти с кровати и просто исчезнуть отсюда... Ему не хватает воздуху, и он зовёт сестру, чтобы открыть окно, но, судя по всему, делает это беззвучно, и сестра не слышит.
Ему совсем плохо...

Утренний обход главного врача — ну, или, в данном случае, и.о. главного врача - традиционно начинается с ОРИТ. Хаус тяжело опирается на трость, но, как всегда, рассекает косоватым плечом больничное море, ведя остальных в кильватере. Колерник докладывает сухо, Чейз привычнной скороговоркой дополняет про изменения в назначениях. Корвин провёл ночь не слишком здорово — были боли, дважды вводили морфий и загрузили, наконец, совсем — во время осмотра он спит. И слава богу, Хаусу совсем не хочется сейчас общаться со своим лучшим хирургом.
Блавски можно переводить в обычную палату — она встаёт и потихоньку ходит, держась за бок.
- Ты отделалась малой кровью, детка! - хрипит Хаус, корча рожу и изображая, по-видимому, какого-то киношного героя. Ни он, ни она не вспоминают о вчерашнем разговоре с Корвином, словно по молчаливому согласию решили не касаться этой темы. Зато Хаус с удовольствием расспрашивает про физиологические отправления, наслаждаясь её смущением и злостью.
Мимо палаты Уилсона он бы с радостью просто прошёл, оставив обходить её лечащему Чейзу, тем более, что на утреннем совещании было доложено о положительной динамике — температура вроде бы начала снижаться, и ночь прошла спокойно, но постовая сестра вдруг говорит, что утром оксигенация несколько упала, и Хаус недовольно хмыкает и, изображая равнодушие и недовольство, входит-таки в палату.
Однако, при взгляде на монитор его моноспектакль немедленно заканчивается.
- «Несколько упала»? - рычит он. - Это так теперь называется? Да он вообще не дышит! Какая экскурсия? Да ладно, не отвечай — сам вижу. Почему загружен? Кто велел?
- Он не загружен, -  говорит сестра, сверившись с листком назначений. - Получает антибиотики — без седации.
- Значит, сам загрузился. Без кислорода, как ни странно, это у многих запросто получается. Чейз, что на КГ?
- Метаболические неопределённые. Тахикардия сто четырнадцать.
- Значит, новый антибиотик тоже не работает.
- Работает. Мы проверили чувствительность — конечно, предварительно, да и динамика была положительной.
- Что же случилось? Его сканировали?
- Нет, был запланирован вчера, но из-за гемоторакса в пятой палате и инородного тела из приёмника его отодвинули.
- «Отодвинули»! Кретины!
 Хаус распахивает на груди кажущегося спящим Уилсона больничную куртку,  длинные пальцы левой руки, растопырившись, плотно прижимаются к рёбрам, согнутый средний палец правой наносит короткие перкуторные удары. Звук глухой, словно на струны опустили лапку модератора.
- Хороший врач кончается там, где начинается хорошая техника. Руками и глазами работать совсем разучились. Ты слышишь бронхи крупного калибра? И я — нет. Похоже, что они все заполнены слизью, как старый водопровод. Механическая асфиксия, понял? Как у утопленника. Цианоз видишь? У него уже уксус, а не кровь. Отсос!
Трубка практически насильно вталкивается Уилсону в трахею — это приводит его в себя: кашель, рвотные движения, попытки сопротивления и зажимания трубки зубами. Отсос хлюпает и чавкает.
- Пусти трубку! - властно рявкает Хаус. - Уилсон! Держи рот открытым! Вуд, сядь ему на ноги уже! Чейз, руки! Не закусывай трубку, говорю! Себе же хуже делаешь! Терпи, это недолго!
В ёмкость отсоса летят желтоватые ошмётки слизи, жидкость пенится.
- Ещё чуть-чуть, терпи! - и трубка быстрым ужом выползает наружу. - Кашляй! Кашляй сильнее, неженка!
Уилсон кашляет, давится, обессиленно не то стонет, не то хнычет, но оксигенация заметно подрастает.
Хаус прижимает к его лицу кислородную маску.
- Дыши глубже! Глубже, говорю! Ты чего ноешь, как девчонка? Больно? Сестра, когда и чем обезболили последний раз?
- Но вы же отменили опиаты, доктор Хаус... - растерянно говорит Ли, заглядывая в лист назначений.
- И что?
- Больше назначений не было...
Повисает пауза. Хаус медленно меняется в лице. Чейз тоже меняется в лице, но несколько иначе.
- Какого... - тихо начинает, наконец, Хаус, и его свистящий шёпот звучит жутковато — настолько, что Чейз натурально втягивает голову в плечи. - Ты хочешь сказать, что у тебя послеоперационный с пневмонией и плевритом уже больше сорока часов вообще без обезболивающих?
- Я назначил морфий, - растерянно бормочет Чейз.
- На всю его жизнь, блин? Морфий вводится первые двое суток, при осложнённом течении — трое.
- Я подумал, что... что вы его ведёте...
- Я? С чего это? Ты — оперирующий, ты и должен был вести.
- Я вёл Корвина... - в голосе Чейза присутствует или только чудится завуалированный упрёк, и Хаусу хочется сгрести его за шиворот и хорошенько встряхнуть.
- Ему больно дышать, - вместо этого свирепо, но тихо говорит он. - Больно кашлять. Нет сильного кашлевого толчка. Мокрота скапливается в бронхах. Вот вам нарушение дыхания, вот вам падение оксигенации, засоренный водопровод и гипоксия мозга. Ещё несколько часов — и мы бы его потеряли. И это при том, что антибиотики работают. Из-за твоей халатности, побочный сын кенгуру! Потому что как раз в данном случае обезболивание — не столько милосердие, сколько необходимость.
- Вы отменили моё назначение, и даже не сказали мне, - пытается протестовать Чейз.
- Кретинское назначение! - тут же перебивает Хаус. - Морфий угнетает дыхание не хуже боли. И надо заглядывать в листы назначений, идиот! Так, изредка!
Чейз бледнеет. Он хороший врач. И это — не халатность.
- Мне в голову не могло прийти, что вы его не курируете, - отчётливо говорит он, не отводя напряжённого взгляда от горящих гневом глаз Хауса. - Если бы я мог это допустить, я бы проверил, но я не сошёл с ума проверять за вами.
За время их перепалки Уилсон немного приходит в себя.
- Хаус... - тихо окликает он, на мгновение отведя кислородную маску от лица. И, дождавшись вопросительного взгляда и поворота головы, так же тихо просит:
- Не надо...
Его слабый голос производит на Хауса странное действие — всё его раздражение и желание орать на Чейза словно улетучивается, в глазах появляется растерянность. Уже на падающих оборотах он ворчит на Ли:
- Долго вы ещё тут будете торчать, как соляной столп? Введите анальгетик, - и пристально следит за каждым её движеннием, после чего снова поворачивается к Чейзу:
- Если уж решил спихивать на меня свою работу, бери мою в отместку — веди обход дальше. Всё. Кыш-брысь! И не мечтай, что тебе сошло с рук — я ещё придумаю, что с тобой сделать...
Не дожидаясь тур-де-форса его фантазии, Чейз поспешно выходит из палаты, таща за собой, как магнит тащит хвост из канцелярских скрепок, Рагмару, Колерник, Ней и Вуда.
Хаус опускается на табуретку у кровати.
- Ты почему никому ничего не сказал?
- Кому?
- Ну, Чейзу, например...
- О чём?
- О том, что ты не получаешь адекватного обезболивания, кретин! О том, что тебе больно! - снова взрывается Хаус, но это какой-то ненастоящий взрыв, как хлопок петарды, брошенной подростком.
- Мне и сейчас больно, - ещё тише, почти шёпотом, говорит Уилсон. - Я не знаю, как должно быть больно... адекватно... Это же ты отменил морфий... - Уилсон говорит это без интонации упрёка — вообще без интонации — на интонацию у него сейчас и сил-то не хватило бы, но Хаус вздрагивает и на мгновение чувствует себя так, словно его схватили за шиворот и макнули лицом в горячую жижу. Действительно, морфий отменил он. Стало быть, он и должен был вписать в карту новое назначение, он и собирался, вообще-то говоря, это сделать, но Уилсон отвлёк его своими словами про больницу и про свою манипуляцию. Он обиделся, психанул — и попросту забыл. А Уилсон не попросил — из гордости и ослиного упрямства. Потому что подумал... ну нет, не подумал - «подумал» - это чересчур. Допустил, что он... не случайно? Вот же с... панда! - и сообразив всё это, Хаус понимает, что это ему сейчас нужен кислород, потому что дыхание перехватывает.
- Ты — идиот! Ты что себе возомнил? Ты что, решил, что я... - от детской обиды хочется взять — и треснуть Уилсона кулаком в нос.
Но Уилсон закрывает глаза и отворачивается.
- Я устал, - угасающим шёпотом жалуется он. - Так устал... Дай мне поспать, пока... лекарство действует...
Его обида плавится в жалости, как шарик мороженого в горячем кофе. В порыве этой жалости Хаус даже протягивает было руку к голове Уилсона, чтобы провести по волосам, но не дотрагивается — испуганно, как уличённый, отдёргивает. Это совсем не то, что ему сейчас надо. Им обоим.
- Я побуду с тобой, - говорит он тоном, не допускающим возражений. - Спи.

И Уилсон, действительно, почти мгновенно засыпает, уставший от боли, от борьбы за кислород, от своей какой-то уже злокачественной неприкаянности. В палате тихо, успокаивающе попискивает монитор, показывая, что оксигенация выправилась, сердце замедлило бешеную скачку, да и желудочковый комплекс тоже как-то подправил дизайн.
Хаус, толкаясь подошвами в пол, подъезжает на своём высоком табурете ближе к койке. Теперь, когда Уилсон спит и ничего не чувствует, он может просто смотреть на него или даже, взяв в свои руки безвольную расслабленную кисть его руки, со странным интересом вдруг начать разглядывать похудевшие бледные пальцы с успевшими непривычно отрасти ногтями, неровный закруглённый шрам, оставленный собачьими зубами на запястье, кольцо-печатку в виде бабочки Мёртвая Голова, выполненной в чернёном серебре довольно тонко — недешёвая, должно быть, штучка.
Он вдруг ловит себя на том, что скучает по Уилсону — тому, прежнему, самоуверенному, заточенному спасать Хауса от самого себя, насмешливому и доброму, без горечи, без едкой мудрости ожидания смерти, без вот этой вот неприкаянности — Уилсоне До Рака. Хотя первые изменения он увидел раньше, сначала после смерти Эмбер, а потом после того, как вернулся из тюрьмы. Тюрьмы этой они с Уилсоном так и не простили друг другу — каждый за своё. Но разительнее всего он переменился, узнав свой диагноз. И сейчас Хаус вдруг с почти ужасом придумывает сам себе, что тот Уилсон умер от рака, а теперь, как будто в самом деле похороненный за кучей хвороста на Кладбище Домашних Животных Кинга, вернулся к нему немножко мёртвым, вот только сам момент смерти, захоронения и возвращения как-то стёрся из памяти — может быть, он сделал это, когда  Уилсон умер у него в ещё той, старой квартире на диване после двойной дозы химии, а может, потом, когда во время операции у него остановилось и так и не заработало больше сердце. Или тем памятным днём, когда он подарил ему, Хаусу, больницу, а потом вдруг в гостиной около органа фибрилльнул и плавно ушёл в асистолию. Или когда сумасшедшая с ножом ударила его в грудь раз и другой...
Одно определённо точно: Уилсон переменился, и перемены эти Хаусу совершенно не нравятся. А если Хаусу что-то не нравится, он не будет стонать и охать. Он возьмёт свою трость, перелезет через ту самую кучу хвороста и зароет в земле вуду хоть весь медицинский департамент Соединённых Штатов Америки, если будет уверен, что это поможет.
Ведь когда Уилсон счёл необходимым что-то радикально поменять, он придумал свою манипуляцию с больницей, признание в которой так взбесило Хауса. А самая досада в том, что он, пожалуй, был прав с предпринятой мерой воздействия. Вколотил же в подкорку мантру: «Это — твоя больница», а уж продолжение тезиса: «...и ты за неё отвечаешь», - Хаус как-то постепенно сам додумал. И послушно заплясал на ниточке, как панч, даже не задумавшись, как, а главное, почему он должен за них отвечать. За Корвина, спорхнувшего птичкой с козырька крыши, за Блавски, решившую провести свою ролевую игру из курса психиатрии, за Буллита, которому ещё предстоит постигнуть, что нога — это всего лишь нога, за Марту, которая боится того, что носит в животе и уже любит его же, за Уилсона... Ну вот, что это, как ни развод?
С другой стороны, если поглядеть правде в глаза: стал ли он несчастнее, если , конечно, не считать злости, от того, что его развели и «станцевали»?
Да ничего подобного. Нога болит, как и прежде — в целом не сильнее и не слабее. А в остальном... Он стал спокойнее и увереннее в завтрашнем дне, потому что больница — это и доход, и, как ни крути, определённый уровень власти над миром. Он сделался мягче и дружелюбнее, потому что — да что уж тут, себе-то можно признаться — у него отличные ребята подобрались в команду — ну, по крайней мере, с ними не скучно. Совсем. И это накрыло его ещё когда он просто перебирал резюме с заявлениями о принятии в штат. Кажется, что-то подобное испытал Уилсон, читая подписи под рождественской открыткой в Ванкувере. Он, пожалуй, стал даже ответственнее, потому что Блавски - не Кадди, и с ней приходится быть старшим, мудрым и сильным. Он научился сострадать не только про себя, если взять в качестве доказательства телефонный разговор с Буллитом. Он снизил дозу викодина. Сильно снизил, и хотя заставило его не чувство долга, а элементарный инстинкт самосохранения, раньше у него не получалось так.
Да что там, он бывает иногда и счастлив. Был счастлив, летя за спиной Уилсона на лыжах с горы в Ванкувере, был счастлив, играя с Орли саундтрек к «доктору Билдингу», был счастлив, как это ни странно, когда увидел пляшущего рождественского кролика в том жутком доме с русскими бандитами от военной химии. Был счастлив, когда Уилсон, прооперированный Корвином, наконец открыл глаза и, растерянно хлопая ресницами и запинаясь, правильно назвал основные гистологические типы рака, подтвердив тем самым, что его диссеминированная ТЭЛА не повредила мозг. Даже был счастлив, когда свалился умирающим от усталости бревном, а Кадди стащила с него кроссовки и носки и не побрезговала массировать ему ступни — это после двух-то дней, проведённых в закрытой обуви. Не из-за массажа и не из-за Кадди был счастлив — просто стало тепло на душе. Тогда не думал как-то, что перед ним иллюстриация реализации чувства вины.
Уилсон снова закашлялся, просыпаясь. Хаус нахмурился — чёртов кашель, совершенно не даёт ему спать — похоже, там и плевра заинтересована, и нервный пучок зацепило. Да ещё кислород сушит дыхательные пути, несмотря на спирт.
- Хаус...
- Ты спи, спи.
- Хаус, ты... прости...
- Тебе не за что извиняться.
- Есть, за что. Я манипулировал тобой. Ты думал, это подарок от души, а не просто очередной тренажёр для твоей социальной адаптации. Я... предал... обидел тебя...
- Подарков от души не бывает, Уилсон, мы всегда преследуем свои цели. Мужчина дарит женщине кольцо, рассчитывая на секс, родители дарят ребёнку любовь, рассчитывая на заботу в старости. Мы совершаем добрые поступки в рассчёте на дивиденды общественного мнения и ответные действия. На общем фоне ты не выглядишь таким уж рассчётливым монстром.
Похоже, подобный взгляд на вещи ему в голову не приходил — Уилсон растерянно хлопает глазами, приоткрывает и снова закрывает рот.
- Такое впечатление, что ты различаешь только чёрный цвет, - наконец, говорит он.
- А ты, конечно, лежишь здесь и любуешься радугой, хотя Блавски тебя бросила, а остальным ты и раньше был до фени — даже мне, судя по тому, что я забыл тебе назначение сделать.
Сейчас он, по идее, должен разозлиться, как злился всегда, когда Хаус озвучивал его собственные, но, по его понятию, крамольные мысли. Но нет. Нет сил на злость, и Хаус уже жалеет, что сказал то, что сказал — глаза Уилсона затопляет глухая тоска.
- Ты прав, - шёпотом соглашается он, закрывает глаза и снова мучительно кашляет.
Впервые Хаусу поперёк горла признание его правоты.
- Не хочешь на воздух? - спрашивает он неожиданно.
Уилсон качает головой, но он настаивает:
- Да ладно! Погода солнечная, ветерок тёплый — тебе там будет легче дышать. Поехали? Я тебя отвезу, а то что-то ты совсем расклеился. Слыхал о госпитализме?
- Да. Хорошо, давай погуляем, если ты считаешь, что дело в госпитализме.

Хаусу и раньше случалось возить инвалидное кресло, даже Уилсона в инвалидном кресле — после кардиотрансплантации, после удаления метастаза из коронарного синуса. Несмотря на хромую ногу, у него это неплохо получается, если использовать кресло заодно и как трость. Длинный коридор ОРИТ, холл, грузовой лифт, вестибюль, пандус, аллея.
В нескольких метрах от входа аллея уходит под зелёную арку и заканчивается на берегу пруда. Здесь живая изгородь, и их почти не видно. Уилсон оживляется — он, конечно, уже устал валяться в белой палате, и блеск солнца на водной глади и запах цветов — несильный, мягкий — именно то, что ему нужно. Он дышит настолько глубоко, насколько может, и, кажется, даже боль в груди становится меньше.
- Хаус, могу я тебя попросить...
- О чём?
- Не трогай Чейза. Ты же сам понимаешь, что он не виноват.
- Ну, формально...
- Хаус...
Да ладно, я не людоед, - капитулирует он. - Сиди уже, нюхай цветочки. Тебе плед не дать? Я захватил.
- Да нет, тепло... Хаус...
- Что?
- У нас с тобой... всё нормально?
- Знаешь... - задумчиво говорит он. - Кажется, это — вообще единственное место, где хоть что-то нормально. У нас с тобой.
Ему кажется, что Уилсон облегчённо вздыхает — впрочем, это трудно понять. Дышит Джеймс пока ещё очень поверхностно.
- Не забывай откашливаться, - напоминает Хаус. - Как только очистятся мелкие бронхи, ты выздоровеешь. Рана уже почти зажила, твоя основная проблема сейчас — пневмония с плевритом.
- Я знаю... - он закрывает глаза, с удовольствием подставляя лицо солнцу. Пряди волос на темени и надо лбом шевелятся от дуновения ветерка. Это приятно.

Он сам не замечает, как погружается в сон. Так хорошо спится в кресле - полусидя, с руками на подлокотниках дышать намного легче. И он засыпает крепко и спит долго, дыша глубоко и ровно. И кашель не мучает его. А Хаус никуда не уходит — сидит рядом, глубоко задумавшись, и грызёт сорванный сорный колосок.
Здесь его и находит встревоженный Чейз:
- Обход закончился, я провёл две плановые... - говорит он вполголоса, но Хаус всё равно шипит:
- Ты чего орёшь? Не видишь — он заснул.
- … а вас искала Кадди, - Чейз переходит на шёпот.
- Видимо, это мой крест. Она меня по-телефону искала или лично?
- Она здесь. С каким-то высокопоставленным типом и кучей папок. Это по поводу нападения и попытки самоубийства Корвина. Они уже хотели идти к Блавски в палату. Идите — я побуду с Уилсоном.

ХАУС

Следовало ожидать. Разбирательство просто обязано было состояться. Странно, что не раньше. «Высокопоставленный тип» до боли напоминает некогда пытавшегося меня заломать Воглера — такая же фальшиво улыбчивая чёрная физиономия, такая же готовность размазать кого угодно в мокрое пятно из чистой прихоти. При одном взгляде на него у меня начинает ныть бедро и остро чесаться под лопаткой — так, что впору просить растерянную Кадди, с трудом удерживающую в присутствии этого монстра лицо, чтобы почесала.
- Вы исполняете обязанности главного врача этого филиала? - спрашивает он, запрокидывая голову слегка назад — для того, наверное, чтобы смотреть на меня ещё более свысока, а у него и так получается: рядом с его габаритами я — просто тинейджер-недокормыш.
- Я — владелец этого научно-исследовательского медицинского центра. И — да — исполняю обязанности главного врача. А вы кто?
- Уполномоченный департамента здравоохранения округа Мерсер. Мне поручено расследование по факту нападения на врачей и последующих событий с целью определения вины руководства больницы и мер по пресечению в будущем подобных случаев. И должен заметить, доктор Хаус — так вас, кажется, зовут — что ваша больница не на хорошем счету. Вы существуете всего ничего, а у вас уже в активе эпидемия неизвестного ОРВИ, мутная история с самоубийством онкологического больного и нападение животных на сотрудников.
- Не совсем понимаю претензии по последнему пункту, - говорю. -  Будь это ещё нападение сотрудников на животных... Или кто-то обращался в охрану труда с жалобой?
Сам одним глазом кошусь на Кадди: «Неужели, это ты натравила на меня этого типа? Из-за переподчинения?» Впрочем мисс Начальственная Порнография самодовольной отнюдь не выглядит. Ну, а что? Ей, как руководителю головной больницы тоже, пожалуй, не поздоровится, если этот бегемот, в самом деле, чего-нибудь нароет. Значит, пожалуй, сигнал был не от неё. Неужели департамент сам раскачался? Да нет, в жизни не поверю. Будь тут ещё верный штраф, а то пока что только очередная мутная история.
- Это сейчас не в вашей компетенции, доктор Хаус, обсуждать наши источники.
Вот этому я, наверное, никогда не научусь — ввместо «я», «мой» - говорить «мы», «наш», словно прячешься в середине ощетинившегося копьями каре таинственных легионеров.
- Ну, раз уж вы здесь...
- ...давайте просто перейдём к делу, - поспешно договаривает за меня Кадди, справедливо опасаясь, как бы я сам не продолжил начатой фразы, а я, по правде говоря, и собирался сказать про пиво и покер. Но она успевает.
- Именно это я и хотел предложить, - кивает Воглер-два и обстоятельно раскладывает перед собой содержимое одной из своих папок.
Следующие полтора часа я чувствую себя, как подсудимый и, отвечая на вопросы — по возможности честно, ломаю голову, по какой статье и как надолго этот тип намеревается меня посадить. Присутствие Кадди — дополнительный раздражитель. Вопросы самые неожиданные — например, не состояли ли мы с Блавски в сексуальной связи.
- То, что она то и дело трахает мне мозги, считается?
- Вы, - говорит сердито этот чёрный монгольфьер, - должно быть, полагаете, будто мы здесь шутки шутим?
- Упаси бог. У вас такой вид, словно вы держите в кармане разрешение меня гильотинировать — какие уж тут шутки! Нет, мы не состояли, не состоим и вряд ли будем состоять в сексуальной связи. Вы разочарованы?
- Хаус! - не выдерживает Кадди.
- Прости, любимая, но я уже пережил однажды подобный фарс, и тогда дело было серьёзнее — я находился под наблюдением в связи с УДО.
- Вы в тюрьме сидели? - настораживается Воглер-два.
- Плохо работаете, господин дознаватель — такую козырную информацию надо бы иметь. Восемь месяцев за вандализм и покушение на членовредительство, потом ещё добавили за нарушение режима и злостное неподчинение тюремным властям, УДО в связи с общественной полезностью и взятием на поруки, отмена за порчу казённого имущества и опять же вандализм, отсрочка по состоянию здоровья, ещё год за подлог документов, побег и мошенничество, отсрочка в связи с необходимостью ухода за умирающим иждивенцем, отмена за нелегальную трансплантацию, два месяца тюрьмы, снова условно досрочное за...
- Заткнись! - наконец истерично перебивает меня Кадди.
- Ну вот, а я ещё как следует и не разошёлся. Кстати, мой ведущий хирург — ну, этот самоубийца, из-за которого сыр-бор - тоже сидел, а администратор и зав онкотерапией — тот, которого пырнули ножом - имеет судимость за нарушение процедуры тестирования фарм препаратов, а уж его штрафами от дорожной полиции за превышение скорости можно стены обклеивать... У вас, кстати, как, электрический стул с собой?
- Хаус, ты... - Кадди поджимает губы и раздувает ноздри.
Не думал как-то, что в моей собственной больнице начнётся то же самое — и вот сидит, самодовольный, жирный, рожа - в три дня не обгадишь - и судит. Судит, не сам ли я виноват в том, что Блавски ходит, держась за живот, Корвин лежит на костной репарации, а Уилсон никак не может освободить бронхи от вязкой кровянистой мокроты. Вершитель судеб. Бог, который не отличит тригеминии от квадригеминии на дистантном прогоне кривой и первичной опухоли от метастазов. И Кадди делает вид, будто всё офигенно правильно.
- Если вы найдёте в действиях кого-то из персонала больницы признаки уголовного преступления, - говорю я, с трудом сдерживая рвущееся из глубины души бешенство, - передавайте материалы в соответствующие инстанции. Если нет, можете нацарапать на ваших бумажках всё, что вашей душе угодно. Я изложил вам, как всё было, домыслы и инсинуации — не по моей части. Можете меня здесь ещё пять часов промариновать — ничего не изменится. Сумасшедшая напала на персонал — это первый факт, мой хирург оступился и упал с верхней площадки для релаксации — второй факт, никак не связанный с первым. Если вам хочется превратить всё это в мыльную оперу или судебное шоу, воля ваша, но ничего нового, кроме этих двух фраз, я вам не скажу... Ах, да! Верхнюю площадку для релаксации я уже закрыл и велел поставить высокие перила, а для пресечения свободного передвижения по больнице сумасшедших нанял охрану. Что-то ещё?
- Самоубийство онкологического пациента, - с удовольствием напоминает Воглер-два.
- Рак — это страшно. Схема лечения против рака — это побочные эффекты, среди которых депрессия и психоз. И то, и другое, увы, может развиваться остро. Когда у вас будет рак, вам тоже может захотеться пустить пулю в лоб себе или кому-нибудь ещё. Если при этом у вас будет табельное оружие — легальное или полулегальное... Простите, но мы не обыскиваем пациентов, это вообще не входит в наши функции. Охрана сработала, никто не пострадал, кроме самого самоубийцы — не вижу никаких причин для того, чтобы трясти этим снова.
- Я понял вашу позицию, - кивает афрогрузовик-афромонстр. - Ну а я составлю свою только после бесед с другими людьми — пациентами, персоналом...
- Вам нужно на это моё разрешение?
- Разумеется, нет.
- Тогда прошу меня простить — я больше не имею возмогжности беседовать с вами — пришла пора опорожнить кишечник. Слежу за своим пищеварением, знаете, чтобы не набирать лишних фунтов и стоунов.
И, многозначительно потряся головой, выхожу — и приваливаюсь в коридоре к стене. Вот погань! Вот дрянь! Ну, неужели, как Диогену, забраться в бочку из-под солёных скумбрий, чтобы они не хватали за руки, не приставали с дурацкими вопросами, не лезли в штаны потными любопытными лапками? И как мне сейчас не хватает прежнего Уилсона с его рассудительностью и спокойными, взвешенными советами, которые я демонстративно высмеивал, зля его до сопения носом, а потом втихаря следовал им.
Возвращаюсь туда, где оставил его на попечение Чейза, хотя времени много прошло и разумнее было бы предположить, что он вернулся в палату. Но нет — он всё ещё там, и не с Чейзом, а с его женой. Марта — с уже заметным животом и пигментными пятнами на лице — выглядит ещё нелепее, чем обычно, и покрой платья на ней такой, который беременным прямо-таки противопоказан, хотя, вроде бы, для них и создан. Но в том-то и дело, что глядя на нелепую в любой одежде Мисс-Бескомпромисс как-то не задаёшься сакраментальным вопросом «и что он в ней нашёл?». Как-то само собой разумеется, что там, вот именно, есть, что найти.
Меня от них скрывает живая изгородь, и они меня не замечают, а я всегда мечтал подслушать, о чём они могут перетирать вот так, наедине. Потому что даже на расстоянии чувствую между ними какое-то электричество, а то и магнитную индукцию.
- … плохо, что ты снова всё пропускаешь через призму своего отношения, - говорит Марта так ласково и участливо, словно не выговаривает ему — а ведь выговаривает — а нежно утешает. Таким тоном она, наверное, с Эрикой общается. - У неё не было перед тобой обязательств — ты же понимаешь, что такие обязательства могут или быть взаимными, или не быть совсем. Своего ребёнка она тебе тоже не поручала — просто умерла, всё остальное уже происходило без её участия. И то, что этот ребёнок — не твой — не делает её перед тобой ни в чём виноватой. Она и не говорила, что он — твой. Она тебе не клялась, обещаний не давала, ты сам построил в уме свою конструкцию, модель, где ты — совратитель, а она совращённая тобой. Мне представляется, скорее, что ты был несчастен, а она тебя пожалела и не имела в виду ничего серьёзного, как и ты. Просто в тот момент вы нуждались друг в друге, как случайные попутчики, и слава богу, что ребёнок — не твой, вам удалось сохранить статус попутчиков и, по крайней мере, твою жизнь это не сломает. Я понимаю, сейчас твоё самолюбие задето, но, наверное, всё-таки меньше, чем если бы это был тот обман, который ты себе придумал, правда?
Я замираю, не в силах шелохнуться от узнавания. Это же Уилсон и я, только теперь Уилсон в роли меня, а Марта в роли Уилсона. Так вот, значит, что за электричество между ними. Она — его жрец, толкующий оракул. Я чувствую что-то очень похожее на ревность.
- Этот тип орал на меня по телефону, как будто я, а не он всё затеял, - жалобно, но, в то же время, с некоторой агрессией говорит Уилсон. -  И главное, этот ребёнок — темнокожий. Пойми меня правильно, я — на расист, и я люблю детей, какие бы они ни были — хоть китайцы, хоть индусы, но после того, как я допустил, что этот ребёнок может быть моим сыном, я... - он не находит слов и просто трясёт головой, поджав губы и пожимая плчами — такой знакомый жест, такой уилсоновский, как привычка сдавливать переносицу или гладить затылок, или, чуть расставив ноги, упираться пальцами в бёдра.
- Ты успокоишься и поймёшь, что всё — к лучшему.
- Я в этом не уверен, - с режущей улыбкой говорит он. - Понимаешь, я уже сочинил себе целую жизнь вперёд и свыкся с этой выдумкой. Думаю, мне был нужен этот ребёнок. Ну, то есть... просто кто-то, о ком я мог бы заботиться, считать родным, близким, быть уверенным, что он любит меня и никуда не исчезнет вместе со своей любовью...
«Следующий шаг — покупка резиновой куклы», - хмыкаю я про себя, но в горле у меня как будто ком застревает.
- И потом, - говорит Уилсон, снова покачивая головой в своём вечном неприятии-отрицании-сомнении, - никто не знает теперь, кто мог быть отцом ребёнка, и уж для кого-кого, а для него-то всё, точно, не к лучшему...
- А с Блавски ты уже успел это обсудить? - сочувственно спрашивает Марта.
- Нет, я ничего ей не говорил. Но я думаю, что она знает...
- Откуда? От Хауса? Думаешь, он мог тебя ей сдать?
Неопределённое движение плечом — ни да, ни нет. Значит, и в этом он подозревает меня...
- Блавски, - говорит он, горько усмехнувшись, - выбрала хорошую тактику: делает вид, будто меня просто больше нет. Хороший способ рвать зашедшие в тупик отношения. Никаких объяснений, никаких оправданий, просто был — и нет. А я, как последний кретин, готовился к разговорам... Но, похоже, разговаривать уже не о чем... А Хаус... сливал он меня или не сливал, сейчас не важно, он — на её стороне...
Чёрт! Я чуть не выскакиваю из своей засады. Конечно же, он всё неправильно понял — а что я сделал для того, чтобы он понял правильно? И я, и Блавски — оба практики, и мы всё прекрасно взвесили — все летальные риски, и больное самолюбие Корвина, и пораженческий перфекционизм Уилсона. Вот только почему мы решили, что, когда вся эта буффонада «Красавица и Чудовище» закончится, все засмеются и заапплодируют? Корвин не заапплодирует — дай бог, чтобы не убил, если узнает, да и Уилсон апплодировать не будет — пожмёт плечами недоумённо, заломит в очередной раз в углах рта грустные ямочки и, дробно стуча подошвами, просто сбежит по лестнице, а каштановые завитки будут подпрыгивать на воротнике, и худая рука с печаткой на пальце скользить по перилам, как уже было однажды, как отпечаталось в памяти. А потом взревёт мотор...
И — как в воду гляжу — слышу, как он небрежно признаётся в очередном приступе своей дромомании:
- Знаешь, я, наверное, опять слиняю отсюда, Марта, если с лёгкими станет получше, - и то, что он использует старый подростковый сленг, делает вдруг его слова осязаемо правдоподобными. Я даже не обращаю внимания, что он говорит «если» вместо «когда».
- Как? - пугается Марта. - Куда? Снова пропадёшь так, что мы будем тебя искать по всему континенту?
-Не насовсем. Нужно же давать людям отдыхать от себя, если уж мой девиз «убожество». Может, до следующего лета... Я буду звонить. Тебе — точно буду.
- И куда? - её тон слегка меняется. - Снова в Ванкувер?
- Нет. Там у меня никого не осталось. Скорее всего в ЭлЭй, в Голливуд.
- Куда?!
Усмехнувшись её изумлению, он объясняет:
- Мне звонил Харт, предлагает место медицинского консультанта в проекте «Доктор Билдинг» на один сезон съёмок с возможным продлением - временная, конечно, работа, но заработать можно очень хорошо. Я обещал подумать. Заработок — это довольно важно. Знаешь, хочу купить квартиру — надоело быть бездомным.
- Бездомным? Джим, но разве квартира Хауса...
- «Квартира Хауса», кажется, звучит иначе, чем «квартира Уилсона» - почему ты думаешь, что это одно и то же?
- Ты столько вложил в эту больницу...
- Оно того стоило. И я, скорее, платил долг, чем давал взаймы... А неплохо вышло! - вдруг с воодушевлением говорит он. - Даже если бы Кадди не наложила лапу, при этом невольно подставляя плечо, мы, я думаю, смогли бы подняться сами. Это — хорошая больница, по-настоящему хорошая, без дураков.
Мне совсем не нравится его тон, как будто он вот сейчас, сию минуту простится и уйдёт, хотя куда там — вот, поговорил пять минут, и уже задыхается.
- Так почему ты тогда «линяешь»? - вдруг спрашивает Марта. - Почему снова срываешься куда-то? Чего ещё ищешь?
- It is not joy that it is seeking,
 Nor is it happiness it flies, - неожиданно декламирует он в ответ. Ух ты! Мало того, что читал, ещё и в голове держит. А у меня вдруг появляется идея — странная и нелепая, но которая может сработать наилучшим образом, убив одним выстрелом не двух зайцев, а, пожалуй, целую дюжину. Только для претворения этой идеи в жизнь мне никак нельзя себя обнаруживать, поэтому я делаю шаг назад, намереваясь ретироваться туда, откуда пришёл...
Проклятая больничная трость! Такое впечатление, что партию этих тростей изготовили на день дурака. Ручка выворачивается из пальцев, как живая, я спотыкаюсь о какую-то корягу и с шумом обрушиваюсь в куст, за которым только что благополучно прятался.

УИЛСОН

- Хаус, ты что, вообще краёв не видишь? - возмущённо спрашиваю я, сбрасывая в лоток порозовевшую от крови вату.
Он смирно сидит на моей кровати без рубашки и футболки и шипит сквозь зубы, когда я пинцетом достаю очередную занозу у него из-под кожи.
- Прятаться в кустах и подслушивать. Это что, методы руководства у тебя такие? Дальше падать некуда!
- Ты нарочно понасадил везде чёртовы колючки? - вяло огрызается он.
- Конечно. Я предвидел, что ты в них сверзишься.
- Зачем они вообще нужны? Для отражения внешнего врага или шпионов Кадди?
- Они красиво цветут, -примирительно говорю я. - Знаешь, такие крупные белые или розоватые грозди. Весной кажется, будто весь куст...
- Уилсон, я знаю, что такое боярышник. Ай! Слишком хорошо теперь знаю.
Я невольно втягиваю воздух. Точно под левой лопаткой у него, почти полностью погрузившись в тело, засел отломанный шип. Прямо напротив сердца. Я словно сам чувствую такой же шип, вонзившийся в кожу. Осторожно подцепляю пинцетом. Он крупно содрогается.
- Не дёргайся...
- Больно, чёрт!
- Конечно, больно. На два сантиметра загнал...
Мне хочется говорить совсем не о колючках боярышника, но я не знаю, как давно он там торчал и что успел услышать, поэтому боюсь сболтнуть лишнее. А он не торопится мне на помощь. Морщится, вздрагивает — и молчит.
Упал он неудачно — спиной буквально съехал по веткам «против шерсти», засадив под кожу с десяток шипов и весь ободравшись. Футболка и рубашка порвались, словно кошка когтистой лапой царапнула. Несколькими когтистыми лапами. Руки, плечи, к тому же, располосованы полузажившими порезами от ножа.
- Тебя по-хорошему надо замачивать в антисептике. Смотри, весь изодрался. Это тебя бог наказал за подслушивание.
- Бога нет.
- Тогда получается, что ты огрёб от несуществующей субстанции, - усмехаюсь я, нацеливаясь на очередную занозу.
Мне не слишком удобно проводить обработку спины Хауса — я сам полулежу на функциональной кровати и рискую уронить неустойчиво стоящий на её краю лоток, но Хаус больше никому не доверил свою драгоценную шкуру. Цыкнул на сунувшуюся было помочь Марту, сам, сопя, развернул и прикатил кресло в палату, помог мне перебраться на кровать, бросил туда же прихваченный с поста лоток с инструментами для первичной обработки и стянул через голову порванную рубашку вместе с футболкой:
- Посмотри там. Колет.
Я присвистнул:
- Да на тебе живого места нет! - и - делать нечего - взялся за пинцет.
Есть такой психический феномен: в обществе завшивленного рано или поздно все начинают чесаться, вот и я, обрабатывая спину Хауса, явственно чувствую, как отчаянно саднит и колет моё собственной тело, хотя с ним всё в полном порядке.
- Ты никогда не научишься быть осторожнее, - с досадой говорю я. -  Хотя бы, делая карьеру шпиона, мог смотреть под ноги — это азы.
- Руки нужно оторвать производителям больничного инвентаря, - ворчит Хаус, в очередной раз вздрагивая от боли. - Делать у трости скользкий наконечник — это тайный заговор по истреблению хромых.
- Подожди-ка, - спохватываюсь я, и моя рука с пинцетом замирает. - А почему ты... Тьфу! Хаус, я же не успел тебе сказать: та твоя трость, которую я купил, когда мы играли в догонялки с ветром,  ну, чёрная, которая пропала...
- Что? - вскидывает он голову слишком поспешно для простого разговора о трости. Неужели, она ему так небезразлична?
- Я её видел в той комнате, - говорю, - где меня и Блавски... Сам-то я туда и через год не зайду — считай это слабостью или трусостью, как хочешь, но... Послушай, она, наверное, ещё там, а ты ходишь с этой дрянью...
Я не вижу его глаз, но он в очередной раз вздрагивает, хотя в тот миг я даже не касаюсь его, и как-то весь натягивается, выпрямляется.
- А кстати, почему ты ходишь с этой дрянью, - продолжаю я с вдруг вспыхнувшим удивлением, - а не купил себе новую удобную трость?
- Я покупал, - говорит он, смутившись. - Когда выбирал, казалось, это то, что надо. А потом... - он машет рукой. - Так и выбросил... Ты выбрал лучшую из всех, что у меня были, после неё трудно найти подходящую...
Чёрт! Это почти признание. Но я разыгрываю безразличие и говорю, пожав плечами:
- Ты высокий. Нестандартный. Даже по физическим параметрам, я имею в виду. Я делал на заказ.
- Хорошо, что нашлась. Сейчас отправлю за ней Чейза. Надеюсь, она там. Было бы здорово...
Почему у меня возникает ощущение, что мы разговариваем уже не о трости?
- Ну, всё, кажется, - смущённо говорю я, извлекая последнюю колючку. - Ты починен. Лишь бы не загноилось. Всё-таки замочить в антисептике тебя вряд ли удастся — принеси что-нибудь, я просто обработаю.
- То, что я не говорю этого, не значит, что его нет, - вдруг бурчит он себе под нос.
- Что? - настораживаюсь я, потому что, кажется, начался тот самый разговор, которого я ждал.
 Но он не продолжает — крутит в руках футболку, выбирает из неё травяной мусор и бросает на пол санитаркам на радость. Потом сокрушенно рассматривает затяжки и дыры:
- Моя любимая футболка...
- Из-за логотипа хопкинсовских гребцов? Чего ещё я о тебе не знаю?
- Ага, так я тебе и рассказал. Узнавай сам... А тебе ведь, похоже, лучше, - вдруг говорит он так, словно уличает меня в чём-то.
- Да, сейчас намного лучше. Спасибо тебе.
- За то, что забыл тебе обезболивающие назначить? - оборачивается, и взглядывает странно, испытующе.
- За то, что вспомнил.
- Не уезжай, - опять вдруг как бы между прочим роняет он, и всё внимание при этом снова не мне — футболке.
Значит, про Голливуд и Харта он, точно, слышал. Я вдыхаю и выдыхаю пару раз прежде, чем заговорить:
- Хаус, это нечестно. Я разговаривал с Мартой — не с тобой, я вообще пока не собирался тебе ничего... - и смолкаю, потому что он снова поднимает голову и смотрит мне прямо в глаза. И глаза у него, как голубые лагуны печали. И вины. А выражение вины в глазах Хауса — это раритет, музейный экспонат, это дорогого стоит.
- Ты что? - спрашиваю шёпотом, завороженно, не смея отвести взгляд от этих лагун.
- Прости меня, - говорит он серьёзно. - Знаешь, я всё время забываю, что ты, как женщина, любишь ушами, и тебе всё нужно проговаривать. Не уезжай, потому что ты всё равно не найдёшь там, рядом с Хартом, своего дома. Место занято. Ты будешь разочарован, снова почувствуешь себя чужим и всё равно вернёшься. Только горьким, как хина, и немного Рип-Ван-Винклем... Всё, что тебе нужно, здесь.
- Ты знаешь, что мне нужно? - усмешка выходит горькой, как пресловутая хина.
- Конечно, знаю, - он, кажется, даже немного удивляется моему сомнению в этом. - Всем людям нужно одно и то же, даже если они по собственной идиотии убеждают себя в том, что нужно что-то другое или дополнительное.
Мне становится интересно. Философия смысла жизни по Хаусу?
- Ну и что же нужно, по твоему, всем людям?
- Очень просто. Дело, которое умеешь делать лучше других, место, в котором можно расслабиться и отдохнуть, человек, который может заставить тебя смеяться, и человек, который может помочь заплакать, - он замолкает и задумывается, и лицо его делается... нет, не могу слов подобрать — таким, словно он уже не совсем человек, словно он заглянул за грань.
- И всё?
- Нет. Ещё немного мяса, немного пива, немного секса...
- И чтобы не было больно? - заканчиваю я за него. - Ты ничего не сказал про боль.
- Не больно только мёртвым, - говорит он. - А живые изобрели викодин... И оргазм.
- Оргазм никто не изобретал, это — природа.
- Расскажешь об этом Блавски?
Ну вот зачем он? Специалист по боли, что-что, а причинять её он умеет. Иногда, когда я говорю с Хаусом, мне кажется, что меня разложил на операционном столе этакий вивисектор и пробует на мне хирургический нож: выдержишь? А так?
- Зачем ты мне сейчас говоришь о Блавски, Хаус? Для чего? Я ей что-то должен?
- Дай-ка подумать, - кривляется он. - Вообще-то да, она тебе жизнь спасла. Как-то нехорошо делать вид, будто её вообще больше не существует...
Ну, нет! Всё! Есть предел любому терпению.
- Гад! - не говорю даже — выплёвываю. - Ты же сам... Ты же... Вы же...
Но в ответ — только ледяной душ насмешки:
- Смотри не заплачь. А то у тебя в последнее время слёзки на колёсиках.
- Зачем тебе нужно, чтобы я не уезжал? Целый год не над кем издеваться будет?
- Ага, - говорит. - Над тобой прикольно — ты так смешно моргаешь...
Просто закрываю ладонью лицо и молчу — мне тут не тягаться, тем более насчёт колёсиков он почти прав. И вот, пока я так сижу, отгородившись от него и от всего белого света, снова — тихо, низко, проникновенно, как будто и не Хауса голос, а высшего существа, на миг завладевшего его телом:
- Не уезжай... Нам обоим будет плохо друг без друга.
Вот что это снова? Я ослышался? Выдаю желаемое за действительность? Галлюцинирую? И я убираю руку и смотрю во все глаза, надеясь, что иллюзия развеется и боясь этого больше всего на свете. А Хаус смотрит спокойно, и его глаза — голубые, как то озеро в лесу, которое он назвал Онтарио — необычайно глубокие и тёплые.
«Ну, что ты ведёшься на все мои подначки и подколки? - словно спрашивает его взгляд. - Ты ничего не помнишь? Не держищь в голове? Когда ты умирал, я умирал с тобой. Когда тебя нашли в чёртовой кладовке, и сердце у тебя стояло, моё тоже стало биться через раз. Сам вспомни, что ты чувствовал, когда я сел в тюрьму? Когда ты думал, что я сгорел на складе?Куда ты бежишь? Зачем? От кого? Бешеная бабочка, сумасшедшая панда, успокойся уже и попробуй просто пожить... рядом со мной.
- Хаус...
- Уилсон... - передразнивает он один-в один. - Нет, я всё понимаю: голливудская карьера и всё такое... Юбочки-пачки, сверкающие подмостки, ты прописываешь съёмочной группе клистир за неверную интерпретацию виртуальных анализов виртуального больного и советуешь Орли и Харту смазку для презервативов повышенной плотности с портретами Стинга и Элтона Джона. Патентуешь, естественно, так что каждый третий анал — твоя чистая прибытль. И всё это стоит бешеных, бешеных, бешеных денег. Шоу-биз, апплодисменты и никакого рака. Ты возьмёшь «Оскара» за лучшую эпизодическую роль призрака отца Гамлета - выпускника медвуза - и на твоей заднице наколют цветными красками шекспировское изречение насчёт того, что все люди где-то звёзды Голливуда...
- Хаус, - едва-едва могу простонать я. - Пожалуйста, Хаус, мне больно смеяться!
- У меня каждый день болит сердце, - говорит он вдруг, без всякого перехода, так что я не сразу понимаю, что он перестал шутить. - Надо бы шунтирование, не то скоро сдохну. И на кого я оставлю онкоцентр? На Кадди?

- Стоп, - говорю. - Вот с этой минуты поподробнее. Каждый день, говоришь? Так какого полового органа ты молчишь о своей стенокардии и ни черта не делаешь?
- Да ладно, - говорит. - Можно подумать, что ты не знал.
- Ты можешь думать, что хочешь, но, хоть я и засёк однажды, что ты грызёшь нитраты, как леденцы, истинных масштабов бедствия всё-таки себе не представлял. Надо бы было слежку за тобой установить, да что-то меня отвлекло... А-а, вспомнил, что: меня тут убить пытались. Ну, давай, колись, доктор, колись: чем лечишься?
И тут он «колется», и я на несколько мгновений просто лишаюсь дара речи, чтобы вновь обретя её, только и суметь выдохнуть:
- Идиот!
- Это работает, - виновато говорит он.
- Конечно, работает — кто спорит-то? И работает, надо полагать, на всю катушку. Ты давно ФГДС делал? А формулу крови когда смотрел? Доплер коронарных сосудов сделал?Почек? Ну-у, я смотрю, ты обследуешься в поте лица. Стой! Подожди! А когда она тебя порезала, ты... как вообще ускрёбся? Научился сворачивать кровь без тромбоцитов, джедай?
- Перелили, - он морщится, словно хотел бы замять неприятный бессмысленный разговор и перейти к вещам поважнее — например к юбочкам-пачкам танцовщиц Голливуда. Но для меня все танцовщицы взялись за руки и, изящно кружась, отвалили за линию горизонта. А по эту сторону терминатора осталась моя вечная головная боль и заноза в заднице, ерзающая на кровати и силящаяся так заломить руку за спину, чтобы от души поскрести левую лопатку.
- Это эквивалент ангинозной боли у тебя, - говорю. - Я про то, что ты всё время чешешься, как шелудивый щенок.
- Это эквивалент долбанного боярышника, на который я наделся, а боль сама по себе, - врёт он и продолжает ёрзать. Наконец, мне надоедает наблюдать эту пародию на пляску святого Витта и со вздохом раздражения и — одновременно — капитуляции я говорю:
- Да повернись уже, почешу, не то ты сейчас себе руку вывихнешь.
Он с готовностью поворачивается. Я осторожно потираю изжаленную шипами кожу, чуть поскрёбываю ногтями, и он аж извивается от удовольствия, шипя сквозь зубы.
- Ты бросай с этой химиотерапией, - говорю. - Надо шунтирование — делай. Пару дней займёт, и будешь, как новенький.
- Приятно... делаешь, - говорит сквозь зубы. - Не порть нравоучениями, ладно?
- Хаус, я серьёзно.
- Ну, конечно, ты серьёзно. Ты иначе не можешь. Давай-давай, скреби, не останавливайся — классно-то как!
- Вот если бы сейчас вошёл Орли, - говорю. - То, что ты ещё и без футболки, убило бы его на месте.
- Да, я тоже вспомнил, - говорит. - Орли слишком много думает о том, как вещь выглядит со стороны, поэтому упускает самую суть, и эта суть всё время ставит ему подножки и колотит по мозгам. Ты, кстати, такой же.
- У него есть для спасения от этой сути Харт.
- А у тебя — я.
И снова звучит это так неожиданно, и так серьёзно, и так спокойно, само собой разумеясь, что я замираю, и задыхаюсь, и вдруг — чёрт его знает, кто меня подталкивает к этому — обхватываю его сзади за пояс, как на мотоцикле и прижимаюсь щекой к его выступающему на холке седьмому позвонку, и тут же ужасаюсь, что он подумает, и как мне врежет сейчас, как только я его отпущу.
- Сдурел? - тихо спрашивает он, не шевелясь.
- Спасёшь меня? - спрашиваю шёпотом, готовый засмеяться — мол шутка.
Но он отвечает — опять невозмутимо, спокойно и серьёзно:
- Конечно. Прямо сегодня после ужина и начну... Ну всё, Джеймс, отпусти.
Не «придурок», не «панда», даже не «Уилсон» - «Джеймс». Мой мир не будет прежним.
- Нервы у тебя совсем ни к чёрту, - говорит он, не поворачиваясь. - Тебе нужен врач. Ты всегда меня ругаешь за то, что я пренебрегаю квалифицированной помощью и прибегаю к кустарным методам, зачастую непроверенным и спорным. Но я-то всего лишь тело лечу, а у тебя... ты же понимаешь, что у тебя проблема? Ты же это понимаешь — ты не идиот, и критика у тебя сохранена.
- Хочешь в дурку меня запереть?
- Не хочу. Но ты же не хочешь дотянуть до момента, когда без этого не обойдёшься?
Вот теперь он оборачивается и смотрит мне в глаза. Он ничуть не шутит.
- Знаешь, почему Блавски это сделала?
- Думаю, что знаю. Она уже давно запуталась, когда-то надо было...
- Ни черта ты не знаешь. Она упустила Корвина — не заметила депрессии, надвигающегося срыва. Они ведь близко общались, как друзья, а она ничего не увидела. Не увидела, что он запал на неё не на шутку, не увидела, как аккумулятор зарядился до предела. И теперь она во всём винит себя — и как друга, и как врача. Как врача — в большей степени. Она пытается исправить то, что можно исправить, и ей паршиво сейчас от этого косяка — Корвину не намного паршивее, но если ты будешь следующим, это её просто убьёт. Потому что она тебя ещё и любит.
Сжав губы, мотаю головой.
- Я... не верю. Может быть, ей бы хотелось... может быть, это жалость, но не...
- Уилсон, ты идиот, - перебивает он. - Она бы не бросилась из аппаратной сломя голову, если бы это был не твой браслет. Существует чёткая инструкция. Если бы она всё выполнила, как надо, она бы не пострадала. И она достаточно умна, чтобы это понять... Не только она. Там, у меня, в компании с Кадди сидит чернокожий жлоб с манерами питбуля и пытается найти виноватых, чтобы напиться крови. У меня точно отхлебнёт. И если бы меня так подставил любой другой — Тауб, Чейз, даже ты - я бы злился дальше, чем вижу, я бы вас извёл, жизни не дал. Но она бежала к тебе. И какие тут могли быть инструкции? Поэтому я постараюсь её отмазать изо всех сил... Что скажешь, кемосабе?
Я минутку раздумываю. Потом киваю, соглашаясь.
- Пойду к психиатру, если ты пойдёшь на шунтирование.

АКВАРИУМ

- Соматическое состояние удовлетворительное. Температура нормальная, хрипов нет, томограмма показывает рассасывающийся очаг вокруг рубца. Мы отменили антибиотики, назначили рассасывающую терапию, но, к сожалению, физиолечение противопоказано, поэтому период реконвалесценции может затянуться.
- Кто его смотрел?
- Доктор Палмер. Он отличный специалист-пульмонолог.
- Больше никаких эксцессов, я надеюсь?
- Трудно даже представить себе, что он мог так себя повести, - доктор Сизуки постукивает неоточенным концом карандаша по столу. - С виду просто на редкость тихий, деликатный человек...
- Он такой и есть. Это всё побочный эффект лекарств и наша нервотрёпка — вы же, наверное, слышали эту историю: пациентка с шизофренией напала на врачей больницы. Он — один из пострадавших. Посттравматический шок. Наверное, это и обусловило неадекватность реакции. Как он сейчас?
- Сложно сказать. Он не нарушает режима, выполняет все требования, принимает назначенные лекарства. Но контакта нет — даже формального.
- Он что-нибудь говорит?
- Молчит.
- Как, совсем ничего не говорит?
- Ну нет, он говорит «спасибо» в столовой и когда ему дают лекарства, вчера попросил таблетку от головной боли... Но он не обсуждает свою проблему, и в групповой терапии участвует формально.
- Доктор Кадди не приходила, не пыталась разговорить его?
- Она приходила к нему, и они беседовали, но на посторонние темы — при любой попытке коснуться причины его госпитализации он замыкается в себе и как будто даже перестаёт слышать собеседника.
- Он ни о ком не спрашивал? Не называл никаких имён?
- Нет.
- А о том, что произошло после его госпитализации?
- Такое впечатление, будто это его не интересует...
Блавски нахмурилась. Уилсон мог не интересоваться здоровьем Ньюлана, но о Хаусе он не мог не спросить. Неужели, всё ещё хуже, чем показалось ей на первый взгляд?

Инспектор департамента здравоохранения Ньюлан вёл себя в «Двадцать девятом февраля», как дома: стребовал у Венди документацию и полдня убил на её изучение, после чего перешёл к собеседованиям.
- Вот и не верь после этого в реинкарнацию, - фыркнул Чейз, оказавшись в коридоре на несколько мгновений рядом с Кэмерон. - Старина Воглер возвратился.
- Смотри, не кинься, очертя голову, ему инфу сливать, - поддел появившийся из-за двери пультовой Хаус, чей острый слух раздражал порой до чёртиков.
- Без меня есть, кому кинуться, - буркнул Чейз, намекая на Лейдинга — он почти не сомневался, что призвание чёрного монгольфьера — дело рук вице-завонкологией.
Когда Ньюлан призвал его, Чейза, и начал расспрашивать, как давно он работает в больнице, доволен ли своим положением и насколько объективно себя ведёт руководство в лице Блавски и Хауса, Чейз постарался вести себя сдержанно — на вопросы ответил немногословно, но, в общем, честно, скользкие и провокационные мягко отклонил, услышав опасные — об истории с вирусом «А-семь», например — сделал вид, что внезапно оглох и утратил адекватность. Мысли его при этом скакали и метались. Всё больше его охватывало ощущение, что расследование Ньюлана — фарс, и кто-то просто роет под больницу. «Контрольный пакет всё равно у Хауса», - подумал он, стараясь задавить в себе нарастающее чувство тревоги. - Его ведь не могут отобрать?
Отвязавшись от инспектора, Чейз отправился к Хаусу и застал того в кабинете — Хаус вертел в руках скальпель, позаимствованный у «колюще-режущей».
- Что происходит? - прямо спросил Чейз. - Кадди что-то знает об этом?
- Ничего она не знает. Может быть, это в связи с переподчинением... Хотя...
- Думаете, чья-то кляуза? - Чейз подталкивал его к своей мысли. - Это не может быть серьёзно?
- Ерунда. Маленькая месть. потрепать нервы.
Похоже, Хаус тоже думал о Лейдинге.
Чейз потёр мочку уха — его беспокойство сделалось сильнее.
- А вы помните, как он тогда развыступался против Уилсона сразу перед тем, как Блавски сказала ему об увольнении? Ну, насчёт викодина, котрый Уилсон исследовал частным порядком, и насчёт того, зачем он уезжал, когда в его отсутствие Триттер застрелился. Вы не думаете, что это может повлечь осложнения? Особенно викодин. Там ведь, насколько я помню, четыре трупа привязаны, притом ваши знакомые по отсидке.
«То-то этот жирный боров так старательно изображал удивление тем, что я сидел, - невесело подумал Хаус, и уголок его рта против воли дёрнулся. - Этого ведь не может не быть в досье. Значит, наш дознаватель от департамента зачем-то шифруется. Зачем бы это?», - но Чейзу сказал:
- У твоего Лейдинга нет никаких доказательств.
- Департаменту они и не нужны. Достаточно намёков. А что скажет Кир, если Ньюлан начнёт расспрашивать его?
- Тебе виднее, что — он твой друг, а не мой.
- Иногда он непредсказуем. И, боюсь, влияния на него я не имею. А что скажет Уилсон?
- Надеюсь, у Уилсона хватит ума не начать каяться.
- Ума — наверняка, а вот хладнокровия... я бы не был так уверен. Я только что сам говорил с этим типом — он умеет выпытывать то, что ему нужно, и уже, кажется, решил, на кого и как давить.
- Бессмысленные телодвижения. Наша больница — акионерное предприятие, и у меня контрольный пакет, карт-бланш и председательское место в совете директоров, поэтому, что бы не происходило в «Двадцать девятом февраля», оно будет происходить по-моему.
- Я не думаю, что он метит играть в «царя горы» с вами, - подумав, покачал головой Чейз. - Не так высоко. Я думаю, он и будет копать, в первую очередь, под Уилсона. Всё таки мы всё больше смахиваем на онкоцентр, онкология — наше головное отделение, и если спихнуть Уилсона и заручиться поддержкой департамента...
- Лейдинг должен быть полным идиотом, если надеется, что я оставлю его, пусть и под давлением департамента, даже если мне придётся выбирать между ним и кошкой Уилсона.
Чейз скептически хмыкнул, а Хаус вдруг озадаченно нахмурился. Действительно, а знал ли Лейдинг, как он, на самом деле, к нему относится? В конце-концов, это он пригласил его на работу — в качестве психотерапии для Блавски и Кэмерон - но сам Лейдинг этого может и не знать. Чувствуя что-то вроде брезгливости, Лейдинга он никогда почти не поддевал и не подкалывал, как того же Чейза или Тауба.  А уж не решил ли Лейдинг, что Хаус считает его лучшим врачом и только потому не терроризирует?
Снова зачесалось под лопаткой — Хаус передёрнул плечами и постарался почесать зудящее место кончиком скальпеля.
- Осторожнее — порежетесь, - не утерпел Чейз.
«Далее, - продолжал рассуждать про себя Хаус, не реагируя на Чейза, но зато чувствуя всё большее беспокойство. - Увольнять я его не увольнял — это сделала Блавски, а когда Блавски вышла из строя и передала заведование мне, я на увольнении не настоял, оставил всё, как есть. И Лейдинг снова может не знать, что причина - элементарная брезгливость и нежелание связываться, он может вообразить, что я считаю, он как-то особенно полезен для «Двадцать девятого февраля», а то и для меня лично. Ну, да, конечно, ведь я использовал его, когда строил планы слежки за Чейзом и Кэмерон. Этот идиот мог вообразить всё, что угодно. И тогда вполне возможно, что Чейз прав: он надеется подрыть под Уилсона и взгромоздиться сверху, не особенно беспокоясь из-за Блавски, так как знает, какое я на неё имею влияние. И ещё, он наверняка постарается объединиться с Корвином, если... если, конечно, мы с Чейзом не нафантазировали всю эту стройную теорию на пустом месте».
- И что ты хочешь, чтобы я сделал? - наконец, прямо спросил он Чейза.
- Я думаю, вам нужно поговорить с Блавски и обсудить это. Выработать какую-то общую стратегию. В частности, может быть, дать понять Лейдингу, что он и для вас «нон грата». И ещё... Уилсон.
- Что «Уилсон»?
- Он непредсказуемее Кира. Как вы думаете, он не устроит вам одну большую проблему, когда этот Ньюлан до него докопается?
- Он это может. Но я поговорю... ладно, Чейз, проваливай. Иди работать.
Кивнув так, словно получил удовлетворение от разговора, Чейз сделал шаг к двери.
 - Чейз! - окликнул вдруг Хаус, и он остановился, вопросительно полуобернувшись
 - Спасибо.
Лицо завхирургией вытянулось от удивления. Но, так и не дождавшись продолжения, он вынужден был, бормотнув «не за что», с тем и уйти.
Проводив его взглядом, Хаус вынул из стола поспешно брошенный туда перед тем, как Чейз вошёл в комнату, конверт — конверт, который он как раз собирался вскрыть отнятым у «колюще-режущей» скальпелем. На конверте - имя Марты Чейз. «Результат теста флюоресцентной гибридизации клеток амниотической жидкости на хромосомные аберрации, трансмутации и распространённые генетические синдромы». Чейз вообще ничего не знал об этом исследовании — Марта просила не говорить.
 Хаус вскрыл конверт одним решительным движением. Спасительная монотонность чёрных строк отрицательных результатов словно взрывалась угловатым зубцом девяностопроцентной вероятности напротив синдрома Вильямса.
 Хаус уронил бумагу на стол и несколько мгновений сидел закрыв глаза. «Девочка моя, похоже, ты носишь эльфа».

Ньюлан опрашивал сотрудников методично, тратя на каждого около часа и вызывая у тех, кто был когда-то ещё в первой команде диагностического отделения, ассоциации со временами правления Воглера и расследования Триттера.
- Ты не знаешь, - даже спросил Чейз у Кэмерон на третий день. - Хаус, случаем,  не засовывал ему термометр в задницу на пару часов?
- Кому-то он его, определённо, засунул, - поджав губы, процедила Кэмерон. - Думаю, этот человек из департамента появился не просто так. Уж слишком старательно роет. И не только последню историю — похоже, кто-то снабдил его подробным досье.
- Донос?
- Похоже.
- А Кадди что-нибудь знает?
- Ещё не спрашивал. Поговорю с ней.
- Где она?
- Почти с самого утра сидит у Блавски.
- Тогда погоди — пусть они сначала с Блавски поговорят. Может быть, что-то выяснится...
- Думаешь, это Лейдинг? - с сомнением спросила Кэмерон.
- На поверхности.
- Зачем ему? Тупо из мести?
- Думаю, он метит в завонкологией.
Кэмерон фыркнула:
- Почему сразу не в завбольницей? Лейдинг порядочная скотина, но не дурак же. Хаус ни за что не сместит Уилсона. И Блавски — тоже.
- Им придётся, если всё так, как мы думаем.
- Кто это «мы»?
- Я и Хаус.
- Да за что его смещать? Он — пострадавший.
- Когда меня ткнули в сердце ножом, я тоже был пострадавший, однако чуть не получил по голове. Пациентка была за Уилсоном, психиатр заключения не написал — по Триттеру, кстати, тоже. И история с Триттером, будь уверена, всплывёт сейчас во всей красе. И Уилсону придётся объясняться, почему он отсутствовал на работе несколько дней, когда произошла вся эта история. Как думаешь, он сумеет что-то внятно объяснить?
- Наверняка. Уилсон -сама респектабельность, ему поверят, если он даже скажет, что летал на луну.
- А если он скажет, что мотался в другой город убить пациентку?
- Он так не скажет, - с сомнением говорит Кэмерон.
- Уверена?
Сам Чейз в этом совсем не уверен. Во время обхода Уилсон второй день выглядит как-то нехорошо взвинченным. Он говорит негромко, улыбается приветливо, но, разговаривая, захватывает левой рукой пальцы правой и терзает их, чуть не выламывая.
- Ты залежался, - сказал ему Чейз накануне. - Можешь попробовать начинать ходить.
Утром, придя на работу, он наткнулся на Уилсона в коридоре — Уилсон стоял, прижавшись ухом к дверной щели кабинета Хауса и напряжённо вслушивался. Чейз не стал окликать его, но остановился понаблюдать, скрытый металлической дверкой шкафа для медикаментов на сестринском посту. Через пару минут Уилсон дёрнулся, отпрянул и с независимым видом отступил к окну. А из кабинета вышел Ньюлан, заправляя в свою папку какие-то бумаги, кивнул Уилсону и неспешно пошёл по коридору. При этом вид у Уилсона остался какой-то непонятный — не то испуганный, не то ошеломлённый. Чейз решил, что проверяющий из департамента беседовал с Хаусом, но в следующую минуту Хаус неожиданно появился из дверей пультовой, и значит, в его кабинете Ньюлан находился один. Уилсон же при виде Хауса мышкой шмыгнул в коридор ОРИТ, оставшись незамеченным.
- Боров шарил у вас в столе, - сказал  Чейз, выходя из своего укрытия. - А Уилсон, похоже, стоял на вассере.
Не изменившись в лице, Хаус легонько щёлкнул его по носу:
- Тебе никто не говорил, что ябедничать — плохо?
- Подумал, вам лучше знать, кто стырил ваши порножурналы.
- Отсталый тип. Я давно не пользуюсь печатной продукцией — на это есть интернет, - откликнулся Хаус, но Чейз видел, что отвечает он машинально, между тем, как мысли его где-то далеко.
- Сходи — взгляни, - он сунул Чейзу в руки тонкую папку истории болезни. - Поступает из приёмного девочка-подросток с остеосаркомой кисти. Возьми кровь на  иммунограмму, биохимию и всё, что придёт в голову — и забирай к себе — там кисть ампутировать придётся.
- В хирургию? Не в онкологию? - Чейз удивлённо вскинул брови.
- Здесь теперь везде онкология. Тех, кого нужно оперировать, будем класть в хирургию.
- А тех, кого не нужно — в терапию? Но, тем не менее, здесь везде онкология, - с сарказмом проговорил Чейз.
- Заткнись и делай свою работу, - грубо оборвал исполняющий обязанности главного врача.
Оставив Чейза с историей болезни, он сделал, наконец, то что собирался уже не первые сутки — отправился в конец коридора, к лестнице, мимо работающего эскалатора — туда, где чуть больше недели назад нашли умирающих Уилсона и Блавски.
Полицейские почти ничего не тронули — они только фотографировали и забрали в качестве вещественных доказательств разбитые ампулы из экстренной укладки. Следы крови замыли небрежно — и они проступали размытыми коричневыми пятнами. Хаус поднял с полу бейджик Уилсона с треснувшим прозрачным пластиком — очевидно, на него наступили. Кроме имени и должности на бейдже была эмблема больницы — общеизвестная медицинская змея, обвивающая цифры «два» и «девять». Хауса, кстати, уже неоднократно спрашивали,что означает такое странное название.
«Двадцать девятое февраля бывает далеко не каждый год, - ответил он как-то. - Рак радикально излечивается и того реже. Двадцать девятое февраля — символ чудесного, но реально возможного исцеления — того, к чему мы все стремимся».
Он умел быть проникновенным, и любопытствующие приняли его объяснение за чистую монету. Они ничего не знали о чёрном джипе и неуклюжей безумной дерзости Уилсона.
Хаус спрятал раздавленный бейджик в карман и потыкал концом больничной трости в кровавое пятно. Судя по расположению, это кровь Уилсона. Блавски лежала подальше — вон там. Господи, как он дотянулся? Ведь сердце практически проткнуто было.
Хаус поднял голову и огляделся — вот она, трость, грязная, полузасыпанная мелом — сколько она провалялась здесь, как сюда попала? Кто-то протащил её по полу волоком, остался след в мелу и извёстке. Хаус прикрыл глаза, пытаясь представить, как всё было. Коробку неотложки принесла Блавски — это понятно — на бегу прихватила с поста. Воспользовался ей Уилсон — это уже известно. Вон жёлтый след от разбившейся ампулы в том месте, куда Ядвига уронила эту коробку, получив удар ножом. Уилсон к тому времени уже лежал, она увидела его лежащим, с такой раной не встанешь, значит дотянуться он туда никак не мог — значит, прихватил и пододвинул тростью — вот этим крючком, который образует изгибающаяся змея. Если бы не этот крючок, он не смог бы дотянуться, не смог бы сделать укол, Блавски, скорее всего, умерла бы. Ценная трость.
Хаус обтёр ладонью мел с рукоятки, отряхнул ладони, пачкая карман, полез за нитроглицерином, привычно кинул под язык, постоял, пережидая спазм, медленно выдохнул и отбросив больничную трость, пошёл из кладовки в коридор. Уилсон прав — ему там, точно, нечего делать. Надо не забыть сказать Венди, чтобы закончили, наконец, здесь ремонт — Куки уже писал требование на тёмную комнату для фотолаборатории.
Он вышел и двинулся в сторону палаты Блавски — её уже перевели из ОРИТ, а через пару дней должны были выписать. Проходя мимо сестринского поста, увидел о чём-то шепчущихся Чейза и Кэмерон, и мельком вспомнил о Марте — он ещё ничего не говорил ей о результатах генетического исследования и, честно говоря, понятия не имел, как сказать. Кому угодно другому — даже не задумался бы, но ей... Может, пусть Уилсон скажет? Он умеет говорить такие вещи лучше всех на свете.

В палате Блавски неожиданно оказалась Кадди. Обе женщины выглядели непривычно — смесь какой-то нехорошей озадаченности, суровости и подозрительности. Кадди встала с табуретки, уступая ему место:
- Хаус, сядь. Хорошо, что зашёл. Есть разговор.
- Ты нашёл свою трость? - сразу увидела Блавски. - Где?
- В той комнате, где вас с Уилсоном чуть не убили. Это Уилсон мне сказал, что видел её там, я пошёл и взял. Она удобнее, чем наши больничные монстры. И, знаешь, ты, похоже, обязана ей жизнью — если бы не эта малышка, Уилсон никогда не дотянулся бы до укладки.
- Хаус, послушай, - снова проговорила Кадди. - Ньюлан не хотел говорить, по чьей наводке он здесь, но я его уломала. Так вот. Был звонок вот с этого телефона, я записала номер. Человек представился, как доктор Уилсон, и сообщил, что один из хирургов больницы — неполноценный инвалид, карлик, при операции не по своему профилю, на которую решился по личным мотивам, допустил врачебную ошибку, повредив пациентке кишечник. А затем воспользовался гипнозом персонала, чтобы скрыть свою вину, пошёл на релапаротомию, снова чуть не напортачил, но был прикрыт завотделением — своим подельником по старой уголовной истории, затем домогался пациентки, а после её отказа пытался покончить с собой. Тебя ничто не настораживает в таком изложении событий?
- Только то, что оно, пожалуй, практически правдивое, - замедленно ответил Хаус, и его лицо тоже помрачнело.
- Вот этот номер, - Кадди протянула ему телефон, повернув экраном.
Хаус присмотрелся, вздрогнул и протянул руку самому взять телефон.
- Номер Уилсона, - тихо сказала Блавски. - Это он звонил.

У Ньюлана было от природы победоносное лицо — так будет вернее всего. Уилсон говорил с ним, а думад всё время об этом врождённом и застывшем победоносном выражении, и это мешало ему находить нужные слова, тем более, что Ньюлан расспрашивал его о вещах совершенно диких и к департаменту здравоохранения никак не относящихся — например, во что лично ему, Уилсону, обошлось открытие этой больницы, сколько он заплатил Корвину за свою операцию и как подстраховался на случай, если Корвин напортачит.
- Это была экстренная операция, и мне её делал доктор Чейз, а не доктор Корвин.
- Я говорю не об этой операции, доктор Уилсон.
- Тогда уточните. В общей сложности у меня было пять операций на грудной клетке и три на брюшной полости, если считать абсолютно всё.
-Я говорю об операции прошлой весной по поводу рецидива опухоли. Во сколько она вам обошлась? Я слышал, операционную пришлось переоборудовать.
- У меня медицинская страховка, - сказал он, ошеломлённый неожиданной постановкой вопроса.
- Вы же понимаете, что она не могла покрыть переоборудование операционной.
- Я... не знаю... Это Хаус...
- Доктор Уилсон, вы не похожи на идиота. Вам, как никому, известно, что материальные средства ниоткуда не берутся. Кстати, по свидетельству некоторых коллег, между вами и Корвином глубокая неприязнь на почве ревности. Доктор Корвин отказался оперировать вас по жизненным показаниям неделю назад, хотя это был его профиль — торакальная травма. Операция не предсталяла такой сложности, как та, другая, о которой я говорю. Но в тот раз он почему-то согласился. Под давлением доктора Хауса?
На это Уилсон только шевельнул плечом — он не знал, как ответить. Хаус, конечно, давил на Корвина. Так, как давил бы на любого. Хаус всегда давил, играл, манипулировал — таков был Хаус. И не ему, Уилсону, обижаться на это, он и жив-то только потому, что Хаус умеет поддавить там, где надо.
- Прошу меня простить за личный вопрос, - вкрадчиво спросил Ньюлан, - но несколько лет назад доктор Хаус подавал прошение об отсрочке исполнения приговора суда в связи с необходимостью ухода за... вами, так?
- Да. Я был тогда очень болен, и он был моим медицинским поверенным.
- Вы состояли в сексуальной связи?
Уилсон сжал губы так, что в углах рта вздулись желваки. Да, они с Хаусом тогда написали об этом в заявлении по наущению юриста, нанятого Форманом — иначе Хауса было не отмазать. Было необходимо доказать право и обязанность Хауса опекать его. Всё равно вся больница знала, что это — только ловкий ход ради соблюдения буквы закона. Но признаться в этом сейчас по-прежнему было небезопасно.
- Да, - хрипло сказал он. - В то время — да.
- Странно. У вас три брака за плечами, у вас репутация любителя женщин, и после этого вы утверждаете, что вы — гей?
- Я не гей, я бисексуален.
- Гм... Тогда доктор Хаус, вероятно...
- И он - тоже, - «прости меня за это, Хаус». - какое это имеет отношение к вашему настоящему дознанию?
- Не всегда можно заранее знать, что к чему будет иметь отношение... Итак, позже приговор всё же был приведён в исполнение? Доктор Хаус вернулся в заключение?
- Да, но почти сразу был освобождён в связи с амнистией...

...Хаус уже знал, что попадает под амнистию, и собирался в тюрьму легко и даже весело, бросая в рюкзак щётку, мыло, мятые футболки, разрешённые в качестве нательного белья, леденцы и жвачку — разменная монета тюремной валюты. Уилсон сидел на диване бледный и наблюдал за его сборами чуть ли не с ужасом.
- Перестань, - сказал Хаус. - Я вернусь через пару недель — что-то вроде командировки.
- Ты за две недели натворишь что-нибудь, и тебе добавят срок, - безнадёжно сказал Уилсон.
- Я не идиот. Я уже был в тюрьме, и ничего там не натворил, если помнишь. Меня отпустили досрочно.
- Тебя отпустили на поруки. И ты там полно всего натворил... Хаус, кому ты говоришь! Мы расхлёбывали твои тюремные приключения всю зиму.
- Перестань, - повторил Хаус. - Это пустая формальность. Всё уже решено, - он затянул шнурок рюкзака и плюхнулся на диван рядом с Уилсоном.
- Не спал ночью?
- Ты сам знаешь, что нет.
Хаус усмехнулся и легонько ткнул его локтем:
- Обожаю смотреть, как ты сам себя изводишь... Ладно, мне уже пора, - он оттолкнулся от дивана, встал, привычно крякнув от боли в бедре, но уходить не спешил.
Уилсон вскинулся, поднял голову. Хаус стоял и, чуть улыбаясь, смотрел ему в глаза, будто в ожидании.
- Я там ещё сунул тебе печенье, - стеснённо пробормотал Уилсон. - Съешь сегодня, чтобы не отобрали...
- Всё будет хорошо, - сказал Хаус. - Выспись уже.
- Я знаю, чувствую, что хорошо не будет. Пожалуйста, Хаус!
- Да ладно, брось. Я буду паинькой. На две недели меня хватит, обещаю тебе.
В ту ночь — ночь после ухода Хауса - он впервые закинулся метамфетамином. Метамфетамин позволял не чувствовать усталости после бессонной ночи. Нескольких бессонных ночей.
А Хаус, действительно, вернулся через две недели со справкой об освобождении и разрешением на подтверждение лицензии. Подтвердил, конечно, без труда — с ним предпочитали не связываться.

- … и не была ли эта операция своеобразной платой? - услышал он окончание вопроса Ньюлана и понял, что, задумавшись, слишком много пропустил мимо ушей.
- Платой за что?
- Вы разве меня не слушали? - искренне удивился инспектор департамента. - Я говорил о смерти миссис Уорнер.
У Уилсона по спине скользнула ледяная струйка пота.
- Вы же не будете отрицать, что доктор Хаус был некогда близок с этой женщиной? Её внезапная смерть именно в те минуты, когда доктор Хаус находился в Соммервилле, могла бы показаться странной, - невозмутимо продолжал Ньюлан.
- Миссис Уорнер умерла от рака. Она консультировалась со мной, это была последняя стадия. Доктор Хаус ездил проститься...
- А вы?
- Я... тоже...
- Но почему, в таком случае, вы ездили раздельно, а не вместе? Это же так естественно, поддержать друга в трудную минуту...
Уилсон облизал пересохшие губы.
- Послушайте, - проговорил он медленно немного нетвёрдым голосом. - Что вы здесь на самом деле делаете? Вы не из департамента... Вы пришли под предлогом разобрать историю нападения на врачей, а сами вместо этого собираете досье на Хауса. Кто вы такой? Вы что-то искали в его кабинете, вы опрашиваете сотрудников, не имеющих никакого отношения к нападению этой женщины... Вы... вы — полицейский?
- А почему вы думаете, - Ньюлан понизил голос, - что доктором Хаусом могла бы заинтересоваться полиция? Вы ничего не сказали об этом. Вы из-за этого обратились в департамент? Здесь совершается что-то незаконное? Наркотики? Трансплантация? Можете говорить совершенно свободно — дальше меня это не пойдёт. Итак, вы что-то знаете, но боитесь? Если это так, вы прекрасно знаете, как нарастает снежный ком из вранья и умолчаний. Я вам даю минуту, чтобы вы могли хорошенько обдумать свой ответ.
Уилсон потряс головой — ему вдруг почудился другой, полузабытый голос: «Если по какой-то причине вы ошиблись, мы узнаем, и вам будет не очень хорошо. И доктору Хаусу — тоже». С ним говорил мёртвый Триттер — говорил своим низким, спокойным — о, очень спокойным - голосом, прикусывая зажатую в углу рта зубочистку. С него тогда всё началось: с него, с украденных Хаусом рецептов, и его, Уилсона, предательства. Что с того, что Хаус понял и простил? Что с того, что суд признал отсутствие состава преступления? Так бывает с зелёной веткой — кора цела, а сердцевина сломана. Ветка может и не засохнуть, но целой она уже не будет. Только Кадди и могла думать, что та история прошла бесследно. На самом деле то давнее рождество стало точкой отсчёта разлома Хауса, началом уже не просто рискового хождения по краю, а целенаправленного разрушения. «Рано или поздно, но мы все однажды испытываем потребность в разрушении, - подумал Уилсон. - С Хаусом это случилось в сорок семь лет после семи лет борьбы его жизнелюбия с болью, борьбы, в которой я встал не на ту сторону, и, возможно, это стало последней каплей».
А с ним, с Уилсоном, это сделал рак. И, корчась в агонии от двойной дозы химиотерапии на полу квартиры Хауса, он же ведь лгал себе в том, что не может найти справедливой причины своей болезни. Причина была не поверхности. Ведь это он толкнул на путь разрушения своего друга. Ненамеренно. Он хотел, как лучше. Он всегда хотел, как лучше, и под этим соусом предавал, убивал, совершал поступки невероятной мерзости. И вселенная отомстила ему, подсадив культуру бессмертных клеток в его вилочковую железу. И никакие операции и пересадки не вылечат его — только отсрочат конец. Он заслужил это, заработал. Как заслужил и этот допрос жирного негра из департамента. Ему вдруг захотелось сделать что-то неслыханное — назвать, например, жирного негра жирным негром, или признаться в убийствах пациентов  - многих пациентов — и сказать, что на самом деле он наследовал им, или, понизив голос до шёпота, «по секрету» сообщить, что на самом деле Хаус инопланетянин... или вампир... или ещё что-нибудь пострашнее. Он даже почувствовал зуд между лопаток от острого желания так и сделать и посмотреть, как вытянется физиономия Ньюлана.
- Вы молчите? Я ожидал большего от разговора с вами...
«Скажи спасибо, что я молчу, жирный ублюдок! Скажи спасибо, что я из последних сил молчу, потому что, когда эти силы кончатся, я закричу, а не заговорю».
- Посмотрите вот на это, - Ньюлан разложил перед ним какие-то бумаги. Твёрдый знакомый почерк Хауса. Что это? Уилсон вытянул шею, заинтересовавшись. На папке стояло имя Марты Чейз. Краткий анамнез. Тесты. Тест на отцовство, тест на хромосомные заболевания, записи о наблюдении... Он что, всё это время вёл её? Глаз не спускал? И никому ничего не сказал.
- Этого недостаточно, но это заставляет задуматься. Доктор Хаус, действительно, проводил несанкционарованные опыты на людях? Та эпидемия, о которой мы с вами знаем, началась здесь, в клинике — вас никто не заподозрит в сливе информации, выводы напрашиваются сами. Просто скажите, да или нет. Вы предоставили нам материал на несколько уголовных дел — вы это понимаете? Но вы должны подтвердить свои слова. Кроме этих бумаг должны быть другие.
- На мне стоит какая-то печать? Или я в параллельной вселенной? Нет, я прекрасно понимаю теперь: вы хотите уничтожить Хауса и представить дело так, как будто всё это сделано моими руками... Умно... И ведь он может в это поверить... Он поверит... Я сам виноват — он теперь поверит, что это я отдал вам... Стойте! Дайте сюда! - он вдруг выхватывает у несколько оторопевшего от смысла его негромкого бесцветного бормотания Ньюлана бумагу с результатами теста. -  Вильямс!Боже мой! Вильямс! Ну, а тебе-то, тебе-то за что, девочка? Нет, это последняя капля, последний сигнал. Я больше не могу быть глухим.
Несколько мгновений он сидит молча, потом поднимает взгляд на Ньюлана, и Ньюлан пугается выражения его глаз.
- Этому нужно положить конец, - говорит Уилсон, и его губы шевелятся, а на лице застывшая маска. - Он слишком много страдал, чтобы вынести ещё и вашу травлю. Но вы правы: я виноват. Может быть, я и звонил в департамент — по крайней мере, в той реальности, где всё закономерно, и каждый получает то, что заслуживает. Вы рылись у Хауса в столе — я видел. Я непременно отмечу это в рапорте, как администратор больницы, когда вы подадите акт на подпись... Хотя, нет, - он задумчиво покачивает головой  - Это не выход. Временные меры не работают. Вас нужно убить. Так будет правильнее. Эвтаназия — да. А если потом я убью и себя тоже, никто вообще не свяжет эту историю с Хаусом...
- Вы... Что вы себе позволяете? - свистящим шёпотом произносит Ньюлан, подаваясь к двери, потому что пустое, ничего не выражающее лицо Уилсона в сочетании со смыслом монотонной ровной речи пугает его.
- Только не нужно этого делать в больнице, - бормочет Уилсон, кажется, совершенно не слыша Ньюлана. - Во-первых, будет подозрительно, во вторых, здесь непременно окажут помощь... Овраг... Да, овраг... Он ведь никуда не делася...
Ньюлан отчётливо лиловеет и начинает дёргать себя за узел галстука. Он так напряжён, что не слышит за спиной звука открывшейся двери и хромающих шагов:
- Вам кто позволил допрашивать пациентов больницы? Кадди? Она здесь не начальница.
Ньюлан вздрагивает, но в следующий миг чувствует огромное облегчение.
- Что вы называете допросом, доктор Хаус? Я могу разговаривать, с кем и о чём посчитаю нужным. Доктор Уилсон сам обратился в департамент, требуя углублённой проверки больницы, представил факты грубых нарушений, вообще на грани фола, доктор Хаус, и я вам не поволю его запугивать и затыкать ему рот, - Ньюлан старается выглядеть солидно, весомо, но и тон, и слова выглядят неубедительно после тихого бормотания Уилсона, напугавшего самого Ньюлана. Уилсон не казался сейчас похожим на шутника, не был похож и на человека, считающего, что ему всё дозволено. Его голос - жутко-спокойный, без малейшего вызова, производил странное, потустороннее впечатление.
- Доктор Уилсон сейчас — пациент, у которого есть лечащий врач. Доктор Роберт Чейз, он сейчас в хирургии. Получите разрешение на разговоры с пациентом, и вам никто не будет препятствовать, даже я.
В другое время Ньюлан, возможно, заспорил бы, но сейчас он ухватился за идею поскорее под благовидным предлогом убраться из этой палаты, как за соломинку.

- Зачем ты заварил эту кашу? - спросил Хаус, дождавшись, пока он уйдёт. - Ты достал своим гипертрофированным чувством «как должно». Если тебя мучает совесть, пойди и удавись на осине, как положено порядочному библейскому персонажу, а не порть кровь всей больнице своими кляузами.
- Я знал, что ты поверишь, - тихо сказал Уилсон. - На этом всё и построено. Я знал... - он опустил голову и стал смотреть на свои руки. Руки дрожали.
- Что ты мне голову морочишь? - фыркнул Хаус. - У любого действия есть мотив, и твои шиты белыми нитками. Ты всегда такой, Уилсон, ты родился таким...
- Я знаю, - перебил Уилсон. - Ты ошибся со мной. С самого начала. И продолжаешь ошибаться, на что-то надеясь. Люди не меняются. Я не смогу измениться. Мне жаль. И я не знаю, что теперь делать. Я в тупике, Хаус. Никакие бабочки не помогут. Солнце не заглядывает в эти углы... Мне ужасно темно, Хаус. Темно и...одиноко, - он обхватил себя руками за плечи. Его била дрожь, как будто в комфортной температуре палаты он чертовски замёрз.
- Эй, - Хаус тряхнул его за плечо, но он только мотнулся в его руках, как тряпичная кукла. - Эй, друган, ты что, обдолбаться успел, пока тут лежал? Уилсон!
Уилсон не ответил. Тогда Хаус насильственно за подбородок запрокинул ему голову, чтобы осмотреть зрачки. Зрачки не были ни сужены, ни расширены, но Уилсон не перевёл взгляд, не попытался высвободиться — его глаза серьёзно и бессмысленно смотрели куда-то мимо Хауса.
- Абсанс, - сказал Хаус вслух и потянулся к кнопке вызова дежурной сестры.
- Пропофол в вену и позовите доктора Чейза. В каком состоянии Блавски? Мне нужна срочная консультация психиатра. И пусть готовят диализ.

- Я это предвидел. Дурак был, что тянул. Ты мне скажешь что-нибудь внятно?
Блавски качает головой — волосы рассыпаются по больничной пижаме:
- Что я могу сейчас сказать, Хаус? Он под пропофолом. Ты говоришь: абсанс — почему бы мне тебе не верить?
- У него раньше никогда не было ничего подобного...
- Но черепно-мозговые травмы были. Ты о них сейчас, да?
- Ты сама знаешь. Он попадал в аварии. Падал с мотоцикла.
- Да, прости — я забыла. Ну, закажи МРТ. И диализ, наверное, тоже правильно. Ты молодец.
- Молодец? Какого чёрта я молодец? И какого чёрта ты говоришь: "Забыла". Ты не могла забыть - зачем же ты... Что ты вообще делаешь, Блавски!
- Не кричи, Хаус, прошу тебя. Черепно-мозговая травма тут не при чём. И метамфетамины, может быть, тоже.
- Ты... думаешь, органика?
- Я думаю, что всё проще, и я только теперь поняла, насколько всё проще. Он же всё время снова и снова пытался бежать. А у бегства всегда только один мотив: страх. Не обида, не злоба, не агрессия — страх. Он всегда боялся потерь больше всего на свете, а мы  - я - дразнили его постоянной возможностью этих потерь. Он бежал, когда умерла его девушка, Эмбер — ты рассказывал. Он пытался бежать от воспоминаний о тебе, когда ты сел. Он не навещал тебя, ты обиделся — ни в Мейфилде, не в тюрьме, но он и не мог — в это самое время он изо всех сил бежал от тебя. Он бежал и от себя, здорового и молодого, когда узнал, что у него рак. Об этом ты мне тоже рассказывал — видишь, я помню. Он всегда бежал, как Форрест Гамп. От любви, которую можно потерять, от дружбы, которую можно сломать. От меня. От тебя. Куда глаза глядят. В Ванкувер, на другое место работы, в Голливуд, к чёрту на рога... Даже в предательство он тоже бежал. Потому что страх потери вытеснил в нём здравый смысл. А может, в этом и был свой здравый смысл. Потому что нельзя потерять то, чего не имеешь. Ты говорил, что он не хоронил ни мать, ни отца. Похороны — экстракт потери. Он просто не справился бы. И не пытался справляться. Он выворачивал дырявые карманы, и мог не бояться больше за свои монеты. Но все его попытки провалились, и тогда он нашёл место куда лучше — сбежать в собственное подсознание и запереться там — отличный ход.
- Он всегда делал отличные ходы в самый неожиданный момент, - проговорил Хаус, запуская руку в ящик стола и наощупь выщёлкивая из блистера пилюли нитроглицерина,чтобы незаметно для Блавски сунуть в рот.
- Он не верит, что ты любишь его, и не верит, что я его люблю. Хуже того, он не верит, что его вообще можно любить. И он будет убегать снова и снова...
- И когда ты это поняла, ты убежала сама? Сыграла на опережение?
- Я надеялась, что он справится...
- Ты дура! - рявкнул Хаус. - Полная дура, Блавски! С этим невозможно справиться! Мы все — ущербные недоноски — хромые, безгрудые, с чужим сердцем, карлики — больше всего на свете боимся терять. Потому что теряем всегда последнее, и именно то, что нам досталось труднее всего! Справится! Я не справился с этим, когда он поступил так со мной — я обдолбался под завязку героином и должен был подохнуть. Но я воскрес, потому что знал, что и он с таким не справится. Да ты сама не справляешься! Читай Экзюпери,  соплячка, возомнившая себя великим психиатром! Вот он, твой лис. Только теперь это, чёрт возьми, ящик, и никто на свете тебе не скажет, там ли ещё барашек.
Блавски нервно хрустнула пальцами.
- Не кричи, - снова тихо попросила она. - Я виновата перед ним — не перед тобой. Как и ты.
- Я его не бросал.
- Я тоже. Просто мы оба виртуозно умеем жать на паузу, даже если эта пауза между чужими ударами сердца. Ты не лучше меня, не ври. И ты тоже прекрасно умеешь сбегать — в тюрьму, в приход, даже в галлюцинации и придуманную реальность. Так что заткнись и давай сейчас не будем заниматься членомерством, Хаус. Пока он не проснётся, мы не сделаем ничего, поэтому давай просто ждать.
- У нас нет времени просто ждать, Блавски. По больнице рыщет шпион департамента в виде двух мешков самодовольства. Он рылся в моём столе и забрал все истории, которые не проходили у нас обычную процедуру. Я напишу «Тёмную башню» из объяснительных по каждому пункту.
- До порнушки не добрался? - сердито фыркнула Блавски. - Я же тебя, кажется, просила сделать это, как только пришла в себя: убрать компромат. У тебя не такая репутация в департаменте, чтобы выставлять напоказ нарушения процедуры. Понятно же было, что какая-нибудь комиссия непременно явится.
- Я напишу «Тёмную башню» из объяснительных по каждому пункту, - с нажимом повторил Хаус. - А потом ты меня уволишь из заместителей.
- Что-что?
- Показательно высечешь кнутом на площади. У меня останется председательское кресло и контрольный пакет. И место в диагностическом отделении — это ты мне пообещай. И ещё я буду принц-консорт у Кадди.
- Снова метишь в «серые кардиналы», только уже и в «ПП» тоже?
- Я приношу себя в жертву. Я изменился. Департамент хочет крови, он её получит, пока этот лоснящийся дельфин не добрался своим поросячьим рыльцем до вещей похуже, чем непроведённые истории и моя порнушка. Уилсон — идиот, что заварил эту кашу, но он уже несколько дней не в себе, поэтому всерьёз злиться на него я не могу. А вот расхлёбывать придётся.
- Ты мне врёщь, Хаус, - улыбка — бледная, но улыбка — трогает губы и глаза Блавски. - Ты опять просто прикрываешься необходимостью, чтобы смыться с поста главного. Понимаешь, что меня, скорее всего, отстранят и наносишь упреждающий удар.
- Может быть, и не отстраняет, если будешь пороть меня достаточно зрелищно. И, в любом случае, твой резерв — Чейз, а не я.
- Чейз? Ты хочешь, чтобы я сделала своим заместителем Чейза?
- На настоящий момент он — единственная реальная кандидатура. А если мы просто просидим, ничего не делая, за нас вопрос о кадровых перестановках решит мистер Чёрный Цепеллин, и не факт, что он не попытается впихнуть сюда человека со стороны.
- Он не может, это — частная клиника.
- Это акционерное общество, Блавски. Общество, у которого свой устав, свои порядки, свои уязвимые места. Такие же, какие есть у каждого человека с прошлым, в котором он не безгрешен. Я не безгрешен, Блавски, и я не люблю тюрьму. Подозреваю, что и Уилсону там не понравится.
- Всё настолько серьёзно?
- Всё может сделаться достаточно серьёзно, если вовремя не застегнуть ширинку. Это я о том, что ты называешь членомерством. В этом ты права: совершенно не время.

ХАУС.

Я начал постепенно претворять в действие свой план, не считая нужным делиться им даже с Блавски. Разумеется, без неё тут не обойдётся, но это долгий и обстоятельный разговор, которого я сейчас просто не потяну — ни в физическом, ни в моральном отношении. К тому же последнее время поведение Блавски бесит меня до чрезвычайности. Когда она разглагольствовала о психологических проблемах Уилсона, я с трудом подавлял в себе желание демонстративно заглянуть ей за спину и. может быть, даже задрав юбку, осмотреть её задницу, чтобы в ответ на вопрос, что я делаю, деловито ответить, что ищу амальгаму, которой сзади покрывают все зеркала. Полтому что всё её толкование поведения Уилсона отражалось в ней самой, как в зеркале. Все последние месяцы она отталкивала его только потому, что чувствовала себя с ним слишком хорошо. Она, как и он, панически боялась потерь, и благодарить за это Лейдинга или вообще человеческую психологию — в том её разделе, который можно условно назвать «психология калеки» - я не знал.
Едва я вышел на пару минут в сортир, Ньюлан снова уединился с Кадди в моём кабинете. Но на этот раз запасы терпения оказались у меня истощены предшествующими событиями, поэтому я не стал деликатно стучать в дверь согнутым пальцем, а просто дёрнул покрепче дверную ручку, преодолевая сопротивление стального «сторожка», и вошёл — или вломился — к ним. Ньюлан при моём шумном появлении не только вздрогнул, но даже чуть подскочил на стуле — зря, кстати,  статья на мебель у нас заморожена до глубокой осени.
- Вы не приучены стучать, доктор Хаус.
- Это мой кабинет, - сказал я. - И мой стол. Я просто хочу внести ясность, а то вы, может быть, этого не знали.

- И эти папки в столе — тоже ваша собственность? Проведённые мимо больничной кассы? А ведь это серьёзное нарушение, доктор Хаус. Вам придётся давать объяснения.
- О, да. Я буду долго объяснять, зачем сам у себя ворую деньги.
- Не у себя, доктор Хаус. У персонала. У содержателей. Система финансирования больницы строго оговорена.
- Так я и знал, что вы в сговоре с бумажкой, которая называется «Устав». А у меня есть лицензия на частную индивидуальную медицинскую деятельность и консультирование. Это — мои пациенты, а не пациенты больницы.
- Вот как? И у вас составлены договора на диагностические процедуры?
- С больницей «Двадцать девятое февраля»? Думаете, у меня вызовет серьёзные затруднения их составить?
- А с больницей «Принстон-плейнсборо-клиник-госпитэл»?
- О-о, это личная договорённость. Что, они там тоже прошли мимо кассы? Ну вот с Кадди и спрашивайте.
- Хаус! - возмущённо повышает голос она — совсем, как в старые добрые времена нашей молодости.
- Вы двое состоите в интимных отношениях? - цепляется тут же Ньюлан.
- Мы? О-о, ну, что вы... А почему вы... О! Простите, я об этом не подумал... так вы двое... Ну, да! Конечно! Я помешал... Всё дело в личных отношениях, а совсем не в том, что департамент просто обожает искать трюфели в навозе. То есть, не столько трюфели, сколько повод, чтобы прикрыть больницу или, по крайней мере, подчинить ПП навечно.
- Хаус, прекрати паясничать! У вас серьёзные проблемы. У нас серьёзные проблемы.
- То, что нароет здесь департамент — твои «серьёзные проблемы»? Не смеши! Да ты спишь и видишь прибрать «двадцать девятое февраля» к рукам, и циничнее всего, что при этом спишь ты со мной. Да, кстати, это непременно запишите, - поворачиваюсь к Ньюлану.
- Я не предвзят, - медленно лиловеет Ньюлан. - Что вы себе позволяете? Для вас дело пахнет судом и тюрьмой, а вы ведёте себя, как трудный подросток!
- Что, спать с ней уже стало уголовно наказуемо?
- Прекрати паясничать! - вот теперь она орёт на меня, и её слишком большой рот разевается широко, как у лягушки. - Твой друг заявил в департамент, что здесь занимаются незаконными экспериментами, проводят эвтаназию, используют не по назначению наркотики, торгуют органами...
 - Свежуют младенцев и пьют кровь девственниц... - продолжаю я. - У моего другасъехала крыша, Кадди. Он сейчас в медикаментозной загрузке и готовится к консультации психиатра. По-твоему, его словам можно доверять? Он только что назвал уважаемого инспектора департамента жирной свиньёй и высказывался насчёт расширенного суицида. Мы и эти его слова примем во внимание?
- Он не называл меня жирной свиньёй, - цвет лица Ньюлана уже заставляет опасаться за его здоровье.
- Нет? Значит, мне послышалось — прошу прощения.
- Что ты несёшь? - Кадди слегка бледнеет. - Ты с ума сошёл?
- Не я. Уилсон. Хорошо бы, чтобы это был реактивный психоз — он лечится.
- Подожди... Ты серьёзно?
- У него ступор. Ввели пропофол. Когда очнётся, его проконсультирует Блавски. Возьмёшь его к себе в психиатрию?
- Хаус... Ты, действительно, не... Это правда? Он же... он всегда был таким здравомыслящим.
- Ну да. Особенно когда сливал в департамент об освежеванных младенцах.
Тут Кадди приходит в себя и включает администратора:
- Когда он звонил в департамент? Можно будет попробовать потом доказать его недееспособность на момент звонка...
- Посмотрю в его телефоне. Он не удаляет звонков. Он никогда ничего не удаляет — воспоминаний, сожалений, обидок — вот черепушка и не выдержала переполнения.
- Если вы докажете его недееспособность официально, - говорит Ньюлан. - У него будут проблемы с лицензией. Серьёзные проблемы. Если не докажете, проблемы будут у вас. Я просто предупреждаю.
- О чём вы говорите? Любое заболевание может быть...
- Не может, - с каким-то злорадным удовольствием перебивает её Ньюлан. - Посмотрите требования к профпригодности.
- Разговор этот записан? - сдаваясь, устало спрашивает Кадди.
- Естественно.
- Не дадите послушать?
- После актирования моей инспекции — сколько угодно. А пока вам придётся написать объяснения вот по этим пациентам. Истории болезни я пока передал доктору Чейзу...
- Кому? Чейзу? Зачем?!
- Доктор Блавски назвала его временно исполняющим обязанности главного врача больницы.
- О-о-о!
Конечно! Я ведь сам ей сказал назначить Чейза., но я не думал, что так быстро... не думал, что он прямо возьмёт и сунет ему эти истории. И Марты...
- Куда ты, Хаус?
Не отвечая, выскакиваю из кабинета, хватаю первого подвернувшегося человека — Венди:
- Где Чейз?
- Не знаю.
- Объяви по селектору или сбрось ему на пейджер — пусть идёт в ОРИТ.
В ОРИТ кинется сразу — специфическое место. А мне нужно, чтобы сразу.
На посту Ли и Рагмара что-то утрясают в листах назначений.
- Где Чейз?
- В приёмном, кажется.
Гнусавый говорок селектора настигает меня по дороге в приёмное: «Доктор Чейз, пройдите в ОРИТ. Доктор Чейз, вас вызывают в ОРИТ»
- Кэмерон, где Чейз?
- Не знаю. Он читал какие-то бумаги, потом вскочил и быстро вышел. С ним что-то не так, Хаус, у него было такое лицо...
- Ясно. Где Марта?
- Я не знаю.
Дальше, в коридор — ну, и темп взял: нога не то, что ноет — верещит, дыхания не хватает, как у стайера за сто метров до финиша.
- Ней, ты никого из Чейзов не видела?
Наконец, натыкаюсь на них обоих в коридоре ОРИТ. Марта бледнее смерти, Чейз взъерошен. В воздухе висит отчётливый запах семейного скандала.
- Кто меня звал? - спрашивает у дежурной сестры, а та понятия не имеет, естественно.
- Я звал. Да не оглядывайся... не к твоему драгоценному Киру... он не при чём. Есть разговор... - да что же это, блин такое — никак не отдышусь, даже говорить трудно. В груди колет, словно впрямь марафон пробежал.
- Если по поводу этого... - встряхивает в руке перед моим носом результатами тестов.
- Ну да, да, за твоей спиной... Ты прав... Нечестно... Важно не это, Чейз... Важно то, что... ох ты, чёрт! Что же это за...
- Хаус! Что с вами, Хаус? Вам плохо? - голос Чейза издалека, как сквозь те плотные облака, что на закате повисают над океаном у самой кромки воды.
- Больно... Дышать нечем... больно...мне... как... боль...но...

- Допрыгался, идиот? - Рука Блавски нежно обтирает мне лицо влажной салфеткой, подносит к губам стакан с торчащей из него пластиковой трубочкой. - Хочешь пить?
Делаю несколько глотков, смывая сухость и горечь во рту, но тут же бросаю — поднимается тошнота. Прислушиваюсь к своим ощущениям: нога болит, как полагается, голова тяжёлая, остальное вроде бы в порядке. Впрочем, не исключено, что я накачан чем-нибудь обезболивающим.
- Плохо помню...
- Коронароспазм. Некроз не успел развиться. Ребята вовремя подсуетились.
- Что они мне... сделали?
- Чрескожную ангиопластику. Ввели два стента в коронары.
- Теперь придётся глотать таблетки...
- Думала, тебе нравится глотать таблетки. Ты викодинозависим, коронарные проблемы закономерны. Смирись.
Несколько мгновений лежу неподвижно, смиряясь и стараясь произвести инвентаризацию своих внутренних рессурсов. Результаты утешительные: сердце работает ровно и сильно, дышать легко - кажется, меня и впрямь починили пристойно
- Кто делал? Чейз? Руки у него не тряслись?
- Ещё как тряслись. У тебя был кардиогенный шок, давление еле подняли. Ты тут уже почти сутки между прочим.
- Сутки?! Как Уилсон?
Она отводит взгляд:
- Не очень хорошо. Его переводят в психиатрию.
Повисает несколько мгновений молчания.
- Значит перезагрузка пропофолом не сработала... У него продуктивная симптоматика?
- Нет, - качает головой. - Дефицитарная.
Всё правильно. Так и должно быть. У меня — продуктивная, у него дефицитарная, он заточен терять.
- Ты говорила с ним?
- Я пыталась, Хаус, честно, пыталась...

АКВАРИУМ

Ей не хотелось вспоминать этот разговор, но он отпечатался в памяти, как цветная литография. Её позвала, как и было уговорено, дежурная сестра:
- Он очнулся.
Джим сидел на кровати, ещё бледнее и худее, чем она запомнила, морщился от головной боли — после пропофола голова всегда болит. Спину горбил. Руки сложены на коленях. На её появление не отреагировал — не только головы не повернул, даже взгляда не перевёл. Ей уже поза не понравилась, и она хотела сразу начать говорить с ним, как психиатр: проверить ориентацию во времени, месте и собственной личности, проверить память на текущие и отдалённые события, выяснить, насколько он контактен, адекватен и сохранена ли остаточная критика к своему состоянию. Но вместо всего этого тихо и даже робко пробормотала:
- Привет, Джим...
К её удивлению он ответил сразу — тихо и бесцветно, но внятно:
- Здравствуй.
- Как ты себя чувствуешь?
- Ну, поскольку меня навещает психиатр, наверное, не слишком хорошо... Я заболел?
- У тебя было ранение, - она напоминала ему, потому что не была уверена, что он помнит. И он, видимо, догадался о её сомнениях, потому что мягко успокоил:
- Я это помню. Я всё помню — у меня нет провалов в памяти. Я имел в виду, по твоей части... у меня что-то серьёзное?
- Я здесь, чтобы это выяснить.
- Выяснить — и всё? - спросил он.
- Выяснить — и помочь тебе.
- Извини, я не так спросил. Ты здесь только, как психиатр?
- Джим... - она замолчала, не зная, что ответить.
- Не продолжай, - разрешил он. Он и теперь сочувствовал и помогал ей.
Она почувствовала порыв уйти, но было нельзя. Она продолжала диагностировать.
- Ты видишь кого-то, кого здесь не должно быть? Слышишь голоса?
- Мне показалось, что я слышал голос Триттера. Но это было до того, как меня загрузили.
- В голове или во вне?
- Не знаю... В голове... Он просто звучал.
- А сейчас ты его больше не слышишь?
Он поднял голову и прислушался, не доверяя себе:
- Нет.
- Что ты сейчас чувствуешь? Усталость? Апатию?
- Усталость. Апатию, - повторил он, а она это знала — она спросила, чтобы просто услышать, как он ответит. А он повторил её слова.
- Ну, а что ещё? Что-нибудь ещё ты чувствуешь, Джим? Боль? Тебе больно?
- Больно, - сказал он так же бесцветно и бессмысленно. Но потом вдруг поднял голову с проблеском оживления.
- Холодно. Так же холодно было в Ванкувере... зимой. Но сейчас не зима.
- Правильно. Сейчас не зима. А какое сейчас время года, Джим? Месяц? Число?
- Близнецы, - сказал он, и она не сразу поняла, что он отвечает на её вопрос.
- Что? Близнецы? О чём ты... говоришь?
- Зодиак. Близнецы. Мы войдём под эгиду созвездия рака, и тогда Марта Чейз родит своего эльфа. Нельзя позволять детям рождаться под созвездием рака. Я всю жизнь прожил под созвездием рака, и ты тоже...
- Но ведь ты родился под созвездием рыб, Джим!
- Рыба? Верно. Холодная бессловесная тварь, которая не может дышать воздухом и высыхает на солнце. Да, это я.
Ей не понравилось его самоуничижение, но он вроде бы оживился, и она начала надеяться растолкать его, раскрутить на эмоции.
- У Хауса был сердечный приступ — его прооперировали, сделал ангиопластику. Он тут, рядом, за стеной.
Нет. Ничего. Даже не отвечает.
- Джим, ты почему молчишь? Ты слышал, что я сейчас сказала?
- Я не полезу через эту кучу хвороста.
Она опять теряет нить, но он, видимо, не теряет. Это не разорванность — просто нежелание впускать её, нежелание открываться. Он говорит сам с собой.
- Не хочешь навестить его?
Он не хочет, но и говорить так тоже не хочет — он остаётся верен себе и старается поступать правильно. А правильно интересоваться здоровьем лучшего друга. И он интересуется:
- Как он?
- Вмешательство перенёс, кровоток восстановили, кардиограмма хорошая. Он спит сейчас.
- Не буду ему мешать.
И он опять словно отключается, уходит в себя.
- Джим... - она уже приняла решение, но сказать это ему сейчас ох, как непросто. И опять он приходит на помощь:
- Кладёшь меня в психиатрию?
- Там тебе помогут.
- Не сомневаюсь, - горькая усмешка.
- После обеда мы тебя переведём. В «ПП», к доктору Сизуки. Ты его помнишь?
- Да.
- Джим, ты...
- Я устал. Ты не могла бы оставить меня одного? Я хочу спать.

- Я вообще не смогла говорить с ним, как психиатр, - Блавски виновато покачала головой. - Он такой потерянный, такой заторможенный, как будто...
- «Немножко мёртвый», да? Да не пугайся, невежда, это цитата. Из «Кладбища домашних животных» Стивена Кинга. Там безутешные родственники хоронили умерших за кучей хвороста в земле вуду, чтобы они вернулись в своеобразной реинкарнации. Но у них плохо получалось.
- За кучей хвороста? Стой! Ты говорил с Джимом об этой книге?
- Да, упоминал. Мы с ним перетирали что-то о реабилитации ваших отношений.
- И те... люди... не возвращались?
- Они возвращались, но уже безнадёжно поцелованные смертью. А что? Почему ты спрашиваешь? Вдруг воспылала жаждой знаний классической литературы?
- Перестань. Кинг — не классика!
- Ну, это как сказать...
- Он сказал: «я не полезу через эту кучу хвороста». Он так сказал, Хаус. Что это могло значить?
- Блавски, я не толкую изречения сумасшедших — это не моя прерогатива. Психиатр у нас ты.
- Я не смогла быть ему психиатром. Я смотрела на него и всё время твердила себе, что это я виновата в том, что всё так плохо.
- Попроси Сизуки, чтобы подготовил тебе соседнюю палату. Он, между прочим, тоже с этого начинал.
- Ты смеёшься?
- Предлагаешь поплакать? Тоже не моя прерогатива. И тоже он с этого начинал... Почему ты в халате? Вышла на работу? Или Чейз решил строго блюсти дресс-код?
- Конечно, вышла. А что мне оставалось делать? Половина врачей нетрудоспособна — не хочу, чтобы нас закрыли.
- Да ты же еле ходишь,
- А мне и не надо ходить. Главный врач не марширует, а принимает судьбоносные решения, понял?
- И какие судьбоносные решения ты успела принять?
- Ну, например, я объявила тебе выговор и отстранила от должности моего заместителя, как ты и просил. Не знаю уж, зачем тебе это нужно, но ты теперь снова просто заведуешь клинической диагностикой. Кадди всем подряд твердит, что до инфаркта тебя довёл Ньюлан.
- Зачем она это делает?
- Затем, что это производит впечатление. Довести до инфаркта Хауса дорогого стоит, так что ему почти наверняка припишут превышение служебных полномочий, а значит, и заключение по инспекции рассмотрят формально.
- Это Кадди так решила?
- Она готовится подписать акт, поэтому не смогла прийти к тебе. Зайдёт попозже. Сам не вставай, пока Чейз тебя не осмотрит. Ты её чертовски напугал своим приступом, Хаус. Никогда её такой не видела....

ХАУС

Блавски ушла, а я лежал и, насилуя собственный мозг непродуктивными мыслями, ждал появления Чейза. Не то, чтобы мне очень нужен был его вердикт, но серьёзного разговора с ним, в любом случае, было не избежать, и уж лучше раньше, чем позже.
Гм... «никогда такой не видела» - и готовится подписать акт... Кадди, как она есть. Впрочем, у каждого свой способ убегать. Кто-то сбегает в ящик собственного письменного стола. Надо думать, некоторым прирождённым администраторам сразу вставляют, ещё внутриутробно, какую-то особую микросхему, и головной мозг у них начинает работать специфически. Уилсону такого не осилить... Не могу понять, зачем Уилсон натравил на нас собак департамента? Он никогда раньше не заходил в своём самобичевании так далеко, чтобы прихватить с собой на скамью подсудимых кого-то ещё. Неужели, так сильно обиделся, что не посчитался с реальной опасностью для меня, например? И что он мог представить, кроме своих слов? Впрочем, когда он возвращался из Соммервилля, его взяли с наркотиками — при желании можно связаться с теми полицейскими и сойдёт за доказательство. Но даже если он говорил об эвтаназии, откуда взялась торговля органами? Да, я выкупил ему сердце у бригады «ангелов», но это было один раз. И это было всё-таки сердце для него — мой тёмный и странный друг мог быть каким угодно манипулятором, мог сыграть в ангела и чёрта, но неблагодарной тварью он всё-таки никогда не был. Даже наоборот, подчас эта благодарность делалась настолько невыносимой, что в качестве «спасибо» он мог и морду набить. Но не в тюрьму же упрятать... А опыты над людьми? Может быть, речь об «А-семь», когда мы тыкались, как слепые котята, со своим лечением, и когда мы с Кэмерон под покровом ночи... - я невольно улыбнулся: в страхе за свою и чужие жизни, в лихорадочном жару поцелуи тогда получились у нас особенно сладкими.
Увы — и ожидаемо — вместо Чейза к вечеру появилась Кадди. Правда, в одной из моих любимых ипостасей - «Кадди дружелюбная». Прохладно, без страсти, чмокнула в нос, запихала мне в рот любимую мной ананасовую карамель и уселась рядом.
- Как ты нас напугал! Потерял сознание в коридоре, давление по нулям - слава богу, прямо перед ОРИТ. Тебя сразу подключили, стали капать, моментально взяли на стол. Чейз поставил тебе два стента в коронары и...
- Знаю. Блавски рассказывала.
- А потом ты так долго не приходил в себя, что мы уже не знали, что и думать. Давление не держал. Только глаза приоткроешь — и опять плывёшь, плывёшь — и совсем в аут. Кстати, Хаус: я должна с тобой поговорить об этом! - тут она делает строгое лицо и даже пальцем мне грозат..
- О плавании?
- Нет. О том, что тебе скоро шесть десятков, и пора бы думать о здоровье не только, когда уже задницу подпалило. Например, этот твой викодин...
- Он меня уже не вставляет — только немного притупляет боль. И не волнуйся, дозу я не увеличиваю.
- Викодина — нет. Зато сколько ты глотал антитромботических и коронародилататоров? Молчишь? Совести у тебя нет!
- Ничего, зато, похоже, у кого-то другого её на двоих хватит. Кто тебе меня слил, интересно? Подумал бы опять на Уилсона, да он не в себе.
- Сейчас прям! Разбежалась я выдавать тебе своих информаторов — перебьёшься, - смеётся она и вдруг снова становится строгой. - Вот, это телефон Уилсона, на. А вот и тот звонок. Видишь? Я уже спросила у Ли — в это время он был один в палате. У меня язык не повернётся его винить теперь, но... всё-таки, это он. А зачем он это сделал, теперь мы уже, наверное, не узнаем. Может быть, хотел покаяться в чём-то, может быть, привлечь к себе внимание, может быть, отомстить... Чужая душа — потёмки, тем более, нездоровая душа.
- Вот чёртова панда! - с невольной досадой вырывается у меня.
- Почему ты зовёшь его пандой? -  с любопытством спрашивает Кадди.
- Знаю, почему. Не важно. Довольно того, что он смешно бесится... бесился. Больше не бесится.
- Хаус... - она сразу через край переполняется сочувствием. - Острые психозы лечатся.
- Острые психозы развиваются остро, Кадди. И паранойя с продуктивной симптоматикой — это плохой прогноз.
- Паранойя?
- А это, - я киваю на телефон, - по-твоему, не паранойя? Стучать в департамент, по-твоему, нормальное поведение для Уилсона? Очнись, дорогая. Он — не Лейдинг.
- Он сдал тебя Триттеру в той истории с наркотиками, сдал тебя полицейским, когда ты вломился в мой дом на автомобиле — помнищь?
- Ну да, а ты меня в той истории отмазала. Честь тебе и хвала. Ну, правда, когда я вломился в твой дом на автомобиле, отмазывать ты меня уже не стала — перебор, да?
Иногда мне, в самом деле, кажется, что я нужен Уилсону, пока нужен. Как предмет для приложения его человеколюбия, его потугов переделать мир. Он уже столько раз пытался разорвать отношения со мной, но каждый раз ему немножко — совсем немножко — не хватало воли. Он ставит себе в заслугу свою терпимость по отношению ко мне. Триста шестьдесят пять дней, четыре года подряд. Но потом наступает двадцать девятое февраля, и в глубине его глаз рождается адское пламя. Оно сжигает и его самого, и всех, кто попадает в этот миг под раздачу, но меня — меня — оно согревает так, что мне хватает на следующие четыре года по триста шестьдесят пять дней. И хочется уберечь его. И ещё хочется его дразнить и подкалывать, удивлять и обижать, вызывать на откровенность и смешить. Когда он становится откровенным, у него меняется голос, и он не смотрит в глаза. Странный тип: смотрит в глаза, когда врёт, и уводит взгляд, говоря правду. А смех у него чистый, мальчишеский. И целый арсенал улыбок: от тёплой и ласковой, как вечерний песок на пляже до режущей почти в слёзный блеск, нестерпимо-горькой. Но чаще всего он улыбается той самой улыбкой, от которой — я это знаю — тащится Блавски: солнечной, безбашенной, призывной, почти непристойной.
- Его уже перевели?
- Нет, он ещё здесь.
- Я зайду к нему.
- Подожди, Чейз же ещё...
- К чёрту Чейза, у меня нет времени его ждать. Подай трость.

АКВАРИУМ

Жезл асклепия привычно впивается в пол. Отличный наконечник, даже на кафеле не скользит, раздвоен, как язык у змеи, и концы полукружий заострены. Вот в этом Уилсон всегда знал толк — и первое кресло было заказано им, и поручни в ванной, и первая удобная трость, и первые кроссовки с ортопедическим скосом подошвы, позволяющим при ходьбе максимально разгружать правую ногу. «Я теперь, как ты, ярковыраженный левша, - мрачно пощутил он тогда. - Только ниже пояса». И Уилсон тут же отреагировал: «У тебя и член на шестнадцать часов?» - «На четырнадцать!», - тут же возмущённо возразил он и рассмеялся, чувствуя, как уходит досада, но не уходит боль. Правда, и на викодин его подсадил в своё время Уилсон — он сопротивлялся, как сопротивлялся бы любому рабству, но в союзе с болью они его уломали. Его каждый раз тянет напомнить об этом, когда Уилсон пускается в новую эскападу «за трезвый образ жизни Грегори Хауса», и удерживается он только потому, что подозревает, что Уилсон и так не забывает об этом ни на минуту, и что именно это — основная движущая сила таких эскапад. Но и электрическую грелку для больной ноги тоже подарил Уилсон. И больницу «Двадцать девятое февраля», которая, по сути, оказалась очередной эскападой. Но — как ни трудно это признать — он оказался прав. А теперь он заперт в ледяном чулане отчуждения, где ему холодно и одиноко, но что-то мешает просто отворить дверь и выйти. Психиатрия — тёмная сфера, туманная сфера, он бы не смог там работать, привыкнув к предельной ясности и красоте работы организма, данного природой — в отличие от души данной богом, который, как показывает опыт, куда более нелепый и непредсказуемый строитель.
Он вошёл в палату, нарочно стуча палкой погромче и остановился у двери. Уилсон сидел на кровати, обхватив себя за плечи, уже готовый к переводу, с мешком, в который аккуратно уложил те немногие пожитки, которыми обрастает человек в больнице, не в пижаме — в своей одежде: светло-серых джинсах, серых новых тапочках со шнуровкой, коричневом свитере с пандой — слишком тёплом, но и в нём его знобит.
- Привет, - глупо сказал Хаус и замолчал.
Уилсон поднял глаза:
- Сказали, тебе операцию сделали...
- Фигня. Чрескожная ангиопластика. Я уже огурцом. А ты?
Неопределённое движение плечом.
- Чего молчишь?
- Я выполняю свою часть договора: ложусь в психушку.
- Может помочь... Мне помогло.
- Хорошо бы... - и снова взгляд в сторону, в угол — значит, не врёт.
- Послушай, я не злюсь. Я вполне допускаю, что у тебя были серьёзные резоны. Я только знать хочу — понимаешь? Зачем ты это сделал?
 «Боже мой! Та самая режущая, как бритва, улыбка!»
- Ты всегда хочешь знать. Верить ты не можешь... А вот я не хочу больше ни того, ни другого... Я спать хочу. Всё время хочу спать. Если бы ещё и снов не видеть. И не просыпаться никогда …
- Это называется умереть, Уилсон.
- Да? Забавно. Я всегда думал, что не хочу умирать.
- Ты и не хочешь... У тебя депрессия. Это лечится. Может быть, опять твои лекарства виноваты.
- Сам я во всём виноват, Хаус. Но я больше не полезу через эту кучу хвороста. Не хочу возвращаться мёртвым. Лучше не возвращаться совсем.
- У тебя сформировалась сверхценная идея с этим дурацким побегом.
Неопределённый указующий жест большим пальцем куда-то через плечо:
- Там как раз разбираются со сверхценными идеями.
- Подожди... - взгляд Хауса становится болезненно сосредоточенным, а радужки глаз как будто ещё более прозрачными, чем всегда. - Ты что... ты обиделся за то, что тебя хотят перевести в психиатрию? Ты считаешь, что... Что ты считаешь, Уилсон?
- Отстань, ничего я не считаю. Всё правильно... Уйди, Хаус, я устал.
- Я же всё равно к тебе приду.
- Зачем? Ты всё для себя решил. Я всё для себя решил. - и, как последний удар, как парфянская стрела. - Я просил о помощи...

На следующий же день Кадди сама проводит пятиминутное совещание в филиале перед началом рабочего дня, на котором официально объявляет о результатах проверки: ей, как главному врачу головной больницы, объявлен строгий выговор, на неё наложен штраф, Блавски имеет такой же выговор без штрафа — снисхождение, так как главный врач «Двадцать девятого февраля» сама пострадала, Хаус отстранён от исполнения должности заместителя главного врача и возвращается к заведованию диагностическим отделением, вопрос о переподчинении закрыт, в больницу назначен наблюдатель от департамента. Судя по непроницаемому выражению лица Кадди, все ещё легко отделались.
- Прошу любить и жаловать: доктор Смит. Он — врач со стажем, опытный в административной работе, и ему поручено это ответственное дело, - голос Кадди напряжённый, как натянутая струна.
До сих пор сидевший с низко опущеной головой в тени «колюще-режущей» доктор Смит встаёт и делает шаг вперёд. Появление перед всеми этого скуластого узкоглазого лица мужчины средних лет производит эффект, подобный взрыву бомбы. Даже Хаус ахает, не говоря уж о других, над головами которых просто явственной шапкой пены вскипает беспокойное перешёптывание. Но никто не произносит вслух того, чего доктор Смит, который совсем не Смит, никак не хотел бы услышать.
- Меня зовут, - раздельно произносит доктор Смит со странным, непривычным уху большинства акцентом. - Джон Смит. Моя специальность — неврология, но здесь я буду просто наблюдателем департамента в течение трёх месяцев. Я постараюсь минимально мешать вашей привычной работе, но одно условие обговорю сразу: до окончания срока наблюдения никаких увольнений персонала, а также и приёма на работу, и открытия новых вакансий не будет.
Новый шорох.
- Почему? - вздёргивает подбородок маленький Тауб.
- Вы сорвали джек-пот в игре «Стань самым неблагонадёжным лечебным учреждением штата». Теперь я должен выбрать, кого мы показательно сожжём на костре. Лишние люди будут мешать естественному отбору.
- И кто судил игру? - негромко, вроде даже лениво, спрашивает Хаус.
Джон Смит резко разворачивается всем корпусом в его сторону.
- Думаю, доктор Хаус, вы сами в состоянии придумать нужную аббревиатуру.
- Даже несколько. Например, Си-Джи-Би...
Доктор Смит как-то отчаянно сопит приплюснутым носом и отвечает не сразу:
- Я ваш полёт фантазии нарочно не ограничиваю...
Кадди стучит незаточенным концом карандаша по столу и передаёт прелседательские полномочия сидящей рядом Ядвиге Блавски. Вид у Блавски больной и несчастный. Впрочем, она, действительно, ещё больна. И она снова вынуждена оставить в штате Лейдинга — приказ ещё не подписан, а Джон Смит наложил «вето» на все увольнения на три месяца. Впрочем, сейчас, может быть, и к лучшему — обезглавленная агонизирующая онкология, головное отделение больницы, могла просто не перенести новой «кровопотери». С другой стороны, у Лейдинга не сложится впечатления, будто она прогнулась и обеззубела. А работать он всё равно будет, и получше всегда немного рассеянного Мигеля и старательной, но ещё очень неопытной Рагмары. Но заведование — это чересчур. Блавски, поджав губы, лихорадочно соображала.
- Но внутренние кадровые перестановки мы можем осуществлять? - спрашивает она у того, кто назвался доктором Смитом.
- Внутри больницы — всё, что хотите. Можете перевести Хауса в вахтёры — слова не скажу.
- Надо бы так и сделать, - фыркает Кадди, но теперь уже Блавски тихонько стучит карандашом, чтобы привлечь общее внимание.
- Коллеги, с завтрашнего дня постоянное амбулаторное отделение у нас упраздняется — часы в клинике равномерно делятся на всех врачей, среди сестёр вводится ротация. Доктора Трэверс, Кэмерон, Тауб — переводятся в онкологию, Кэмерон исполняет обязанности заведующего отделением. На этом всё. Давайте работать.
По степени ошеломлённости с вытянувшейся физиономией Лейдинга может конкурировать только вытянувшаяся физиономия Кэмерон.
Наблюдатель от департамента поспешно выскальзывает за дверь, едва начинают шуршать по полу ножки отодвигаемых стульев, с явным намерением скрыться и отсидеться. Но он не слишком хорошо знаком с планировкой больницы — Хаус, тяжело опираясь на «жезл асклепия», перехватывает его у лестницы:
- Зачем так утруждать себя? У нас тут лестница-чудесница, вынесет вас из мрака страданий и боли в светлую обитель, где обретаются лишь ангелы небесные...
Доктор Смит с досадой понимает, что путь на лестницу отрезан и останавливается, разворачиваясь к своему преследователю лицом.
- А вы не слишком рады меня видеть, доктор Хаус...
- А вас это, чёрт побери, удивляет, доктор Сё-Мин? Обожаю, знаете, работать под колпаком секретных служб. Да и последствия их разборок с русской разведкой расхлёбывать — одно удовольствие. А этот чёрный жирный дилетант — тоже ваш человек? В другой раз засылайте агента с нормальным сосудистым тонусом. Мы на него половину медикаментов извели.
- Тише, Хаус, пожалуйста, тише.
- Вы ещё не слышали моего «громче». Итак, чему обязаны вниманием сети международных шпионских организаций? Пришло время испытывать новую дрянь из разряда ОВ массового поражения на детях наших сотрудников? Самое время — у одной как раз зреет вашими молитвами больной ублюдок — видели такую пузатую сегодня на планёрке?
- Трагедия миссис Чейз...
- Трагедия миссис Чейз? Да от вас, экселенц, ничего не укроется, как я посмотрю! - и Хаус неожиданно разражается хохотом, которого от него, пожалуй, ещё не слышали. На этот хохот испугано оборачивается из дальнего конца коридора медсестра Ли.
- Хорошо, давайте начистоту, - недовольно хмурится Сё-Мин — новоявленный доктор Смит. - У вас утечка информации. Серьёзная утечка, и я хочу знать...
- Что вы понимаете под этим? - перебивает Хаус. - Мы — не ваш филиал, никаких секретных грифов и подписей о неразглашении, и если кто-то узнал от нас что-то, что вам желательно сохранять в тайне, это утечка информации не от нас, а от вас. Вот и бейте по башке себя.
- Не надо диктовать мне условий... - голос Сё-Мина внезапно крепнет, но тут же спадает — Хаус, цапнув его за воротник, подтаскивает к дышащему гневом лицу, на котором голубые глаза похожи на сухие кристаллики подкрашенного льда.
- Вот как вы заговорили, Кир Сё-Мин! Теперь вы будете диктовать условия мне? С аргументами? Вплоть до физического устранения, да? Давайте, валяйте — не вы первый. Нет, я и раньше не строил иллюзий насчёт вашего департамента. Но я хотя бы про вас лично думал, что вы — в меньшей степени неблагодарная скотина, чем вам предписывает служебное положение. Видимо, я ошибался. Идите, ищите вашу утечку, но на мою помощь не рассчитывайте. И на помощь любого другого в этом учреждении — тоже. Подкуп, запугивание, что там у вас ещё в арсенале? Мы всё это проходили и, как видите, живы и здоровы, не смотря на ваши и ваших коллег усилия. А сейчас пошёл вон, соглядатай вшивый, - и он, выпустив воротник «доктора Смита», придаёт ему дополнительное ускорение спиной вперёд так, что Сё-Мин еле удерживается на ногах.
Когда он снова обретает дар речи, Хаус, хромая, уходит прочь по коридору. Опомнившись, Сё-Мин бросаетсяся следом:
- Хаус! Хаус, постойте!
Он забегает вперёд, и Хаус вынужден остановиться, чтобы не уткнуться в него.
- Простите меня! - с жаром говорит Сё-Мин, молитвенно сложив руки перед грудью. - Ради бога, простите, Хаус, я не с того начал!
- Ладно, попробуйте рестарт, - Хаус, опершись на палку поудобнее, готов слушать.
- Простите меня, - снова повторяет Сё-Мин. - Наверное, я просто немного... Хаус, я сам в зависимом положении, я не правлю бал. То, что происходило здесь с украденным вирусом, не должно стать достоянием общественности ни под каким видом, а к тому идёт. Ваш Уилсон позвонил в департамент и озвучил такую информацию, что в департаменте решили, что он не в себе. Им в голову не пришло проводить проверку по такому звонку. Но разговоры департамента контролируется, и у нашего наблюдателя волосы зашевелились.
- Вашего наблюдателя. Значит, всё-таки, Си-Ай-Эй?
- Всё таки «Си-Джи-Би», - Сё-Мин позволяет себе скупую улыбку. - Но не за спиной ваших органов, тут вы не беспокойтесь. Существует договорённость, иначе департамент здравоохранения не стал бы содействовать нашей инициативе — вы же понимаете.
- Значит, вы — под прикрытием?
- Я, действительно, просто наблюдатель. Моя задача выяснить, насколько рядовые сотрудники осведомлены о сути эпидемии «А-семь», как вы его назвали, и по-возможности прекратить разговоры.
- Самым болтливым вырвать языки?
- Самых болтливых заинтересовать в прекращении болтовни.
- Каким образом, интересно, вы собираетесь их в этом заинтересовывать?
- Банальным. Вы уже озвучили его, как совокупность наших недостойных методов: подкуп и запугивание.
- Вопрос количественный.
- Ну, руки у меня фактически развязаны.
- А от меня вам что нужно? Содействие? Составить психологические портреты? Подсказать формулу эликсира правды? Стоп! - он вдруг замирает, и в глазах зажигается потусторонний свет внезапного озарения. - Именно три месяца? Не три недели, не месяц... Вас не утечка интересует — о неё вы и так всё знаете. Вас ребёнок интересует. Хотите дождаться родов и...что?
- Несколько исследований — и всё, - Сё-Мин выглядит смущённым, словно Хаус поймал его за подглядыванием в общественном туалете.
- Вот зачем я вам понадобился... Не по адресу, экселенц, я трупами младенцев не торгую. Недоходный бизнес. И сильно пахнет тюрьмой.
- Тьфу, что вы только несёте! - поспешно сплёвывает Сё-Мин. - Вы же больница, в конце концов, вы здесь проводите анализы, всё такое...
- Ради излечения пациентов.
- Разве? А приписочка «Научно-исследовательский центр онкологии-трансплантологии» под вашей табличкой — просто красивая литературная фраза?
- Ради излечения пациентов, - с нажимом ещё раз повторяет Хаус.
Сё-Мин на несколько мгновений замолкает, словно собираясь с мыслями, но потом предпринимает атаку с другого фланга:
- Послушайте... Ну, неужели вам самому не интересно, какие могли изменения произойти в организме беременной женщины под влиянием никем ещё до вас не изученного вируса? Вы, чёрт возьми, учёный, Хаус, или вы — манная каша с человеколюбием отсюда до луны, коэффициент полезного действия которого уместится на конце иглы надёжнее пары ангелов? Мы ничем не повредим ни матери, ни ребёнку.
- Уже нет, - вроде бы соглашается Хаус, но в глазах у него никакого примирения — одна затаённая неприязнь.
- Послушайте, я говорил с доктором Кадди, и она согласилась, что...
- Я здесь больше никто, - говорит Хаус, не поднимая головы. - Заведующий отделением диагностики. Но, правда, и держатель контрольного пакета акций. Вы, доктор Смит, не застали одиозную фигуру Воглера, а мне ваш монгольфьер его напомнил. Странно, что он не напомнил о нём и Кадди тоже...
- Значит, мира с вами не будет? - понятливо кивает головой Сё-Мин. - А ведь я тоже кое-что для вас сделал, доктор Хаус...
- Да, кое-что... Помогли нам заклеить прожжённую вами же дыру на обоях. Я не стану вам мешать с вашими наблюдениями, Сё-Мин. Я, пожалуй, даже не стану звать вас Сё-Мином — цените это. Но и помощи от меня вы не ждите. Ребёнок Мастерс — на вашей совести.
- Нет, не на моей, - Сё-Мин вдруг делает нечто неслыханное  - протянув руку, берёт Хауса — Хауса! - за подбородок и насильно поднимает его лицо так, чтобы перехватить взгляд. - Я не виноват, Хаус, ни перед вами, ни перед этой женщиной и её детьми. Как не виноваты и вы. Ну, не могло же такого быть, что у вас даже мысли не мелькало о своей причастности? - его и без того узкие глаза делаются совсем, как щёлочки. - Но вы не были виноваты. И я не был виноват ничем, кроме своих знаний о закулисье спецслужб. Если бы не та история, меня никто и не достал бы снова.
Совершенно непонятно, почему, но Хаус не делает резких движений, и Сё-Мин даже не получает тростью по руке — более того, Хаус терпит чужую руку у себя на подбородке, весь сосредоточившись только на глазах Сё-Мина. Наконец, мотнув головой, мягко высвобождается.
- Помогать я вам всё равно не буду, - говорит он, но, не смотря на смысл фразы, Сё-Мин чувствует некоторое удовлетворение, как если бы разговор состоялся в его пользу.

Психиатрическое отделение Клинического Госпиталя Принстон Плейнсборо три года назад переведено в отдельное здание за высоким каменным забором. Двор утопает в зелени, и звук моторов проезжающих автомобилей сюда не долетает — глохнет на подлёте. Всё для того, чтобы создать иллюзию покоя, отдыха. Поневоле, потому что стена, и он подолгу просто стоит, повернувшись к этой стене лицом. Его губы шевелятся, и со стороны может показаться, что у него бред, и что он разговаривает с призрачными голосами, звучащими только для него. На самом деле он наизусть повторяет про себя международную классификацию болезней, травм и несчастных случаев на букву «С»: «Си-ноль-ноль: злокачественные образования губы, исключены Си-сорок три, си-сорок четыре, образования кожи каймы губ, Си — ноль-один: злокачественные новообразования верхней поверхности основания языка, неподвижной части языка, задней трети языка...» Иногда ему кажется, что он что-то забыл — тогда он пугается и начинает лихорадочно теребить затылок, шею или мочку уха. Ещё ему кажется, что он здесь уже несколько лет, а не несколько недель, как в действительности.
Иногда он сидит на скамейке, обхватив себя руками за плечи, как будто ему холодно, и раскачиваясь взад и вперёд — побочный эффект галоперидола.
Он не возражает против режима, исправно глотает таблетки, съедает без малейшего аппетита больничную еду в столовой. И молчит.
Часто его навещает сама декан Кадди. Почему-то у неё делается виноватый вид, когда он чуть заметно улыбается и, не прижимая, обнимает её за плечи.
- Рад тебя видеть, Лиза.
- Тебе хоть немного лучше? - с надеждой спрашивает она.
- Конечно, лучше — меня же лечат. Я хорошо сплю, и страха уже нет.
- Твой врач жалуется, что ты не идёшь на контакт.
- Я с ним не спорю.
- Этого мало, Джеймс. Ты должен открыться, должен рассказывать о своих переживаниях.
Он едва заметно пожимает плечами:
- Ну, какие здесь могут быть переживания, Лиза? У меня даже телефон отобрали.
- Хаус не приходил к тебе?
- Хаус... - повторяет он, и на его лице вдруг появляется такое выражение, что декан Кадди пугается.
Ни Хаус, ни Блавски не приходили к нему. Правда, Блавски передала тёплый свитер и домашние пирожки. Свитер он сунул под матрас, а пирожки отдал вечно голодному имбецилу из соседней палаты.
Ночью он лежит без сна, если, конечно, его заблаговременно не накачали седативными и снотворными «под завязку» и думает, какой же он был скотиной, когда не приезжал к Хаусу ни в Мейфилд, ни в тюрьму. Да, его лечащий врач не советовал, но что понимает этот чернокожий напыщеный дурак! Хаус открывался, шёл на сотрудничество, никогда и ни перед кем он не открывался так полно и честно, а этот тип всё равно проморгал его срыв, и героин, и мнимую смерть. Нет уж, умный учится на чужих ошибках — пусть психотерапевт беседует, о чём сочтёт нужным, он, Уилсон, лучше помолчит, обойдётся без рвоты подсознания на белый холодный пластик больничного стола. И всё-таки почему он ни разу не навестил Хауса в тюрьме. Вот подлец! Одиночество и само по себе достаточно невыносимо, но одиночество взаперти... Кажется. Он теперь понял, почему тюрьма так ожесточает — вовсе не из-за общества сидельцев-отморозков и не из-за произвола тюремщиков.

- Послушайте, мы с самого начала договаривались, что вы честно отвечаете на вопросы, рассказываете о своих переживаниях, идёте на сотрудничество, а вместо этого вы замкнулись, и вот уже скоро второй месяц молчите. О чём вы думаете?
- Я думаю о противоречивости человеческих желаний и реальности их исполнения.
- Пожалуйста, поясните, что вы под этим понимаете.
- Ну, например, когда я боялся умереть, и мне страстно хотелось жить, я умирал и лихорадочно искал того, кто мне поможет, унижался, просил, выглядел, мягко говоря, истеричным ребёнком. А сейчас, когда я могу больше об этом не беспокоиться, когда моя жизнь фактически в безопасности — по крайней мере, на ближайшие год-два - я мог бы встретить смерть хладнокровно и куда достойнее. Даже досадно как-то...
- У вас суицидальные мысли?
- Нет, я не хочу кончать с собой.
- Тогда... чего вы хотите?
- Неплохо бы научиться спать двадцать четыре часа в сутки, - чуть улыбнулся он. - Без снов.
-По-вашему, это чем-то отличается от смерти?
- Да. Возможностью проснуться.
- То есть, вы не исключаете, что такое желание может у вас возникнуть?
- Я здесь, чтобы оно возникло... - «Си-тридцать восемь-один — переднего средостения, си-тридцать восемь-два — заднего средостения, си-тридцать восемь-три — средостения неуточнённой части...»
- Что вы там про себя бормочете, доктор Уилсон?
- Си-тридцать восемь-восемь: злокачественные новообразования сердца, средостения и плевры, выходящие за пределы одной и более вышеуказанных локализаций. Это — мой диагноз. Забавно найти свой диагноз в международной классификации — всё равно, что случайно попасть в объектив камеры на стадионе во время финала бейсбольного матча, а потом увидеть себя по телевизору, орущего и роняющего кукурузные хлопья на лысину сидящего впереди толстяка.
- Гм... у вас интересные ассоциации. И не такие интересные навязчивости. Пожалуй, увеличим дозу ещё немножко.
- Хотите, чтобы я совсем потерялся? Я и так уже реальнее здесь, чем там.
- «Там» - это где?
Его улыбка становится задумчивой, но вместе с тем и какой-то словно бы пронзительной.
- Там — это в комнате с белой шторой и белым роялем, где я мог бы хотеть просыпаться.

- У него нет продуктивной симптоматики, - говорит доктор Сизуки хмурой Кадди. - Он не агрессивен, не опасен. Я мог бы его выписать прямо сейчас, изъяви он хоть какое-то желание.
- У него нет никаких желаний?
- Умереть.
- Но ведь это означает, что...
- Нет, это не суицидальные мысли. Умереть на неопределённое время с возможностью переиграть. Он хочет выждать. Хочет, чтобы что-то устаканилось без его участия. По-видимому, бесповоротные решения всегда давались ему с трудом...
- Да, он, пожалуй, не слишком решительный. Но настоять на своём он умеет. И даже очень.
- Вот именно этого я и боюсь. Мне кажется, он в ком-то или в чём-то очень разочарован... или обижен. И это застарелое чувство, почти душевный пролежнь. Который он, похоже, переносит на себя самого, и это неотвратимо замыкает его в себе. Настолько, что я просто не могу пробиться.
- И что же теперь делать? - растерянно спрашивает Кадди.
- Ждать. Возможно, он просто захочет сам разобраться с собой. Хотя, мне кажется, он не из тех, кто способен на это без посторонней помощи. Кстати, он упоминал комнату с белыми шторами и белым роялем — вы не знаете, с чем может быть связана эта ассоциация?
- Белые шторы? Нет, честно говоря, я не знаю. Но рояль...
- Он не играет на рояле?
- На рояле играет — и неплохо — доктор Хаус.
- «Великий и ужасный»?
- Он его друг. Кажется, единственный.
- Для единственного друга доктор Хаус, боюсь, проявляет не слишком жгучее желание быть в курсе дел своего друга.
Губы Кадди трогает улыбка — почти такая же задумчивая и странная, как та, что Сизуки видел на губах Уилсона.
- Вы слишком недавно здесь работаете, Сизуки, поэтому и не знаете Хауса. Будьте уверены, он — полностью в курсе. На него шпионит половина моих сотрудников. И половина ваших — в их числе.
- Но его посещение могло бы...
-...вызвать самые нежелательные последствия, как, видимо, он считает. И, увы, ошибается этот субъект крайне редко, так что давайте мы уж лучше будем доверять его суждению.

Один из самых занудных видов дежурств в больнице — дежурство в пультовой. Дистантный мониторинг ведётся круглосуточно, и если все дни Хаус без зазрения совести повесил на проходящего курс реабилитации Буллита, то ночи пришлось разбирать остальным. После третьего круга Кэмерон заметила отсутствие на карусели внушительной фигуры самого главдиагноста и заявила на утреннем совещании, что если статус главного врача больницы и даже исполняющего обязанности главного врача ещё кое-как позволял ему отлынивать от этой работы, то теперь, когда даже Чейз, даже Блавски в порядке очерёдности исполняют эту гнусную обязанность, кому-кому, а заведующему отделом - «вы же, Хаус, сами этого захотели» - включиться в общий круговорот дежурств в природе бог велел. После того, как аргументы типа «бога нет», «я - инвалид» и «конечно, почётно пнуть мёртвого льва» были исчерпаны, Блавски недрогнувшей рукой воткнула имя Хауса в график, и он с отвращением расписался в соответствующей графе — не столько потому, что клятвенно обещал хотя бы на время работы наблюдателя подчиниться и не конфликтовать, сколько просто глядя, как с каждым днём всё потеряннее и грустнее выглядит уныло вытянувшаяся физиономия главного врача новоиспечённого онкотрансплантологического научного центра.

С самого начала лета Ядвига Блавски чувствовала себя потерянно и не на своём месте. Стигматы этого состояния проступили ещё в мае в чрезмерно стемневших глазах Джима, когда первая эйфория и реабилитационный период прошли, и в эти глаза вернулся застарелый страх, отражаясь и в её душе, как в зеркале. Для обозначения этого сосущего под ложечкой чувства есть специальный термин, указанный в каждом учебнике по психиатрии. Канцерофобия. Накатывает на людей, даже без достаточных на то оснований. У неё основания были. И канцерофобия её носила расширенный характер, захватывая в болезненный комплекс не только её, но и Джима. Каждый вечер, ложась в постель, даже в темноте спальни она не могла отвлечься и не видеть витых шрамов на его груди и таких же точно витых шрамов на своей собственной. И она слишком хорошо знала и помнила, что они значат. Страх перед возвращением рака — неотвратимым, бывшим только вопросом времени, словно укладывался между ними в постель каждый вечер маленьким невидимкой, готовым стиснуть в объятиях любого на выбор и не выпускать до смерти. Но, в отличие от Джима, исправно посещавшего сканерную и лабораторию, Ядвига даже не делала попыток заглянуть внутрь себя. Джим, вероятно, думал, что она слишком беспечна и не тревожится, и не мог знать, как иногда она и ночью просыпается от сосущего чувства пустоты на месте удалённой когда-то матки, и ей начинает чудиться, что там, глубоко внутри, что-то подспудно зреет, готовится, растёт. Иногда и на месте ампутированной груди, в глубине рубца просыпалось что-то похожее на шевеление невидимого насекомого, рождая мучительный зуд, и у неё замирало сердце от очередного приступа страха, но когда Джим исподволь, осторожно начинал поглаживать её зудящие рубцы своими сильными, но нежными пальцами, это чувство на время уходило, сменяясь совсем-совсем другим, которому она с благодарностью отдавалась уже за то, что оно заступало место страха. А он возбуждённо и горячо шептал и шептал, что она прекрасна-желанна-любима-восхитительна-непревзойдённа, и убалтывал этим шёпотом её до оргазма быстрее и надёжнее, чем умелыми ласками. И всё-таки совсем перестать думать о маленьких атипичных клетках она не могла, и это начало потихоньку отравлять её ночи, вызывая от тихого сожаления, до резкой досады - от «Джим этого не заслужил» - до «можно подумать, что кроме траха больше ничего на свете его не волнует». Она даже стала иногда отталкивать его руку, извиняясь и отговариваясь усталостью или просила обойтись без прелюдий, но Джим сориентировался быстро и наловчился начинать предварительные ласки по утрам, когда она ещё слишком сонная, чтобы возражать и сопротивляться. Он - «жаворонок» - в отличие от неё - «совы» - просыпался за полчаса до будильника и пользовался этим вовсю, наслаждаясь почти непроизвольной реакцией её тела. Но в том-то и проблема, что пока тело реагировало, сама Ядвига стискивала зубы, чтобы не сорваться. У неё появлялось в такие минуты чувство управляемой марионетки, и она даже не пыталась ответить, покорно отдавая ему инициативу. Один-единственный разговор мог бы всё поправить, но она, отлично делая это на работе, вне работы совершенно не умела вести такие разговоры, казавшиеся вне работы фальшивыми, как её белый медицинский халат на кухне или в баре. А понимать её без слов — так, как Хаус, так, как Корвин, Джим не умел. И неотвратимость разрыва  делалась всё яснее, так что она была даже немного рада подстегнуть процесс и придать ему целесообразность, заподозрив его в измене — это создало нужный прецедент, облегчило подготовительный этап. Увы, её подозрения оказались беспочвенными — Джим не изменял ей, он просто ездил убить экс-супругу Хауса. Дико звучит — в другое время она бы сама или ужаснулась, или расхохоталась такой формулировке.
Вот только каким бы и кем бы ни был Джеймс Эван Уилсон, совсем-то уж бесчувственным бревном он, точно, не был, и все её метания ощущал, как почти непрекращающуюся, несильную и неясную, но постоянную боль. А поскольку вины своей до звонка из Ванкувера, по крайней мере, он не чувствовал, между ними начала накапливаться ещё и его обида. Им становилось, действительно, непосильно тягостно вместе, и Ядвига попыталась сделать первый шаг к взаимопониманию, сказав однажды:
- Я боюсь рецидива рака.
Момент для откровения был выбран неудачно — Джим вернулся с дежурства, усталый и расстроенный — что-то не так было с очередным пациентом, не слишком хорошими оказались анализы у Харта, и Корвин в очередной раз постарался «опустить» его на  коротком совещании — к тому же, при полном одобрении Хауса.
- Проверься, - пожал он плечами. - Чем я могу ещё тебе помочь? - и устало зевнул, растирая шею. Он даже не спросил, почему у неё возник этот страх, не появились ли какие-то симптомы.
От его тона, от равнодушного зевка повеяло на неё таким холодом, что она чуть не заплакала, и хотя он тут же спохватился и стал её расспрашивать, и извиняться, и отговариваться усталостью, впечатление уже затвердело, как остывающий воск в форме, а утром она впервые проснулась раньше него и ускользнула из квартиры.
В больнице ещё никого не было, кроме дежурных врачей — в приёмном и в пультовой. В приёмном дремала, не раздеваясь, на кушетке Кэмерон, а в пультовой сидел, осоловело глядя на мониторы, Корвин.
- Ядвига, - обрадовался он ей без тени привычного ехидства и раздражения. - Что так рано, Ядвига? Выглядишь расстроенной.
С чего она взялась тогда с ним откровенничать? Впрочем, маленький хирург ей всегда нравился, не смотря на столь явную неприязнь к Джиму. И понимал он её почти, как Хаус, с полуслова. И всё же объяснить этот внезапный поток сознания было довольно сложно, но она говорила, наверное, целый час, не замолкая, принимаясь то всхлипывать, то посмеиваться, а Корвин слушал и слушал, словно не просто вливал в себя, а втягивал всё, что она говорила.
- Фобии — ерунда, - заметил он, выслушав её. - Они все одной природы, в них мы экстраполируем страх смерти. Рак- реальная вещь, с которой и обращаться нужно реальными методами. Твой муж прав: тебе стоит хорошенько провериться, а не мучаться предчувствиями.
- Не могу решиться, Кир. Мне кажется, что если я только пойду на сканирование, они непременно...
- Сядь-ка вон туда, в кресло, - небрежно перебил он. -  Закрой глаза. Расслабься и послушай, что я тебе скажу...

В тот же день она без тени беспокойства или волнения сдала кровь на онкомаркёры, цитоотпечатки с рубцов, прошла сканирование, хладнокровно получила на руки вполне утешительные результаты, и страх ни разу не шевельнулся даже в самой глубине души. Он вообще больше не возвращался.
- Ты можешь прогнать страх, - заинтересованно спросила она Корвина через пару дней. - А наоборот?
- Наоборот — ещё легче, - криво усмехнулся Кир. - Вторая сигнальная система — наша гордость, и она же — наше проклятье.
- Где ты этому учился?
- Учиться мало — нужно иметь склонность. Чейз — неплохой ученик, но он никогда не достигнет существенных высот. Ему не хватает природного магнетизма.
- А Хаусу? - прищурилась она.
- Хаус в этом не нуждается — он достаточно харизматичен и властен безо всяких вспомогательных средств. Из наших я бы попробовал вылепить что-то путное разве что... из Уилсона.
- Из Джима? - удивилась она.
- Да, у него уже есть два необходимых условия: тёмная натура и загадочный взгляд. Нет, я-то понимаю, что у него просто при пристальном взгляде глаз «заваливается», но смотреть ему в глаза... необычно.
- А меня научить можешь?
- Если ты хочешь, - серьёзно сказал он, - я готов посвятить этому всю жизнь.
Она не стала ничего говорить об этих уроках никому — ни Хаусу, ни Джиму, ей почему-то казалось, что они оба отнесутся к её затее очень отрицательно. А Корвин, улучая минуты — даже не часы - раскрывался перед ней, как диковинный цветок, лепесток за лепестком — так, как никогда ни перед кем не раскрывался. И она словно узнавала свободолюбивую и гордую душу, втиснутую в тело лиллипута, как ту, которую долго и безрезультатно искала в жизни ещё девчонкой. Как ту, которую увидела однажды в глазах Хауса — ещё в клинике «Принстон Плейнсборо» - тогда её, помнится, поразило это открытие. И, невольно сравнивая эту почти виртуальную, проявляющуюся только в стигматах, кочующую идеальную душу с душой своего Джима, Блавски понимала, что Джим остаётся конкурентоспособен только из-за тёмных виноватые глаз, безбашенной улыбки и вот этого самого захлёбывающегося шёпота, от которого она не уставала, и который выносил её на вершину блаженства каждый раз, когда она чувствовала его горячее, влажное сильное, изрезанное шрамами тело, прижимающееся к её телу. Вот только день ото дня выражение его глаз становилось всё более отсутствующим, а улыбка всё более редкой. Это было... почти скучно. «Я что, люблю мужчину только за внешность? - в отчаянии спрашивала она себя. - Я что, совсем дура? Или я, как Лейдинг?»
А между тем её сознание подспудно готовилось к радикальным переменам.
Но к прыжку Корвина с крыши, к его отказу оперировать Джима по профилю, чтобы нечаянно не спасти, и желанию оперировать её, чтобы её не спас кто-то другой, к силовому удару с применением всех своих гипнотических способностей по Хаусу и Чейзу, к почти признанному вслух желанию Кира убить Джима, Блавски не была готова никак. Она испугалась — всерьёз и сильно - и заметалась, не вполне понимая, что от неё может зависеть и в какой мере. Почти желанный разрыв с Уилсоном вдруг обернулся болью, сближение с Корвином само по себе было болезненным, но Блавски не могла допустить, чтобы из-за неё кто-то умер или пострадал, и она металась, как кошка по горячей крыше, придумывая одну линию поведения, хватаясь за другую и тут же отвергая и ту, и эту. не смея ни броситься за помощью к балансирующему на грани инфаркта Хаусу, ни довериться скептичной и умеющей извлекать из всего выгоду Кадди. А больше всего на свете она боялась разговора с Джимом — боялась настолько, что предпочла считать его погибшим хотя бы декларативно. Наконец, она поступила привычно: начала жать на паузу, хотя Корвин уже лежал, весь переломанный, на скелетном вытяжении, а Джим оказался в «психушке» и, если принять во внимание заключение Сизуки, похоже, что надолго. И это при том, что сама Блавски имела сертификат психиатра и квалификационную категорию по офисной психологии. Как сказал бы Хаус: «Это косяк, девочка. Серёзный косяк». Впрочем, психологические термины ко всей этой ситуации она подклеила безошибочно, и диагноз Джиму поставила влёт: « Медикаментозно-индуцированная депрессия, посттравматический синдром, синдром психологической зависимости от антидепрессантов с элементами обсессивно-компульсивного расстройства и сверхценных идей на фоне отмены препарата, острый делириоподобный психоз, обусловленный влиянием длительной гипоксии». Практически то же самое записал в карту и Сизуки — карту, заведённую на имя пациента Дюка Нукема, сорока девяти лет, белого, безработного — разумеется, данные с подачи Хауса.
- Что за тинейджерская выходка? - возмутилась узнавшая о новой компьютерной ипостаси Уилсона Кадди.
- Его лицензия, - немногословно пояснил Хаус.
- Это незаконно!
- Это Уилсон!
- Ты меня подставляешь!
- Потерпишь.
- Работать языком сегодня будешь до мозолей, - мстительно выдвинула условие Кадди.
- Может, лабрадора заведём? - невинно предложил он, вроде бы меняя тему.
- Пусть тогда он тебе и карту Дюка Нукема подписывает.
- Ну ма-а-а... - привычно заныд Хаус, скорчив рожу.


- Роман с Корвином, видимо, не задался? - не без злорадства спросил Хаус, оставшись с Блавски наедине
- Жалко его, правда? - неожиданно спросила она, повернувшись к нему лицом и требовательно глядя прямо в глаза.
- Нет, не жалко. Он — идиот.
- А кто не идиот? Ты не идиот? Может быть, я — не идиотка?
На это Хаус неопределённо хмыкнул и уже повернулся, чтобы идти, но Блавски заступила ему дорогу:
- Не уходи! Поговори со мной, Хаус! Поговори, пожалуйста.
Хаус тяжело вздохнул, но уходить передумал.
- Ляжешь на кушетку или будем шептаться через решётку и занавеску?
- Просто сядь на диван. Пожалуйста, Хаус, сядь на диван, - она умоляюще сложила руки перед грудью и до побеления сжала пальцы. Хаус с тяжёлым вздохом — даже кряхтением — опустился на кушетку:
- Ну вот, я сел. Только я знаю всё, что ты мне сейчас скажешь — поспорим?
- Что я сейчас скажу?
- Что красивый жест принести себя в жертву оказался вблизи не таким красивым, и что Лейдинг в чём-то прав: неполноценность в смысле секса ничего, кроме тошноты, не вызывает. И Корвину — вот неожиданность — это прекрасно известно, так что на сценарий душещипательной сказки «Красавица и Чудовище» он не повёлся.
Блавски прерывисто вздохнула и помотала головой, рассыпая волосы:
- Не он повёлся — я повелась. Хотела провести психологическую комбинацию, довести идею до абсурда, а потом вдруг поняла, что теряю контроль над ситуацией. И сейчас мне уже кажется, что я не всё говорила и делала по своей воле. Я же знаю, что можно подвергнуться гипнозу незаметно для себя. Может быть, это паранойя, но я теперь не уверена и в том, что мои мысли — это мои мысли, а мои желания — мои желания. Смешно, конечно, я — психиатр, и такие вещи тебе говорю, но...
- Ну, ты сама загнала себя в ловушку, - ничуть не удивился Хаус. - Вычитала, что идею нужно довести до абсурда, чтобы вызвать её неприятие - довольно популярная методика. Так что твой ход был, в принципе, верный, но жутко предсказуемый, и ты не учла, что Корвин психологию тоже изучал. И, может быть, получше твоего. А ты захотела с ним поиграть, как кошка с мышкой — с его-то ущемлённым самолюбием — вот и поплатилась. И скажи ещё спасибо, что ты здесь, со мной, а не у Сизуки с Уилсоном... А я тебя предупреждал, что наш мини-хирург тебе не по зубам. И насчёт Уилсона тоже предупреждал, между прочим — в другой раз слушай, что говорю.
- Ты упрощаешь, - покачала она головой. - А всё сложнее. И я не играла. Мне нравится Кир. Как человек. Не как любовник.
Хаус понимающе кивнул:
- Ну, ясно. А Уилсон, как человек, я так понимаю, тебе как раз не нравится, а, как любовник, очень даже нравится, и этот раздрай лишает тебя душевного равновесия. Ты думаешь, как бы так устроиться, чтобы Корвин услаждал твой интеллект умной беседой и умиротворял твою душу уместными замечаниями, а потом скидывался Уилсоном и заласкивал тебя до судорог, приносил кофе в постель и вообще заботился... Знаешь, мужики на востоке эту проблему довольно забавно решили. Рассказать?
- Перестань. Я слышала про гаремы. И ты упрощаешь.
- А ты усложняешь, - парировал он. - Засиделась на административной должности и так стосковалась по любимой психиатрии, что стала брать работу на дом. Сделай, как я: уйди обратно в отдел, набери психов, займись уже ими, а Уилсона и Корвина оставь в покое, а то пока ты занимаешься этой углублённой прикладной психологией, настоящие параноики бросают принимать таблетки и режут людей.
- С Киром я могла бы жить без малейшего дискомфорта, - не особенно слушая, продолжала она, качая головой. — Он подходит мне, как пазл, как ключ к замку. Мне с ним легко...
- То есть, ты думаешь, что он подчинил себе твою волю, но при этом тебе с ним легко? - уточнил Хаус, недоверчиво вздёрнув бровь.
- Когда я с ним, я не боюсь, что потеряю...
- Что потеряешь? Ключи? Перчатки? Веру в человечество?
- Не знаю... Тебя. Джима. Его. Сегодняшний день — такой, какой он есть. Всё так хрупко, а я, как выяснилось,  совершенно не умею ни терять, ни расставаться с прошлым.
- Тогда тебе и впрямь нельзя жить с Уилсоном — вы захламите квартиру реликвиями былых драм настолько, что самим места не останется. Как психиатр, ты, наверное, знаешь, с чего начинается мания собирательства?
- Шутишь... - улыбнулась она.
- Да нет, не совсем шучу. Вы с ним, как два зеркала. Боитесь потерь и совершаете ради этого массу ненужных телодвижений, от которых у вас из рук всё только сыплется.
- Наоборот. Я сейчас стараюсь вообще не совершать никаких телодвижений.
- Да, мне Кадди говорила. Он тоже большую часть времени проводит, стоя неподвижно и глядя в стену. Говоря «телодвижения», я как раз не имел в виду игру в лакросс и танцы. Я вот об этом, - и он указал на неё движением подбородка, словно она являла собой наглядную иллюстрацию того, как не надо. - У тебя тоже посттравматический синдром. И кризис среднего возраста. Твои осиротевшие яичники, похоже, неотвратимо и втихаря от тебя повернули под шильду «климакс», а ты ищешь причины не в себе, а во вне.
- Хаус, ты — грубый материалист, - шутливо упрекнула Блавски. На самом деле, реплики Хауса сейчас были для неё чем-то вроде дозы психотоников, возвращающих почву под ноги, и она чувствовала, что совсем не зря затеяла этот разговор.
- Я — врач, поэтому прекрасно знаю, что душа болит от избытка вазопрессоров, тревожно на ней — от недостатка дофамина, а радуется она от выброса эндорфинов, лишняя хромосома вызывает безумие, недостающая — гермафродитизм, а сломанная — синдром кошачьего крика или, скажем, Вильямса.
- Ты всё упрощаешь, - тем не менее, снова повторила она. - Кир Корвин — личность гораздо более глубокая, чем просто тесто, вылепленное по анатомическому атласу в масштабе три к одному и политого соусом из эндорфинов, энкефалинов и прочей ферменто-гормональной дряни. Я, кстати, тоже, льщу себе надеждой, раз уж такие люди, как ты, как он, как... ну, не только как Лейдинг, я имею в виду — что-то таки-находят во мне. И для женщин секс — не главное, так, приятное приложение к отношениям. Главное — своя значимость в его глазах. Скажу «любовь», если ты потерпишь это слово в таком контексте.
- Любовь — хорошее слово, мне нравится. Так, значит, по-твоему, он тебя любит, и тебе это... важно — прости, чуть не сказал «льстит». Так за чем же дело стало? Кир, действительно, человек стоящий, у тебя есть мозги и коленки — женитесь. Или тебя всё-таки смущают линейные размеры три к одному? Ну, тут уж извини, пирожка из Страны Чудес я тебе предложить не могу. Раньше надо было лечить его.
Блавски покачала головой:
- Нет, дело не в размерах. Знаешь... если я с ним разговариваю достаточно долго, я вообще забываю, что он лиллипут.
- Вынужден повторно спросить: за чем же дело стало? Боишься косых взглядов?
- Не боюсь. Да их и не будет. В своей среде мы оба достаточно значимы и привычны — взгляды кончатся ещё до второй недели медового месяца.
- Ну, тогда я просто вынужден спросить в третий раз: что тебе мешает жить с ним долго и счастливо и умереть в один день?
- Джим. Я... я не могу с ним так поступить.
- Ясно. Ну, я могу предложить тебе несколько вариантов. Выйди замуж за Корвина и изменяй ему с Уилсоном. Выйди замуж за Уилсона и изменяй ему с Корвином, - Хаус поднял кулак и принялся разгибать пальцы. - Натрави на Уилсона Корвина: пара визитов — и Уилсон никогда не выйдет из психушки. Отрави Уилсона. Отрави Корвина. Отравись сама — они и без тебя передерутся. Чёрт,пальцы кончились. Что-то я ещё не сказал... А! Поступи, как взрослая женщина — сам терпеть не могу такой совет, поэтому чуть не забыл о нём. Поговори с ними обоими. Скажи им, чего ты хочешь. За Корвина не ручаюсь, хотя он не похож на совсем-то уж полного идиота. А Уилсон тебя отпустит — он всё отпускает, если, конечно, подаришь ему маленький фетиш на память и позволишь упиваться горем в его полное удовольствие.
- Ты злишься на меня? За Уилсона? Хаус, поверь, я была бы самой счастливой, если бы от меня зависело всё успокоить и уложить, но...
- Ядвига, - сказал Хаус, уже совершенно серьёзно, глядя ей в глаза своими — прозрачными, как утренний лёд — Вот только не говори мне, что я не предупреждал тебя, что так будет, и что я не просил тебя не делать этого... с ним.
Но она опять мотнула головой, полыхнув костром осенних волос, сверкнув зеленью бутылочно-прозрачных глаз, мотнула упрямо, несогласно:
- Я люблю его, Хаус.
- Это что, мантра такая? От её повторения тебе легче?
- Ты знаешь, я говорила с Сизуки. Он сказал...
- Я знаю, какой у Уилсона диагноз, - перебил он.
- Я не о диагнозе говорила. Скорее, о прогнозе.
- Прогноз я тоже знаю.
- Он мне сказал, что прогноз сомнительный, что скорая выписка маловероятна. И, ты знаешь, Хаус, я... даже обрадовалась... Ненавижу себя за эту радость.
- Я тебя понимаю, - помедлив, кивнул он. - Пока Уилсон в психушке, ничего не надо предпринимать, не надо срочно решать что-то, есть время переиграть, передумать. Ты не любишь радикальных решений. Кстати, именно поэтому ты — довольно паршивый главврач. Кадди в тысячу раз лучше.
- Знаю. Но я — не Кадди.
- Знаю. Кадди загнала бы Уилсона под каблук на второй день, на третий он бы начал от неё гулять, на четвёртый — она от него, а там всё пошло бы как по маслу: развод — алименты — останемся друзьями. А на Корвина она бы вообще не взглянула. Конечно, Уилсон от этого не сделался бы счастливее, но и несчастен он бы не был. А с тобой он несчастен.
- И что же нам делать? - беспомощно спросила она.
- Ты уже попыталась что-то поделать — с тебя не довольно? Может, оставишь теперь что-то поделать Уилсону?
- Уилсон в психушке. Если бы он мог что-то поделать, давно поделал бы.
- Не мочь и не хотеть — разные вещи, Блавски.

УИЛСОН

Самое плохое время — утро. Ночью мне снятся сны — разные, но об одном и том же: о скорости. Не той, которая метамфетамин — просто о скорости движения: скольжения на лыжах, мчащегося мотоцикла, автомобиля, или ещё огромной горки в аквапарке в Лос- Анджелесе, о которой рассказывал Леон. Я чувствую эту скорость каждым натянутым нервом, каждым волоском, поднимающимся от встречного ветра, и это ощущение, как живая вода, переполняет меня радостью бытия, и мне легко дышать. И неизменно где-то рядом со мной в моих снах — я не вижу, но чувствую его присутствие — Хаус. Что-то вроде яркого пятна, которое я однажды увидел на сером фоне моего однообразного существования в Ванкувере — и запомнил.
Просыпаться тоскливо и скучно. Скудный интерьер казённой палаты, приглушенный жалюзи свет — солнце сюда заглядывает только по вечерам, а у Хауса в квартире солнце гостило почти целый день — приходилось шторы спускать, начиная уже с апреля. Хорошо ещё, что на пижаме не настаивают, и я надеваю своё — джинсы и рубашку-поло с коротким рукавом. То и другое — серое, только на кармашке маленькая грустная чёрно-белая панда — такое впечатление, что у Хауса под контролем уже вся текстильная промышленность Соединённых Штатов.
В маленькой туалетной, где я умываюсь, промозглый холод. Вообще в палате холодина такая, что не спасает ни свитер, ни лицемер-термометр, утверждающий, что температцра в зоне комфорта. Какой уж тут комфорт!
Завтрак из полужидкой овсянки, яблочного пюре и тоста с сыром. Всё полезное, всё с выверенным количеством белков, жиров, углеводов и каллорий. Механически щадящее — такое впечатление, что психи, содержащиеся в отделении, априори беззубые. Без желания и без отвращения съедаю свою порцию, проглатываю таблетки из стаканчика. При сестре — здесь такой порядок: приём лекарств строго контролируется.
Обход врача проходит по-другому, не как в наших соматических отделениях: не врач заходит в палату, а пациента отводят к врачу. Так безопаснее.
Полчаса сижу напротив Сизуки и смотрю ему в переносицу, повторяя про себя гистиотипы опухолей мозга. Он замечает это, и его это раздражает, поэтому он спрашивает, не кажется ли мне, что я себя изнуряю этой ненужной зубрёжкой.
- Нет, - говорю я, ловя себя на том, что после «здравствуйте» это единственный, изданный мною за всю беседу, звук.
- Возвращайтесь в палату, - со вздохом сдаётся он.
В палате прошла уборка и пахнет дезинфектантом. Я ложусь на кровать, хотя днём это запрещено, и делаю вид, что сплю.
Иногда человек из соседней палаты, чьего имени я не знаю, предлагает сыграть в шахматы. Я немного играю в шахматы, и мы прогоняем кряду пять партий, от чего я устаю настолько, что засыпаю уже по-настоящему.
Перед обедом приходит Кадди — это уже своего рода ритуал, но он вплёлся в распорядок и почти не мешает.
- А знаешь, - говорит она. - Хаус снова стал просто заведовать диагностикой. Его понизили в должности после проверки, и у вас там теперь работает наблюдатель из министерства.
- Значит, скоро он оттуда и вообще сбежит, - говорю я. - Куй железо, пока горячо.
- Не сбежит. Наоборот. Они открывают психиатрическое отделение, которое будет профилироваться на медикаментозной зависимости — в рамках программы по трансплантации у онкологических больных.
- Спасибо, и ему тоже привет передавай, - откликаюсь я, надеясь, что она почувствует в моём голосе хоть тень сарказма. Но она только осторожно предлагает:
- Хочешь, он тебя навестит?
- Нет, - пугаюсь я. - Ни в коем случае, Лиза, пожалуйста, не надо.
Сломанная карьера, зависимое положение — для Хауса это унизительно. И винит он во всём, разумеется, меня, а я... мне, собственно, нечем оправдываться, да и надо ли? Всё закономерно: это мне просто отсроченное наказание за былую слепоту и гордыню. Но... я ведь искренне так думаю... Отчего же, не переставая, скребёт и в горле, и в сердце неутихающая, болезненная, как гнилой зуб, обида? А на моём месте теперь, наверное, Лейдинг. И хорошо, если только в отделе.
- Лиза, как Блавски? - спрашиваю, сам удивляясь бесцветности и скуке своего голоса. - Вы ведь, кажется, подруги? - она ей передаст, что я спрашивал, это будет правильно.
- Ну, Блавски... что Блавски? - пожимает плечами она, пряча глаза. - Сейчас пошли научные публикации, ей приходится читать, рецензировать... Много хлопот с открытием психиатрического отделения. Знаешь, наверное, она тоже больше не будет возглавлять больницу.
- Как «не будет»? А кто же?
- Не знаю. Скорее всего, Чейз. А может быть, назначат кого-то со стороны. Мне кажется, Хаус не будет возражать.
«Хаус не будет возражать». Вот так. «Двадцать девятое февраля» уходит в прошлое — наступает, видимо, первое марта. Мне снова некуда идти. Здесь пусто и спокойно, но нельзя же оставаться в психиатрическом отделении навсегда. Впрочем, хроники, кажется, могут на это претендовать. И мне всё равно некуда идти.
- А как там Марта?
- Послушай. Уилсон, это нечестно: ты спрашиваешь о том, о чём положено спрашивать, но ведь простым глазом видно, что тебя это не интересует.
- Нет. Хотя Марта интересует меня немного больше, чем...чем вы все.
Как это у меня вырывается! В  глазах Кадди вспыхивает отражение моей обиды. Обиды на то, что в три слова объединил её с Хаусом, с Корвином, с Блавски, может быть, даже с Лейдингом — и просто вытолкнул. Она не понимает, что вытолкнул я их туда, где свет, и люди, и игра на рояле, и секс, и вафли к чаю, и смена времён года, и скорость, и где они есть друг у друга. Вытолкнул из мира стены, психушки и МКБ на «С» - из моего мира.

АКВАРИУМ

- Его не следует здесь держать, - говорит Сизуки, катая в тонких нервных пальцах карандаш. - Его проблема в том, что он больше не верит в существование для него чего-то за пределами больничного парка. Он не верит в ваши визиты, доктор Кадди, не верит в ваши слова, как не верит в свои сны. Он слишком быстро и легко забывает хорошее. Он неблагодарный. Но это больше его беда, чем вина. Мне кажется, я понял, в чём его проблема, но я не знаю, чем помочь. И я не могу его выписать — дежурный врач фиксирует суицидальный настрой, хотя у него нет продуктивной психосимптоматики. С другой стороны, чем дольше он здесь находится, тем хуже его положение — каждый день изоляции для него лишнее доказательство того, что мир без него обойдётся. И, увы, это соображение приняло характер сверхценной идеи... Скажите, есть в его окружении люди, которым он небезразличен, которым он, действительно, нужен, важен, которые болеют за него?
- Но, доктор Сизуки, мы все...
- «Все» в данном контексте — всё равно, что «никто». Вы же мне на это и пожаловались — он вас всех и объединил в своём отрицании.
- Я же вам говорила: его друг — Хаус.
- Да, я помню — друг, который не хочет его видеть.
- Но это же потому что...
- Не трудитесь объяснять. Мне неважно, почему, а он, думаю, и так знает. Ещё?
- Он жил с женщиной — вы её должны знать, Ядвига Блавски, ваша коллега, она раньше работала здесь.
- Та, из-за которой всё произошло? Ну, я имею в виду инцидент с доктором Корвином. Она не пыталась навестить его. Передавала какую-то домашнюю еду, от встречи отказалась. Больше напоминало жест примирения или извинения, чем любовь. Это всё?
- Нет, почему... Он в приятельских отношениях с доктором Чейзом и его женой, с одним из своих постоянных пациентов — вы его, наверное, тоже знаете, актёр, снимался в том сериале про пиратов, от которого все дети без ума — мистер Харт. Но он не живёт в Нью- Джерси, и сейчас, насколько мне известно, снимается в Калифорнии, в Голливуде...
- М-да... Видите ли, в чём дело, доктор Кадди. Он просил больше не пускать вас к нему.
- Меня? Почему?
- Я этого не знаю, и он не сказал.
- Чёрт! Вот же... - начинает она и увядает под внимательным взглядом Сизуки.
- Он закрывает глаза и разговаривает с мёртвыми.
- С мёртвыми?
- С отцом, с матерью, со своим братом, с какой-то мёртвой девушкой. А это уже совсем нехорошо, когда пациент отказывается разговаривать с живыми, но ведёт беседы с мёртвыми.

ХАУС

В пультовой мерцают несколько экранов мониторов слежения, попискивают датчики, идёт непрерывная запись с браслетов «подопытных», как их цинично называет Буллит, проводящий здесь больше временни, чем кто-либо. После операции пересадки костного мозга подростку с лейкемией,  проведённой Колерник, у нас уже десять таких наблюдаемых. Все виртуальные ленты остаются в архиве на головном сервере больницы, время от времени лечащие врачи их просматривают и лишнее стирают. Кроме трёх первых номеров, которые стирать могу только я сам. Рецидивирующая злокачественная тимома средостения, доброкачественная тератома, трансплантационный лейкоинфильтрат лимфоузлов средостения, пересадка сердца. Доброкачественная хромаффинома, спленомегалия, пересадка почки. Микроаденома гипофиза, ятрогенная надпочечниковая недостаточность, остеома, пересадка костного материала. Джеймс эван Уилсон. Леон Джозеф Хартман.Анджелла Анна Крименник. Последняя — миловидная негритянка с остеомиелитом и остеомой, за две недели чуть не уложившая в койку и Куки, и Уилсона, и прилежного семьянина Чейза. И хорошо ещё, что до меня не добралась. Правда, я сам старался держаться от неё подальше. Вот и сейчас, похоже, трахается: пульс частый, оксигенация высокая, давление — тоже. Но проверить-то я должен. Со злорадной ухмылкой нажимаю кнопку «прямого вызова»:
- Мисс Крименник. Пульт контроля больницы «Двадцать девятое февраля». Извините за беспокойство, но  нас насторожили изменения ваших параметров. С вами всё в порядке?
- Да, - голос резкий, раздражённый. Похоже, попал.
- Вы уверены?
- Да-да, всё вполном порядке, я хорошо себя чувствую.
- Простите, но ваши показатели... Вы, может быть, испытываете физическую нагрузку сейчас?
- Д...да!
- Ночью? Послушайте, мисс Крименник, выраженные физические нагрузки в ночное время не слишком показаны в вашем положении. Вы должны отдыхать не меньше восьми-девяти часов в день, хорошо питаться, соблюдать предписанный режим. Заканчивайте это немедленно — если кривая через десять минут не успокоится, мне придётся сделать звонок вашему лечащему врачу.
- Нет-нет, доктор Хаус, - ага, узнала по голосу — молодец. - Я прошу вас, не надо. Я... мы... ну, это нагрузка особого рода, ночная нагрузка... э...
- О, боже! - делаю вид, что до меня только что дошло. - Вы что, хотите сказать, что... Боже правый! Как неловко получилось! Я ужасно извиняюсь. Простите, мисс Крименник — я должен был догадаться. Ещё раз извините, я больше никогда... Но, послушайте... а как же мы будем знать, что это не патологические изменения, а... э... Вот что я придумал: давайте вы каждый раз перед этим будете отзваниваться нам на пульт и сообщать примерное время, чтобы мы зря не поднимали тревогу?
- Не думаю, что это хорошая идея, - сквозь зубы цедит она. - Всего доброго, доктор Хаус, - слышу в наушниках зуммер прерывания связи. Отлично. Будет настоящей секс-машиной, если сумеет после этого полноценно кончить. Надо последить за показателями, убедиться. Всё развлечение.
Поворачиваюсь к экрану соседнего монитора. Второй канал транслирует нормальные показатели. Харт не спит — параметры бодрствующего человека: неровное дыхание, аритмия синусового ритма, тоже слегка «поплясывающая», но не с такой амплитудой, оксигенация. По всей видимости, ест или говорит с кем-то — два процесса из-за которых приходится на неравномерные промежутки задерживать дыхание. Датчик прописывает все зубцы в правильной очерёдности и правильно ориентированными, но ширина зубцов мне не нравится. Наблюдаю довольно долго, проверяя себя, прежде чем тоже надавить «прямой вызов», да и то в последний момент рука «зависает» над кнопкой, как над шахматной доской:
- Харт, у тебя электролитный дисбаланс. Ты уверен, что с почкой всё нормально?
- Добрый вечер, Хаус. Откровенно говоря, не совсем.
- Что, не можешь похвастаться «золотым дождём»?
- Да нет, с дождём пока всё в порядке. Сегодня на съёмках ныла поясница. Может быть, из-за простуды? Я простыл.
Может быть, из-за простуды. А может быть, началось позднее отторжение.
- Срочно покажись.
- Хаус, я сейчас никак не могу — съёмки в разгаре, и я...
- Тогда скажи Бичу, чтобы придумал, как тебя по сценарию достоверно убить к концу серии, потому что до следующей ты не доживёшь.
Слышу на заднем плане чей-то тревожный голос — кажется, Орли. Гм... эта пара среди ночи вместе развлекается разговорами или поздним ужином. Забавно. Неужели, Орли решил претворять в жизнь мои советы?
- Харт, что он там тебе говорит? Если то, что ты идиот, то он, безусловно, прав.
- А если это отторжение, что вы сможете сделать? - он переходит к торгу.
- Глушануть его иммуносупрессорами, но находиться во время лечения придётся в почти стерильной среде. Или снова перевести на диализ, выбросить брак и ждать другую почку.
- Которой почти наверняка не дождусь... Мне нужно подумать, Хаус — снова невнятный бубнёж «за кадром», и он резко отвечает:
- Знаю без тебя. Заткнись! Хаус, почему я не могу дозвониться до Уилсона? У него всё время выключен телефон. Что случилось?
- Не знаю, - стараюсь, чтобы беззаботность, подпущенная мною в голос, звучала не фальшиво. - Скажу ему, может, перезвонит...
- Сейчас?
- Сейчас ночь, Харт. Он спит, как и все нормальные люди, старающиеся хотя бы приблизительно соблюдать режим дня, и не занятые на ночном дежурстве. Скажу ему завтра, если не забуду. Или пытайся сам до победного конца.
О том, что Уилсон в психиатрической клинике под именем Дюка Нукема, знают только несколько человек в «Двадцать девятом февраля» и «ПП», вводить в круг ихзбранных верного сына блистательного Голливуда мне не хочется. Разомкнув контакты и оставив его в раздумьях о принятии решения, я просматриваю его плёнку за последний месяц, чтобы понять, когда это началось. Отчётливо - три дня назад. Ещё не всё потеряно, но если он по-прежнему будет глупить и упираться рогом в свой драгоценный сериал, всё потеряется очень быстро. Голливуд — это круто, но никакого онкотрансплантологического центра в Калифорнии нет. Попробовать надавить на него через Орли? А может быть, всё-таки не понадобится... Харт ведь далеко не дурак, и закат своей карьеры видит вполне отчётливо. А что дальше? Сшибать копейки пересказыванием старых сказок на званых вечеринках? Возглавить школьный драматический кружок? Писать мемуары? Да о чём, собственно? Перезвоню ему завтра утром ещё раз — сейчас всё равно ничего больше не сделать. Почему-то — сам не знаю, почему — задержав дыхание, как перед прыжком в воду, кликаю «мышкой» - теперь на экран выведены показатели пациента номер один. Дорого бы я дал сейчас, чтобы... Ух, ты, оксигенация ниже плинтуса! Что за... - я рывком подаюсь вперёд, подтягивая себя к экрану. - Уф, месячной давности! Так, а почему они месячной давности? Ах, да, я же не перевёл обратно временной интервал. Поэтому низкая средняя оксигенация — это же после операции, он только-только начал ходить и приходить в себя. Перевожу дыхание: чуть не испугался. Давнишняя кривая на экране застыла ровная: дыхание размеренное, сердцебиение замедленное — глубокий медикаментозный сон. Не ночью — судя по таймеру, это день. Вон, внизу, под лентой, пульсирует число, час, минута, вяло перемаргивают сменяющиеся секунды, бодро, как хомячок в колесе, бегут десятые доли секунд. Протягиваю руку, чтобы вернуться в день сегодняшний — и вдруг замираю, не успев даже на курсор кликнуть. Время — вот что заставляет меня замереть. Судя по записи датчиков, пациент номер один, Джеймс Эван Уилсон на момент, указанный таймером ленты, спит. Человек не может находиться в состоянии бодрствования, выдерживая такой ригидный ритм дыхания и сердцебиения. И, безусловно, не может говорить, дыша размеренно и без пауз. А по моим данным именно в это время доктор Уилсон звонит со своего мобильного телефона на горячую линию департамента с просьбой о проведении в клинике «Двадцать девятое февраля» проверки... Так, стоп... Без горячки! Погрешность во времени? Промотать ленту ещё немного? Ах, да, вот, ритм, наконец, сбивается, в дыхании повисает пауза, характерная задержка дыхания при разговоре... - меня на мгновение накрывает волна смешанного с облегчением разочарования, но лента ползёт дальше, и я вижу острый высокий зубец, а потом всё опять выравнивается. Апноэ. И проскочившая экстрасистола. Он её даже не заметил. Сон продолжается. Десять минут, пятнадцать, тридцать — пациент номер один не проявляет никакой активности, продолжая крепко спать, а между тем разговор уже состоялся. Он просыпается только через сорок девять минут, и я кликом мышки возвращаю таймер в сегодняшний день, ещё ничего до конца не понимая, но точно зная одно: звонок, о котором говорила мне Кадди, звонок с телефона Уилсона, мог сделать кто угодно, но только не Уилсон. Приборы врать не станут: Уилсон спал уже за полчаса до начала звонка и через сорок минут после его окончания продолжал спать. Ну-ка, а сейчас? - и я открыл ленту в режиме реального времени.
Я никогда прежде этого не делал, по крайней мере, пока Уилсон был здесь — ну, видел боковым зрением, как ползут извиваясь, тонкотелые изломанные змеи по экранам мониторов — ленты записи датчиков, прислушивался к размеренному писку, означавшему, что всё в порядке, иногда просматривал чьи-то ленты — да я вообще не слишком часто здесь бывал. А сейчас я внимательно, пристально смотрю на одну конкретную запись, бегущую по экрану в режиме он-лайн, и сердце у меня сжимается. Он не спит, хотя сейчас середина ночи — он дышит неровно и глубоко, оксигенация выше положенной, чередование восходящих и нисходящих колен путается. Сердечный ритм тоже не совсем правильный — дыхательная аритмия. Мне странно, что каждый всплеск бегущей линии — это сокращение сердца человека, находящегося в нескольких кварталах отсюда, и не просто человека, а Уилсона, моего друга, по которому я — чего уж перед собой-то кривить душой — успел здорово соскучиться, и про которого думал не то и не так, хотя он, зануда кошерная, во многом сам виноват: я же — просто человек с местами синтетическим типом мышления. Я должен был прийти к определённым выводом, исходя из всех имеющихся фактов — и закономерно пришёл. Разум вполне справляется с этим пониманием — проблема в эмоциях, а не в нём. И эмоции, как волны в шторм, перехлёстывают через край, когда я глазами слежу за лентой. Что происходит? Это не норма и, уж точно, не сон — даже не близко. Задержка дыхания. Долгая — кислород падает. Снова глубокое прерывистое, совершенно аритмичное дыхание, как если бы он... Что? И вдруг догадываюсь, в чём дело: он плачет. Мой Уилсон, который вот уже несколько недель, как объявлен чуть ли не безнадёжным, закосневшим в апатии и пассивном отторжении всего, что могло бы его волновать, огорчать или радовать, один в палате психиатрического отделения Принстон Плейнсборо-клиник, опровергая всю эту лабуду, очень даже эмоционально и очень даже активно плачет ночью, а я сижу и пялюсь на графическое изображение его плача. Ну, и мудак! Я, понятное дело, мудак — кто ж ещё? Впрочем, Сизуки ещё, пожалуй...
Я сидел, долго и напряжённо глядя в экран, не смея оторваться, пока, судя по показаниям датчиков, Уилсон не успокоился, наконец, и не уснул. Я вдруг подумал, что, наверное, он опять спит, скорчившись и закрыв ладонями лицо — меня просто бесила эта его поза, когда мне случалось ночевать с ним вместе — не так уж редко, если вспомнить - бесила не меньше, чем повисающие периоды долгого апноэ, когда так и хочется ткнуть его посильнее кулаком в рёбра. Ну, или тихо, стараясь не разбудить, повернуть на бок, буркнув при этом:
- Давай-давай, дыши — всё хорошо, - и когда он, всхрапнув, снова задышит, самому тоже вздохнуть с облегчением.
- Когда-нибудь ты умрёшь во сне, - мрачно предрёк я ему однажды, не выспавшись и мучаясь от ноющей боли в ноге, как правило, ничуть не уменьшающейся от недосыпания. - И мне совсем не по нутру оставаться пол-ночи в компании с трупом. Синдром апноэ лечится. Понимаю, что не всё на свете можно знать, но...
- Не хочу его лечить, - упрямо набычился Уилсон. - Смерть во сне — не самый плохой вариант. Мне нравится.
- Ну нет, - возмутился я. - Умереть потихоньку от самого себя — это не по мне. Я хочу лично контролировать процесс. Пусть меня кто-нибудь разбудит, чтобы я успел попытаться что-то с этим поделать.
- Другого я от тебя и не ждал, - хмыкнул он. - Ты любишь всё контролировать, даже собственную смерть. Не хочу быть тем, кто тебя разбудит, не проси. Я уже разбудил так Эмбер.
Может быть, поэтому он предпочёл обмануть Стейси. А я ведь до сих пор и сам не разобрался до конца, было ли то зло или благо.

УИЛСОН

Сны мои постепенно стали утрачивать скорость и цветность, в них появилась ностальгическая пастель. Всё чаще я стал видеть Хауса за роялем — в той самой любимой моей ипостаси открытости и вдохновения, когда он настоящий весь — от прижимающей педаль длинной ступни до редких кудлатых прядей на затылке. Если отвлечь его, заговорить, вообще как бы то ни было обратить на себя его внимание, это очарование уйдёт: снова закривляется на нитке непрекращающейся боли пронзительный в своём трагическом сарказме гениальный арлекин с краплёными тузами в рукаве, но если быть осторожным, забиться в уголок дивана и затаить дыхание в начинающихся сумерках, слиться с неподвижностью интерьера, то можно увидеть редкое зрелище — Хауса, качающегося на волнах музыки, с задумчивой полуулыбкой, с восторгом и мудростью в глазах, с детской доверчивостью обнажённой души художника и поэта. Такого, к которому хочется прижаться, прикрыв глаза, и остаться навсегда в тепле и безопасности его безмерной, безграничной любви.
Я вспоминаю нередкие, но короткие минуты, когда нам было хорошо и всё между собой понятно с полуслова, вспоминаю движение его пальцев — неуловимое, быстрое, как движение языка хамелеона, когда он в кафетерии тырит у меня с тарелки картофельную соломку или воздушную кукурузу, сопровождая акт язвительной шуткой, и какой мальчишеский победоносный восторг я чувствую, когда мне удаётся опередить его и, не нарушая правил игры, так же репризно защитить свою собственность, вспоминаю, как вздрагивают и вскидываются его брови, а глаза вспыхивают на миг — за сотую долю секунды перед тем, как он начинает смеяться, вспоминаю, как он сам старательно смешит меня, изо всех сил удерживая на физиономии серьёзное непроницаемое выражение, вспоминаю Ванкувер и наш короткий безумный полёт на лыжах, когда его руки судорожно вцепились в ткань моей куртки, а крик мешается с колючими снежными искрами у моей щеки, вспоминаю пропахшую дымом и гарью его серую футболку под полуспортивной курткой и мелкие ожоги от искр на щеке и на кистях рук, уверенно лежащих на руле мотоцикла: «Я мёртв, Уилсон. Как проведём твои пять месяцев?». Вспоминаю ледяную воду и свой горячечный бред. «Это начало конца. Рано...». И его вой-хрип-стон-рык: «Не пущу! Не отдам!» Обет, который он принёс тогда в страхе, боли и захлёбывающейся ярости — обет, оказавшийся непреложным... Хаус-Хаус! Словно весь мой мир сжался в одну точку, как сжимается в сгусток чистой энергии погибающая галактика. Как мне сказал тогда Форман: «За двадцать лет у тебя были три жены, сотни коллег, тысячи пациентов, но только один друг». Почему именно здесь, в сумасшедшем доме, это вдруг стало для меня так значимо? Хаус, где же ты? Почему не приходишь? Ведь ты обещал, что придёшь. Или ты окончательно уверился в том, что моё второе имя Искариот, и тебе нет больше дела до меня? Хаус, мне так одиноко и холодно — в тысячу раз хуже, чем было в Ванкувере! Я же просил о помощи — ты обещал спасти меня сразу после ужина... Хаус, чёрт побери! Я больше не могу!!!
Негромкие скорые шаги в коридоре:
- Что случилось? Почему вы не спите? Сделать укол?
- Цианистый калий у вас найдётся?
- Это не слишком удачная шутка, доктор Уилсон?
- Это вообще не шутка, сестра Дейвер.
- Вы же знаете, что такие разговоры — одна из причин вашего пребывания здесь.
- Вы, как всегда, путаете причины и следствия, Хэтти... Сделайте укол, будьте так любезны — хочу уснуть.
После инъекции вырубаюсь вглухую. Такой сон тягостный, болезненный, но он отлично притупляет остроту мыслей и чувств больше, чем на сутки. Просыпаться после него тяжело, разбитость остаётся и несколько часов спустя, и весь день мучает слабенькая, но назойливая сонливость. Поэтому к завтраку я не притрагиваюсь и, как результат, сразу после него Сизуки вызывает меня «на ковёр»:
- Решили уморить себя голодом, доктор Уилсон?
- Просто не хочется есть.
- На завтрак манная запеканка с малиновым вареньем, бисквит.
- Я знаю. Очень вкусно. Мечта ребёнка дошкольного возраста.
- Вы иронизируете? У раздаточного окна в столовой висит меню — почему бы вам самому не выбрать что-то по вкусу?
- Потому что там нет яки-соба и будвайзера.
- Это можно устроить.
- Это можно устроить, - повторяю я, ударяя интонацией на «это».
- Хорошо. А что, по-вашему, устроить нельзя?
Я молчу. Потому что как тут ответишь? Нельзя устроить, чтобы я сделался другим, чтобы мир со мной сделался другим, нельзя устроить, чтобы у Хауса не болела нога, а у Блавски не было этих страшных шрамов и ятрогенного бесплодия, нельзя устроить, чтобы наступили девяностые, и мы с Хаусом метались по баскетбольной площадке один-на-один, потные, взведённые и хохочущие от усталости и боли в икрах.Нельзя устроить, чтобы он был счастлив, и я был счастлив, даже чтобы в графе «синдром Вильямса» у Марты Мастерс появились чёрные буковки «негатив» нельзя устроить.
- Я вас не совсем понимаю. Вы тяготитесь своим пребыванием здесь? Разве вас кто-то удерживает насильно? Вы можете уйти в любой момент.
- Мне некуда идти.
- Ну, хотя бы, просто домой для начала. Принять ванну, посмотреть телевизор...
- У меня нет дома, ванны и телевизора.
- Гм... но ведь где-то же вы жили до госпитализации сюда?
- Не дома. И там меня больше не ждут.
- Откуда вы знаете?
Молча пожимаю плечами. Действительно, откуда я знаю? Это было, как с той сим-картой: я сбежал из Принстона, и никто-никто ни разу даже не попытался набрать мой номер, а «Двадцать девятое февраля» всего в нескольких кварталах отсюда. Я никому ничего не буду доказывать, не буду доказывать, что «Двадцать девятое» - моё детище, моя боль, мой подарок, хоть и выброшенный за ненадобностью на свалку, но всё равно по-прежнему близкий и дорогой мне — настолько, что я никогда-никогда ни за что не поднял бы на него руку. Но Хаус даже не спросил, я ли сделал это, он только спросил: зачем, словно всё остальное было ему совершенно ясно, словно он фыркнул мне в лицо, как когда-то, когда я позвал его разделить со мной рождественский вечер вместо того, чтобы пойти и удавиться на осине, и пробормотал про себя: «кто, как не Уилсон — Триттер был совершенно прав на его счёт».
- Доктор Уилсон, вы меня не слушаете?
- Нет, - честно сказал я.
- Вы ни в чём не участвуете — ни в арт-терапии, ни в трудотерапии, не пытаетесь читать, даже телевизор не смотрите...
- Мне не хочется.
- Нехорошо, что вы замкнулись в себе. Вы не подружились ни с кем из пациентов, не общаетесь, не разговариваете.
- Ну, почему? Я играю в шахматы с мистером... мистером... нет, я не помню, как его зовут.
- Игра в шахматы — ещё не общение. Но, вы знаете, мне кажется, я придумал отличную штуку: вы не хотели бы вести записи? Записывать события?
- Не смешите меня, доктор Сизуки — какие тут события?
- Ну, хорошо... пусть не события. Свои болезненные переживания, например. То, что вас тревожит, пугает...
Я невольно усмехаюсь его наивности:
- Доносить на самого себя? Ну нет, доктор, это даже для меня чересчур.
- Подождите! Вы меня неправильно поняли. Его необязательно кому-то показывать...
- Так думаешь, а потом вдруг получается обязательно. Я несколько лет вёл дневник, честно, без дураков, записывал в него то, чего, может, и нельзя было, а он просто пропал из запертого ящика стола, и я не знаю, кто сейчас его читает. Так что я теперь учёный и лучше воздержусь от общения и с бумагой тоже.
- Что же вы думаете делать дальше? - как-то даже по-женски, жалостливо, вздыхает он. - Так и будет? Будете жить в больнице? Похороните себя в четырёх стенах одиночной палаты? Ведь там, за стеной, вас ждёт жизнь во всём её красочном разнообразии. Там лето. Там свобода, творчество, любимая работа, коллеги, друзья. Ну, неужели вы никого не хотите видеть? Ни о ком не хотите узнать?
Опустив голову, качаю ею из стороны в сторону. Нет, я не хочу.
А они вам, между прочим, прислали подарок. Не интересно?
- Кто «они»? - спрашиваю с лёгким оттенком любопытства.
- Ваши коллеги. Ваши друзья. Он в вашей палате — идите взгляните, хорошо? А потом мы, может быть, ещё продолжим этот разговор.
Возвращаюсь в палату в дымке недоумения. Действительно, на тумбочке у стола большая коробка, раскрашенная яркими лаковыми цветами. Сверху открытка «С пожеланиями скорейшего выздоровления» - без подписи. Но почерк я знаю — писала Кэмерон. А коробка странная. В ней слышится какой-то едва уловимый шорох и шелест, словно там притаилось несколько механических часиков. Надеюсь, они не догадались сунуть туда часовую бомбу? А впрочем, возможно, это было бы лучшим вариантом. Но... это же я не всерьёз.А если серьёзно? Что там?
Я замечаю, что коробка не запакована, чтобы открыть её, нужно просто поднять крышку. Делаю глубокий вдох и выдох и решительно поднимаю... И в первый момент не могу ничего понять. Мне кажется, что коробка изнутри набита смятыми листиками тонкой бумаги, раскрашенными точно так же, как и сама крышка. Но потом листики начинают шевелиться... Это бабочки. Коробка полна живых бабочек, и они, осоловелые, несмело выползают, вяло взмахивают крыльями, расправляя их, и я вижу, что это местные виды — адмирал, крапивница, оранжевые с чёрными крапинками монархи, строгие поликсены, красавицы - гиалофоры и белые парнассиусы с загадочным тестом роршаха на спинке, даже калифорнийский малахит с его нежнейшим прозрачно-зелёным оттенком, как радужки глаз Блавски. Немного оправившись после темноты и замкнутого пространства коробки, они начинают взлетать — одна за другой — и довольно скоро моя палата больше напоминает цветущий парк. Бабочки везде: на планках жалюзи и спинке кровати, на рамке двери и сером ящике дозатора в углу, на моих плечах и на протянутой ладони. Тоненькие цепкие лапки, ухватившись за палец, щекотно царапают кожу.
- Чем же вас угостить? - вслух спрашиваю я.
Впрочем у меня есть обсыпанные сахарной пудрой конфеты — остались ещё две недели назад, после последнего визита Кадди. Медсестра уже предлагала выбросить их, если я не хочу даже попробовать, но я попросил пока оставить. И вот пригодились. Смачиваю пару конфет водой из графина и выкладываю на подоконник. Уже через минуту там стихийно организуется закусочная — бабочки толпятся, бодаясь и, отталкивая друг друга, путаются хоботками. Я смотрю на них, и губы мои сами раздвигаются в улыбке.
- Бож-же! - слышу я от двери голос Хетти Дейвер. - Я уж испугалась, не делирий ли у меня. Словно цветы улетели с клумбы... Это ваши друзья прислали, доктор Уилсон? О-о, да вы улыбаетесь! Вы, видно, любите бабочек?
- Да, люблю. Но долго жить они здесь не смогут — их нужно выпустить. Откройте окно, Хетти. Сказки когда нибудь кончаются, и лучше, если конец счастливый. Не хотелось бы найти завтра или послезавтра между рамами парочку крылатых трупов.
Около часу мы с Хетти выпроваживаем пёстрых летуний из палаты в больничный сквер. Но уже от одной мысли, что они всё равно будут порхать где-то там, среди цветов, что они живые и что они — мои, я чувствую то, что вот уже тысячу лет не чувствовал — какую-то незамутнённую, совершенно детскую радость. Я никогда не думал, что бабочки могут быть моими, но при этом оставаться настоящими живыми бабочками. И большинство из них — долгожители, живущие до нескольких месяцев — для бабочки это срок. Бабочки никогда не живут больше года. Впрочем, когда-то и мне отпускали всего несколько месяцев, но, как сказал Хаус, «это лучше, чем ничего».
- Не хотели бы улететь за ними? - вдруг спрашивает, чуть с хитринкой прищурившись, Хетти. Интересно, это она по собственному почину или Сизуки подговорил её, улучив момент, задать такой вопрос?
- Я не умею летать, - отшучиваюсь я. - И не хочу пить нектар — «будвайзер» более подходящий напиток для мужчин.
- У нас его не бывает, - виновато говорит Хетти.
- Знаю.

ХАУС

Сначала я почему-то думаю, что речь идёт о временном промежутке всего-то чуть больше часа, но потом понимаю, что совсем необязательно. Телефон могли взять гораздо раньше и вернуть позже. Уилсон вряд ли им слишком часто пользовался — валялся на тумбочке... Ну, хорошо, поскольку речь идёт о Уилсоне, не валялся — лежал. В тумбочке. Кто мог его оттуда взять, а потом так же запросто положить на место? Уборщик. Медсестра. Лечащий врач. Любой, кто беспрепятственно мог заходить в палату в любое время, не вызывая подозрений. Уилсон был в загрузке, много спал. Он мог вообще не обратить внимания. Теперь так: звонивший представился доктором Уилсоном. Значит, голос должен был быть мужской. Звонивший должен был очень много знать, чтобы сделать такие заподлицо намёки. Будь это какая-то другая «козья морда», я бы, возможно, даже заподозрил Корвина, которому и действовать-то лично необязательно с его способностями уговаривать... Он не лучшего мнения о Уилсоне, и вполне мог разыграть спектакль, чтобы публично подтвердить свои выводы. Конечно, с натяжкой — зашкаливающая подлость трюка не совсем  в его духе - но на что способен Корвин, я уже видел, и никаких гарантий, что свои способности он продемонстрировал при этом полностью. Но есть нестыковка. История в таком виде цепляет меня, цепляет всю больницу. А вот тут Корвин — пас. Запутывать Чейза, Марту, меня он не стал бы. Остаётся Лейдинг и версия Чейза. Но Лейдинг, конечно, кое-что знал о наших делах из распечатки телефонных разговоров с Соммервиллем которые я хакнул, пытаясь разобраться в ситуации и не уничтожил вовремя, но всё остальное ему просто неоткуда знать. А всей правды о викодине даже я не знал — только Уилсон. Может быть, я именно поэтому сразу поверил в то, что звонил он сам. Во время последнего разговора с Сё-Мином, состоявшегося через пару дней после первого, у меня остатки волос на голове шевелились и распрямлялись. Он знал буквально всё, и за то, что не дал хода этой информации, я не хамить ему должен, а впору ноги целовать. Такое впечатление, что этот тип полжизни простоял у Уилсона за плечом — он знал и про чёрный джип на мосту, и про эвтаназию, и про викодин, и даже, кажется, про мёртвую кошку и нарисованную крысу, явившуюся как-то заместителю заведующего онкологическим отделением ещё в «Принстон Плейнсборо-клиник». А уж этого Уилсон точно никому не рассказывал и не рассказал бы по доброй воле. А телефонный инкогнито — рассказал. А что, если Корвин «выпотрошил» подсознание Уилсона незаметно для него самого? Но нет, Корвин не стал бы — я ведь уже отринул это. Корвин «выпотрошил» и проговорился Лейдингу? Да нет, едва ли, наш карлик Лейдинга терпеть не может. Корвин проговорился Чейзу, а Чейз — Лейдингу, поэтому и «наводил» меня на него так упорно? Что-то мешает мне принять и эту версию. Чейз мог быть легкомысленным. Но он не умолчал бы, как не смог когда-то умолчать об истинной причине смерти чёрного диктатора. Да и с Лейдингом он тоже не в нежной дружбе.
На всякий случай ловлю его в коридоре за рукав:
- Чейз, зачем ты брал телефон Уилсона?
Удивлённый взгляд:
- Когда?
- Давно, ещё в конце мая. Телефон лежал у него в палате, ты зашёл и взял. И позвонил в Министерство от его имени. Зачем?
- Кто вам сказал?
- Зачем тебе знать, кто мне сказал?
- Да вот, морду ему хочу за враньё начистить, - в глазах неподдельная злость, голову склонил набок, говорит без суеты, спокойно, только очень злится.
- Австралийский акцент не скроешь, - закидываю ещё один пробный шар.
- Зато отлично подделаешь, - говорит. - Вам ли не знать... - и вдруг сощуривается. - Хей, а может, это вы? Ну, надоело вам играть в больничного администратора, решили добавить соли и перцу. А, Хаус?
- Я смотрю, осмелел ты на новом посту, - грожусь беспомощно. А он вдруг говорит — совершенно серьёзно:
- Нет, Хаус, это не я. И не знаю, кто. Не думайте на Кира, пожалуйста — он никогда бы не стал так подличать, я отвечаю.
- Жаль, - говорю. - Без него и тебя вся моя пинкертоновская схема рассыпается. Ладно, иди уже, правь империей рака. Кстати, что там с ремонтом?
Он мрачнеет:
- Послушайте, Хаус, вы уверены? Эта комната... Она же может вызвать такие ассоциации, что...
- Могла бы. Только комнаты больше нет. Ты разве не видел — там сломали несущую стену и поставили подпорки из почти космической арматуры.
- Видеть-не видел, но помню, что вы любите поднимающиеся стены. И любите сосать из бюджета больницы для личных нужд, - добавляет мстительно.
- Имею право. Это — моя больница. И скажи им, пусть пошевеливаются — дольше недели я не стану ждать.
Они мне обещали через неделю «под ключ», и я поймал их на слове. Вообще-то, Сё-Мин был прав, украинские гастарбайтеры справляются с такими авантюрными заданиями лучше китайских. Те бы побоялись ломать несущую стену. А пузатый наголо выбритый Griccko Bratsenko только почесал пятернёй затылок и лениво, как подсолнечниковую шелуху, переплюнул через губу: «Ta mogna, tilki oberegno — pidporki trebo staviti garni ta mogutni».
- Он говорит, - перевёл Сё-Мин, - что пролом нужно будет укрепить несущими столбами из хорошего, прочного материала. Вы ему дайте, Хаус, самому купить, только пусть непременно безналичкой рассчитывается. Он будет нал просить, так не давайте — пропьёт и дела не сделает.
- Horosho, pogalusta, - ответил я, с трудом выговаривая варварски издевающиеся над ротовой полостью звуки чужой речи. - Vy mogete sami pockupat za moi schot.
- О-о! - восхитился  Griccko – Govorite po-russky?
- Zyogo Ginka bula s zacarpatya, - объяснил Сё-Мин. - Vony zaras u rozlutchenny.
Мне показалось, последняя фраза чем-то особенно понравилась подрядчику, и опорные столбы появились уже к концу того же дня. Блавски, просмотрев смету, подняла на меня внимательные укоризненные глаза, но подписала, ни словом не возразив. Впрочем, она бы и смертный приговор себе сейчас подписала бы без лишних вопросов — слишком была поглощена своей психиатрией: сидела, зарывшись в резюме и обложившись самыми разными коммуникационными гаджетами.
- Тебе же не скучно? - спросил я.
- Сейчас нет.
- Что, так надоело кресло главного врача?
- Хуже зубоврачебного.
- Я тебя понимаю. Ну, потерпи, пока Джон Смит уберётся отсюда. Всё равно, коль скоро переподчинение обломилось, мне нужен человек-буфер, который сможет ладить и со мной, и с Кадди, но при этом не трахать ни её, ни меня. Ты пока подходишь идеально.
- Ага... - озадаченно кивнула она. - А зачем ты ломаешь стену?
- Хочу расширить бар и подвести к квартире эскалатор. Надоело, понимаешь, по лестницам таскаться... Ты была у Уилсона?
Она помрачнела:
- А ты?
- Тоже нет. Агентурная сеть донесла, что ему понравился подарок. Хорошая была идея.
- Не моя.
- Знаю. Ладно, Блавски, не грусти — разберёшься ты в своих постельных делах. Только разбирайся сама, не позволяй на себя давить. Знаешь, все эти «как должно» и общественная мораль, как надсмотрщики на галерах, будут хлестать кнутом, пока не сдохнешь. Это твоя жизнь, и отчитываться в ней тебе только перед собой. Делай, как тебе лучше и наплюй на все советы.
- Даже на твои?
- Нет, вот на мои как раз не плюй.
Блавски невесело засмеялась. Но тут же оборвала смех и глянула серьёзно, пытливо:
- Узнал что-нибудь?
- Нет. Даже гипотезу построить не могу — какой-то чёртов лабиринт. Понимешь, всего не мог знать никто, только он. А позвонить мог, кто угодно, только не он. Пересечения множеств не получается.
- Может быть, он говорил кому-то? В припадке раскаяния, например... Он может.
- Нет, не может. Он не мог не понимать, что подставляет и меня, и Марту. Он бы не стал...
- А не хочешь, чем гадать, спросить его самого?
Я замотал головой, словно целый рой мух взялся отогнать.
- Сейчас — ни за что. Ему только чуть получше стало, на кончик ногтя, и тут снова я с такими разговорами... Нет, не хочу я стать той чёртовой соломиной, весом с доброе бревно, которая переломит ему хребет. Не я. Не с ним. Потом скажу, и мы вместе подумаем. Но не прямо сейчас... А может он меня и сам случайно натолкнёт — сколько раз так было. Нужно подождать.

И я честно выждал ещё неделю, а потом ещё неделю, потому что не мог собраться и решиться, чтобы снять трубку и позвонить в «ПП». Наконец, до меня дошло, что затяни я ещё немного, и ситуация выйдет из-под контроля, поэтому сразу после обхода я, как в воду прыгнув, быстро набрал номер телефона Сизуки:
- Это Хаус. Я хочу навестить его.
- Правда? - мне почудился в ровном голосе психиатра — профессионально-ровном голосе — упрёк. - Наконец, решили это сделать? Но я должен у него спросить, что он...
- Нет, - поспешно перебил я.-  Вы ничего не должны спрашивать. И не говорите ему. Я приеду сегодня после пяти и просто поднимусь к нему в палату. Дайте охранникам указания пропустить меня.
- Вот как? - голос Сизуки меняется, начинает звучать чуточку уязвлённо. - А вам не кажется, доктор Хаус, что вы несколько превышаете свои полномочия? Это моё отделение, а доктор Уилсон - мой пациент, и я...
- И вы больше месяца не можете справиться с его депрессией, - снова перебиваю я. - Да ещё и ставите неверный диагноз. Я видел ваше заключение: дефицитарная симптоматика, апатия. Никакой апатии там нет и близко. Ему грустно, он тоскует, обижен, он плачет навзрыд по ночам — так, что оксигенация скачет, как сумасшедшая - и вы называете это апатией? Вам напомнить, что такое апатия?
Он находится не сразу — всё-таки я его удивил. Но, наконец, взрывается:
- Да что вы говорите! У меня нет таких данных.
- Вот именно потому, что у вас нет таких данных, - веско говорю я, - хотя у меня, не переступавшего порог «ПП», они почему-то есть, перестаньте корчить из себя гениального душеведа и вершителя судеб, признайте, что не справились, и... - повторяю раздельно, чеканя каждое слово: -  Дайте. Указания. Охранникам.
Несколько мгновений он молчит, но, наконец, неохотно буркает в трубку:
- Ладно, приходите. Я скажу, чтобы вас пропустили.

Психиатрическое отделение начинается не с вешалки и не с вестибюля, а с буфета. Раздаточное окно забрано решёткой — так, чтобы тарелку можно было передать, а вот ухватить раздатчицу за шею — нет. На стене около решётки бросается в глаза стенд с информацией. «Выбор блюд на сегодня». Ради интереса смотрю «полдник». Выбор богатейший: манная запеканка с цукатами, паровая рыба с картофельным пюре, творожно-клубничное суфле, йогурт, апельсиновый сок, чай. Даже кофе нет. Список «пациентов на контроле» — тех, кого нужно покормить в палате, если сами не придут. Вот он — третий снизу, по алфавиту, за ним Вудмен и Ксанн. И красная галочка в графике — похоже, действительно, не пришёл. Должно быть, не смог сделать правильный выбор между манной кашей и паровой рыбой. Неудивительно. Я бы, пожалуй, тоже не смог.
- Послушайте, - говорю, наклоняясь к окошечку. - А что-нибудь менее старушечье у вас бывает? Бифштекс, яичница с беконом? Кофе?
- Кофе возбуждает, - тоном «чего пристал, иди отсюда» откликается девчонка-раздатчица. - Не показан.
- Надо думать, бифштекс — так просто бесит?
- Есть сэндвич с курицей и помидоркой. Подогреть?
- Пока не надо, с меня взяли твёрдое обещание не кормить и не гладить. Кстати, где у вас тут панды содержатся?
Взгляд раздатчицы становится такой оценивающий, что я пугаюсь: не прикидывает ли она, наскребёт на мою долю картофельной запеканки к ужину или лучше сразу выдать новому пациенту его долю пока сухим пайком. Но прежде всё-таки переспрашивает:
- Что такое? Какие панды?
- Забейте, - говорю. - Вот этот, Джей — Эй — Уилсон, третий в списке снизу, где содержится? В какую норку вы ему с минуты на минуту понесёте тушёную морковку с манкой? Номер палаты, милейшая? Номер палаты пациента Уилсона, и где её найти. Я — протеже доктора Сизуки, пришёл навестить этого пациента с его благословения.
Наконец, она начинает соображать что-то, кроме порционной раскладки блюд.
- А-а, вот вы о чём — так бы и сказали. Он в седьмой палате, за поворотом. Только не перепутайте коридоры: с той стороны — «буйное», оно заперто, - и вслед мне: - А вы прикольный!
Послушно следую указанным маршрутом. Коридор обит ковролином, глушащим шаги — здесь это разрешено. А жалюзи в палатах зачётные — примерно, как тонировка авто, но наоборот: с одной стороны, из коридора, прозрачные, с другой — судя по всему, взглядонепроницаемые. Такая хитрость создаёт для больного иллюзию одиночества — они, по себе знаю, это ценят, с другой — медперсонал с них втихушку, буквально, глаз не сводит. А сейчас кстати и мне, потому что могу, остановившись в коридоре у палаты, какое-то время наблюдать.
Уилсон сидит на широком подоконнике забранного решёткой окна, сложив ноги по турецки, с книжкой на коленях, но смотрит не в книжку, а куда-то на подоконник перед собой. Скинутые с ног кроссовки небрежно валяются на полу. Уже интересно. Уилсон, сидящий на подоконнике — феномен не так часто встречающийся. К тому же, Сизуки говорил, что он проводит всё свободное время в прострации, уставившись в одну точку, а тут — книжка. Откуда он её взял, интересно? Библиотеку посещать он даже не пытался, в личные отношения ни с кем не вступил.
Он изменился. Я не так уж давно его не видел — чуть больше месяца, а кажется, будто несколько лет прошло. Очень худой — после Ванкувера он немного набрал из-за терапии стероидами, а сейчас опять сделался тонким, как подросток. Совсем, что ли, не ест? Волосы отросли, закрыв полукольцами шею и воротник рубашки — белой, похожей на пижаму, из мягкой фланели. Рукава закатаны до середины предплечий, и запястья совсем обтянуло кожей — браслет болтается, сползая на кисть — как ещё контакты не пищат от размыкания. Небрит, и ему это не идёт. Но выражение лица живое, заинтересованное. На что там он смотрит?
Не совладав с любопытством, дёргаю дверь и останавливаюсь у порога. Какое там «апатия»! Он вскидывает голову, роняет на пол книгу и чуть сам с подоконника не падает — очень так живенько реагирует.
- Хаус!
Вот на что он смотрел: на подоконнике налита лужица чего-то вязкого, и у неё кормятся  две бабочки-крапивницы.
- Домашние зверушки? - спрашиваю, подходя поближе, как ни в чём ни бывало, и слегка кивнув в их сторону. - Обрастаешь, Уилсон. Скоро заведёшь герань в горшке и домашнюю кошку.
Молчит. Глазища в пол-лица. Губы приоткрыты и подрагивают, словно вот-вот что-то скажет, но не решается.
- Что читаешь? - концом трости переворачиваю обложку: «Баллада о гибкой пуле». - Ух ты! Какое уместное чтиво для психиатрического отделения!
«Отмирает», наконец:
- Ты... зачем пришёл?
- Ну, допустим, соскучился. Не может такого быть?
Опускает голову так, что отросший чуб завешивает половину лица. Пальцы дрожат, когда он наклоняется и подбирает книжку. Вдруг говорит тихо — о бабочках:
- Представляешь: они прилетают каждый день — я нарочно прошу не закрывать окно. В одно и то же время, хоть часы проверяй.
- Это не я, - говорю. - Это тебе девчонки наловили.
- Зачем ты пришёл? - совсем почти шёпотом.
- Я знаю, что не ты звонил в Министерство, - говорю. Противно так говорю, словно снисхожу до него со своим знанием. Ну, знаю, и что? Медаль мне, что ли, за это на шею?
- И я знаю, - говорит, чуть усмехнувшись. - Вот точный смысл слова: ты знаешь. Теперь тебе не нужно ни верить, ни сомневаться. Теперь ты точно знаешь — как-то вычислил. Что мне с того?
- И тебе не интересно, как я узнал?
- Нет. Какая мне разница? Может, Монгольфьера «расколол», а может, кто из твоих сотрудников признался.
Это отстранённое, отчуждённое «твоих» меня неожиданно задевает.
- И кто бы из сотрудников мог это быть, по-твоему? - спрашиваю с иронией, - Чейз? Кэмерон? Тауб? Куки? - отчётливое «такого просто не может быть» звучит в моём голосе, и тут же я сам пугаюсь того, что несу, не контролируя, потому что Уилсон реагирует предсказуемо: молча вздрагивает и обхватывает себя руками за локти. Уходит! Уходит от меня в свой чёртов кокон!
Понимаю, что всё идёт наперекосяк, и я опять вот-вот всё испорчу.
- Я, действительно, соскучился, - говорю. - Мне тебя не хватает.
Нет — слава богу, он ещё говорит, поддерживает диалог:
- Подбираешь слова? Снова манипулируешь? Ищешь, что бы такого сказать, чтобы не чувствовать себя виноватым из-за того, что думал, будто это был я, а тут как-то узнал, что это не я. А что изменилось? То, что ты считаешь меня способным — потенциально способным — ведь никуда не ушло. И... ты, как всегда, прав. Я потенциально способен на предательство и подлость — сам знаю. Просто не в этот раз... Зачем ты пришёл? Тебе не за что извиняться.  Ничего не изменилось. Успокойся, и меня тоже оставь в покое. Не дразни, ладно?
«Не дразни»! Вот оно, ключевое слово: «не дразни». Господи боже! Какой же я дурак!  Но Уилсон-то! Ф-фантастический кретин! И как это он проговорился! Значит, все эти почти полтора месяца не было никакой дефицитарной симптоматики, не было никакой апатии — одна только горькая детская обида. На меня. И — многажды сильнее - страх того, что я ушёл и увёл с собой весь его узкий мир. Страх, усугубляемый моим упорным молчанием. Усугубляемый изоляцией от этого мира. И он не просто купался — он тонул в нём, захлёбывался, снова и снова растравляя себя чувством потери — окончательной и невосполнимой — я же знаю, как мастерски он умеет это делать. И одиночество в четырёх стенах, за окном с решёткой, взаперти, каждый день подтверждало это чувство, оттачивало и лакировало его. И Кадди он выгнал, потому что не мог больше терпеть это режущее эхо того, что он потерял. А я-то, дурак, думал, что нужно дать ему время остыть. Какой там «остыть»! Он замёрз, заледенел, в камень превратился здесь, каждую минуту убеждая себя в том, что последний его оплот, последний смысл, какой у него ещё оставался, больше не существует. Как я мог забыть! Это же Уилсон! Единственный человек, которому нужно со стороны ежедневно напоминать, что он — не дерьмо, что он любим и нужен, что без него кому-то хуже, чем с ним. А я ещё отчитывал по телефону Сизуки, а сам-то как лоханулся! И тут я по наитию, почти вслепую, нащупываю то, главное, что должен сказать:
- Ничего не изменилось, Уилсон. Я всё равно уже тысячу лет знаю, какой ты — ну, чем ты меня ещё удивишь? И — да — я по-прежнему считаю, что ты способен на любую подлянку во имя своих идеалов, которые мне как-то недоступны... И, знаешь: мне на это плевать. Это ты. И ты мне нужен. И я бы всё равно пришёл, даже если бы узнал совершенно точно, что это был твой звонок. Не веришь?
Я знаю, что нашёл нужные слова, хотя он не подаёт виду, что они его тронули. Но книжка у него в руках просто вибрирует.
- Не верю, - наконец, выдавливает он из себя.
- Тогда я просто не знаю, что тебе ещё сказать, - говорю. - Выздоравливай, - и, повернувшись, направляюсь к выходу.
Это как в Ванкувере. И игра ещё не закончена. Более того, она в самом разгаре. Я жду «дверной ручки», но нельзя даже спиной показать, что я этого жду. Поэтому тихое и отчаянное: «Хаус!», - ударяет меня между лопаток. Замираю, медленно, осторожно поворачиваюсь.
- Забери меня отсюда! Я к тебе хочу!
Господи! Какие же у него глаза! С трудом переглатываю колючий комок в горле и говорю спокойно, как о само-собой разумеющемся:
- Конечно. Я только за этим и пришёл. А то ты залежался тут, Дюк Нукем. Я сейчас скажу твоему врачу, что мы уходим. Обуйся пока, а то в носках по коридору — не комильфо.

Сизуки предсказуемо в восторг не приходит.
- Думаете, это разумно, доктор Хаус? Пациент не готов, он декомпенсирован, что у него на уме, мы можем только догадываться. Здесь у него, по крайней мере, было круглосуточное наблюдение.
- Ну, было. И много ему это помогло?
- По крайней мере, он жив и не навредил себе.
- Зато плачет по ночам и не видит смысла жить дальше. Да поймите же вы, Сизуки, он впервые за чёрт знает, сколько времени, высказал определённое желание, и это желание: уйти отсюда. Хотите ему отказать? А разве он нуждается в принудительном лечении? Разве он социально опасен?
- Суицидальные мысли...
- Сизуки, он врач. И неплохой. Реши он в самом деле покончить с собой, он найдёт способ сделать это так, что вы и не заметите. А если и надеетесь заметить в любом случае, вы что, планируете держать его здесь годами? Потому что суицидальные мысли или мысли, которые при желании можно принять за суицидальные, он начал высказывать с момента перевода его на многокомпонентную терапию, и, увы, её он должен получать пожизненно. А коррекция, способная что-то улучшить, возможна только в специализированном учреждении — в «Двадцать девятом февраля». И проводить такую коррекцию я могу доверить только одному врачу. Себе.
- А вам не кажется, что вы сгущаете краски? - Сизуки недоверчиво склонил голову к плечу.
- Послушай, психиатр, - я протянул руку и взял его за верхнюю пуговицу. - Ты, наверное, хороший парень, хороший, ответственный врач, но ты себе слабо представляешь, насколько он, в самом деле, болен. Он и сам недостаточно ярко это представляет, и слава богу, по правде сказать. Потому что он почти каждую минуту ходит по краю, и каждый новый день, когда он просыпается утром живым, можно считать с боем отвоёванным у смерти. Ты же видел браслет у него на руке? Знаешь, зачем он? Есть всего десять человек, у кого на запястьях такие браслеты, подключенные к нашим мониторам. Это люди, получающие комплексное лечение против рака и отторжения трансплантата одновременно. Я не знаю, сколько их в мире, но в штате Нью-Джерси восемь, потому что один из наших пациентов — в Калифорнии, а другой — в Северной Каролине, но мы всё равно круглосуточно мониторируем и их тоже. А у Уилсона браслет номер один, потому что он был самым первым, получившим такое лечение. Два независимых опухолевых процесса, острая токсическая кардиопатия, кардиотрансплантация, позднее отторжение, которое мы купировали, и новый рецидив, операция по поводу которого снова чуть не убила его,  но зато дала призрачную надежду на радикальное излечение, если, конечно, не будет нового отторжения. И вот когда уже самое страшное, казалось, позади, в довершение всех его несчастий это нападение сумасшедшей, как гром среди ясного неба. Наши хирурги сотворили чудо, которое и богу не под силу. Ну, да, он малость слетел с катушек от всего этого — а кто бы не слетел? А теперь скажи: ты продолжаешь сомневаться, что я буду за ним присматривать, как следует, вне этих стен? Он мой друг.
Я остановил поток красноречия, прикидывая, не переборщил ли с патетикой, но Сизуки уже «купился» и капитулировал:
- Хорошо, я оформлю выписку. Но только мне нужна будет его личная подпись под формой расторжения договора по инициативе пациента. Дюка Нукема или Джеймса Уилсона, но собственноручная. Я должен быть уверен, что пациент уходит по своей доброй воле
- Не проблема. Добуду прямо сейчас. Спасибо, доктор.
Когда я возвращаюсь в палату, Уилсон — уже в своей рубашке-поло с пандой на кармане, свитере, джинсах и кроссовках, как будто снаружи не летний день, а, как минимум, октябрь — на полном серьёзе наставляет медсестру по уходу за бабочками после его выписки.
- Они привыкли, будут прилетать, - говорит он ей виновато. - Вы не могли бы...
- Не волнуйтесь, доктор Уилсон, я стану их подкармливать, когда вы уйдёте.
Мне кажется, что она говорит правду и в самом деле собирается подливать им на подоконник сахарной воды, и я невольно проникаюсь уважением к этой худенькой серьёзной девочке.
Уилсон нерешительно переводит взгляд с неё на подоконник, где на смену крапивницам уже пожаловали адмирал, маленький бражник и дневной павлиний глаз.
- Вы... вы уверены, что вам не будет это в тягость, Хэтти?
- Мне нетрудно.
- Но... сюда поместят другого пациента… Что, если он... не захочет, чтобы они прилетали на подоконник?
- Я предупрежу доктора Сизуки, что к этой палате прилагаются бабочки. Человека с лепидоптерофобией мы просто поместим в другую палату.
- Но что, если доктор Сизуки...
- Доктор Уилсон, - перебивает она, глядя прямо ему в глаза спокойно и проникновенно. - Я вам обещаю со всей ответственностью: ваших бабочек здесь никто не обидит. Если вы вынужденны в силу обстоятельств доверить нам заботу о них, мы никогда не позволим себе отнестись к вашему доверию без должного уважения. Не тревожьтесь об этом — поезжайте домой спокойно. С бабочками всё будет в порядке.
И он, кажется, верит ей. Впрочем, ей и я бы поверил.

Мы выходим за ворота, и Уилсон растерян и болезненно щурится от света, как выпущенный из тюрьмы заключённый. И его снова слегка трясёт.
- Поехали, - говорю, распахивая перед ним дверцу машины. - Садись, кидай вещи на заднее сидение. Ну, чего ты?  Мы едем домой, и у тебя ещё три дня на реабилитацию. Всё образуется. Расслабься.
Он садится, наконец, и снова застывает.
- Пристегнись.
Машинально пристёгивается.
Я трогаю автомобиль с места, включаю радиолу, совершаю привычные действия, косясь на него одним глазом. А у него вдруг начинают слипаться глаза. И я вспоминаю, как вот так же его глухо вырубило, когда я вёз его в аэропорт в Ванкувере — все эмоции, разрывающие его на части в те рождественские каникулы, словно скрутились в вихрь и унесли его в необоримый сон, едва он чуть-чуть расслабился.
- Ты спать хочешь? - спрашиваю, не отрывая взгляд от дороги. - Потерпи — тут же недалеко. Приедем — ляжешь. А хочешь, купим какой-нибудь еды — китайской или итальянской? Или сами придумаем что-нибудь попроще.
- Ты куда меня везёшь? - наконец вяло спрашивает он. - В больницу? К себе?
- К тебе.
Пугается:
- К Блавски? Хаус, только не...
- Я же тебе сказал: к тебе.
Наконец, в голосе прорезается интерес:
- Ты что, снял мне комнату?
- Не спойлери — увидишь.
- Ладно, - говорит. - Хорошо. Увижу, - и немного оживляется — перестаёт клевать носом, смотрит в окно.
К «Двадцать девятому» подъезжаем со стороны приёмного, где обычно ожидают амбулаторные, но уже довольно поздно, восьмой час, и в коридорах никто не болтается. Дежурит Кэмерон, которая, увидив нас, просто расцветает улыбкой:
- Уилсон! Ну, наконец-то! - и, подскочив — вот умница — дружески чмокает его в колючую щёку, пачкает помадой и тут же деловито стирает мазок с его щеки пальцами. - Как ты, в порядке?
- Ну... выпустили же... - отвечает он, пожав плечами, тоже с улыбкой, но слабой и растерянной.
- Пошли-пошли, - тяну его по коридору. - Потом со всеми наздороваешься.
Привычная лестница чёрного хода выглядит теперь непривычно — эскалатор перенесён и ныряет под арку на месте той кладовки, где на них с Блавски напала сумасшедшая. Выше — площадка с двумя одинаковыми дверями, которых раньше не было. Движущаяся лестница выносит на неё и снова ныряет в щель в полу. На дверях одинаковые медные таблички: «Доктор Грегори Хаус», «Доктор Джемс Уилсон»
- Ты что это тут... - начинает он, недоверчиво щурясь, но я подталкиваю его в спину:
- Не застревай.
По сторонам от его двери в отличие от моей — две драцены в кадках. Днём на них падает свет из небольшого, матово-застеклённого окна, так что им не темно.
- Поливать и подкармливать сам будешь.
Достаю ключ, поворачиваю в замке:
- Заходи.
- Это же твоя квартира, - ещё ничего не понимая, говорит он, остановившись на пороге и озираясь.
- В мою квартиру другой вход — ты же видел. Или ты читать не умеешь? А это — твоя квартира. Ко мне — один звонок, к тебе — два.
- Подожди, но ведь эта комната одна...
- Ты говорил, что она тебе нравится, верно? Шторы, диван, орган, плазма на стенке — всё такое... Мне тоже нравится, так что пилить пополам или там чертить разделительную полосу на полу и стенах не будем, о`кей?
- Хаус... - он выглядит совсем растерявшимся. - Для человека, выписавшегося из психушки, всё это сложновато. Что происходит?
- Вот твой ключ, держи. Замок цилиндровый, с «секретом» - потом потренируешься открывать.
- Хаус, я не понимаю...
- А что тут понимать? Я тебе тысячу раз говорил, но ты хочешь документов с печатями. Это твой дом. А это, - вкладываю ключ ему в руку, - печати. У тебя есть дверь с твоим именем, у тебя есть ключ от этой двери. У тебя есть гостиная с органом и белыми занавесками.
- У меня? А у тебя?
- И у меня она тоже есть. Как и кухня с полным набором бытовой техники и роскошным баром с подсветкой и музыкой. Пойдём — я тебе покажу твою спальню.
Он бредёт за мной, чуть ли не спотыкаясь, совершенно выбитый из колеи, почти дезориентированный — хоть назад вези.
- Дверь спальни тоже запирается снаружи и изнутри. Видишь: и здесь тоже табличка с твоим именем. И вот тебе ещё один ключ. Я готов уважать твою приватность, но дубликат у меня на всякий случай есть. Вот тебе дубликат от двери моей спальни. Вот тебе брелок — можешь их повесить на одно кольцо.
- Опять панда? О, господи! - он смеётся, изломив брови так, словно хочет плакать, а не смеяться. - Ты решил добить меня этими пандами, да, Хаус?
- Давай-давай, отпирай. Я тут кое-что купил на свой вкус, не понравится — выбросишь.
Комната обставлена светлой лёгкой бамбуковой мебелью, только кровать из сосны - тяжёлая, широкая, приземистая, как он любит, толстый матрас, перина, одеяла из верблюжей шерсти — с пандами, естественно, а как же! Всё это старомодно, добротно, ужасно, вообще-то, но в его вкусе. Гардероб тоже из бамбука, вариант дико располневшей этажерки, с зеркалом во весь рост, но скрытым, на внутренней стороне дверцы — тоже по-его: он любит осмотреть себя, как следует, перед выходом из дому, но не любит открытых зеркал и случайных отражений. Старомодный стол с тумбами, настольная лампа под матерчатым абажуром, у кровати — торшер на бамбуковой ножке, бамбуковые книжные полки, диски, набитые классикой и джазом, музыкальный центр —  он мой, но почему бы не подарить? Стены обиты шелкографией — бежевый фон с рисунком из бамбуковых стволов, едва тронутых желтизной листьев и красно-жёлтых бабочек, шторы на окнах тоже в виде бамбуковых стволов — под мебель.
- Бамбуковый лес... серьёзно... чёртов бамбуковый лес для бамбукового медведя... - бормочет Уилсон почти про себя, озираясь, и весь какой-то странный — не то восторженный, не то потерянный. Не знаю, чего от него ждать, поэтому не выдерживаю и осторожно спрашиваю:
- Ну... как тебе? Ты же понимаешь, с этим бамбуком я немного прикололся, но ведь так нормально в целом... А?
И чуть в обморок не падаю, потому что этот идиот вдруг порывисто оборачивается, как вихрем подхваченный, и с размаху крепко обнимает меня, как меня, наверное, с детства никто никогда не обнимал, стискивает до треска в рёбрах, утыкается лбом в плечо и, задыхаясь, лепечет какую-то невнятицу:
- Хаус! Боже мой, Хаус! Это — дом! Мой дом! И это — ты! Ты, и все эти ключи, и двери, и таблички, и квадратные метры, не при чём. Ты — мой дом. Ты сам — мой дом, Хаус! Ты... прости меня... пожалуйста, прости... Я — идиот. Я, как всегда... а ты... Ох, Хаус!
- Это вот от этого, - говорю, - Блавски на раз-два кончает? Я теперь её понимаю. Сам вот-вот кончу, если ты не заткнёшься.
И он в ответ смеётся и плачет одновременно, уже не столько обнимая меня, сколько цепляясь, чтобы не упасть. Так, что мне даже становится немного тревожно:
- Эй, мачо, может, успокоительного? Или вот что: есть приличный виски. Если на минуточку отцепишься и слезешь с меня, я могу что-нибудь сообразить и в смысле ням-ням — а то тебе, наверное, за полтора месяца поднадоели паровые котлетки с варёной спаржей?
Мало-помалу он успокаивается, разжимает судорожные объятья, ладонью вытирает глаза, задевает при этом браслет, и тот, размыкаясь, издаёт пронзительный писк.
- Да чтоб тебя, зараза! Как достал! - Уилсон поспешно сдвигает его повыше, а у меня камень с души сваливается: кажется, всё, он пришёл в себя.
- Ты похудел — он плохо контачит, нужно убрать звено. Отключи — уберём.
- Ага, сейчас. Позвони только на пульт — мой-то телефон, я вообще без понятия, где.
Набираю номер пульта — откликается Лейдинг.
- Пациент номер один временно прерывает связь, - говорю. - До утра. Сам присмотрю за ним, - и не слушая, что он там мне ответит, нажимаю отбой.
- Снимай, можно. Что будешь, стейк или по-французски?
- Подожди. У тебя плоскогубцы есть?
- К чёрту плоскогубцы — успеется. Давай, тащи всё с кухни сам — у меня нога разболелась, я за весь день не присел.
Вытаскиваю из кармана баночку с викодином. Вдруг он мягко кладёт руку мне на запястье, останавливая:
- Мы сейчас будем виски пить — поможет и без наркоты. Прими кетопролак с аспирином.
- Вот теперь я вижу, что ты вернулся. Рад тебя видеть, Уилсон.
Он молча чуть покрепче сжимает моё запястье и, кивнув, скрывается в кухне, откуда через пару минут я слышу шипение масла на сковородке и бульканье воды.

Телевизор бормочет приглушенно, свет тоже неяркий — подсветка по низу стены. Бутылка виски ополовинена, на тарелках следы жира и соуса.
- Ты там как, ещё не спишь?
- М-м? Не-а... А чего они вообще хотят?
- Я так понимаю, дождаться рождения ребёнка Чейзов и разобрать его на детали конструкции.
- Они думают, Вильямс из-за «А-семь»?
- А ты как думаешь?
- Ну, Хаус... я же не генетик, не неонатолог.
- Любая вирусная инфекция, в принципе, может влиять на зародыш. Хромосомные аномалии связаны, в конечном итоге, с нарушением репликации, а поскольку вирус затрагивает геном клеток, следовательно, он может влиять на репликацию. Вопрос тропности — какие именно клетки ему по вкусу?
- Ну, судя по отвалившимся яйцам Лейдинга...
- Вот именно. Если им по вкусу яички, то, может, и яичниками они тоже не брезгуют.
- Хаус... Кто они?
- Вирусы?
- Нет. Эти люди. Сё-Мин и остальные?
- Насколько Сё-Мин мне дал понять, русская госбезопасность. Хотя, раньше у него, по-моему, были с ними тёрки.
- И он явился в «Двадцать девятое февраля» из-за меня?
- Почему из-за тебя? Не ты же звонил.
- Но он думал, что я. На время эпидемии я уезжал в Ванкувер. А потом приехал, чтобы опознать мёртвое тело подставного человека, как тело именно подставного человека, а не Сё-Мина. И тут же уехал снова. Никто, кроме Блавски и Марты, не знал, что в это время происходило между нами — внешне это могло выглядеть совсем по-другому, чем было. А потом я передал тем отморозкам Эрику.
- Но ты же не...
- И опять, это знаем только мы с тобой. И ещё я перенёс «А-семь». Тогда же, когда, предположительно, могла заразиться Марта. Вне эпидемии.
- Потому что ты порезался осколком ампулы с разведением культуры. А Марту заразила Эрика. Ослабленным вирусом — поэтому и не было чёткой клинической картины.
- Или потому что я имел с культурой ещё какие-нибудь контакты. Например, заражал Марту. Ты понимаешь, что они могли подумать? Вообще-то, если бы меня не держали взаперти в психушке, я думаю, той беседой Монгольфьера они бы не удовлетворились, и Сё-Мин сам взял бы меня в оборот.
Я уже давно тихо опустил свой бокал с виски на столик и смотрю на него с изумлением:
- Уилсон,  да тебя не в психушке — тебя в разведшколе нужно держать. Ты прав. Из них же никто не знает, какая ты трёхнутая панда, и чего от тебя можно ждать. А если это сбросить со счетов, всё твоё поведение выглядит на целую дюжину Джеймсов Бондов... Пожалуй, я теперь буду за тебя бояться...
- Не надо, - мягко говорит он. - Я просто должен сам поговорить с Сё-Мином... Серьёзно, Хаус, не о чем волноваться. Лучше расскажи, что ещё у вас нового. Кадди говорила, вы открываете психиатрию? Это из-за Блавски?
- Это из-за многокомпонентных схем. Думаешь, ты единственный, кто слетел с катушек на пяти таблетках? Ты просто был первым. А завтра к ним уже поступает...ну та, с кистой — ты помнишь?
- Лайла Крейн?
- Как ты их всех только запоминаешь!
- Мнемоника, - бледно улыбается он.
Он немного пьян, и вид у него ужасно усталый, но встать и уйти в спальню — значит, поставить черту под этим вечером, а таких вечеров у него не было уже слишком давно, и он дорожит выпавшим. Да и я тоже.
- Немного музыки не повредит, а?
- Хочешь что-нибудь включить?
- Нет, я сам сыграю.
Выбор композиции — это всегда очень ответственно, это даже важнее, чем выбор кино. Нужно не просто попасть в настроение, но и подтолкнуть его туда, куда хочется подтолкнуть. И не налажать. Сейчас почему-то на ум приходят «Грёзы любви» Листа, и я играю приглушенно, по-вечернему. Уже через пару минут Уилсон предсказуемо начинает похрапывать, а я отвлекаюсь от музыки и невольно думаю о нём, о себе — о нас. Мне кажется, что этот день, этот вечер, привнёс в нашу жизнь что-то новое и важное, но я не умею ни сформулировать, ни даже осмыслить это «что-то» - просто чувствую, как во мне и вокруг меня всё неуловимо переменилось — возможно, в тот момент, когда Уилсон вдруг стиснул меня в объятьях, возможно, раньше, когда я сказал ему «мне плевать», а возможно, и позже, когда он поднял свой бокал с виски, посмотрел через него на просвет, серьёзно и задумчиво, и проговорил, словно сам с собой: «Я хочу выпить за тебя, Грэг, за то, чтобы тебе никогда не было одиноко, как мне, и холодно, как мне, пока я ещё не сдох и могу быть рядом».
Я не совсем понял этот его тост — был ли то завуалированный упрёк или завуалированный обет, но он выпил залпом и вместо того, чтобы поставить бокал, швырнул его с маху в стену.
- Осколки сам уберёшь, - только и сказал я. - И пить будешь из горлышка, вредитель.
- Ладно, - засмеялся он, пошёл и взял себе другой бокал. А осколки до сих пор поблёскивают, отражая свет лампы, устены с подсохшим пятнышком последних капель виски.

Полночь. Первый час в начале, и в окно сквозь незадёрнутые шторы бесцеремонно лезет любопытная физиономия почти полной луны, серебря полировку органа, незакрытый экран плазмы, ворс диванной подушки и полуседую прядь на лбу крепко спящего Уилсона. Уилсон, почувствовав лунный свет и сквозь сон, беспокойно ворочается, мычит и, наконец, уже привычным жестом, не просыпаясь, закрывает обеими руками лицо.
Обречённо вздохнув, я встаю с табуретки возле органа и сначала поправляю шторы, а потом, подойдя к спящему и стараясь не разбудить, мягко обхватываю податливые, слабые запястья и осторожно отвожу его ладони от лица. Уилсон от этого глубоко прерывисто вздыхает, но не просыпается, и я остаюсь стоять и смотреть на него. Во сне его непривычно осунувшееся лицо кажется очень бледным и очень грустным — брови сведены, губы чуть разомкнулись, влажно выблёскивают из-под них крупные «кроличьи» резцы. Кажется, как будто ему всё время больно — выражение этой боли застыло и не уходит, особенно надёжно зацепившись за тонкую вертикальную складку на лбу. Раньше её, кажется, не было. Или была? Протянув руку, я бездумно, машинально провожу подушечкой большого пальца по этой складке, словно пытаясь её разгладить. Он снова глубоко, судорожно вздыхает, как будто всхлипывает, и вдруг с его губ срывается — неосознанно, во сне, немного невнятено, но всё-таки разборчиво: «Хаус... Только не бросай меня, ладно? Не бросишь?».
«Господи, Уилсон!».
Ощущение такое, будто меня с размаху ударили под коленки, а горло захлёстывает, как удавкой, болезненным приступом нежности, почти до слёз.
- Спи-спи, - хрипло выдавливаю я из себя, поспешно отдёргивая руку. - Всё хорошо. Я здесь...
И — не ухожу. Стою рядом с диваном, как дурак, хотя нога отчаянно ноет, и ей совсем не нравится стоять — она бы с куда большим удовольствием полежала бы, и хочу спать, и хочу закинуться викодином, потому что виски помог частично, и хочу, в то же время, ещё раз коснуться пальцем его морщины — вдруг разгладится, а это уже совсем отдаёт психозом, и, может быть, появился какой-то новый вирус безумия, вроде пресловутого «А — семь», я подхватил его от Уилсона и теперь радостно въезжаю из продромы в манифестацию. И всё от какого-то сквозь сон невнятного бормотания: «Не бросай меня...Не бросишь?»
Не брошу, не бойся. Только вслух я тебе этого не скажу, да ты и не ждёшь, хотя, вообще-то, до сих пор, как ребёнок, веришь словам — и добрым, и злым. Странный и тёмный мой друг. Не меньше половины смысла жизни, если не больше...
Тут меня, слава богу, отвлекает вибрация телефона в кармане. Больница? Что-то случилось? Поспешно, зацепляя за углы и клапан кармана, вытаскиваю его, и, ещё не вытащив, соображаю: рингтон не больничный. Ребята из «Двадцать девятого» вваливаются ко мне в трубу под бодренькое «Хоп, Хей хоп» Маккартни, кроме Марты и Блавски, для которых у меня настроены отдельные композиции, а тут не менее бодрая «Ней-на-на-на» Кон Диос, и это означает, что звонит Кадди.
- Ты почему молчишь? - очень последовательно спрашивает она, лишая меня дара речи буквально с первых же слов.
- С чего ты взяла, что я молчу? Только что распевал «Примавэру», ты меня перебила на середине второго куплета, сорвала отличное бельканто... - я понижаю голос, потому что Уилсон снова неровно засопел и заворочался на диване, и шиплю уже без дурачества, раздражённо. - Кадди, у тебя часы есть? Не напомнишь, зачем на них такие длинненькие металические штуковины?
- У меня электронные, без штуковин. И ты сам виноват. Мне позвонил Сизуки — он вне себя. Ты подбил Уилсона отказаться от долечивания, вы просто ушли в закат, не считаясь ни с диагнозом, ни с врачебными рекомендациями. О чём ты вообще думаешь? Он нестабилен, он высказывал суицидальные идеи...
- И через ещё пару недель в вашей богадельне, непременно перешёл бы от слов к делу, - перебиваю я. - Я забрал его на амбулаторное долечивание — он контактен, не галлюцинирует, критика в значительной степени сохранена. Тебе напомнить критерии выписки?
- Хаус, ты не психиатр.
- А ты не моя начальница. Но доставать меня уже начала по-начальственному. Я забрал его, потому что так посчитал нужным. Всё. Кончай выедать мне мозг кофейной ложечкой и ложись уже спать — от недосыпания пятидесятилетние девушки начинают выглядеть на все пятьдесят один.
- Хам ты, Хаус. Мне ещё нет пятидесяти.
- Опять подтёрла год рождения в документах, рецидивистка?
Но Кадди вдруг меняет тон — спрашивает уже совсем по-другому, серьёзно и нерешительно:
- Ну... и как он?
И я тоже вслед за ней перехожу на другой тон:
- Не знаю. Трудно пока сказать. Фарм-схему нужно корректировать, и не факт, что амфетаминов больше никогда не будет. Пока — лучше, чем я даже ожидал.
- Он там, с тобой?
- Он спит. Если мы ещё не разбудили его.
- А Блавски знает, что ты его забрал?
- Пока никто не знает. Кроме Кэмерон — случайно попалась нам навстречу в холле.
- И что думаешь делать?
- Я же сказал: фарм-схему нужно...
- Ты же понимаешь, - перебивает она, - что дело не только в фарм-схеме.
- Я знаю, - говорю. - Спокойной ночи, Кадди, - и отключаю телефон, хотя его не полагается отключать, но тут до больницы один шаг через порог и, случись что, найдётся кто-нибудь, кто сможет даже в пиковом случае метнуться и позвать меня.
Поворачиваюсь, чтобы идти в спальню — и встречаюсь взглядом с открытыми глазами Уилсона. Значит, мой разговор его всё-таки разбудил — и сколько он, интересно, успел услышать? Садится, одной рукой опираясь на жёсткую диванную подушку. Трёт щёку. Глаза мутные, сонные. Может, мне повезло — и нисколько не услышал?
- Ну, ты чего вскочил-то? - ворчливо спрашиваю, пряча телефон в карман.
- Я не помню, как заснул...
- И что? Будешь сидеть, хлопая глазами, пока не вспомнишь? Спи. А хочешь, иди в спальню, ложись нормально в постель... Ну, чего ты?
- Кто тебе звонил?
- Да так, - говорю, - одна знакомая шлюшка. Совсем забыл, что обещал ей сегодня «Канкан по-королевски». Ничего, сделаю в другой раз.
Он зябко обхватывает себя за плечи — вот, кстати, вторая поза у него, которую я терпеть не могу — и даже не спрашивает, что такое «Канкан по-королевски».
- Ну, чего ты? - повторяю уже с тревогой.
- Хаус... Ты мне только скажи правду: это не Блавски звонила? - в голосе смесь надежды и страха, и я понимаю, что отвечать придётся не формально. Можно, конечно, отложить этот разговор до утра, отговориться как-то, но зачем? Если бы утро могло что-то изменить...
Отвечаю я, однако, не сразу — сначала у меня появляется прямо-таки острая потребность устало потереть лицо ладонью. Вздохнув, плюхаюсь на диван рядом с ним. Нога взрывается болью, но это даже хорошо — так мне легче сказать то, что я сейчас должен сказать.
-  Знаешь... с Блавски у тебя ничего хорошего не выйдет.
- Это она?
- Нет. Она вообще не знает, что тебя выписали. Но ты слышал, что я сказал?
- Слышал... - и вскидывает требовательные и уже нисколько не сонные глаза: -  Почему?
- У неё... близкие отношения с Корвином.
- Насколько близкие?
- Ближе не бывает.
- Ближе не бывает? Что ты имеешь в виду?
- Интимные отношения. Они живут вместе, по утрам она жарит ему глазунью и гладит  рубашки, а может, и ещё что-нибудь гладит ему... Например, носки...
Теперь он стискивает пальцы так, что, наверное, делает себе больно. Но спрашивает спокойно, ровным голосом:
- Значит, его выписали?
- Ещё неделю назад.
- И они живут с Блавски?
- Она сдаёт ему комнату. Официальная версия — Блавски, надо отдать ей должное, умна и старается не совершать необратимых поступков, а договор аренды жилья выглядит куда обратимее брачного договора, хотя в реальности всё наоборот.
- Значит, Корвин съехал от Чейзов?
- Тоже официальная версия: Марте будет трудно на последних сроках беременности ухаживать, кроме старшей дочери, ещё и за приятелем-инвалидом.
- Ну... а он... как вообще, ходит?
- Поддерживающий корректор ещё не сняли, и всё, что он пока может — дойти на костылях до туалета или до кухни. Но ты же знаешь, как мы пишем в картах - «в постели активен», и не всегда это следует понимать буквально.
Он долго молчит, продолжая сжимать собственные плечи и смотреть в пол. Потом, покусывая потрескавшуюся от лекарств нижнюю губу, спрашивает тихо:
- Ты... наверняка знаешь?
- Я с Блавски говорил об этом.

Всё было просто: она задержалась на работе — третий раз за эту неделю, и без особой нужды. Я вошёл и сел на стол — прямо на её бумаги.
- Ты мне мешаешь, - сказала она, не поднимая глаз от какой-то писанины.
- Что, всё так ужасно, что не хочется домой идти?
- Много работы. Знаешь же, что мы открываем новое отделение, и я ещё готовлю передачу дел новому главному врачу.
- Ты врёшь, Блавски. Ничего срочного у тебя сейчас нет, но сначала ты позволила Корвину переселиться к тебе, а теперь сама думаешь, куда бы переселиться.
- Я сдаю ему комнату, - всё тем же ровным голосом возразила она. - Жить у Чейзов ему больше неудобно — Марта вот-вот родит, а ему сейчас нужен уход и покой. Своего жилья у него нет, и не скоро появится, судя по всему — страховка покрывает только часть реабилитации. А у меня есть комната, которой я практически не пользуюсь. Он говорил, что в России принято сдавать лишнее жильё в аренду — некоторые делают на этом целые состояния.
- Ага, понятно. И в какой позе ты предпочитаешь сдавать ему комнату, чтобы сделать на этом состояние? В миссионерской? Потому что иначе ему же не дотянуться. Он, наверное, и в миссионерской-то так и ползает по тебе, как испанский конкистадор по Великой Равнине.
Вопреки моему ожиданию, она не вспылила, только обречённо вздохнула:
- Ты стал злой... Мне жалко, Хаус, что между нами всё так натянулось и испортилось Иногда мне хочется поговорить с тобой, как раньше. Но я не могу. Ты злишься на меня из-за Джима, а я даже не знаю, виновата ли.
- В том, что переметнулась к доктору Пти-сайз? У большинства народов мира такое называется словом, переводящимся на английский язык, как «измена». Давай уже называть вещи своими именами, ладно? То, что ты проделала, возможно поначалу было продиктовано благими намерениями: не в силах больше в одиночку выгребать гружёную лодку против течения, ты хотела раскачать её и посмотреть, кто первым прыгнет за борт. Идея хороша — сам бы так сделал. Но перед началом такого эксперимента неплохо было бы ещё выяснить, кто умеет плавать. Особенно, если сама не умеешь.
- Я тогда ещё не знала, что не умею плавать, Хаус, - она, наконец, отодвинула бумаги и подняла голову так, чтобы смотреть мне глаза в глаза. - Я просто надеялась, что доступность сделает плод несладким. Не знала, что настолько попаду под влияние Кира. И вообще понятия не имела, что у нас что-то получится.
- А что, получается?
- Почти... - она на мгновение поникла, но тут же с воодушевлением вздёрнула подбородок: - Ты его не знаешь, как следует, Хаус. Он — умница, с ним не бывает скучно. Иногда кажется, нет ничего такого, о чём бы он не знал или, по крайней мере, не имел представления.
- Почему мне кажется, что ты сейчас себя уговариваешь?
- Потому что... Ну, да... В чём-то да. Но ведь так всё равно получилось бы, даже если бы я оставалась с Джимом. Любовь — это совсем не то, что нужно доказывать себе, как теорему в стереометрии, и тут я, кажется, обанкротилась, а раз так... Пусть лучше будет Корвин, как квартирант. И ничего не нужно доказывать.
- Так он тебя кормит баснями, как соловья? Или и мясца даёт поклевать? Серьёзно, Блавски, между вами, кроме искр, проскакивает что-нибудь материальное? Потому что когда мы чинили Корвина, я невольно подумал, что похвастаться ему в этом смысле нечем.
- У него с этим всё в порядке. Он получал гормоны, и сейчас их получает.
- Будь у него с этим всё в порядке, ему пришлось бы носить штаны другого фасона.
- Понимаешь, Хаус, - во взгляде Блавски появляется насмешка. - Некоторые вещи мне было бы трудно тебе доказывать, но, понимаешь, линейные размеры — не всегда самое главное.
- Ты с ним кончаешь?
- Хаус!
- Ответь.
- Ты хочешь знать, занимаемся ли мы сексом? Да.
- Я хочу знать, кончаешь ли ты с ним.
- Зачем тебе?
- Значит, нет?
- Это у тебя академический интерес или ты какую-то параллель сейчас мне провести  попытаешься?
Она тогда так и не ответила мне - снова занялась бумагами и начала спихивать меня со стола, а потом пришёл уборщик и сказал, что он лично предпочитает ночевать дома, поэтому станет убираться здесь прямо сейчас, что бы главный врач об этом не думала, потому что пусть она посмотрит на часы, а ему ночные дежурства не оплачивают, и в контракте этого нет.

Уилсон снова молчит, опустив голову и отдирая зубами от потрескавшейся нижней губы тонкие плёнки эпителия — до крови. Слизывает выступившую каплю. После чего задаёт чисто технический вопрос с ноткой недоверия в голосе:
- Как же он... карлик... и с аппаратами?
- Я её просил начертить схему с перекрёстными ссылками и стрелочками. Отказалась. С другой стороны, зачем ей мне врать?
- Она... - он вдруг вскидывает глаза, - …выглядит счастливой? Она... хвасталась или жаловалась?
Ух, ты! Хороший вопрос. Отвечаю почти с удовольствием:
- Не думаю, что она счастлива. Счастливой не выглядит. Скорее, жаловалась, чем хвасталась.
- А Корвин?
- Корвина я после выписки вообще не видел.
- А до выписки ты говорил с ним?
- О чём? О тебе? О Блавски? Нет.
- Ну, например, о том, будет ли он работать в «Двадцать девятом» и дальше.
- Уволить его предлагаешь?
- С какой стати? - он словно бы даже пугается этой мысли. - Нет, конечно.
- Потому что, если ты попросишь, я уволю. Правда, не сию минуту — Сё-Мин запретил до окончания проверки. Но если ты попросишь, я сейчас сделаю для тебя всё, что угодно.
Он медленно поднимает на меня взгляд и очень-очень внимательно смотрит прямо в зрачки, как будто надеется прочесть водяные знаки на моей сетчатке. А потом его глаза теплеют и влажнеют, и губы растягиваются в улыбке — и ласковой, и грустной, и хитроватой, и понимающей — такой родной, привычной улыбке Уилсона, что у меня самого начинает щипать в носу.
- Ну, так … - говорю глуповато и не очень последовательно, - давай, что ли, спать тогда?

Утром я с трудом выныриваю из обморочно-глубокого сна от назойливого электронного пиликанья будильника, медленно приходя в себя, лежу на спине, чуть ли ни улыбаясь, и не могу вспомнить, почему это, что со мной случилось хорошего: нога болит ещё и побольше, чем обычно, мочевой пузырь полон, и, значит, сейчас придётся вставать, делая себе этим ещё больнее, во рту, как нередко по утрам, помойка, в больнице царствует Сё-Мин, чёрт бы его побрал... Но вдруг улавливаю на кухне какой-то посторонний звук и вспоминаю: Уилсон.
И он — словно в ответ на моё озарение — появляется в дверях спальни: в толстовке и трениках, уже умытый, с влажными волосами, но ещё с остатками сна в розовом рубчике от шва наволочки на щеке.
- Слушай, ты не знаешь, где у нас может лежать корица? Понимаешь, яблоки я уже порезал, и белки оседают, а чёртова корица, как сквозь землю, провалилась И главное, я же помню банку: такая стеклянная, широкогорлая, с корабликом на этикетке. А?
- Кинь викодин. Там, на стуле, в кармане джинсов.
- А корица? - спрашивает, улыбаясь, но всё-таки тянется к стулу и извлекает знакомую оранжевую баночку-погремушку.
- Встану — найду тебе чёртову корицу. Давай сюда.
- Лови. Тебе во сколько на работу? К девяти? Нормально, как раз успеешь позавтракать.
- Сам не пойдёшь?
Несколько мгновений он зависает в задумчивости, словно что-то решая про себя. Потом уверенный кивок:
- Пойду. У меня ведь нет проблем с лицензией из-за... этого всего?
- Никаких, - заверяю его, проглатывая викодин.
- Возьми трость, - протягивает. - Похоже, сегодня у твоей ноги не лучший день, да? Напомни вечером — сделаю массаж. Хороший. Один псих научил. Японец. У него фантомные боли после того, как ему оторвало ногу винтом лодочного мотора. Большой любитель сладкого — я ему скармливал гостинцы от Кадди, а он в благодарность за это показал мне пару приёмов для твоей ноги. Только это надо перед сном, чтобы сразу лечь, чтобы в покое... Ну, что, как ты? Хотя бы приход есть? Встать уже можешь? Я помогу.
И в кои-то веки я не пытаюсь отвергнуть его помощь, с готовностью опираясь на подставленное плечо. Потом, так, действительно, легче идти.
Пока я вожусь в туалете и ванной, с кухни начинает просачиваться по всей квартире аромат яблочных оладьев с корицей — значит, он её всё-таки нашёл. Уилсон — отличный повар, но он, мне кажется, вымещает на продуктах свои нереализованные сексуальные фантазии, и результат впечатляет. Оладьи эти, например, так и хочется помять в пальцах, как лучшую в мире женскую грудь — такие они пышные и с красивым загаром. В соуснике — клубничный соус, в котором, кроме свежей клубники и сахарного сиропа, наверное, ещё с десяток тайных ингредиентов, в чашке — кофе со сливками, в высоком, запотевшем от холода стакане — грейпфрутовый сок с каплей бренди.
- Похоже, - говорю, принюхиваясь, - мне повезло с соседом.
- Ты ешь, - говорит. - Остывает же.
Сам еле ковыряется. Надкусил — положил обратно, на тарелку, чертит вилкой по соусу узоры. Неожиданно признаётся:
- Я себя похоже чувствовал, когда вернулся из Ванкувера. Немного не по себе почему-то. Думаю: вот приду сейчас в больницу, там — взгляды... люди... Будут заговаривать, надо будет что-то отвечать...
- Я тебя понимаю, - говорю, слизывая соус с пальцев. - Когда пришёл первый раз сюда после тюрьмы, наверное, чувствовал что-то похожее.
- А я помню, как ты тогда посмотрел на меня, - вдруг говорит он. - Ты смотрел, как будто хотел позвать меня на помощь. А я тебя оттолкнул...
- Ты просто испугался. Понял, что не всегда можешь овладеть ситуацией, и... ты испугался...
- Да, наверное... Но я тебе сделал тогда по-настоящему больно. Я помню...
- Ну, да, ты сделал, - не отрицаю я. - Но мы всегда время от времени делаем больно людям, для которых что-то значим... Боль — ещё не смерть. Она проходит.
- Не всегда, - с тонкой улыбкой говорит он, бросая многозначительный взгляд на мою ногу.
- Хорошо, не всегда. Но с ней тоже можно радоваться жизни.
- Не всегда, - настойчиво повторяет он.
- Послушай, Уилсон, это нечестно. Ты обещал мне быть самой храброй и жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу. Бамбуковый лес я же тебе предоставил...
Лучше, чем ожидал — он коротко смеётся.
- Отличный бамбуковый лес. Знаешь... я закутался в плед, и мне показалось, что я снова стал ребёнком. Показалось, что сейчас на краешек кровати сядет мама и споёт «У дороги дерево».
- И ты заплакал...
Он стремительно пунцово краснеет, как клубничный соус на его тарелке:
- С чего ты взял?
- Что, нет?
- Мы опаздываем, - говорит он, бросив взгляд на часы. - Во всяком случае, ты опаздываешь, потому что у меня ещё есть три дня на реабилитацию, а у тебя нет.
- Ты передумал идти?
- Я не передумал.
- Тогда надень костюм и побрейся. Щетина тебя, конечно, молодит, но делает похожим на разбойника с большой дороги. Не стоит подавать повода заподозрить тебя в апатии и абулии. Рубашка белая, галстук скромный, но дорогой — всё в твоём шкафу. Туфли на каблуке — будешь рослым парнем.
- У нас что, бал-маскарад? Тогда тебе не стоит одевать меня в то, в чём я обычно и хожу.
- Слушай, это ты беспокоился, как предстанешь в свой первый день перед коллегами. Я просто даю разумный совет — с тех пор, как вас с Блавски нашли в этом курятнике, ты уже два месяца, считай, не представал перед ними похожим на доктора Уилсона, заведующего онкологией клиники «Двадцать девятое февраля». Нужно поставить под этой историей черту и жить дальше. Белая рубашка — то, что надо. И не засучивай ты, ради бога, постоянно рукава —  вечно они у тебя изжёванные.
- Кто бы говорил... - оторопело бормочет он, красноречиво поглядывая на мой потёртый пиджак и рубашку без двух верхних пуговиц, мятую, как в первый день творения — в смысле, до изобретения утюгов.
- Покушаешься на мой имидж?
- Боже упаси!
- Тогда иди работай над своим. Твой одеколон тоже в шкафу. Последний писк сезона - «Секрет анальных желёз голубого енота с тонкой нотой мумифицированного дерьма мамонта».
- Вообще-то это «Cartier Declaration». И аромат определяется, как древесный.
- Ну, да, опилками он тоже пахнет.
- Не больше, чем твой «Versace Men».
- Не знал, что ты ко мне принюхиваешься.
Пока он бреется и подбирает галстук, я беспокойно посматриваю на часы — мне не хочется ни опоздать к началу утреннего совещания, ни прийти слишком рано, подставив тем самым Уилсона под перекрёстный огонь если не вопросов, то взглядов. Но всё проходит удачно — Уилсон появляется из своей комнаты во всей красе ровно за две минуты до начала совещания.
- Респект. Ты похож на страхового агента преуспевающей фирмы.
- Хаус, ты же сам...
- Спокойно! Всё, как надо.

АКВАРИУМ

«Кэмерон явно не справляется с должностью», - подумала Блавски, перечитывая очередную служебную записку. В онкологии, которая когда-то работала, как часы, появились ростки нездорового либерализма — Ней уже трижды обращала внимание заведующей на грубые нарушения дисциплины, но никаких мер не предпринималось. Наконец, вчера, когда доктор Лейдинг явился на дежурство на мониторировании навеселе, терпение Ней лопнуло, и она подала рапорт непосредственно главному врачу, заодно упомянув и о предшествующих косяках — не сданной вовремя в аптеку баночке просроченного оксикодона, перепутанных предметных стёклах и порезе скальпелем во время малой амбулаторной операции, который доктор Роберт Чейз не счёл нужным зафиксировать, как аварийную ситуацию. Последнее особенно злило, потому что после неё и Хауса Роберт был главным претендентом на заведование «Двадцать девятым февраля», а подобные косяки ставили его административную компетентность под сомнение не только в её глазах, но, что ещё важнее, в глазах Кадди и «Доктора Смита», если до них доведут суть нарушения.
Поэтому ещё до совещания она окликнула Чейза в коридоре и строго потребовала объяснений.
- Я вскрывал гнойник у спицы Корвину, - сказал Чейз. - Скальпель ещё не контактировал ни с гноем, ни с кровью, когда я порезал палец. Поэтому я и не написал в журнале.
- Но ты всё равно должен был написать в журнале, Чейз. Написать и указать в примечании, что ни с гноем, ни с кровью скальпель не контактировал.
- Бессмысленная профилактика, бессмысленные анализы и куча потерянного времени.
- Это твоя работа. И почему ты занимался ей у онкологов, а не просто в хирургии?
- Я согласовал это с Кэмерон.
Блавски едва удержалась от ехидного замечания о том, что с увеличением срока беременности Марты согласования с Кэмерон стал требовать практически каждый чих Чейза.
- Не кобелируй, - предупредила Блавски. - Солью жене.
- Ей нельзя волноваться, - нахально напомнил Чейз.
- А что за история с оксикодоном?
- Почему я должен знать обо всех историях, которые происходят в онкологии?
- Потому что ты уже знаешь. Я ничего не говорила про онкологию. И ещё потому, что пока ты мой заместитель.
- Оксикодон Кэмерон выписала Хаусу.
- Просроченный?
- Он не был просроченным, но Хаус его вернул через два часа, как просроченный, потому что количество таблеток предполагало приём в течении месяца, а срок годности не превышал двадцать дней.
- Это и означает просроченный, Чейз.
- Нет, потому что флакон был с малой фасовкой - пятьдесят таблеток. А вернул он — сотку.
- Гм... - сказала Блавски, не совсем понимая суть хаусовой комбинации. - Ты хочешь сказать, Хаус добровольно расстался с полсотней таблеток? Ему заменили?
- Да. Извинились и заменили.
- На «сотку»?
- Естественно.
- Почему же не сдали просрочку в аптеку?
Чейз усмехнулся и сморщил нос.
- Потому что это оказался не оксикодон.
- А что же?
- «Тик-так», мятные таблетки.
- Убью Хауса!
- Само по себе действие бессмысленное.
- Убийство Хауса?
- Нет. Подмена препарата. Все наши аптечные закупки идут через Хауса, за его подписью. По сути, это кража у самого себя. Ради спортивного интереса.
- Но у него всё равно могут быть неприятности из-за этого.
- Я знаю, поэтому и не стал поднимать шум.
- Ней стала.
- Но она же тебе сообщила — не кому-то ещё, - пожал плечами Чейз. - Ней — буквалистка, она иначе не могла. Ну, реагируй - накажи его. Лиши сладкого.
- Ты очень легко к этому относишься, - недовольно сказала Блавски. - Последнее время у меня ощущение, будто мы здесь не работаем, а играем в «больницу».
- Мы не можем прийти в себя после того инцидента, - серьёзно сказал Чейз. - Слишком много всего навалилось, персонал выведен из строя. Нужна твёрдая рука, а у тебя, при всём уважении... Ты не обижаешься?
- Не обижаюсь. Я сама знаю, что быть главным врачом  - не моё, но Хаус самоустранился, и подходящего кандидата пока нет, а брать человека со стороны не хотелось бы.
- Хаус был хорошим главврачом, - кивнул Чейз. - Но он в это уже наигрался. Его прельщает возможность спокойно заниматься любимым делом — медицинскими загадками, исследованиями, наукой. Администрирование для него скучно. Когда-то я видел образец управленца в лице Кадди, но отдать ей «Двадцать девятое» в полное распоряжение...
- Об этом я тоже уже думала, когда речь ещё шла о переподчинении. И у Кадди бы получилось, но...
- Хаус не захотел бы кататься на карусельной лошадке всю жизнь, - подхватил Чейз. - И это — его больница. А что он думает сам? Вы же не могли не обговаривать с ним случай, если ты уйдёшь. А ты уйдёшь.
- Он предлагал троих, но все трое — не совсем хороший вариант.
- Меня? - спросил Чейз, ткнув себя большим пальцем в грудь.
- Тебя, да. Но ты — оперирующий хирург, и как завхирургией больше подходишь. Но всё-же заместителем моим он рекомендовал именно тебя.
- А другие?
- Корвин. Кир был бы идеальным руководителем — разумным и жёстким, если бы не эта история с его самоубийством, если бы не его карликовость... Но Хаус этот вариант пока не отверг.
- А третий?
- Вуд.
- Вуд? - Чейз широко раскрыл глаза. - Ни за что бы не подумал, что Хаус может всерьёз предлагать Вуда.
- Ну, наверное, он знает его лучше, чем ты.
- Хотя... - пробормотал Чейз и задумался. Но Блавски подтолкнула его легонько в направлении кабинета Хауса:
- Совещание. Давай, пошли.
В кабинете уже висел на своём громоздком приспособлении для поддержки позвоночника и таза Кир Корвин. Это был его первый выход на работу — пока на три часа через день, но он настоял, и Блавски не стала возражать. Оперировать он, правда, пока не мог, но обещал смотреть амбулаторных и помочь с перевязками. О планах Хауса в отношении себя, как главврача, он пока ничего не знал — Блавски не говорила ему, поэтому с вызовом поглядывал только на Чейза, своего начальника.
- Привет, - сказал ему Чейз. - Рад тебя видеть,- и сел рядом.
Сегодня впервые Блавски увидела на утреннем совещании почти полный состав сотрудников — жизнь продолжалась, раны заживали. Отчаянно хромая, прибрёл на новеньком протезе Буллит, с трудом протиснулась к мужу Марта, дорабатывающая последние недели перед родовым отпуском, вошла традиционно присутствующая Ней и, не поднимая глаз, села на отдельный стул у подоконника, угрюмый, остановился у двери Лейдинг. Трэвис, Вуд, Кэмерон, Колерник, Рагмара, Мигель, Чэнг — по настоянию Блавски сегодня присутствовали не только заведующие, но и остальные врачи. Куки, Тауб, взятый буквально за день до наложения моратория на кадровые изменения молодой психоневролог Дастин Энн, худощавый темнокожий парень, выходец из мрачных кварталов Чикаго, окончивший университет всего два года назад и прошедший интернатуру в рекордные сроки, ещё одна новенькая — Элли Ли, несмотря на фамилию, ничуть не китаянка, немного разбитная, но отличный клинический фармаколог. Пришёл постоянно присутствующий на всех совещаниях представитель министерства — Джон Смит. Наконец, последними явились Великий И Ужасный и — вот сюрприз — Уилсон. У Блавски сразу болезненно сжалось сердце при виде отчаянно-худого, бледного лица Джима, на котором глаза стали огромными, как чёрные дыры. Но он улыбнулся, ответил на приветствия и сел в уголок дивана — такой же, как всегда — аккуратный, подтянутый, в белом халате с бейджиком, дозиметром и ручкой в специальном держателе на кармане, источающий тонкую ноту архаичного дорогого аромата. На запястье — тоже привычно — виднелся из-под манжеты браслет круглосуточного мониторирования экспериментального больного, и единственный мелкий штрих, говорящий о том, что с ним совсем недавно что-то было не так — до мяса обгрызенные ногти вместо привычного сдержанного мужского маникюра.
Хаус шагнул к столу, как всегда, опираясь на трость, морщась и сильно припадая на больную ногу, наклонился и что-то зашептал Блавски на ухо. Он шептал долго, и по мере этого шёпота лицо у Блавски всё сильнее вытягивалось, наконец, она с трудом проглотила пересохшую слюну и сказала — официально, для всех — что рада приветствовать доктора Уилсона, поправившего своё здоровье и вернувшегося к работе, особенно сейчас, когда столько дел в связи с открытием нового отделения.
Уилсон чуть улыбнулся, привстал, кивнул, сел. Хаус прошёл и уселся рядом, задом потеснив и его, и тоже устроившуюся на диване Кэмерон. При этом ладонь Хауса зачем-то нашла и накрыла кисть Уилсона сверху, хозяйски, прочно, да так и осталась, иногда чуть приподнимаясь и успокаивающе похлопывая пальцами. Явно без участия Хауса, в это время внимательно слушающего, что говорит Блавски.

Блавски же говорила о том, что мораторий на увольнения, декларированный проверяющей стороной, уже приносит свои плоды: дисциплина разболталась, врачи позволяют себе небрежничать с документацией, стёрлись отчётливые грани между отделениями, и отличные специалисты распыляются.
- Мы должны реорганизовать клинику в соответствии с изменившимся профилем, - говорила Блавски, машинально постукивая карандашом по столу. - Если раньше нашим основным направлением была общая диагностика, то сейчас мы всё больше становимся онкоцентром, к тому же, довольно узким онкоцентром. Уже около года онкология стала не только крупнейшим, но и, пожалуй, самым востребованным нашим отделением, но она при этом пьёт кровь других отделений, и мы должны определить документально как свой профиль, так и свою иерархию. Мы всё это обсуждали уже однажды на учредительном совещании и, если вы помните, доктор Хаус тогда чётко определил как структуру подразделений, так и их взаимоподчинение. Однако, кое-что изменилось, и, в частности, статус доктора Хауса, который, оставаясь держателем основного капитала, окончательно отказался от крупного администрирования, согласившись занять пост заведующего отделением. Я точно так же слагаю с себя полномочия главного врача, но прежде, чем это сделаю, познакомлю вас с результатами нашего совместного с Хаусом и доктором Кадди обсуждения реорганизации клиники «Двадцать девятое февраля»
Она сделала небольшую паузу, чтобы отпить из стакана глоток минеральной воды, и во время этой паузы в помещении воцарила настороженная тишина. Некоторые уже знали о грядущих переменах, но не вполне представляли себе, каких именно, для других сообщение Блавски о реорганизации явилось полной неожиданностью.
- Итак, - продолжала Блавски, - поскольку онкологическое отделение, как самостоятельное, утрачивает смысл, оно будет расформировано, а на его базе создано пропедевтическое и хирургическое. К пропедевтическому приписывается вся диагностика со всеми её приборами и лабораторией. Глава отделения — доктор Хаус. Врачи: доктор Мигель, доктор Рагмара, доктор Марта Чейз, доктор Вуд, доктор Ли. Хирургическое отделение. Глава — доктор Роберт Чейз, в подчинении — доктор Корвин, доктор Колерник, доктор Куки, доктор Лейдинг, доктор Тауб. Третье отделение — амбулаторное и дистантное — включает гнотобиологию. Доктор Трэвис, доктор Чэнг, доктор Буллит, доктор Кэмерон. Глава отделения — Кэмерон. Ней позже распределит средний персонал. И, наконец, психолого-психиатрическое и реабилитационное отделение. Заведовать им буду я. В подчинении — доктор Энн, и у нас ещё одна вакансия, которая будет занята после снятия моратория на кадровые перестановки. Что касается помещений — кабинетов и палат — я думаю, мы решим эти вопросы в рабочем порядке.
- Подождите, постойте! - вдруг раздаётся резкий, протестующий возглас, и Уилсон вскакивает с места, как человек, чьё терпение истощилось и лопнуло. Его лицо розовое от возмущения. - Вы не назвали меня, доктор Блавски — это следует понимать, как моё увольнение? Но моей лицензии никто не опровергал, у меня есть заключение о состоянии здоровья и дееспособности, и я имею право, если не на заведование онкологией, которую вы просто уничтожили, то, по крайней мере...
- Доктор Уилсон, - перебивает его Блавски, и её голос звучит не просто официально, но как-то даже подчёркнуто официально, строго и отчуждённо. - Я рассчитывала поговорить с вами об этом в приватной обстановке, но поскольку уж всё вышло именно так... Как слагающий с себя полномочия главный врач, по поручению учредительного совета — с одобрения руководства головного учреждения и в соответствии с разрешением представителя министерства в лице доктора Джона Смита на внутренние кадровые перестановки - я прямо сейчас вынуждена просить вас согласиться принять должность главного врача клиники «Двадцать девятое февраля».
Несколько мгновений Уилсон выглядит, как громом поражённый, после чего беспомощно оглядывается на Хауса.
- Аминь! - говорит Хаус, нашаривая рукоятку трости, прислоненной к подлокотнику. - Идёмте работать.

ХАУС

Он настигает меня в коридоре — красный и взъерошенный, пылающий негодованием:
- Хаус!
- Си, мон женераль!
- Нужно поговорить.
- Ладно.
- Не здесь.
- Ладно, - покладисто соглашаюсь. - Веди меня в комнату без окон с металлической цепью на потолке и испанским стулом. Но хочу заранее заявить: это лживый донос. Я не чертил на стенке туалета богомерзких знаков и не вылетал из окна на полотёре.
Хоть бы улыбнулся. Хватает меня за рукав, тянет в сторону, почти дёргает, как пёс.
- Уилсон, я же хромой, я упаду так.
Сопит, заталкивает в первую попавшуюся дверь — это предшлюзовая гнотобиологии.
- Уилсон, секс на работе — плохо.
- Да? - говорит высоким звенящим голосом. - А то, что было на совещании, называется каким-то другим словом? Мне показалось, ты всё «Двадцать девятое» подложил под меня, как шлюху. Они до сих пор опомниться не могут.
Я оглядываюсь по сторонам, вижу тумбочку для хранения стерильной одежды, присаживаюсь на неё, используя трость, как дополнительную опору.
- Это ты опомниться не можешь. А что, собственно, такого из ряду вон выходящего случилось? Блавски осточертело это кресло, она уходит с головой в психиатрию. И уж, коль скоро мы становимся онкоцентром, так ли странно, что возглавит клинику врач-онколог? Не Лейдинга же мне предлагать на эту должность.
- Но и не меня!
- Почему не тебя?
- Давай подумаем. Может быть, потому что я — неудачник, псих, подсаженный на «лёд» наркоман? Или потомучто мне жить осталось два понедельника? Или, может быть, потому что ещё вчера днём я ел картофельное пюре в психушке? Господи! - он запускает обе руки в волосы и смешно тянет за них, мотая головой. - Я — и главврач? Я — панда, несчастная панда, идиот, попадающий в истории, вечный алиментщик, банкрот во всём? Я? Я? Придумай шутку посмешнее, Хаус!
- Ты хороший врач, - говорю я задумчиво. - Ты аккуратист, педант, в чём-то даже перфекционист. Тебя любят и уважают пациенты. К тебе хорошо относятся коллеги, и ты будешь относиться к ним уважительно, даже облечённый властью. Ты умеешь погасить любой конфликт, ты знаешь законы о профессиональной деятельности и умеешь разговаривать с юристами. Ты почтителен с начальством, ты разумен, ты отлично знаешь практическую медицину. Ты — единственный человек, кого я иногда слушаю, кто мог бы управлять мной. И ты уже был у меня администратором — ты раскачал всю эту махину, ты создал больницу «Двадцать девятое февраля».
- Я подарил её тебе. И хотя это был в какой-то степени троянский конь, я какое-то время думал, что тебе мой подарок... нужен.
- Нужен. Даже необходим. И ты был прав, делая на него ставку. Ты обыграл меня. Ты сделал всё, что хотел, так, как хотел, и я, положа руку на грудинно-ключичное сочленение, не могу сказать, что я не рад этому. Я влюблён в «Двадцать девятое февраля» не меньше, чем ты был влюблён в свой покойный «харлей». Но теперь будь последовательным: подарил машину — подари и шофёра. Я не хочу крутить баранку — мне нравится ехать на заднем сидении. На, - выдёргиваю из его же нагрудного кармана расчёску и протягиваю ему — Причешись. Главному врачу не стоит ходить лохматым.
Вижу, что его попустило, и на место возмущения вползает сомнение.
- Я не справлюсь, - жалобно говорит он.
- Ты справишься. Я тебе помогу, и Блавски поможет тоже.
- Ты не видел, как они смотрели на меня? Лейдинг, Корвин, Куки, даже Чейз?
- Чейз сам метил на твоё место — у него это пройдёт после фазы отрицания на стадии торговли. Лейдинг и Корвин — просто олени в сезонной линьке, причём Корвин — карликовый.
- Хаус, ты сделал это нарочно, - обличающе говорит он, уставив указательный палец мне в грудь.
- Конечно, нарочно. Я всё делаю нарочно. Нечаянно могу только чихнуть в шкафу.
- Ты просто хотел, чтобы я занялся чем-то таким, чтобы дел по горло, чтобы не осталось времени на рефлексии и нытьё, чтобы был ответственным лицом, чтобы от меня что-то зависело, чтобы я ощущал свою значимость, и ещё, чтобы сто раз подумал, прежде чем снова закинуться амфетаминами.
- Ты меня раскусил, - говорю. - Теперь пойди дальше: сделай, чтобы так и было.
- Хаус...
- Я серьёзно, Уилсон. Ты же сам чувствуешь, как это тебе необходимо сейчас. Ну, признай, что чувствуешь.
- Хаус, я — недолеченный псих. Я был в дурке.
- Я — тоже, и это не мешало мне возглавлять больницу, как и Кадди это не мешает иметь весь персонал ПП. Твоя лицензия в порядке, диагноз, даже если его озвучить, не лишает тебя дееспособности, а уж положение твоей должности на иерархической лестнице вообще не Сизуки определять...
Ну, хорошо, это психиатрия. А соматика? Ну, сколько, по-твоему, я ещё протяну?
- Уилсон, я — не гадалка.
Но он, закусив растрескавшуюся губу, отрицательно мотает головой:
- Ты — врач, и не самый плохой. Неужели сделать прогноз для тебя запредельно?
Мне очень не хочется отвечать на этот вопрос, но и врать ему, и просто промолчать мне кажется сейчас неправильным, и я отвечаю неохотно, но честно:
- Лет пять-шесть... Если повезёт, немного больше.
- И сколько из них я смогу быть активным?
- Ну, где-то на год меньше. Уилсон... я, наверное, открою сейчас для тебя Америку, но люди, знаешь ли, смертны. Это — повод не занимать руководящие должности?
- Это повод соразмерять свои силы.
- Ну, хорошо, - наконец, уступаю я. - В конце концов, против твоего желания тебя никто не может вынудить. Следующим кандидатом у меня был Корвин, так что, если ты решительно не хочешь, пойду поговорю с ним.
- Что? - брови Уилсона ползут вверх. - Корвина — главврачом «Двадцать девятого февраля»?
- Да, я уже говорил об этом с Блавски, неожиданностью для неё не будет, так что...
- Хаус...
- Что? - теперь уже я поднимаю брови, делая наивное лицо.
- Ты серьёзно или разводишь меня?
- Ну, он, конечно, пониже тебя, но властности ему не занимать, ума — тоже, а уверенности в себе ему на десяток таких, как ты, хватит. Нет, Уилсон, я тебя ничуть не развожу: если не ты, то он.
- Подожди... - он держит паузу, привычным жестом потирая шею.- Хаус, я тут подумал... Вообще-то пять лет — не так уж и мало...
- Ну, так и что ты решил? Могу я тебя поздравить со вступлением в должность?
Тяжёлый обречённый вздох и протянутая рука:
- Поздравляй.

УИЛСОН

- Это деловой ужин — я так должен понимать? - спрашиваю я, чуть-чуть, через силу,  улыбаясь и трогая лодыжкой пристроенный у ножки стола портфель с документами.
Я устал. Устал почти до потери сознания. Горы документации, которые пришлось пересмотреть за день, могли бы претендовать на самую значительную возвышенность в мире, телефон раскалился от звонков, и всех моих собеседников хватило бы, чтобы открыть небольшой конгресс, что они и пытались сделать, используя меня, как связующее звено.
- Больше похоже на военный совет, - тоже одними уголками губ улыбается Блавски.
- Больше похоже на две супружеские пары, которые дружат домами, - ухмыляется Хаус, уже высматривая, с чьей тарелки будет таскать еду.
- Ну нет, мы с Блавски не похожи на супружескую пару, - холодно улыбается Кадди, и Хаус смеётся и грозит ей пальцем:
- Один-ноль в твою пользу, ехидна!
На этом, по всей видимости, разминка-пикировка кажется ей законченной, и она протягивает мне руку, и её улыбка уже не подморожена колкостью:
- Я тебя поздравляю с новой должностью, Джеймс. Надеюсь, у тебя всё получится.
- Я тоже на это надеюсь, - пожимаю плечами я. - Но уже предвижу сложности. Хирургическое отделение...
- А что с ним? - запальчиво встряхивает волосами Блавски.
- С ним, я так понимаю, карликовость? - Хаус хмыкает и тянется вилкой к куриному крылышку в панировке на её тарелке.
Ну, вот что за человек! Он даже еду ворует с умыслом не просто наесться из чужой миски, но и что-то проиллюстрировать, подчеркнуть или отметить — до сих пор не могу забыть, как он под волнующую историю о некупируемом кровотечении собрал как-то с моей тарелки весь клубничный джем наскоро приготовленным из вилки и пончика тупфером. И я, честное слово, вздохнул с облегчением, когда исчезли последние капли — ведь в тот момент это знаменовало победу Хауса над болезнью.
- Чейз не вполне доволен моим назначением, а Корвин откровенно недоволен. Мне будет нелегко с ними взаимодействовать.
- А ты не взаимодействуй — ты приказывай, - советует Хаус, примериваясь, как бы макнуть крылышо с тарелки Блавски в соус на тарелке Кадди. - Слышал такое слово: «субординация»?
- Не слушай его, Джим. Просто не мешай им работать, и они сами справятся. Отделение Чейза куда более зрелое, самостоятельное и ответственное, чем отделение Хауса... Не трогай мою курицу!
- И не расслабляйся, - говорит Кадди, выдёргивая свою тарелку у Хауса из-под носа. - Не надейся, что дружеские чувства к тебе будут для него что-нибудь значить, когда он пойдёт напролом, как носорог. Только дай слабину — он у тебя мигом на шее окажется.
Хаус на это только ухмыляется, но мне почему-то кажется, что ему должно быть обидно — с кем-с кем, а уж со мной-то он всегда считался, а если оставить в стороне те розыгрыши и подначки, которые, пожалуй, да, бывали у него на грани фола, никто больше не заботился обо мне так, как он. Я вспоминаю табличку со своим именем на двери и свой персональный «бамбуковый лес», и мне хочется сказать или сделать ему что-нибудь очень хорошее, такое, что могло бы заставить потеплеть взгляд его пронзительных глаз, а ухмылку превратить в улыбку. Но я не нахожу ничего подходящего — разве что тарелку с любимой им хрустящей капусткой в тесте подвинуть к нему поближе.
- Будет забавно, - говорит Хаус, поднимая брови и лениво растягивая слова, - если Уилсон, как руководитель, сделает тебя и добьётся-таки переподчинения клиник.
Вопрос с переподчинением после визита монгольфьера увял на корню. И Кадди, почувствовав, что время уходит, активно приступила к слиянию клиник под свою эгиду. Все затеянные преобразования, призванные оттенить нашу профильность, были, по большому счёту затеяны Хаусом и Блавски именно сейчас ещё и чтобы проотивостоять ей. Профильный научный центр подмять потруднее, чем собственный филиал, хотя для Кадди нет ничего невозможного. Бешеное честолюбие в сочетании с почти мужским умом и совершенно женской натурой делает её опаснейшим конкурентом.
- Не в этой жизни, - говорит Кадди. Весь её вид источает самоуверенность.
- А зачем нам переподчинение? - тоже старательно приподнимая брови, говорю я — и ловким движением вилки макаю в её соус свою курицу. - «Двадцать девятое февраля» сейчас практически  узкопрофильный центр, со своей спецификой - зачем нам вешать на себя заботу о колоссе на глинянных ногах, таком, как ПП? С другой стороны, и как ваш придаток мы уже не можем работать — у нас другой уровень. Вы — клинический госпиталь, мы — скорее уж, научный центр, институт. Я сейчас не о количественном вопросе говорю, хотя перспективы на расширение у нас имеются, и даже не о качестве аппаратуры — гнотобиология у нас лучше, но ваши сканеры круче наших, а лаборатория вообще в сравнение не идёт. Но я о задачах, об основных, так сказать, целях нашей и вашей работы. Подчинение, филиальность, как таковая, подразумевает совершеннейшую общность задач, а они рознятся. Вы осуществляете диагностику и лечение в самом широком смысле, не проводя сортировки, мы заточены на онкологию и трансплантологию, как научную, в первую очередь, задачу, хотя предпочитаем научно-практический подход чисто научному. Тем не менее, у нас лучшее в штате общее диагностическое отделение, один Хаус — это имя. А у вас, как я уже сказал, хорошая функциональная диагностика, лучшее оснащение, и вы собираетесь наложить лапу на наш гистоархив.
- Объединить, - поправляет Кадди. - на нашей базе просто потому, что у нас площадь позволяет это сделать, а у вас нет. Не подражай Хаусу, Джеймс. Когда ты это делаешь, у тебя получается вульгарно, будь то мой соус, будь то ваш гистоархив.
- Заметь, я пока ещё не сказал, что я против перевода гистоархива на вашу базу. Мы можем обговорить условия пользования им, как для ПП, так и для «Двадцать девятого», где бы он ни находился - в общем, гистоархив не такая вещь, чтобы из-за неё ссориться, - и поспешно продолжаю, пока удивление на лице Кадди не начало подтаивать пониманием. - Я даже думаю, ни в оснащении наших больниц, ни в их кадровой структуре нет вообще ничего такого, из-за чего следовало бы ссориться.
Хаус, который уже понял к чему я клоню, перестаёт жевать, его вилка зависает неподвижно.
- Так что я предлагаю оставить в стороне скользкие вопросы переподчинения и утвердить паритет, как форму сотрудничества двух разнопрофильных, но в чём-то пересекающихся в интересах клиник. На взаимовыгодных условиях. Мы предоставляем вам диагностическое и гнотобиологическое отделение, дистантную диагностику, гистоархив, консультирующего фармаколога — на нашей базе, вы — большой универсальный сканер, генетическую и аналитическую лаборатории и несколько мест в палатах.
- Гистоархив на вашей базе? А если... Что хочешь за него?
Ух ты! В этом предложении уже так откровенно проглядывает Хаус, что я начинаю подозревать, не передаётся ли геймерство и манипуляторство половым путём.
- Старлинга и Варгу, - говорю я, гадко улыбаясь. - Они стоят гистоархива.
- Людей я обменивать не могу. У них своя добрая воля.
- Берусь переманить, если ты тронешь Куки.
Кадди выглядит озадаченной. Что это? Она не уверена в своих силах и боится проиграть? И она отступает:
- Если я не буду, пообещай, что и ты не будешь.
- Не трогай гистоархив. Он — мой. Можешь пользоваться, но с места не трогай.
- Ладно. Можешь пользоваться сканерной в порядке общей очереди.
- И лабораторией?
- И стерильной средой?
- В порядке общей очереди.
- И диагностикой Хауса?
- Если он сочтёт твой случай достойным внимания. И ортопедией?
- Если Оуэн согласится. Выходи на него сам. И Корвином?
- Выходи на него сама. Стационаром?
- Пять общих коек ваши. Дистантным мониторированием?
- Нет.
- Нет?
- Это программа исследований, у нас нет свободных каналов.
- А у меня нет свободных генетиков.
- Хорошо. Но о взаимных обязательствах и паритете составим договор, чтобы это не было пустым бла-бла, которое ты завтра же оспоришь.
- Его всё равно придётся утверждать в министерстве.
- С этим не будет проблем, - говорю, думая, что при необходимости надавлю на них через Сё-Мина.
- Ты уверен?
- Я уверен.
- Ну, хорошо, я готова, в принципе, рассмотреть проект, если ты...
Вытаскиваю из портфеля папку и небрежно бросаю перед ней на стол, чуть не забрызгав соусом:
- Вот проект. Подписывай.
Она смотрит на меня с таким изумлением, словно я взобрался на стол и танцую на нём стриптиз.
- Так у тебя он был готов с самого начала? И все эти разговоры просто для того, чтобы вернее насадить меня на крючок?
- Но ведь получилось. Давай, подписывай. Я полдня на него убил. Подписывай. Моя подпись уже там. Вот ручка.
Она всё ещё не может оправиться от удивления. Медленно, как под гипнозом, опускает глаза, читает, снова смотрит на меня.
- Подписывай.
Закусив губу, аккуратно, старательно подписывает оба экземпляра.
- Хаус, подписывай.
Усмехнувшись, он размашисто расчёркивается, как председатель правления.
- У своего босса утром подпишешь, - говорю, передавая папку Кадди. - Будут проблемы — звони. Хотя, если объяснишь ему про архив и гнотобиологию, думаю, проблем не будет. По сути, у нас с ПП и так паритет — просто мы законодательно закрепляем взаимовыручку вместо соперничества. Хватит с нас и конкуренции с Центральной, которую мы, кстати, объединившись, сделаем. И не забывай, что впереди очередной гранд, который ни тебе, ни мне не повредит. О порядке взаимных финрассчётов я там, кстати, тоже написал, как вариант, но это дискутабельно. Если будет нужно, потом внесём поправки. А пока просто упомяни о гранде на собрании правления. Думаю, этого будет достаточно... Какой десерт хотите, девочки?
- Десерт? - переспрашивает Кадди с таким изумлением, отчасти смешанном с негодованием, словно я спросил её о размере лифчика или датах менструального цикла.
И тут Хаус не выдерживает — закрывает лицо руками и хохочет так, что плечи трясутся.
- Ну, как хотите, - говорит лукаво улыбаясь Блавски. - А мне закажи, пожалуйста, меренги с вишнями, Джим.

- Красавец! - говорит Хаус, выруливая с парковки. Мы к этому моменту уже развезли по домам Кадди и Блавски, и поменялись местами, потому что я почувствовал, что ещё немного — и я засну за рулём. - Я горжусь тобой. У тебя хватка бульдога и сострадание крокодила. Ты — идеальный главврач, а мог бы быть и кровавымузурпатором, если бы поднапрягся.
Я пожимаю плечами:
- Сыграл в Кайла Кэллоуэя. Выхода не было — ты же видишь, какие у неё аппетиты. Я пол-вечера чувствовал себя, как подкаблучник, осматривающий с женой новую квартиру: «А тут мы, любимый, поставим нашу гнотобиологию. А этот архив надо будет обшить рюшами, как, помнишь, мы видели у Смитов...» Если бы уже сегодня мы не подписали этот пакт о ненападении, завтра у нас на бейджиках вместо цифр и змей красовались бы кленовые листья.
Хаус весело смеётся второй раз за вечер, а я отворачиваюсь, чтобы не видеть, как он смеётся, и чтобы не портить ему смех выражением своего лица, и смотрю в окно. За окном чёрные сплошные силуэты кустов подтаивают местами в оранжевом фонарном свете, и становятся видны резные пятипалые листья. Канадский клён — эмблема «ПП», эти листья везде — на бейджах и бирках к аппаратуре, на ящиках трансплантологов и стеклянных дверях реанимации, и даже на лацкане блейзера Кадди золотая брошь в виде кленовой ветви - подарок какой-то спонсирующей компании. До сих пор не по себе от навязчивого воспоминания, какими глазами она смотрела, когда я, улыбаясь, как деревянный болванчик, сунул ей на подпись наш как будто бы только что заключённый «пакт о ненападении». Смотрела так, словно не узнаёт меня в этом новом, незнакомом типе. И, наверное, действительно я был неузнаваем - «хватка бульдога, сострадание крокодила». Сам для себя тоже неузнаваем, как будто играю чужую роль, надев чужой костюм.

Мысли путаются от усталости. За весь день никаких стимуляторов, кроме бокала сухого вина. Запомнилось почему-то, как Блавски, глядя мне в глаза, потянулась через стол и тихонько стукнула краешком своего бокала о край моего:
- За твою новую должность, Джим, - именно в такой формулировке.
И хотя Кадди подхватила: «За тебя, Уилсон», я почувствовал, что ко мне самому тост никакого отношения не имеет. Но этот бокал я выпил. Залпом, как горькое лекарство, как пьют плохой виски — не чтобы распробовать, а чтобы опьянеть. И, действительно, слегка опьянел, хоть это и было сухое вино, опьянел, как будто выпил в этом бокале залпом весь  мучительно-длинный день.
Разумеется, никаких поздравлений со вступлением в должность я не ждал — заявление Блавски вызвало, скорее, лёгкую оторопь. Но и подчёркнутой холодности не ждал. А получил. Особенно от Чейза, который, поравнявшись со мной, просто скользнул по мне взглядом, как по предмету интерьера, и отправился в своё отделение. Корвин поковылял за ним, ворча себе под нос, как злой, но больно пнутый и потому боящийся в открытую наброситься кобель. Тауб тоже ускользнул, пряча глаза, а Кэмерон хоть и пробормотала несколько поздравительных слов, снова наскоро чмокнув в щёку прохладными губами, но в этом мимолётном поцелуе было столько чисто Кэмероновского жалостливого сочувствия, что мне стало только хуже.
За весь день ни Корвин, ни Чейз не дали мне возможности и словом с ними переброситься. Впрочем, с Корвином я встречи и не искал, но вот Чейз... Так хотелось, чтобы он пересилил профессиональную ревность и просто улыбнулся своей светлой мальчишеской улыбкой: «Новый босс? Ну, вот как теперь тебя — такого важного - позовёшь в бар надираться с девочками?», - что-нибудь в этом духе... И весь день у меня было такое чувство, как будто я что-то у них у всех украл... До тех пор, пока в кабинет не зашла Марта Чейз. За два часа до этого Блавски сухо и кратко ввела меня в курс дел и передала бумаги: «Просмотри пока сам, хорошо? Если будут вопросы, запиши — я потом постараюсь ответить», - она всё ещё командовала мной. Я закопался в бумаги так основательно, что потерял счёт времени и даже не вспомнил о том, что собирался сделать блиц-обход в стационаре — впрочем, похоже, без меня обошлись.

- Эй, ты спишь, что ли? - это Хаус. - Я говорю, может, пива ещё взять?
Он сбросил скорость, заметив по левому борту небольшой винный погребок, где можно посидеть под старый джаз, и где есть приличное пиво на вынос. Из окон, полуприкрытых красно-коричневыми шторами капает на тротуарную плитку мягкий уютный свет, саксофон негромко мурлычет, и я вспоминаю один похожий бар, где мы зависали в один из вечеров своей погони за ветром. Вспоминаю с ностальгической печалью, потому что, оказывается, именно в тот вечер у меня было всё, что нужно — вкусная еда, хорошая выпивка, приятная музыка и развалившийся на стуле рядом со мной поигрывающий своей чёрной тростью Хаус. Я, видимо, как-то по-дурацки устроен, если могу быть счастлив только в мечтах и воспоминаниях, но никогда здесь и сейчас.
- Алло, спящая красавица! - теребит меня успевший уже припарковать автомобиль у входа в погребок Хаус. - Ты будешь пиво? Взять пару банок?
- Не знаю. Как хочешь...
- Не «как хочешь», а давай сюда кредитку. Теперь у тебя командная должность, ты серьёзно зарабатываешь, не то, что я — не будь скупердяем.
Отдаю ему карточку, удивляясь, что не погнал «сбегать» за пивом меня. Нет, сам — перегнулся, дёрнул трость с заднего сидения, морщась и придерживая рукой больную ногу, вылез.
- Подожди здесь. Не спи — угонят вместе с машиной.

Марта появилась, когда я, зарывшись с головой в бумаги, уже принялся обеими руками ерошить волосы от бессилия до конца в них разобраться.
- Насчёт отпуска, - она протянула мне заявление. - Подпиши, пожалуйста...
- Господи! Ещё документ?
- Просто подпиши. Не читая.
Она присаживается на край стула, кладёт ладонь на живот:
- Пихается... - говорит без улыбки.
- Скоро тебе срок?
- Через три недели. Хочу успеть раньше получить дотацию — нужно будет кое-что купить для новорожденного.
- Роберт купит.
- Нет, я хочу сама. Я люблю покупать детские вещи, - но особой радости в голосе не слышу. Неудивительно...
- Ты... нормально себя чувствуешь?
- Живот мешает... Нормально. Кажется, в моём положении это — нормально, - наконец-то чуть улыбнулась
- Ну, а... как ты вообще?
- Ну, а как я могу быть «вообще», Джеймс? Вильямс подтверждён, я решила... мы решили оставить этого ребёнка, но это не значит, что мне не страшно или что я не сомневаюсь ни в чём. И вот, что самое странное: я же ведь сама всегда страдала от своего ай-кью, в школе, в медвузе чувствовала себя белой вороной... Ну, почему я вбила себе в голову, что интеллект — едва ли не самое важное в жизни? Я думаю о том, что мой ребёнок обречён на слабоумие, и я... начинаю сомневаться в том, в чём сомневаться просто преступно. Я начинаю сомневаться в том, что смогу его принять, полюбить, что смогу смотреть на него без отвращения и жалости...
- Не говори так. У тебя просто небольшая депрессия — это нормально.
Улыбка становится шире:
- Ну, ты ведь специалист по депрессиям...
- И потом, мне кажется, ты чрезмерно всё драматизируешь, - говорю я, слегка кривя душой. - При синдроме Вильямса степень умственной отсталости может быть и минимальна. Ай-кью до восьмидесяти, даже выше. Как у нормального троечника общеобразовательной школы. Гением он, конечно, не будет, но... с другой стороны, вон, Хаус — гений, и много это ему счастья принесло? Да и вообще, мне кажется, ай-кью — это второстепенно, а главное что-то совсем другое... Ты смотрела «Форрест Гамп»?
- Хороший фильм. Специально снят умственно отсталым в утешение. Но, боюсь, в нём слишком мало правды.
- Зато в нём есть одна очень важная истина.
- Та, что рано или поздно бежать устаёшь?
- Та, что рано или поздно неизбежно возникает вопрос, куда бежишь. И лучше бы иметь в запасе, что на него ответить.
- В этом и ложь, Джимми. У олигофренов такой вопрос просто не возникает.
- Их счастье... Ну, не кисни, не кисни, Марта, не смотри ты с такой обречённостью. В конце-концов, есть методики обучения, специальные педагоги. Дети-Вильямсы доброжелательны и коммуникабельны, они светлые, позитивные. Они с музыкальным слухом, как правило. Они легко социально адаптируются, общительные, они... Он будет любить тебя — это главное... Марта, поверь мне, я старше и кое-что видел: по правде, это — самое главное. То, что тебя кто-то любит... Это...это, как земля для Антея. Без этого вообще нет никакого смысла жить, - сам не знаю, почему, но в конце мой голос срывается, и в горле застревает твёрдый колючий шарик, немного похожий на головку репейника. Я с усилием проглатываю его.
Она долго молчит, задумавшись — тени пробегают по её слегка припухшему от гравидарного кортицизма лицу.
- Наверное, ты прав... Возможно... возможно, я просто боюсь худшего.
- Бояться перед родами нормально — все боятся. Боятся за ребёнка, боятся за себя. Но всё оказывается, как правило, лучше, чем думалось... Возьми, - расчеркнувшись под её заявлением, протягиваю ей. - Отдай Венди. У тебя всё будет хорошо, Марта. Потому что главное — это любовь и терпение. А любить ты умеешь,  и терпения тебе не занимать. Ты справишься и всё равно сможешь быть счастливой. И Чейз, и твои дети — вы все будете счастливы, я... просто знаю.
- Когда он родится, крёстным будешь?
Тут я невесело смеюсь и качаю головой:
- Марта, я не могу быть крёстным, я — иудей. Ты забыла?
- Ой, - говорит она, широко распахивая изумлённые глаза, и вдруг тоже смеётся — не так, как я, весело. - Я и вправду забыла, Джеймс! Придётся просить Корвина.
Словно холодом протягивает по спине, и я, вздрогнув, цепенею.
- Ты... ненавидишь его? - мягко спрашивает она — так мягко, что слово «ненавидишь» кажется в этой мягкости нелепым и неуместным.
Отрицательно мотаю головой почти с испугом:
- Он ненавидит меня.
Она почему-то усмехается.
- Он не ненавидит тебя, Джеймс. Скорее, наоборот... Но он не понимает тебя. И даже, пожалуй, побаивается. Ну, не то, чтобы побаивается, а... как бы объяснить... Ты для него — инопланетянин. А он очень ортодоксальный тип и не верит в инопланетян, испытывает к тебе некое болезненное любопытство, хочет понять в чём подвох, но для этого ему нужно препарировать тебя. Знаешь, вроде того, как мальчишка видит красивую бабочку, но вместо того, чтобы любоваться, мечтает насадить её на булавку, ещё не зная, что сам не рад будет, если насадит, потому что исчезнет то главное, чем он восхищался и ради чего затеял беготню с сачком... Ты что, Джеймс? Тебе нехорошо?
- Всё в порядке. Просто... Скажи, это ты прислала мне бабочек?
- Не я — мы вместе. Кэмерон, я, Рагмара и...Блавски.
- Ты не умеешь врать, Марта, и, видимо, никогда уже не научишься, так что лучше не пробуй. Ты, Кэмерон и Рагмара. Блавски в этом не участвовала.
- Она... знала. И... одобрила.
- Как главный врач?
- Не смейся. Джеймс. Не надо — когда ты так смеёшься, мне становится больно.
Обрываю смех, слегка испугавшись выражения её лица:
- Хорошо, я не буду смеяться, Марта... Нет во мне никакого подвоха, нет никакого второго дня — пусть Корвин не ищет.
Но она качает головой:
- Я знала о том, что Корвин влюблён в Блавски. Он и не скрывал — просто не надеялся по вполне понятным причинам, что из этого что-то выйдет. Он был готов к тому, что она предпочтёт ему Хауса — было простым глазом видно, что они близки с Хаусом.
- Они друзья, хоть и не совсем это признают.
- Да, я знаю. Ну, вот. А оказалось, что она любит некоего Уилсона, который всё бросил и исчез в неизвестном направлении. Уилсона, о котором, честно говоря, мало, кто хотел тогда вспоминать, но известие о смерти которого потрясло всех.
- И он почувствовал интерес? - начинаю соображать я.
- Да. Он почувствовал интерес и, наверное, составил для себя какое-то представление о тебе. А потом появился ты — нервный, дёрганный, но старающийся сдерживаться изо всех сил, непостоянный, слабый, со страхом в глазах, старомодный, вежливый, старающийся быть хорошим для всех, чтобы, в конечном итоге, выгадать благорасположение вселенной для себя — ты не обижайся, Джеймс, за эти характеристики — ты же понимаешь, что я правду говорю.
- Правду, да... Ты всегда говоришь правду, - я почувствовал, что мне не хватает сил поднять на неё взгляд.
- И Корвин кроме того увидел, что тебя любит не только Блавски, но и Хаус. А Хаус для Кира — воплощение здравого смысла и трезвого взгляда на вещи. Он очень уважает Хауса, очень. И ему было просто не понять, с чего этот Хаус — саркастичный, раздражительный, гордый — ложится под тебя по первому свисту, «как публичная женщина». Это не мои слова, не смотри так испуганно — это Кира слова. И сегодня опять — ты сдал их в Министерство, поставил на грань судебного преследования, из-за тебя они теперь под колпаком у наблюдателя, но не успел ты прийти — из дурдома, между прочим — и Хаус с Блавски в минуту продвинули тебя в главврачи, продвинули вместе, оба, не смотря на то, что Блавски вот уже скоро месяц с ним, с Киром, а не с тобой... Ну вот, ты опять смеёшься! Перестань! Перестань сейчас же, Джеймс! Не пугай меня!
- Прости. Ох, Марта, прости, - с трудом выговариваю я, корчась от смеха. - Вот последнее, что я хотел, соглашаясь на эту должность — озадачить насмерть Кира Корвина.
- Ну, перестань, перестань, успокойся, - она гладит меня по голове. - Ну, не надо так...
- Всё-всё, успокоился, - я поднимаю обе руки, ладонями вперёд, но ещё несколько мгновений просто перевожу дыхание.
- Ты в порядке? - тихо спрашивает она.
- Блавски и Хаус, - говорю я назидательно, вытирая выступившие от смеха слёзы, - продвинули меня в главврачи, чтобы занять мои руки и голову, чтобы мне не пришла мысль тоже поробовать полетать с крыши больницы, как твоему Киру, или превратиться в жестяную бабочку на мосту через каньон, ну, или, простоты ради, закинуться горстью амфетамина и покататься на хаусовской «Хонде» до первого лобового столкновения. Потому что со своей спасённой жизнью мне больше нечем и незачем жить и, слава богу, что мои чуткие, мои хорошие друзья, понимают это очень отчётливо.
- Что ты говоришь! Господи, Джеймс! Что ты такое говоришь! - всплёскивает она руками, но за остротой слегка наигранной реакции я чувствую глубинное понимание.
- Я постараюсь объяснить — может быть, ты поймёшь меня, - говорю я, выхожу из-за стола и усаживаюсь на его крышку, нависая над Мартой. - Тебе случалось собираться — ну, скажем, на экзамен? Экзамен, в котором ты не чувствовала себя достаточно сильной?
- Конечно, бывало и такое. Особенно вступительные.
- Ну вот, вспомни, как это бывает. Всё повторено, бантик поглажен, вещи проверены, деньги на проезд в сумочке, но на часах ещё слишком рано — полчаса до выхода. Можно почитать, покормить рыбок, посмотреть теле-шоу, но ты не можешь себя заставить ничем заняться, потому что все твои мысли уже на экзамене, ты нервничаешь, хотя всё знаешь по предмету, и руки у тебя холодные и мокрые, и в ногах противная слабость и, наконец, ты выходишь из дому раньше срока и проклинаешь себя за эту поспешность, но ничего с собой поделать не можешь. Знакомо? И это не нетерпение — тебе совсем не хочется на экзамен, ты боишься его.
- Хорошо, я поняла, я всё вспомнила — только скажи, к чему ты клонишь?
- Мне осталось не очень много жить, - говорю я — и приходится откашляться, потому что голос сипнет и садится. - Мне, пожалуй, осталось довольно мало жить — тут ничего не поделаешь, это — объективная статистика: у меня в груди каша спаек и швов, и сердечно-дыхательная недостаточность, плюс воз таблеток, которые не безвредны. Конечно, я хотел бы протянуть подольше, но сейчас я чувствую себя, как за полчаса до экзамена, и не могу ничем заняться, хотя и безделие меня...выматывает. Я... просто вижу, как сыплется песок, пока я стою, часами глядя в стену.
- В какую стену, Джеймс? - осторожный вопрос.
- Не важно, это в психиатрическом. Важно, что песок сыплется, когда я бездействую, или читаю, или кормлю рыбок. И я иногда хочу просто... выйти на полчаса раньше.
- Джеймс... - негромко окликает она, и когда я поднимаю голову, смотрит мне в глаза осуждающим и сочувственным — вместе — взглядом. - Джеймс, он у всех сыплется — не только у тебя.
- Но не все постоянно чувствуют, как он сыплется. Даже во сне. И только последние два часа я не замечал этого, потому что в бухгалтерии Блавски чёрт ногу сломит, и у нас долги фармацевтической компании, объяснения по хаусовским несанкционированным схемам и наблюдениям, судебный иск и заявление на соискание «гранда», и мне нужен контракт с «ПП», пока они первыми не предприняли обходной маневр, и я не отдам им наш гистоархив, какую бы баньши Кадди из себя не строила.
- Так значит, в этом Хаус был прав? - улыбается вдруг Марта.
- Да, прав. Должность главврача — вариант трудотерапии для психов с клинической депрессией по Хаусу. Ты же знаешь, он всегда играет по-крупному.
- Ну, тогда... я тебя оставляю плавать в бумажном море, да? Поздравляю, кстати, с повышением. И — удачи.
Она тяжело встаёт, придерживая поясницу и идёт к двери. И я, не выдержав, окликаю, хотя вообще не хотел об этом, хотя решил воспринимать равнодушно:
- Марта!
- Да? - оборачивается в дверях.
- Марта, это не я звонил в Министерство.
Её брови взлетают вверх:
- А кто?
- Не знаю.
- А... Хаус думает на тебя?
- Нет.
- А Блавски?
- Не знаю.
- Ты не говорил с ней?
- И не стану. Я с тобой говорю. Ты мне веришь?
- Странный вопрос, - пожимает плечами. - А с чего бы мне тебе не верить? Надо разобраться в этой истории...

Чувствую сквозь сон, как машина трогается с места, и приоткрываю слипающиеся глаза. Хаус за рулём — строгий профиль, взгляд устремлён вперёд. Не поворачиваясь, говорит вполголоса, почти ласково:
- Спи. Спи, пока даю — тебе ещё со мной пиво пить, - и поворачивает свободной рукой колёсико плеера, извлекая из него «Nights In White Satin», - и я снова закрываю глаза, качаясь на волнах музыки и качественных рессорах хаусовой тачки.
- Тебе же сейчас хорошо, - вдруг так же вполголоса говорит он. - Не отвечай — это не вопрос.
Хорошо ли мне? Хорошо, что это не вопрос, потому что ответа я не знаю. Впервые за последние полтора-два месяца я не испытываю тоски и страха. Наверное, это хорошо, но я не знаю, что будет дальше. Хотя... у меня есть бамбуковый лес и «Двадцать девятое февраля», у меня есть где-то пять лет впереди, и Хаус, с которым никогда не бывает скучно. Я понятия не имею, что дальше выйдет у меня с Блавски — наверное, ничего хорошего, не знаю, как сработаюсь с Корвином и Чейзом, не знаю, кто подставил меня, стуча в Министерство, даже не знаю, что будет с ребёнком Марты, и как это изменит её, но я знаю одно: мне не безразлично, настанет завтрашний день или нет. А пока я дремлю под спокойную музыку в машине Хауса и — да — наверное, мне хорошо.
По крайней мере, до того момента, как он чувствительно пихает меня в бок:
- Мы достигли конечного пункта маршрута, экселенц. Давай, выметайся уже.
Я неуклюже выбираюсь со своего места — не с первой попытки, потому что забыл отстегнуть ремень и сначала барахтаюсь на сидении, как опрокинутый на спинку жук, собирая разбросанные сном условные рефлексы, а потом, зевая и дрожа от недосыпа и прохладного вечернего ветерка, плетусь кое-как за Хаусом в его... то есть, нашу — теперь уже официально нашу, если верить второй табличке на второй двери — квартиру, таща всученную мне упаковку пива и большой пакет чипсов.
Пиво Хаус, отобрав у меня, сгружает на журнальный столик перед телевизором. Высыпает в вазочку фисташки, с хрустом взламывает пакет чипсов и роется в нём:
- Тут ещё соус должен быть... Что поставить? - кивает в сторону экрана.
- На твой вкус, - говорю, и меня накрывает такая зевота, что начинаю беспокоиться, удасться ли мне вообще когда-нибудь закрыть рот. На глаза набегают слёзы.
- Челюсть не вывихни, - предостерегает Хаус, откупоривая банку пива и протягивая мне. - На, догонись, в самый цвет тебе будет. И вылезай уже из своего делового панциря — что за страсть к удавкам на шее! Это не из за них Сизуки вменил тебе суицидальный настрой?
Я невольно улыбаюсь, стаскиваю пиджак и галстук, нога об ногу сковыриваю с ног туфли и остаюсь в носках, а Хаус, освободив руки от чипсов, вдруг хватает меня за пояс. Рывком подтягивает ближе и, пристально глядя в глаза, одной рукой наощупь расстёгивает пряжку.
- Ты так меня домогаешься? -вяло интересуюсь я, стараясь при этом не пролить пиво.
- Я так осуществляю первую фазу реанимации — освобождаю пациента от стягивающих и мешающих дыханию предметов одежды. Расслабься уже, Уилсон, ты — дома. Пей пиво, грызи орешки, валяйся на диване, делай, что хочешь. Это твой дом, - и сам основательно устраивается в углу дивана, опираясь и на спинку, и на подлокотник, и тоже с банкой пива.
- О`кей, - я плюхаюсь на диван и разом выливаю полбанки в рот. Цапаю горсть фисташек из вазы, откидываюсь назад и внезапно оказываюсь опирающимся на Хауса, как на подушку, если, конечно, такое сравнение уместно для его костлявого торса. Самое удивительное, что он не отпихивает меня, не отпускает никаких ехидных замечаний — вообще не протестует, а, пропустив свободную руку между спинкой дивана и моей шеей,  хозяйски укладывает ладонь на мою ключицу, не так давно пострадавшую при падении с мотоцикла, и я чувствую, как от этой его ладони распространяется мне на грудь приятное расслабляющее тепло. Затем он щёлкает пультом, выбирая программу и неожиданно натыкается на какой-то конкурс любительских видеоклипов под джаз-музыку. Поразительно-чистая труба, мелькание осенних кадров, и вдруг на фоне кленовых веток и просвечивающего неба трепетание двух бабочек крапивниц. Я невольно улыбаюсь:
- Оставь, не переключай...
- Бабочки и джаз, - ответно смеётся Хаус. - Ну, прямо как по твоему заказу — и вот чего тебе ещё на свете надо?
В это время там, в студии, камера, на миг отвлекшись от экрана, прокатывается по заинтересованному залу, ни на ком особо не задерживаясь, снова возвращается к сцене с большим экраном для демонстрации любительских шедевров, скользит по лицам жюри, и я вдруг с удивлением вижу среди них знакомых — темноволосую, эффектную, но словно слегка потрёпанную жизнью Лайзу Рубинштейн и, как всегда, элегантного, улыбчивого Орли.
- Хаус!
- Ух ты, - говорит и он с удивлённой усмешкой. - А наш парень идёт в гору: актёр, джазмен, а теперь, похоже, ещё и подвизается в теле-шоу.
Какие-то тонкие нотки в его голосе тревожат меня, и я поворачиваю голову, чтобы взглянуть ему в лицо. Глаза у Хауса, не смотря на усмешку в голосе, сейчас отчаянно грустные.
- Ты... расстраиваешься из-за него? - сам неожиданно для себя спрашиваю я. - Он не пишет, не звонит, забыл о твоём существовании, и тебе обидно, потому что ты редко раскрываешься, а тут был готов раскрыться...
- Психолог, - фыркает он, но при этом почему-то притягивает меня за шею ещё ближе. А потом вдруг говорит:
- У Харта, кажется, проблемы с трансплантатом. Он ведь тебе не безразличен?
Я выворачиваюсь из-под руки Хауса и сажусь прямо:
- Какие проблемы? Отторжение? Он звонил?
- Я звонил. У него был электролитный дисбаланс на мониторе. Я сказал ему, что нужно приехать сюда и обследоваться.
- А он?
- А он снимается в проекте Бича и страшно занят.
- При чём тут проект и его занятость? Это же может быть начало отторжения, когда всё ещё обратимо! Почему ты не объяснил, как это может быть серьёзно? Почему не настоял?Почему Орли не позвонил?
- При чём тут Орли? Разве Орли — его мамочка?
- При чём тут мамочка? Орли — его друг, он имеет на него влияние.
- А я — его врач, - перебивает он довольно резко. - И уж если после того, как я ему обрисовал ситуацию, у него хватает идиотизма пренебрегать своим положением, значит, Орли не поможет, и так тому быть. Я, во всяком случае, умолять его не стану.
- Но он может не понимать, не верить, насколько всё это опасно и как далеко может зайти. Он-то ведь не врач.
- Значит, надо слушать, что говорит врач, и доверять его мнению. Клясться на Библии в том, что его дело хреново, я не собираюсь.
- Какая ещё Библия! Я же знаю, как ты умеешь уговаривать, как умеешь настоять — да ты на гильотинирование, кого угодно, уболтаешь. Ты никогда не ограничиваешься тем, что просто высказываешь мнение - и всё. Ты обманываешь, манипулируешь, вымучиваешь, если это твой пациент, если тебе по-настоящему надо. Так что сейчас изменилось?
- Наверное, сейчас по-настояшему мне не надо. Головоломки здесь нет, здравого смысла — тоже. Я не вижу точки приложения своих выдающихся дипломатических способностей.
- И оставишь всё, как есть?
- Ага, - без напряжения, легко соглашается он, закидывая в рот орешек.
Я несколько мгновений смотрю на него, не совсем понимая, что происходит, как вдруг меня осеняет:
- Ты что? - возмущённо шиплю я. - Ты думаешь, если он умрёт, Орли сыграет ему похоронный марш с тобой в четыре руки и вообще останется в твоём распоряжении на  случай, если тебе снова приспичит помузицировать на пару? Ревнуешь к нему Орли и поэтому не пытаешься уговаривать? То же, что с Марком Уорреном было?
- Чушь несёшь, - так же легко говорит он. - Рано я тебя у Сизуки забрал — у тебя продуктивная симптоматика, трансферная паранойя. Смотри вон телевизор.
Но я уже чувствую, что вечер непоправимо разбит и испорчен. Там, в студии Орли что-то говорит, кому-то что-то присуждает, шутит между делом, шутку подхватывает Рубинштейн, но мне кажется, что улыбаются они натянуто и вообще играют в каком-то фарсе.
- У них там тоже всё ненастоящее, - говорю я с горечью и захлёстывающей горло досадой. - Харт умрёт, и все эти смешки и улыбки именно и означают, что он умрёт. С трансплантатами всегда, как на бочке с динамитом, когда фитиль уже горит. Какого чёрта, в самом деле, ты будешь разъяснять — они и так понимают. Просто притворяются самыми жизнерадостными пандами во всём бамбуковом лесу, хотя их бамбуковый лес тоже просто нарисован на шторках. На самом деле... - и осекаюсь, почувствовав, как жёсткие ладони Хауса берут меня за щёки и сдавливают, как сдавливают, проверяя на спелость — до хруста — арбуз. Близко-близко я вижу его небесно-голубые, прозрачные, бескомпромиссные, как гранёный лёд, глаза, и он говорит мне — твёрдо, тихо, хрипло и угрожающе:
- Не смей!
- Хаус... - я пугаюсь этого выражения, уже виденного однажды ночью в паршивом номере паршивой гостиницы во время нашей погони за ветром, когда у меня впервые случился серьёзный бронхоспазм.
- Я всё для тебя сделаю, - шипит он зло и бешено, ещё сильнее, до боли, стискивая моё лицо. - Я вылечу твоего голливудского мажора, заманю его сюда обманом или силой, но ты даже не думай снова ускользнуть в свои чёртовы сумерки. Ты не умрёшь, ты мафусаила переживёшь, ты будешь, чёрт возьми, самой жизнерадостной пандой, не то я... я тебе все кости переломаю! За то, что ты всегда всё портишь, дрянной, трусливый поц!
Я беспомощно хлопаю глазами, а он не отпускает, и мне уже всерьёз больно — я чувствую, как будто он вот-вот попросту раздавит мне череп, но у меня это почему-то не вызывает ни злости, ни сопротивления, и я покорно позволяю ему сдавливать мою голову, как кокосовый орех. Более того, я и сам протягиваю к нему руки и так же беру в ладони его лицо, но не стискивая, а едва касаясь, и его щетина колет мне пальцы. Он вздрагивает и ослабляет хватку.
- Ну, что ты... - тихо-тихо, шёпотом, говорю я. - Я и не собираюсь. Я...я тоже всё сделаю для тебя, я лишь... понимаю их... ну, что ты, Грэг... отпусти... пожалуйста.
И он, выпустив меня, хрипло, не по-настоящему смеётся:
- Что это вообще было, а? Мы с тобой что, стареем, что ли, Уилсон? Дай-ка мне ещё пива.
- Я...серьёзно. Ты больше не бойся за меня...каждую минуту. Ты...устал от этого.
- Много о себе думаешь, панда, - ворчит он, но как-то не по-настоящему, снова устраиваясь в своём углу дивана. Я раздумываю пару секунд, и опять бесцеремонно приваливаюсь к его плечу.
По телевизору Орли уговорили сыграть на студийном рояле и спеть. Крупным планом его лицо, и я замечаю, несмотря на грим, что Орли осунулся и постарел — морщины сделались глубже, а ведь всего ничего прошло с тех пор, как я его видел. Конечно, «Удивительный мир» - кажется, это его любимая композиция. Мне она тоже нравится, я чувствую в ней особый, словно про меня, смысл и тихонько подпеваю, покачивая в руке банку, в которой на дне ещё плещется пиво. Примерно на середине второго куплета рука Хауса снова проползает между спинкой дивана и моей шеей, и ладонь ложится на мою ключицу тёплой приятной тяжестью. Но его пальцы при этом не неподвижны — он играет на моём плече, как на клавишах рояля. Это немного щекотно, но мне нравится. Кажется, вечер всё-таки склеился. За «Удивительным миром» следует «Мекки-Нож» и, наконец, «Огненный поцелуй» - Орли явно, как и я, любитель немного архаичного, но великолепного Армстронга. Ему не хватает саксофона, и Хаус, видимо, считает то же самое, потому что в его другой руке этот воображаемый саксофон как раз появляется, и он, раздув щёки, воспроизводит классическое тремоло. Ну, ладно, почему бы мне, в таком случае, не сделаться метёлками? «Тц-тц-тссс -а». Становится весело. А почему бы и нет? Почему мне не должно быть весело дурачиться и изображать из себя оркестр вместе с моим лучшим другом в первом часу ночи на диване перед телевизором? Орли запрокидывает голову, его глаза зажмурены — Хаус за роялем тоже иногда так делает. Они вообще похожи. Внешне. Орли слишком зажатый, слишком старомодный, слишком неуверенный, слишком рефлексирующий — он такая же дурацкая панда, как я. И именно поэтому он так нравится Хаусу. Не смотря ни на что.
- Ты просто любишь панд, - говорю я между двумя каскадами барабанной дроби.
- Ага, - легко соглашается он. - Они прикольные.
Орли перестаёт играть и обезоруживающе улыбается прямо в камеру, словно нам. Вернее. Хаусу. «Наша передача подошла к концу, хочу пожелать вам много хорошей музыки, и самых удачных кадров».
- Позвонишь ему? - спрашиваю, отбрасывая воображаемые барабанные палочки.
- Утром. Давай спать. Завтра много работы. У тебя, во всяком случае.
- Уже сегодня. Почти час ночи.
- Ну, вот видишь. Я тебя завтра не добужусь.
- Ага, - скептически зеваю. - Ты — меня...

Но будит именно он меня, и задолго до утра.
- Вставай! Уилсон, живо подъём!
- Что случилось, - бормочу спросонок, выпутываясь из одеяла. - Сколько времени?
- Без четверти четыре. Вставай, одевайся и пошли. У Марты Чейз кровотечение. Похоже, на начавшуюся отлойку. Привезли минут десять назад. Она тебя зовёт. Чэнг уже едет. Ней дежурит в приёмном.
Сон улетучивается, как вспугнутая птица, мгновенно, громко хлопая крыльями и роняя кляксы испуга из-под хвоста.
- Ей же рано рожать!
- Повтори ещё пару раз — вдруг поможет.
 
Эскалатор оживает с глухим гулом, и я знаю, как отреагируют сейчас на этот звук те, кто уже принимает вновь поступившую пациентку — коллегу, сотрудницу, приятельницу. Как бы ни были заняты, они всё равно хотя бы на один миг поднимут голову, и в глазах лёгкой тенью мелькнет облегчение, потому что включенный эскалатор — это Хаус, он — практически единственный, кто пользуется движущейся лестницей. А присутствие Хауса — это всегда пресечение в зародыше любой паники, любой суеты, это резкость смешных и злых шуток, сыплющихся из него, как из рога изобилия, это нестандартность выигрышных ходов и ходячий энциклопедический справочник по всем разделам медицины — память у него огромная и систематизирована не хуже научной библиотеки.
Наверное, только один я знаю, как боится Хаус делать последний шаг с уходящей из-под ног ступеньки на ровный пол. Как ему трудно, перенеся всю тяжесть на правую ногу, сделать левой широкий шаг, одновременно вынося вперёд трость, чтобы наконечник не застрял в щели, и при этом не запоздать и не сделать этот шаг слишком рано. Не споткнуться. Не упасть. Он так сосредоточивается на этом, что прерывает любой — даже самый важный — разговор, пока стоит на ступеньках. И я всегда стараюсь подстраховать его — так, незаметно, как бы между прочим, протягивая руку для опоры. Иногда — редко, в особенно плохие дни — он так же незаметно принимает эту помощь.
Пока мы переодеваемся в холодном узком фильтре, Ли — та, которая медсестра, а не та, которая фармацевт — скороговоркой докладывает, что у Марты тянущие боли внизу живота появились с восьми часов, она сама пыталась принимать спазмолитики, но в полночь — первые кровянистые выделения, которые пока только усиливаются, а с час назад начались схватки. Их стараются сдерживать, но почти безуспешно. Плодный пузырь цел, по УЗИ плод около тридцати трёх-четырёх недель, развитие лёгких оставляет желать, удвоение почки справа.
Общеизвестно, что двадцативосьминедельный плод адаптируется чуть ли даже не лучше тридцатидвухнедельного - правда, у Марты по сравнению с таким ещё одна-две недели форы, но всё равно всё очень и очень тревожно. И какого чёрта Чейз приволок её сюда, в профильный центр, а не в «ПП» с его налаженным родовспоможением? Ответ приходит сам собой: чтобы ей не оказывали родовспоможение. Эти идиоты решили сохранять беременность, во что бы то ни стало, даже не задумываясь, что там могут быть и ещё бог знает, какие аномалии, кроме Вильямса, и не они ли как раз и причина возникшей проблемы, даже и о том не задумываясь, что если мы не прекратим эту чёртову родовую деятельность в кратчайшие сроки, Марта просто кровью истечёт.
- Позвоните в «ПП», - говорю. - Нам нужен педиатр-неонатолог и кювез. На всякий случай. И нашу реанимацию.
- Тоже на всякий случай?
- На всякий случай.
- Хорошо, доктор Уилсон, сейчас сделаю.
Сама Марта обнаруживается в предоперационной на каталке — бледная, испуганная, с лицом, искажённым болью. К локтевым сгибам тянутся прозрачные шланги капельниц — льют в обе кубитальные разом. С капельницами и шприцами колдует Ней, Чейз гладит жену по руке, повторяя, как заведённый: «Всё будет хорошо, малыш, всё будет хорошо», и в глазах у него что-то очень похожее на безумие.
- Почему сюда, а не в «ПП»? - отрывисто спрашивает и Хаус, входя и открывая воду. - У нас же нет родблока.
Он не понимает. Ему, в отличие от меня, такое вопиющее головотяпство, видимо, даже в голову не приходит.
- Ей рано рожать, - с вызовом говорит Чейз. - Они там сразу родоразрешат с частичной отслойкой и врождённой хромосомной. А ей рано рожать.
- У-умник, - с подвыванием реагирует Хаус, и его глаза становятся насмешливыми и злыми. Ней уже плеснула ему в ладони антисептическое мыло — специально для операционных — и с треском вскрывает упаковку перчаток. Правильно — Хаус Чэнг ждать не станет. Облачко талька.
- Ну, ты как? - спрашиваю Марту, подходя и ободряюще похлопывая по руке, а одним глазом при этом косясь на показатели сердцебиения плода на мониторе токографа. Показатели неутешительные.
Марта сжимает руку Чейза и смотрит на него же, но говорит со мной:
- Это схватки, Джим, это роды! Он ещё такой маленький, ему рано! Неужели ничего нельзя сделать? Слишком рано. Он не задышит.
- Дыши-дыши, - говорю. - Пока всё хорошо, не волнуйся... - а уж где там хорошо!
Хаус присел на табуретку между её ног, морщится, досадуя на нехватку света.
- Эй, ты, как тебя, дочь востока, всё равно ничего не делаешь — бери лампу и свети сюда. Так... крови пока не особо много — по всей видимости, краевое отслоение. Я пошёл глубже. Чейз, ты не против, если я частично войду в твою жену? Не волнуйся, о латексе я позаботился.
Но Чейзу не до шуток — он вообще вряд ли его слышит. Много там крови или мало, но Марта бледнеет на глазах, словно выцветает, как фотобумага на солнце, только наоборот.
- Упс! - говорит Хаус, едва войдя пальцами во влагалище и слегка меняется в лице. - Вы вообще-то УЗИ делали, молодые идиоты или ограничились амниоцентезом.
- Ей только что сделали УЗИ, - говорит без выражения Чейз. - И делали в двадцать недель. Плацента была расположена низко...
- Кретин. Надо было везти её в «ПП», а не трястись над сроками, как будто ты сам не врач, а полуграмотный скотник из Южной Калифорнии. Здесь не «низко расположена» - здесь уже частичное предлежание, и она просто ползёт под пальцами, так что мы не будем пролонгировать эту беременность. Ней, кончай растворы тратить.
- Хаус! - голос Чейза становится угрожающим. - Хаус, придумай что-нибудь. Может быть, швы на устье?
- В твоём возрасте, мачо от хирургии, пора бы знать, что все на свете проблемы швами не решаются. Марта...
Теперь он обращается к ней совсем по-другому — мягко, бережно, почти интимно. И Марта пугается этой его бережности больше, чем испугалась бы свирепого рыка.
- Хаус? - отчаянно тревожно откликается она.
- Марта, нужно делать кесарево сечение. У тебя предлежит плацента, и она в плохом состоянии. Если промедлим, плод погибнет, а ты умрёшь от кровотечения. Ты понимаешь меня?
- Делать кесарево сечение сейчас — значит убить ребёнка. Он не готов самостоятельно дышать.
- Это только предположение, точно знать ты не можешь.
- Хаус, там же совсем немного крови, плацента функционирует. Нам нужно всего  две-три недели, - встревает Чейз, его тон резкий, настойчивый.
- В медицине всё и всегда только предположение. Но уметь считать вероятность должен каждый сопливый третьекурнсник, а тем более врач со стажем больше десяти лет. Вот тебе задача, Чейз: имеется кровотечение из родовых путей, плод тридцать три недели и родовая деятельность. Отвлекись от того, что она — твоя жена, абстрагируйся — ты же не даун, тебе эта функция должна быть доступна. Тактика выбора?
- В некоторых случаях назначают строгий постельный режим и медикаментозное купирование сокращений, - упрямо упирается Чейз.
- В каких?
- Если беременность первая, или предыдущие закончились неблагополучно, если при этом имеется резус-конфликт и если кровотечение не усиливается. У неё отрицательный резус, были патологические первые роды, и кровотечение не усиливается.
- И? Ты забыл ещё один пунктик. Маленькое условие со стороны плода.
- Если исключена патология со стороны плода, - нехотя договаривает Чейз.
- Думаешь, хромосомные аномалии не относятся к патологии со стороны плода?
- И ещё если беременная женщина информирована, но отказывается от родоразрешения, - добавляю я, зная, что не стоило бы этого говорить, но, в то же время, не имея права не сказать. Хаус зыркает на меня так, что я чуть не обжигаюсь о его взгляд, и в то же время он меня вымораживает.
- Это — стандарт, - тем не менее, отводя глаза, говорю я упрямо. - И мы обязаны его выполнить, если нет экстренных жизненных показаний. Так что окончательно решать только тебе, Марта.
- И угробить её и плод во славу добуквенного исполнения стандарта, аминь? Пациенты - идиоты, и только полный кретин мог придумать возлагать ответственность за выбор тактики лечения на их плечи.- Хаус, кажется, вообще забыл о присутствии Марты Чейз, он «вынес пациента за скобки», как делает всегда в минуты напряжённого спарринга противоречий. Забавно, но ни Марту, ни Чейза, как старых членов его команды, это даже не задевает.
- Мы вообще-то врачи, - говорит Чейз, - и кое-что понимаем в медицине, чтобы принять взвешенное решение.
- Она — сумасшедшая мамаша, а ты — такой же чокнутый отец, чей детородный инстинкт давно сплясал на могиле здравомыслия. О чём вас вообще можно спрашивать?  Что, ты никогда не видел, что ли, как родителям больных детей вышибает мозги? Потому что только человек без мозга предпочтёт кесареву сечению вскрытие.
- Но разве больше ничего нельзя хотя бы попытаться сделать? - в голосе Марты дрожит, вибрирует хрупкая надежда, но Хаус безжалостно ампутирует её:
- Больше ничего. Если оставить всё как сейчас, у вас обоих есть реальный шанс не пережить утра. Но — ты всё слышала - мне нужно твоё согласие на операцию. Автограф под длинным тупым листом. Без него я до тебя и кончиком скальпеля не дотронусь. Ней, готовьте эпидуральную анестезию. Ли, желудок и клизму.
- Послушай, если остановить схватки, подождать всего несколько дней, дать гормоны... Лёгкие не готовы, им нужно ещё немного времени. Я могла бы вообще не вставать несколько дней. Хаус!
- У нас нет нескольких дней. Плацента отслоилась уже на какой-то площади и будет продолжать отслаиваться. Ты истечёшь кровью, а твой плод погибнет от внутриутробной гипоксии — он и так уже от неё страдает. Будет хуже. Подписывай соглашение. Если он жизнеспособен, педиатр осмотрит его, поместит в кювез и его перевезут на донашивание в «ПП». Если нет, я, по крайней мере, постараюсь сохранить тебе матку и возможность попробовать снова. Думай, пока тебя готовят — мне нужна твоя подпись, - он встаёт, отпихнув табуретку своей тростью и выходит, на ходу сдирая с рук и сбрасывая в контейнер перчатки
Выйдя за ним в коридор, я становлюсь свидетелем занимательного процесса  экспроприации табачных изделий у дежурного охранника — здорового темнокожего парня в нашей униформе со змеёй и цифрами на кармане. Охранник стоит, затиснутый в закуток у окна, как во время ареста, подняв руки, а Хаус деловито лезет ему в карман.
- Ещё раз увижу, что дымишь в туалете — уволю, - назидательно говорит он, извлекая пачку. - Чтобы в следующий раз адекватно оценивал обоняние и слух соседа по кабинке. А сейчас дай-ка мне прикурить и возвращайся к дверям — мы ждём консультанта с аппаратурой, не заставляй его осваивать телепортацию, - он дёргает на себя фрамугу и дым срывается с его губ прицельной тонкой струёй в открывшуюся щель.
- Никого ты не уволишь, пока Смит не снимет свой мораторий, - говорю  я. - И, по-моему, ты сейчас сам куришь там, где не разрешается.
- А ты чего прилез? Уйди, не дыши дымом, - ворчит он беззлобно и даже, кажется, рад тому, что я подошёл.
- Дай хоть пассивно покурю. Повод вроде есть.
- Она не примет никакого решения, - говорит досадливо Хаус. - Будет тянуть до последнего, а если и скажет «да» или «нет», всё равно тотчас же пожалеет. Это закономерно. Она — мать. Нужно было с самого начала спрашивать Чейза — не её. И спрашивать так: кого он предпочитает видеть мёртвым, своего ребёнка или их обоих.
- Ну, да, при такой постановке вопроса выбор как будто бы очевиден. Но, послушай, ведь Чейз эти десять лет не лимонами вразвес торговал — он не может не опираться хоть частично на медицину, и если он говорит... если он хочет надеяться, то эта надежда не на пустом месте...
- На пустом. И дело не в рисках, не в прогнозах и вообще не в медицине. Ну, вот ты сам скажи, что проще подписать: записку самоубийцы, смертный приговор, два смертных приговора? Даже если твоя подпись — так, для галочки... Почему мы даём такое решение пациенту в руки? Это же просто глупо, если не жестоко.
- Ух ты! Ты, кажется, вслух сочувствуешь пациентам ? Это на тебя не похоже.
- Я стал лучше, - насмешливо фыркает он.
- Да ты всегда таким был, только делал всё, что в твоих силах, чтобы этого никто не замечал.
- Никто и не замечал.
- Да все замечали. И делали всё, что в их силах, чтобы ты не замечал, что они это замечают... Пойдём, Хаус. С Мартой нужно решать прямо сейчас.
- Там нечего решать. Нужно делать кесарево. Ещё неизвестно, что лучше — родиться этому ребёнку или не рождаться. И очень хорошо, что подписывать информированное согласие не мне.
- Ты только что говорил, что решать такое должны как раз врачи, а не пациенты.
- К счастью, далеко не всё в жизни делается так, как должно... Ладно, пошли. Сейчас она нам скажет, что не может взять на себя ответственность, и всё начнётся сначала.
Мы возвращаемся в предоперационную, где Марта, уже подготовленная, сжимает губы, чтобы не тряслись.
- После отключения флексюли схватки возобновились, - сухо докладывает Ли. - Но кровотечение пока купированно. Токограмма показывает первую степень гипоксии.
- Подписывай, - Хаус протягивает Марте бланк информированного согласия.
Но Марта смотрит на него широко раскрытыми глазами и подписи своей не ставит.
- Ну? - резко почти прикрикивает он. И она, оттолкнув его руку, мотает головой:
- Я не могу, Хаус, я не могу. Если он всё-таки не задышит, не выживет, это будет означать... будет означать, что я сама... Попробуйте всё-таки остановить схватки, я прошу.
- Если попытаться остановить родовую деятельность, вы всё равно можете оба погибнуть — прямо сейчас или при возобновлении этой родовой деятельности в любой момент. Не будь же ты дурой, Мастерс, подписывай!
- Не дави на неё! - рычит Чейз.
- Так дави на неё сам, придурок! Это твоя жена — не моя, - огрызается Хаус.
- Джим, - она старается поймать мой взгляд заплаканными глазами и спрашивает почему-то именно у меня — не у Чейза, что было бы логичнее. - Что мне делать, Джим? Как я смогу потом доказать себе, что подсознательный страх перед болезнью этого ребёнка не толкал меня к неправильному выбору? Если бы я была посторонним лицом, даже врачом, если бы я могла быть объективной... А так — как?
Я кошусь на Хауса, и он кивает, словно подтверждая: «Вот то, о чём я тебе только что говорил».
- Выбор всегда неправильный, Марта, если он есть, - неуверенно, с запинками, говорю я. - Правильный ответ только один, а если у нас в запасе два, значит, мы уже не знаем правильного. Объективности здесь ни с твоей стороны, ни со стороны врача просто не может быть, потому что мы всё равно точно не знаем, в каком кулаке пустышка. А когда мы знаем, мы не задаём вопросов. Но решать судьбу твоего ребёнка и твою судьбу ты всё равно имеешь хоть какое-то право, а мы — никакого. Нужно, чтобы было право, а не только объективность. Иначе нельзя решать вообще — ни юридически, ни этически.
- Послушай, - теряет терпение Чейз. - Тебе не кажется, что сейчас как-то не время философствовать?
- Замолчи, - резко говорит ему Хаус. - Уилсон правильно делает, а ты тупишь, в который раз уже тебе говорю. Тебя ведь это, между прочим, тоже касается, только ты ни черта не понимаешь, потому что от страха и волнения за свою семью тебе голову снесло, а вот Марта понимает — верно, Марта?
- Да... Я хочу... прошу... представителя...
- Кому? - спрашивает Хаус, как спрашивал бы в телевикторине, кому переадресовать «дорогой» вопрос.
- Уилсону.
- Кто бы сомневался. Кто ещё у нас носит на шее табличку: «Плевать сюда». Ему быть виноватым — просто наркотик... Что скажешь, экселенц? Ты сам нарвался. Тебе делегировали полномочия принятия решения. И не тормози — время уходит, кровь - тоже?
- Почему ему, в не мне? - взвивается Чейз. - С какой стати он...
- Он только что при свидетелях объявлен её, - Хаус пальцем указывает на Марту, — медицинским представителем. Ты же, вроде, сам слышал. Кстати, на твоём месте я бы ему в этом не завидовал... Уилсон, хватит сопли жевать: реки.
- Мы... - пытаюсь заговорить я и вынужден откашляться, чтобы продолжить. - Мы делаем сейчас кесарево. Марта, прости, но так лучше. Роберт, прости меня.
Чейз плотно сжимает губы — кажется, он с трудом сдерживается.
- Бог простит, - фыркает Хаус. - Всё, дебаты по регламенту закончены. На стол.

Марту перевозят в операционную, перекладывают на стол, я готовлю набор для катетеризации эпидурального пространства, Ней «накрывает» инструментарий.
- Доктор Уилсон, перчатки.
- Да-да, Ли, давай.
- Что там Кадди, прислала своего черлидера от неонатологии? - спрашивает Хаус.
- Едет, - говорит Ли. - Будет минуты через четыре.
- Тогда начинаем. Ней, премедикацию. Где эта чёртова Чэнг?
- Моет руки.
- Уилсон, ты знаешь толк в болеутолении - сделаешь эпидуралку?
- Уже делаю.
Хаус заметно нервничает, и,нервничая, ёрничает. Я его понимаю. Но тут, слава богу, подключается помывшаяся Чэнг.
- Что у вас?
- Частичное предлежание. Тридцать три недели. Жив. Гипоксия — два. Идём на кесарево.
- Правильно, - говорит Чэнг. - Согласие получено?
- Да. У нас Уилсон командует парадом. Марта передала полномочия.
- Вы помните, - вдруг говорит Хаусу Марта, - как не хотели брать меня к себе, потому что я не хотела врать?
- Я только для тебя и открыл тогда вакансию, дурочка.
- А потом я сама к вам не захотела, потому что не хотела врать. Вы помните?
- Да.
- Вас же огорчил мой уход тогда?
Хаус хмыкает тем особым хмыком, от которого не только Чейз обыкновенно ёжится, но и у меня по спине бегут мурашки, но, тем не менее, отвечает:
- Да.
- Я была глупой девчонкой. Не знала, что можно врать — и при этом не врать, не врать — и при этом врать.
- Теперь ты знаешь... - у Хауса маска на лице, но мне кажется, что он улыбается.
- Да, теперь я знаю... Вы соврёте мне, если будет нужно, Хаус?
Он понимает её, кажется, с полуслова и кивает согласно и серьёзно:
- Обещаю.
- Спасибо... - с облегчением выдыхает Марта и тут же замирает, потому что я как раз нащупал промежуток между остистыми отростками позвонков.
- Ты в порядке? - можно ли придумать более дурацкий вопрос. Ей больно — игла  проникает глубоко между позвонками, задевает оболочку спинномозгового канала, а обезболена только кожа, но она вымученно улыбается:
- Ты — профи.
- Заказ на кровь? - спрашивает, как в ресторане, просунувший голову в дверь операционной Куки. - У меня есть два пакета четвёртой минус, но это всё. Не самая распространённая группа.
- Заказывай сам от моего имени, - говорю, не поворачиваясь. - Заказывай больше — всё равно дадут меньше.
Марта расслабляется — анальгетик блокировал нервную передачу, она больше не чувствует ни боли схваток, ни беспокойного шевеления задыхающегося плода. Ли переворачивает её на спину, ставит ширму, я смещаюсь так, чтобы видеть её лицо, и чтобы она видела меня.
- Ты в порядке?
- Ты за анестезиолога сегодня, Джим? - снова слабо улыбается она.
- Он — крутой сомелье, - говорит Хаус, проводя разрез. - Будет смешивать для тебя коктейли — он это умеет. Держи крючки, - это он Чэнг. В другом случае оперировала бы сама Чэнг, а ассистировал Чейз, но сейчас Чейза в операционную не пускают. Слышу, как там, за дверями, его уговаривает и успокаивает Куки.
- Меня тошнит, - вдруг говорит Марта.
- Не бойся — это нормально. У тебя же сейчас в животе Хаус — с него всех тошнит. Ли, добавь милиграмм гранисетрона.
Ли тихонько фыркает, подкалываясь в коннектор. Ней, Чэнг и сам Хаус не слышат моих слов, сосредоточенные на своей ручной работе. У них, мне кажется, что-то не ладится — работая в больнице, привыкаешь понимать такое просто по напряжению мышц спины оператора, по дыханию, и я чувствую, что возникла проблема, но держу лицо, чтобы не испугать Марту. Ней вытирает Хаусу пот, хотя это ни о чём — Хаус без трости и напряжён — понятно, с него течёт. Чэнг иначе перехватывает крючки, вдруг со свистом втягивает воздух сквозь зубы. «Ах, ты ж...» - шипит Хаус. Кесарево сечение — простейшая операция, и если возникает замешательство, значит что-то пошло очень не так.
- Педиатр здесь, - докладывает Куки из коридора.
- Пусть будет готов к проблемам, - потихоньку говорит Ней.
Марта белеет вдруг, как простыня, глаза закатываются, зрачки расширяются.
- Давление упало, - говорю я, беря с лотка Ли новый шприц.
- Не поднимай пока. У нас и так тут всё заливает — не видно ни черта. Ней, отсос!
- Ставь кровь, - говорю я Ли.
- Ну, откуда, откуда свищет? Не вижу ни хрена, отсасывай и суши одновременно — тебя что, двумя руками работать не учили?
- Тихо-тихо, спокойно, - Чэнг пытается просунуть зажим. - Убери руку.
- Не могу — я держу разрыв. Головка мешает.
- Это ты стенку задел?
- Нет, не я. Да тяни ты уже отсюда этого щенка. Мы сейчас мать потеряем.
Они почти совсем закрывают от меня операционное поле, и я вижу лишь копошение окровавленных перчаток.
Входит стерильный педиатр.
- Какое состояние плода?
- Без признаков жизни, - бурчит из-под локтя Хаус.
- Вот оно что, - говорит Чэнг. - Можно было ожидать при низком расположении.
- Врастание?
Я вспоминаю: при низком расположении плаценты это бывает. Ворсинки, как щупальца, прорастают все стенки матки и при попытке отделить плаценту, матку рвёт буквально в лохмотья.
- Излитие околоплодных вод в малый таз.
- Жди пельвиоперитонита.
- Пуповину пережми. Ножницы!
Чэнг извлекает и передаёт педиатру плод — бледный, неподвижный, обвисший.
- Уилсон, как она?
- Тахикардия сто сорок, давление шестьдесят на ноль, оксигенация девяносто семь.
- Нужно идти на экстирпацию. Что скажешь?
- Мы льём всё, что можем. Давление сорок на ноль. Пульс стопятьдесят... Делайте экстирпацию. Ли, дефибриллятор.
Младенец молчит — слышу работу отсоса, суету педиатра и медсестры у другого стола.
Ритм срывается, монитор заходится противным писком.
- Фибрилляция!
- Заряжаю на двести. Руки из раны!
Все трое вскидывают окровавленные перчатки выше плеч — автоматический жест, чтобы я был уверен, что никто не касается тела.
- Разряд!
Тело Марты выгибается, падает, голова скатывается набок.
- Ещё.
- На двести пятьдесят. Руки! Разряд!
- Синус.
- Продолжайте.
- Зажимы на углы. Я держу.
- Скальпель.
- Осторожно, ткани растянуты.
- Время, - говорю я. - Вы успеваете или переходить на интубационный?
- Успеваем-успеваем, следи за гемодинамикой.
- Всё равно низко. Не могу поднять.
- Лей кровь и не трепись, цицерон.
- А я что делаю?
- Не знаю я, что ты там делаешь — может, мастурбируешь потихоньку.
Перевожу дыхание — кажется, они, наконец-то, остановили кровотечение.
- Здесь бригада, - говорит Куки.
- Оперативно, блин. Скажите, пусть нам пока кофе приготовят.
С облегчением вижу массивную фигуру Уилки Дженнера, и с таким же тихим восторгом Ли смотрит на смуглого худощавого Сабини.
- Что у вас?
- Коллапс, фибрилляция, дефибрилляция, ритм восстановили, давление критически-низкое, оксигенация — по нижнему пределу, ввели... - я перечисляю всё, что мы понатыкали и поналили. -  Сознание отсутствует.
- Матку — на гистологию, - говорит Хаус, и лоток передают Куки. - Шить.

АКВАРИУМ

В окна приёмной пытается заглядывать утреннее солнце, но шторы спущены, потому что дежурная бригада никак не может отпустить ночь и события ночи. Стол заставлен полупустыми стаканчиками из-под кофе. Кадди, приехавшая ещё на рассвете, переставляет их бездумно и машинально, стоя у Уилсона над плечом. Чейз в углу дивана сидит, обхватив колени и положив на них подбородок — бледный, молчаливый, опустошённый. На том же диване в противоположном углу — Колерник. Чэнг сидит на подоконнике, болтая ногами в тяжёлых ботинках. Уилсон - за столом, уперев в полированную поверхность локти и положив лоб на сжатые кулаки. Хаус в кресле, потупившись, яростно растирает ладонью больную ногу — только с год, как он стал позволять себе делать это, не скрываясь. Остальные — просто на стульях, поставленных в ряд — Ли, Куки, Дженнер, Сабини, Колерник, Ней, Кэмерон и Блавски — ночная смена, главы отделений и хирургическая бригада. Вид у всех, даже у только что пришедших завотделами, усталый.
- Давай, - наконец, говорит Уилсон, не поднимая головы. - Говори, Хаус. Не надо вставать — говори с места.
- А ты что думал, я собираюсь вытянуться по стойке «смирно»? - фыркает Хаус и тут же вполголоса монотонно начинает докладывать. - Поступившая пациентка жаловалась на схваткообразные боли внизу живота, скудное подтекание тёмной крови из родовых путей. При осмотре: беременность тридцать три — тридцать четыре недели, родовая деятельность, отслойка низкорасположенной плаценты. После получасового наблюдения встал вопрос об экстренном родоразрешении путём кесарева сечения. Риски учтены, согласие подписано  медицинским представителем, названным пациенткой. Учитывая продолжающиеся схватки и опасаясь продвижения головки по родовым путям, было коллегиально решено провести операцию в экстренном порядке имеющимися силами: ведущий хирург — я, ассистент — доктор Чэнг, анестезиолог — доктор Уилсон, ассистент — фельдшер Ли, операционная сестра — фельдшер Ней. Под эпидуральной анестезией произведён послойный разрез передней брюшной стенки и матки. В ходе операции возникли трудности с рождением головки из-за троекратного обвития пуповиной и начавшегося разрыва матки вследствие врастания плаценты. Массивное кровотечение вызвало серьёзные нарушения гемодинамики роженицы, фибрилляцию желудочков, гипоксию мозга, кому. Произведена экстирпация матки, оставлен выпускник и зонд в малом тазу, кровотечение купировано. Пациентка в сознание не пришла, переведена в палату интенсивной терапии. Дыхание аппаратное, установлен наружний водитель ритма. Плод женского пола, недоношенный, один килограмм семьсот граммов, синдром Вильямса, удвоение почки, синдактилия, при рождения оценка — три балла. Дыхание аппаратное, дистресс-синдром, ЗВУР — два. Помещён в кювез, переведён в клинический госпиталь «Принстон Плейнсборо», в отделение новорожденных на донашивание. У меня — всё.
Несколько мгновений все молчат, стараясь не смотреть друг на друга, как будто каждый чувствует за собой какую-то вину.
- Чейз, - наконец, говорит Уилсон, не поднимая головы. - Тебе, может быть, нужен отпуск?
- Зачем? - с досадой, чуть ли ни с неприязнью отзывается Чейз. - Сидеть в интенсивке? Торчать в пустой квартире? Зависать над кювезом? Хочешь, чтобы я тоже свихнулся?
- Мы ввели малышке экзосурф, - говорит Кадди, продолжая играть в «го» стаканчиками. - Будем повторять, пока в этом есть необходимость. До появления самостоятельного дыхания. Она получает стероиды, сейчас оксигенация достаточная, и мы будем её поддерживать столько, сколько нужно.
- Тем более я должен работать — сурфактант стоит недёшево.
- О чём ты говоришь, Чейз! - болезненно восклицает Уилсон. - Неужели мы не выделим тебе и Марте материальную помощь.
- С какой стати? Мы что, сироты или ветераны вьетнамской кампании? Или ты считаешь себя обязанным только потому, что в двух местах ковырнул ручкой бумагу?
- Ты мог предвидеть, что так и будет. - говорит Хаус, зевая в кулак. - Он теперь станет срываться на тебя каждый раз, как ему захочется. Делая людям добро, не забудь увернуться от благодарного пинка.
- Добро? - резко поворачивается к нему Чейз. - Что это вы считаете таким уж добром, интересно?
- Чейз, перестань, успокойся, - пытается урезонить его Кэмерон. - Ты расстроен, ты не в себе сейчас.
- Вы мне говорили, что нужно идти на срочное кесарево, чтобы не потерять и Марту, и малыша. Ну, и вы провели это срочное кесарево. Эффект — выше ожидаемого, да? Малыш не может дышать, Марта в коме — не подскажете, что мы реально выиграли с этого?
- Они пока живы, - негромко говорит Блавски.
- Ага. Пока! Ключевое слово «пока». Зато вы сделали всё, что могли. Можете теперь с лёгким сердцем пойти пить пиво.
- Чего ты бесишься? - небрежно спрашивает Хаус, не глядя на него. - Да, мы сделали всё, что при данных условиях могли.
- Разрыв начался только при ручном отделении плаценты — мне сказала Чэнг. Отслоение не прогрессировало, пока вы туда не влезли руками. Если бы прекратили родовую деятельность, она могла бы доносить его до функциональной зрелости. И тогда всё было бы так же, но ребёнок мог бы жить.
- Да, это было возможно, - невозмутимо кивает Хаус.
Уилсон смотрит на него удивлённо. Он отчётливо помнит, что Чэнг сказала о разрыве до того, как ребёнка извлекли из матки. Почему ни она, ни Хаус не скажут об этом Чейзу?
- Куки, что там с гистологией? - спрашивает он.
- Врастание плаценты, третья степень зрелости. Глубокий разрыв, край неровный, тромботические массы, околоплодные воды мутные, содержат меконий и кровь.
И в голосе Куки ему тоже кажется что-то не то. Складывается впечатление, будто он невольно участвует в каком-то спектакле, в полоплёку которого его не посвятили.
- Ну, хватит, - вдруг говорит Хаус. - У нас не одна пациентка на всю больницу. Кто там дежурил?
- Мигель, - подаёт голос Кэмерон. - Но я подумала... Его можно позвать для доклада, он...
- Не надо, - Уилсон решительно встаёт из-за стола. - Идёмте работать. Чейз, возьми хотя бы день — приди в себя... Хаус, Чэнг, вы идите отдыхать — это было не самое лёгкое кесарево. Ли, Ней, вы идите пока тоже домой, оставайтесь на связи. Кадди, ты мне позвонишь, если что?
- Если что? - с нажимом спрашивает Чейз.
- Не знаю. Что-нибудь... Идёмте работать.

УИЛСОН

- Подожди.
Он замирает в дверях, но тут же принимает вальяжную позу, небрежно поигрывая тростью:
- Чего тебе?
- Скажи мне правду.
- О чём, Уилсон?
- Что там на самом деле произошло, во время операции?
- Разве ты сам там не был? - ироничное движение бровями.
- Ты знаешь, чем я занимался, и мне не было вас видно из-за экрана и аппаратов. Чэнг сказала Чейзу, что разрыв начался при ручном отделении плаценты. А я слышал, что вы нащупали разрыв прежде, чем извлекли ребёнка. Зачем Чэнг соврала Чейзу? Считай, оговорила тебя, а ты не возразил. Какое могло быть ручное отделение до извлечения плода? Разрыв явно был самопроизвольный. Ты не при чём. Зачем она соврала, и почему ты не возразил? Я за тобой раньше склонности к мазохизму не замечал. И что скрывает Куки? Он ведь что-то скрывает?
Он молча смотрит на меня и всё играет тростью. И губы трогает загадочная усмешка, которая меня просто бесит. Я чувствую, что краснею.
- Хаус!
- Это информация не для главного врача, Уилсон.
- Я тебя сейчас не как главный врач спрашиваю. Видишь, я тебя даже доктором не назвал.
- Гм... Это аргумент, конечно. Ты меня за последние лет десять вообще хоть раз доктором назвал?
- Значит, ты всё-таки думаешь, что инфу в министерство слил я, а мне наврал, чтобы мальчик не плакал и не помышлял о самоубийстве. Благородный Хаус!
- О, а ты, я смотрю, уже плачешь и помышляешь о самоубийстве.
- Да пошёл ты! - говорю в сердцах. - Не доверяешь — не надо. Проваливай, сам узнаю, что происходит.
Не уходит. Крутит свою чёртову трость, как какой-нибудь дзё. Но с лица исчезает и усмешка, и загадочность — сейчас выражение его, пожалуй, нерешительное.
- Кофе хочешь? - вдруг спрашивает.
- Он у меня уже в ушах плещется. Давай лучше сгоняю Венди за чем-нибудь посущественнее. Макчикен будешь?
- Без огурца.
- Да помню я, помню. И по пончику.
- Только не со смородиновым джемом.
- Хаус... я помню.
Буквально через минуту Венди приносит коробки из буфета и пару пакетов с соком. И напоминает:
- В десять — обход в терапевтическом.
- Хорошо, напомните мне ещё о нём за пять минут.

Мы устраиваемся за столом, сгребая в ведро стаканчики из-под кофе. Я вытираю стол салфеткой для мониторов.
- Хозя-а-а-юшка, - блеет Хаус, но как-то машинально — вид у него хмурый и сосредоточенный. И жевать начинает как-то машинально, погруженный в свои мысли.
Я сажусь напротив, гипнотизируя его взглядом, и даже не обращаю внимания, когда он между делом вытягивает из моего гамбургера нежно любимый шампиньон.
- Уилсон, ты что-нибудь слышал о пузырном заносе? - наконец, спрашивает он меня.
- Я? Хаус, ты меня дважды оскорбляешь. Во-первых, я, разумеется, слышал о пузырном заносе — редкая злокачественная патология хориона, приходилось сталкиваться, знаешь. И во-вторых, если ты сейчас собираешься мне насвистеть, что у Марты мог быть пузырный занос, то ты меня, видно, за совсем слабоумного держишь. При заносе плод никогда не доживает до одиннадцатой недели. Никогда.
- Тогда пошли к Куки и посмотрим сами, о`кей?
- Послушай, Хаус, ты бредишь, и если это очередная твоя дурацкая шутка...
Но он качает головой очень серьёзно:
- Я ещё когда вагинально нащупал эту плаценту, почувствовал, что ткань буквально ползёт — ты раковые опухоли щупал когда-нибудь?
- Нет, слушай, ты, реально, не в себе. В самом деле, Хаус, ну, вот где мне было пощупать раковые опухоли? Я ведь уже двадцать пять лет исключительно галстуки продаю.
- Вот и я почувствовал себя в какой-то момент продавцом галстуков. Сначала подумал, что там уже некроз, но ребёнок был жив, и с некрозом это не очень-то вязалось.
- Ага, а с пузырным заносом — самое то?
Он, наконец, улыбается — просто так, без издевки — моей нетерпеливости и моему возмущению
- Ты слушай. Когда я рассёк матку, плодный пузырь был цел и напряжён, троекратное обвитие шеи — плотно, на сантиметр не сдвинуть. Я попытался ослабить петлю, потянул — так, слегка, но пуповина вдруг подалась, как гнилая верёвка, вместе с сегментом плацентарной площадки. И сразу... знаешь, как жидкость в сток раковины всасывается? - он наглядно продемонстрировал мне процесс с помощью пакета с соком и трубочки. Пакет, разумеется, для демонстрации понадобился мой.
- Разрыв? - я поспешно отнял у него остатки сока.
- Перфорацию ни с чем не спутаешь. Я пережал двумя пальцами — остальными полез на ревизию стенки — слава пианино, у меня хоть растяжка хорошая, не то бы пришлось у неё в матке обеими руками рыться. Даже четыремя, считая Чэнг. Сказал ей, чтобы она рожала голову снаружи — знаешь, как чулок натягивают на футбольный мяч.
- Вообще-то не знаю. Думаешь, кому-то приходило в голову это делать? Но твои метафоры настолько красочные, что я могу представить. Ты говори, говори...
Но Хаус уже увлечён и не обращает внимания на мои шпильки.
- Когда она стала рожать — ну, скорее уж, выжимать — голову, так эта стенка потянулась за ней, как, знаешь, в старых фильмах ужасов про протоплазму. И, да, я сразу пошёл на отделение, пока она выводила плечевой пояс — я уже чувствовал, что матку мы не сохраним. Обычно отделение - ты же знаешь - по ощущениям как вылущивание граната. Ну, ты должен это помнить ещё с практики в меде. А тут я словно в мякоть банана вляпался, стенка просто расползалась. И кровануло уже как следует.
- Подожди-подожди, - я сжал пальцами виски, стараясь собраться с мыслями. - Если дать себе труд нафантазировать клинику родов при пузырном заносе, то , может быть, ты и... Какого чёрта, Хаус! Не может быть никаких родов при пузырном заносе! Это глубокая аномалия, двойной мужской гаплотип, плод нежизнеспособен — о чём мы говорим! Да и делала она анализ ДНК — как ей иначе Вильямса бы поставили? Стой! - говорю я, натыкаясь на какой-то особенно пристальный его взгляд. - Ты куда отдавал материал? В «ПП»?
- Ну а куда же ещё? У нас, если помнишь, своей генетики нет.
- И после этого появился с проверкой Монгольфьер... - медленно говорю я. - А мой звонок... якобы мой звонок... нарочно подстроен?
- Я напишу Сизуки рекомендацию для аттестации — мозги он тебе явно поправил.
- Значит, у них свои люди и в «ПП», и здесь. Кто?
- А кто у нас появился сразу после истории с «А-семь»? Кто мог с радостью выбрать тебя, когда понадобился статист на роль стукача? Кто мог быть связан с Сё-Мином и русской разведкой?
- Корвин? Но ты говорил, что...
- Если бы речь шла о бытовой мести твоей занудной персоне, я бы на него не подумал. Но здесь другой масштаб, и если всё равно кого-то надо было подставлять, он бы выбрал тебя.
- Почему? Потому что он меня терпеть не может?
- Нет. Потому, что я тебе всё прощу — даже стукачество.
- Ты это так убеждённо говоришь, как будто вы звонок в министерство вместе планировали.
- Наплюй на звонок. И на свои амбиции заодно. Если тест ДНК нам дали кривой, то это может быть и не Вильямс.
- А что?
- А я знаю?

Его голос прозвучал зловеще, и я не усидел — вскочил, чуть не опрокинув картонку с объедками, прошёлся по кабинету, пихнул «колюще-режущую», уколов ладонь, лизнул место укола, выбил пальцами барабанную дробь на оконном стекле, взъерошил пятернёй волосы, снова сел, снова вскочил, стал тереть ладонями лицо.
- Не психуй, - мягко попросил Хаус. - Я тоже пока не знаю, что делать. А теперь скажи, надо ли было мне грузить всем этим Чейза и  остальных? Да я даже Чэнг толком ничего не сказал, хотя, боюсь, она состояние тканей и сама оценила. И тебе, как главврачу, лучше тоже забыть этот наш разговор, пока не взяли за мягкий живот. А другим — и вообще не знать. Разрыв матки при отделении вросшей плаценты — нормальный общеупотребительный диагноз, на нём и остановимся.
- Подожди-подожди, - снова говорю я, тряся головой. - Если эта аномалия сродни пузырному заносу, то может такое получиться, что и Марта, и малышка нашпигованы метастазами? Мы не можем просто сделать вид, что ничего не было — надо что-то делать.
- Что делать? Откуда индейцу майя знать, чем кормить пингвинов? Особенно если вообще неизвестно, пингвин ли это.
- Ты про младенца Мастерс?
- Я буду рад, если он не выживет,- хмуро сказал Хаус.
- А если прямо спросить об этом анализе Сё-Мина?
- Ну... в лучшем случае он скажет, что получил какую-нибудь фиговину с хренопупиной, а в худшем, нас найдут слегка остывшими с желудками, полными палёным виски и ядовитыми грибами, посплетничают о том, что настоящие друзья и умирают, обнявшись, зароют в одной могиле и повесят в вестибюле «Двадцать девятого февраля» наш общий портрет — помнишь, тот, с хэллоуна, где ты хохочешь, как придурок, а у меня тыквенная голова?
- В одной не похоронят. Я иудей, а ты...
- А я — неверующий, и мне фиолетово, на каком кладбище быть закопанным. Сам факт раздражает.
Мы помолчали. Каша у меня в голове кипела, бурлила и требовала выхода через любое из естественных отверстий.
- Я иду к Куки смотреть препараты, - сказал Хаус.
- Я — с тобой.
- То есть, мои слова насчёт забвения этого разговора ты проигнорировал?
Я покачал головой:
- Хаус, я — твой друг, я не могу допустить, чтобы ты тащил это на себе один. Слишком тяжело для одного.
- Вообще-то правильно. Возможно, ребёнка придётся, - он сделал характерный жест пальцем около шеи, - а в этом деле — сам знаешь — тебе равных нет. Не Чейза же просить.
У меня потемнело в глазах, я почувствовал, как воздух проскальзывает мимо губ, не даваясь вдоху. И только крепкий удар ладонью по плечу встряхнул и дал мне понимание того, что это злая, отчаянная, на грани фола — но шутка.
- Ну, видишь, - сказал Хаус. - Твоя тактика не катит. Попробуем мою?
- Ка...кую? - еле выдавил я.
- Ты же сам всегда меня в ней упрекаешь — сунуть голову в песок и выждать время.

В комнате архива длинный лабораторный стол уставлен микроскопами, за одним из которых обнаруживается сам Куки.
- Ага, - не отрываясь от окуляра, говорит он. - Я так и знал, что вы захотите взглянуть. Даже не припомню, видел ли такое когда-нибудь прежде... - и сдвигается в сторону, давая нам место.
Хаус склоняется над микроскопом, долго — почти две минуты — рассматривает то, что лежит на предметном стекле и отодвигается с непонятным выражением лица.
- Ну, иди, взгляни, - говорит он мне. - Что скажешь?
Мне, в отличие от Хауса, не подходит настройка объектива, которую Куки сделал под себя, и я долго кручу верньер, наводя на резкость. Ткань миометрия рыхлая, с участками атрофии, с кровоизлияниями, инвазивный рост ворсинок хориона, но на пузырный занос препарат похож только отдалённо — я не нахожу характерных расширений-кист — скорее, небольшие утолщения.. Ещё увеличиваю кратность и вижу, что эти утолщения — группы клеток. Клетки выглядят странно: большие, с неровными активными ядрами, в некоторых ядер по два и по три, расположенные бессистемно, нелепо толпящиеся. Знакомая картина, и неутешительная, но есть в ней нечто, вызывающее оторопь, как в фантастических романах. Ни за что не подавать виду! Не вмешивать Куки!
- Врастание плаценты, - небрежно говорю я, насмотревшись. - Но я понимаю, что вас смутило. Это просто недостаток практического опыта, Куки, который с вашей молодостью вам в вину не поставишь. Вас эти необычные клетки смутили, да? Бывает. Просто небольшая атипия — в пределах нормы реакции. Указывает на озлокачествление процесса, но это вы и сами поняли. Я видел такую всего один раз на препарате из коллекции профессора Пирсона — он оставил специально, чтобы показывать студентам, как иногда бывает всё неправильно в живом организме. Больше ценности, научной ценности, я имею в виду, да и практической препарат в себе не несёт, пусть вас не смущают эти видоизменённые клетки. Диагноз всё равно тот же. Вот что: возьмите этот препарат, и я, думаю, что он уже... о,чёрт! - неловкое движение рукой, и стекло летит на плиточный пол. - Разбилось?
- Вдребезги, - Куки, присев на корточки, осторожно собирает на листок бумаги осколки.
- Досадно... Но ведь мы успели посмотреть? Или у вас есть ещё такие препараты?
- Да нет, я никогда не делаю помногу сразу, - судя по спокойному тону, Куки не насторожился. - Но ведь орган сохранён, так что я могу сделать ещё...
- Да нет, не надо. Атипичная картина большого интереса не представляет, не наглядна, для архива не пригодится. Это, скорее, артефакт, нонсенс, и вас, как специалиста-гистолога, отлично характеризует то, что он не сбил вас с толку. Здесь, действительно, врастание с начальной малигнизацией хориона. Оформляйте гистологическое заключение — я подпишу. Хаус, пошли — у меня обход скоро.
Однако, далеко мы уйти не успеваем — Хаус останавливается и, преградив мне дорогу, притискивает к стене:
- Нарочно стекло разбил?
Я опускаю голову, пряча глаза, но не могу удержаться — быстро взглядываю на него исподлобья:
- Будь моя воля, я бы и всю матку в кислоте растворил. Только бы ему не пришло в голову ещё срезов наделать!
- Значит, ты тоже это увидел? Что ты там увидел?
- Ну, если бы я не продавал двадцать лет галстуки, я бы сказал, что это... начальная хорионэпителиома.
- Какая неуверенная интонация для такого стажа торговли галстуками.
- Ну... потому что...
- Можешь не продолжать — сам знаю, почему. Я, конечно, торгую исключительно шнурками для ботинок, но кое-какие галстуки тоже видел. А этот галстук не похож ни на один из известных мне галстуков ни цветом, ни фактурой.
- Хаус... есть определённые закономерности, и если шнурок от ботинка повязать на шею, он, конечно, не станет галстуком, но формально его можно будет называть галстуком... И завязывать, как галстук.
- Но галстуком он не станет.
- И шнурком для ботинка уже тоже не будет. Будет стилизованный галстук, и нам придётся доказывать, что изначально это шнурок для ботинка.
- При условии, что он хотя бы похож на шнурок для ботинка.
- Он, без сомнения, похож на шнурок для ботинка, но давай исходить из того, что мы пока ещё ни разу не видели таких шнурков в ботинках и вообще не имеем представления, куда и как их нужно вязать.
- Тогда тебе придётся исходить из того, что это всё-таки галстук.
- Ну, исходя из того, что это — галстук, я вижу атипичные гигантские клетки с признаками высокой активности, явно способные к передвижению с током крови, то есть, к метастазированию. И я бы сказал, что это  начальная хорионэпителиома...
- Итак, мы возвращаемся к предыдущему тезису, - насмешливо комментирует Хаус, но я договариваю, не обращая внимания на его насмешку:
- ...если бы эти штуки хоть немного больше походили на клетки Лангганса. Но зато они очень похожи на мутировавшие клетки Лангганса... Тебя это греет, Хаус?
- Ну... как повод сказать «Я был прав», пожалуй, греет, но как повод объяснить Чейзу, что его жена и дочь, скорее всего, умрут от мутировавшего рака хориона с метастазами... Нет, не очень греет. Что мы можем поделать? Поискать очаги метастазирования? Если оставить в стороне, что этот галстук здорово смахивает на шнурок, чем её лечат?
- Хорионэпителиома метастазирует в лёгкие. Обычная, не мутантная. Будем надеяться, что их привычки не очень различаются. Нужно КТ лёгких.
- И если найдём?
- Даже если не найдём, химия. Там же разрыв — половина этих голубушек в тазу теперь — всё равно, как грядку засеять. И там мы пока ничего не увидим никаким сканером.
- Кстати, о сканере, - озабоченно говорит Хаус. - С Мартой это проблема чисто техническая, но ребёнок вообще не под нашей эгидой, и ещё неизвестно, что скажут педиатры, если мы за здорово живёшь попросим засунуть недоношенную на ИВЛ в сканер.
- Нет, я как раз вполне себе прелставляю, что они скажут. Они скажут: «У этого гениального психа, — это про тебя, — точно мозги с левой резьбой».
- Правильно. Поэтому говорить с ними будешь ты.
- Я? Отлично! И что я им должен буду сказать?
-  Ну, тоже наврёшь про хорионэпителиому, - и хлопает по руке, потому что я привычно потянул в рот ноготь — приобрёл дурную привычку в психушке. - Перестань. Хинином намажу. Не хватало тебя ещё от глистов лечить.
- Понимаешь... я даже не уверен, что вру. Может быть, всё так и есть, как я сказал Куки. Может быть, это, действительно, вирусогенная мутация глобального характера, а может, необычная атипия на одном участке.
- И ты поэтому разбил препарат?
- Потому что... Понимаешь, Хаус, я не уверен, что хочу ясности в этом вопросе.
- А кто только что говорил, что готов разделить со мной эту ношу?
- Говорил. И не отказываюсь. Я готов. Но это не значит, что мне хочется.
- Хочется — не хочется... - угрюмо ворчит он. - Даже если бы это просто была медицинская загадка, я бы наплевал на твоё нехотение, и ты это знаешь, но в том-то и дело, что здесь не просто медицинская загадка - речь идёт о прогнозе для Марты и для её дочери, а я знаю, что это тебе в сто раз важнее, чем мне, так что на своё нехотение ты и сам наплюёшь — я даже не стану стараться давить на тебя.
Мне ничего не остаётся, как только плечами пожать:
- Ну... наверное...да.
- Наплюёшь-наплюёшь, - убеждённо кивает он. -  Слишком много она для тебя значит. Давай, звони в «ПП», тряси педиатров.
- Подожди. Давай сначала здесь сделаем, что можем.
- Понимаю. Тебе нужно собраться с духом. Давай, валяй. Если бы ещё можно было сделать анализ ДНК самим...
- У нас нет анализатора. А Кадди не даст. Я думаю, она получила на этот счёт чёткую установку.
- С Кадди я попробую договориться.
- Это бесполезно, Хаус. Если она получила распоряжение свыше, она ни за что не уступит — вспомни хоть историю с весёлым полицейским, когда Форман заразился.
- Значит, нам придётся действовать за её спиной. Вернее, тебе, потому что я, как всегда, возьму на себя самое сложное.
- Что именно?
Он делает большие глаза и говорит таинственно понижая голос:
- Когда настанет час зеро, я буду трахать Кадди, чтобы она тебе не помешала.
На его счастье, я не успеваю ответить — Венди сбрасывает мне на пейджер сообщение о том, что через пять минуть обход.

Я впервые делаю обход, как главный врач, как хозяин, как босс, и это странное чувство — смесь самодовольства и неуверенности. Наши новоиспечённые отделения ещё не отстоялись, не определились до конца. Я начинаю с амбулаторного, и сразу же поражаюсь, что они уже работают, как часы — на доске фамилии амбулаторных с росписями врачей, расписание исследований и процедур, карточки промаркированы разными цветами, отчёты из лаборатории немедленно доставляются врачам, двое ведут приём: Трэвис и сама Кэмерон, Буллит следит за мониторами, Чэнг я отпустил, но её обязанности в сканерной выполняет временно приписанный сюда же Дженнер.
- Время ожидания? - на всякий случай спрашиваю я его, хотя и сам вижу, что немного.
- До тридцати минут, - и, не удержавшись, ехидно добавляет: - сэр.
- Молодцы, - тоже немного соскальзываю в шутливый тон я. - Представлю к награде! Только включите в вестибюле музыку — пусть ожидающие расслабляются.
Это Хаус завёл моду вместо традиционного экрана телевизора проигрывать в приёмной амбулаторного отделения негромкую расслабляющую музыку, и все треки подбирал он сам, не особенно известные ,чтобы случайно не раздражать кого-то. «Я помню, как тебе не понравился трек в Новом Орлеане, - напомнил он. - Не хочу тратиться на стекольщика». Надо заметить, действительно, с тех пор, как мы ввели это ноу-хау стало меньше недовольства и жалоб на долгое ожидание. Я покидаю амбулаторию под какой-то незнакомый блюз на саксофоне, напоминающий одну из шансоньеток Эдит Пиаф.

В хирургии заведующего предсказуемо на месте нет, и больных мне докладывает Колерник.
- У Чейза были на сегодня назначены плановые операции? - спрашиваю я после обхода палат.
- Да, но он их уже передал мне и Таубу.
- Что там?
- Остеосаркома у мужчины афроамериканца — буду делать ампутацию. А Тауб удалит опухоль глазницы у девочки-подростка. Доброкачественная, но уродующая и сдавливает глаз. А ведь это девочка. Ну, ничего, Тауб сделает аккуратненько. Он — виртуоз лицевой хирургии.
- Но это уже дополнительная операционная нагрузка на вас обоих.
- Ничего. У меня стояло в плане две операции на сегодня, одну можно перенести, у Тауба — одна. И ещё в пропедевтическом тяжёлый пациент — Хаус предупредил, что может понадобиться срочная лапаротомия, чтобы мы не расслаблялись. Мы не расслабляемся.
- А что ОРИТ?
- Там пока только Марта... - Колерник тяжело вздыхает, больше не развивая тему, потому что всё сказала мне интонацией.
- Чейз у неё?
- Нет. Он с Корвином. Кажется, они у Блавски, в психиатрии.
- Ну, хорошо, я зайду туда попозже.

В отделении Хауса я на миг останавливаюсь в дверях, ещё никем не замеченный, и... честно говоря, отдыхаю душой. Потому что у них там идёт дифдиагноз, и я словно на десять лет моложе, и там, за полуприкрытым жалюзи стеклом его первая команда, тем более, что Мигель, не смотря на свою латинскую внешность, чем-то смахивает на молодого Чейза, мулат Вуд — на Формана, а Рагмара — на Кэмерон, но не такую, как сейчас, а юную, наивную, ещё верящую в добро и справедливость.
Речь идёт, насколько я понимаю, о той самой пациентке, из-за которой хирургам велено «не расслабляться». Новенькая Ли пишет на доске симптомы, что-то оживлённо говоря — мне плохо слышно через стекло. Хаус сидит к ней вполоборота, забавляясь «колюще-режущей», а именно, пытаясь накинуть на косо торчащий из руки многострадальной скульптуры скальпель большую канцелярскую скрепку. Я вижу по его лицу, по всей его позе, что он очень устал, но не уходит — похоже, дела у их больной не слишком хороши.
Стоило бы сделать обход в палатах, но я не хочу им мешать. С другой стороны, зачем мне так уж нужна свита? Пройду и сам. Я отстал от жизни больницы — не знаю больных, не помню графика дежурств. Надо навёрстывать. Вот только без доклада врача отделения я ничего ни о ком не узнаю — карты у Хауса в вечном беспорядке, их даже нет на месте — вернее всего, свалены грудой в ящике стола. Да Хаусу они и не нужны — с его памятью. Он даже результаты анализов до третьего знака после запятой держит в голове. Но любому проверяющему это объяснение не подойдёт. Вот, кстати, кому бы поручить вести в его отделе бумажную работу? Сам он всё равно не будет. Раньше этим неизменно занималась Марта, но Марта в коме, и ещё неизвестно, что будет дальше.
- Хаус, уступи мне Рагмару на часок, - я пытаюсь изобразить заискивающую улыбку.
- Право первой ночи? - саркастически изгибает он бровь. - Ну, как я могу отказать моему сюзерену! - и Рагмаре с нажимом: - И-ди.
- Мне необходима ваша помощь, - говорю я, доверительно беря её за руку. - Хаус — прекрасный врач, но в его бумагах всегда полный бардак, и ныне, и присно, и во веки веков. Вы не могли бы взять на себя заботу о ведении документации отделения? За прибавку к зарплате, разумеется.
- Вы обещали материальную помощь Чейзу, - задумчиво говорит Рагмара. - теперь обещаете прибавку мне... Так щедро распоряжаетесь деньгами... - «как будто они — ваши», - договариваю я про себя. Нет, всё-таки странный я тип — ну, почему простое замечание, вызванное всего лишь беспокойством о материальном благосостоянии больницы — ведь это же Рагмара — больно задевает, почти ранит меня. Тем не менее, отвечаю я беззаботно:
- Совет все эти траты утвердит. Материальная помощь Чейзу и Марте — наш долг, это совершенно понятно, а что касается вас, Хаус предпочтёт откупиться, чем карты заполнять. Пойдёмте, Рагмара, пойдёмте сейчас со мной на обход — вы доложите мне вкратце больных. Вы ведь знаете, кто лежит у вас в отделении? А то я, как с луны свалился, ничего не знаю, никого не знаю. Вчера тонул весь день в бумагах, сегодня надо как-то выплывать к солнышку.
Мы обходим небольшое — всего на десять коек — отделение, и заканчиваем в палате ОРИТ — здесь отдельная интенсивная терапия, и устроено всё несколько иначе, чем в послеоперационных палатах. Вот это — полностью царство Хауса, его великолепная блиц-диагностика, когда счёт идёт на часы, и все методы хороши. Пациентка одна, переведена из Центральной Окружной, потому что, заподозрив по клинике прободение кишечника и пойдя на операцию, хирургическая бригада в животе ровно ничего интересного не нашла, кроме небольшого увеличения лимфоузлов, между тем боли у пациентки были значительные, снимались только опиатами, после операции возобновились ещё интенсивнее, и главврач Центральной Окружной позвонил Хаусу и начал его уламывать взять на себя непонятную пациентку. Покуражившись для виду некоторое время, Хаус взял, и уже по собранному Рагмарой анамнезу заподозрил эпилепсию, с чем пациентку и готовились сегодня выписать, но с утра у неё появились признаки калового перитонита. Хаус вяло пошутил, не оперировал ли её, дескать, наш бракодел — Корвин, но Корвин не завёлся, Чейзу — его постоянной и благодарной аудитории - было не до шуток, и он просто сделал несколько новых назначений и велел хирургам быть наготове на случай релапаротомии.
Я смотрю график температуры, вижу субиктеричность склер, ещё раз щупаю живот и понимаю, что добавить мне нечего — следует теперь дождаться результатов исследований.
- Что биллирубин?
- Незначительно повышен за счёт неконъюгированной фракции.
- Значит, печень отказывает, - предполагаю я.
- Трансаминазы в норме.
- А при поступлении?
Рагмара виновато пожимает плечами. Она ещё была приписана к онкологии, когда больная поступала, а сейчас новых пациентов и историй болезни навалилось так много сразу, что всех и не упомнить.
- Карта у Хауса?
- Да, наверное...
- Рагмара, такие вещи нужно знать, - слегка пеняю я. - Хорошо, вы можете быть свободны — я сам зайду к Хаусу за картой.

Дифдиагноз уже закончился, Вуд, Ли и Мигель отправились выполнять назначенные исследования, и Хаус в кабинете один. За столом, положив голову на руки, и трость валяется на полу рядом. Тихо подойдя, осторожно заглядываю ему в лицо: он крепко спит.
Карты, по всей видимости, здесь, в ящике. Колено Хауса почти перекрывает доступ к нему, поэтому могу выдвинуть только на пару сантиметров. Ну, что ж, хотя бы, просто взгляну, может быть там карта пациентки или нет.
У Хауса в столе можно обнаружить всё, что угодно — от сильнодействующего препарата в анонимной фасовке до леденцовых фигурок на палочках, от дисков с записью старого джаза до губной гармошки и от мягкой игрушки в виде очередной панды до живой морской свинки. Карты здесь. Стараясь кое-как маневрировать в предоставленном пространстве, я вытаскиваю их, и вижу среди прочих карту Марты Чейз — похоже, после визита Монгольфьера Хаус вернул своих «частных клиентов» на место. Из-под обложки выпадает и, кружась, падает на пол какой-то небольшой бумажный квадратик. Я наклоняюсь поднять. Чек. Из магазина «Наглядные пособия и весёлые приколы». «Подарочная упаковка «Живые бабочки». Подарите детям неожиданную радость. Выпускать в природных условиях проживания. Штат Мэн». Невольная улыбка раздвигает мои губы, я осторожно разглаживаю чек и прячу в нагрудный карман. Сохраню. Так. Ещё карты. А это что? Ошеломлённо протягиваю руку к знакомой тетрадке.
Хаус спит, тихо посапывая.

В первый момент меня подмывает с размаху как следует ахнуть обложкой тетрали об стол, чтобы этот тип подскочил, вытаращив глаза, и я даже уже замахиваюсь, но что-то — может быть, чек из магазина весёлых приколов — останавливает меня, и я просто опускаю руку на его плечо:
- Хаус, проснись.
- Чего тебе надо? - морщится он спросонок, неохотно приходя в себя. - Расширенный трудоголизм?
- Мой дневник. Зачем ты его спёр? Тебя не учили, что это нехорошо?
- Какой дневник? Ты про него вообще забыл, уезжая из Ванкувера, между прочим, и если бы я не прибрал, ещё неизвестно, кто бы сейчас ржал над твоими сопливыми откровениями. И над нами с Блавски заодно. Чего ты сейчас-то вспомнил?
- А кто сейчас над ними ржёт? Министерство? Сё-Мин?
Его взгляд становится более осмысленным — пожалуй, даже озадаченным.
- Иногда, - развиваю я мысль, - человеку не везёт, и у него не заводится чутких, внимательных, готовых его выслушать, не издеваясь, друзей. И ему приходится делиться своими мыслями, сомнениями, страхами или надеждами с дневником. Так вот, читать дневник, красть дневник,передавать его другому лицу для ознакомления - во всей вселенной, кроме Хаусленда, считается подлостью. Особенно, если это становится системой. Я вообще-то не знал, что ты спёр тот, старый. дневник — думал, что, действительно, оставил его в Ванкувере, поэтому и завёл новый. Видишь — я не из тех, кто учится на своих ошибках — мог бы догадаться, что для твоего бесцеремонного любопытства это — лакомый кусочек. Подумаешь, держал в столе под замком! Понятное же дело, для истиного хакера замков не существует...
Озадаченности во взгляде Хауса прибывает.
- Постой-постой, ты о чём? Стол твой я не взламывал. Дневник забрал из-под дивана в Ванкувере — это вроде не стол — и отдал почитать Блавски. Для твоей же пользы, дурак: подумал, раз ты стесняешься сказать, что любишь её больше жизни, пусть бы хоть твой дневник это сделал. Извини, что не помогло...
- Да я не о старом дневнике говорю. Я вот об этом, о том самом, который пропал у меня пару месяцев назад из запертого стола.
- Вот эта тетрадка, что у тебя в руке?
- Минуту назад она была не у меня в руке, а у тебя в столе. Нет, Хаус, я всё понимаю — ты воспринимаешь мою личную жизнь, как свою полноправную собственность, в которую можно залезть с ногами, потоптаться, выломать пару деталек и вкрутить пару новых — я ко всему этому уже привык. Но если тебе так уж неймётся, мог бы хоть прятать получше — я ведь записей не цензурирую, и если бы эта тетрадка попалась на глаза кому-нибудь вроде... - и я замолкаю, сообразив, что условность моего предположения уже вряд ли уместна.
Хаус тоже на мгновение «зависает», а потом хищным движением выдёргивает тетрадку у меня из рук.
- Сейчас ты где её взял?
- В столе... У тебя в столе. Под картами.
Он принимается лихорадочно перелистывать страницы, выхватывая взглядом отдельные записи. На его скулах выступает лёгкий румянец:
- Уилсон, ты рехнулся? - и вдруг почти кричит на меня: - Зачем тебе это?! Я — вот! Ну, поговори ты со мной — на кой чёрт строчить на себя это дебильное досье! Это же стриптиз! Профузный понос совести твоей дурацкой!
- Как она попала в твой стол? - пересохшими губами спрашиваю я.
- А сам не догадываешься? Но, похоже, здесь у тебя вообще всё, да? Как ты сказал - «мысли, страхи и сомнения»? Ты неисправимая панда, Уилсон. Ты хоть понимаешь, что именно ты этой писаниной подставил нас так, что теперь, того гляди, не только Марту и её недоноска, но и всех нас микротомом на экспонаты настригут, а нам и возразить будет нечего? То, что знал о нас этот жирно-фиолетовый агент, знали только ты и я. И, представь себе, я ему не говорил.
- Она была заперта в столе, - беспомощно повторяю я, как будто это утверждение может что-то спасти.
- Очень надёжный способ. И ещё, наверное, для верности ты записочку положил: «Эта книжечка моя, кто читает, тот свинья». Помогло?
- Не помогло... Хаус, я уже, видимо, заболевал, когда писал это... Я... не знаю, как теперь... - я чувствую, что краснею — лицо начинает гореть до лёгкого зуда.
- А что теперь? - он вдруг, как по волшебству, совершенно успокаивается и даже принимается легонько похлопывать согнутой тетрадью по ладони, ловя ритм какой-то одному ему слышимой музыки. - Всё, что могло случится из-за этой писанины твоей, уже случилось. От тебя дальнейшее не зависит, от меня — тоже. Да и писанину ты эту всё равно не бросишь... графоман... На! - тетрадка коротко вспархивает и ударяется мне корешком в грудину. - Прячь получше.
Я дрожащими руками расправляю слегка смятую им тетрадь и, растерянный, поворачиваюсь, чтобы уйти, но в спину меня настигает его голос:
- Уилсон!
- Да?
- Тебе, действительно, бывает настолько одиноко и грустно, что ты сидишь и пишешь вот это всё в тетрадку? Трезвый и не под дозой?
Я настороженно оборачиваюсь, подозревая очередное издевательство, и вдруг понимаю, что он и не собирается издеваться: его взгляд необычайно светлый и внимательный, он пристально смотрит на меня, и его глаза полны... сострадания?
- Я понимаю, что это чушь, - стеснённо говорю я, отводя глаза и пожимая плечами. - Видимо, мои тараканы именно такого биологического вида...
- Я не о реальности спрашиваю — сам знаю, что чушь. Но ты так чувствуешь?
- Иногда... нечасто. Реже, чем раньше...
- И что потом, снова амфетамины?
Ничего не могу ответить, кроме как ещё раз пожать плечами.
- Знаешь что, - говорит он задумчиво. - Давай-ка мы совсем попробуем убрать стероиды. Пусть стимуляторы Т-лимфоцитов остаются дискретно, как раньше, и цитостатики по анализам в промежутки. А стероиды снимем совсем. Отдохнёшь...
- Ты — грубый материалист, Хаус, - говорю я, невольно улыбаясь.
- Грубый материалист никогда не убрал бы из схемы стероиды просто потому, что тебе одиноко и грустно... Посидим вечерком в каком-нибудь баре, а?
- Вряд ли выйдет. Учитывая, что ты уже засыпаешь, сидя за столом.
- Тогда давай куплю что-нибудь к ужину. Вроде, у нас была ещё пара приличных дисков...
- Это — другое дело. Давай.
- И прячь ты эту свою тетрадку получше.
- Спрячу. Скормлю её шредеру — лучше всего.
- И тут же заведёшь другую?
- Может быть...
Он мягко усмехается:
- Кто бы сомневался! Панда ты - панда и есть.
Я не успеваю ничего ответить, потому что в дверях появляется Вуд:
- Мы сделали колоноскопию. Всё чисто, но в правом подреберье появилось болезненное уплотнение. Чейз и Колерник моются.
- За каким чёртом вы дёргаете Чейза? -недовольно говорит Хаус. - Что, у нас общих хирургов, что ли, больше нет?
- Тауб — не полостник. Корвин не может — он не устоит на табурете со своим корсетом.
- Я уже думал об этом. Нам нужно расширять штаты, - говорю. - Последние исследования в этой одновременной транплантацией принесли кое-какие деньги. Мы с Венди посчитаем сегодня — скорее всего, будут дополнительные вакансии в хирургии и в амбулаторном. Хаус, а ты, я думаю, обойдёшься без свежей крови, особенно когда Марта выздоровеет.
- Я смотрю, для тебя это — просто вопрос времени?
- Я надеюсь, - говорю я, и свет за окном слегка меркнет.

Не желая откладывать дела в долгий ящик, я тут же отправился к Венди и попросил её прикинуть наши финансовые возможности для расширения штатов. Немного покомбинировав, мы сошлись на том, что можем позволить себе ещё одного хирурга и двух врачей терапевтического профиля, а также пару дежурантов — ординаторов или интернов — в рамках образовательной программы, из-под крыла Кадди, но присутствие наблюдателя в лице Сё-Мина несколько связывало нас в вопросах кадровой политики, чтобы предпринять немедленные шаги.
- А что доктор Смит? - предсказуемо нахмурилась моя помощница.
- Доктор Смит не разрешает пока никого увольнять. Но, думаю, вновь брать сотрудников он не запретит — полицейские «мышеловки» испокон веков так устроены. Дайте объявление на сайт медицинских вакансий — пусть присылают резюме оперирующие онкологи, гематологи, врачи-биохимики. Наберётся штук десять — проведём кастинг. Я думаю, работать в отделе у Хауса захотят многие. А Смита поставим перед фактом, когда дело будет сделано.
- Хорошо, - кивнула Венди и забегала пальцами по клавишам, составляя текст сообщения. Однако, я даже предвидеть не мог, как скоро оно сработает.

Когда я в холле амбулатории скармливаю страницы дневника шредеру, а Хаус торчит у меня за спиной, изображая не то группу поддержки, не то контролирующий орган, Венди подходит ко мне с папкой под мышкой:
- Доктор Уилсон, к нам просится на работу молодая женщина-врач. Я оставила её в приёмной.
- Уже? Хм... Хорошо, сейчас иду. У неё хорошие рекомендации? Какой профиль?
- Свежий сертификат по гематологии. Рекомендации отличные.
- Прекрасно. И как раз вовремя. Стоило нам задуматься об открытии вакансий — посыпались предложения. Если она нам подойдёт...
Но моё замечание энтузиазма у Венди не вызывает.
- Не уверена, что она нам подойдёт, доктор Уилсон. У неё инвалидность — какая-то неврологическая проблема. И она хочет устроиться на неполный рабочий день - ради льгот по страховке, я думаю.
- Ради страховки? - фыркает Хаус. - На что она надеется, интересно? Что-то я не встречал инвалидов, справляющихся в полной мере с нагрузками в медицине.
- Правда? - смеюсь я. - А я знаю одного такого. Я взгляну на неё, Венди, прямо сейчас.
- Не бери её, - хмурится Хаус. - Я знаю, что твоя жалость к несчастным и обиженным судьбой не знает границ, но у нас и так филиал не то цирка уродов, не то дома инвалидов. Не бери её.
- Ладно, увидим. Дайте мне резюме, Венди.
Она протягивает папку. С фотографии на первой странице смотрит скуластая худощавая женщина лет тридцати-тридцати пяти, смуглая, светлоглазая с насмешливо приподнятыми бровями и нежным, и ироничным рисунком губ. Доктор Реми Хедли.

АКВАРИУМ

Они устроились за самым дальним столиком в углу, и Уилсон заказал кофе без кофеина и конвертики с сыром.
- Всё пока вполне терпимо, - доктор Хедли, говоря, нервно тискала чуть вздрагивающие пальцы. — Только иногда бывает похоже на нервные тики. Конечно, скальпеля мне в руки лучше не давать, но сидеть за микроскопом я могу, назначения делать у меня тоже получится... Почерк немного испортился, но интеллект пока не страдает. Сертификат только что подтверждён.
- Почему гематология?
- Меньше контактов с пациентами, больше с пробирками и микроскопом. Когда начну их то и дело бить, пойму, что пора заканчивать. Мне хочется понять это раньше, чем такие выводы сделает мой работодатель.
- Ничего, Тринадцатая, не грусти. Я тебя очень рад видеть и, конечно, возьму в штат. Я теперь тут главный, - Уилсон вальяжно и несколько театрально развалился на стуле. - Могу себе позволить единоличные кадровые решения.
- Я тоже рада видеть тебя... живым. Даже не ожидала... Насколько радикально?
- Ой, не спрашивай... У меня новое сердце, половины лёгкого нет, в средостение, Чейз мне говорил, иголку не просунешь. Хаус даёт мне ещё лет пять-шесть.
- Немного.
- Ничего. Майлз давал мне полгода максимум — видимо, я умею корректировать прогнозируемые сроки в свою пользу.
- Ну, и молодец. Так тебя Чейз оперировал?
- Сначала Чейз, потом Корвин, потом... да, тут много всякого без тебя было.
- Корвин? Это русский карлик-торакальник? Он учил Чейза гипнозу сто лет назад.
- Я знаю. Он тоже здесь работает вместе с Чейзом. Кстати, Чейз женился на Марте Мастерс — помнишь такую?
- А-а, девочка-вундеркинд, Хаус ещё пытался научить её врать...
- Хаус пытался научить её отличать существенное от второстепенного, - заступился за друга Уилсон. - И, кстати, преуспел. Она вполне сносно врёт, когда без этого не обойтись, - он улыбнулся, но тут же помрачнел. - С ней плохо сейчас: преждевременные роды, кесарево, большая кровопотеря, кома второй степени. Ребёнок на донашивании в «ПП», и Чейзу, конечно, ни до чего.
- Бедняги... А ещё кто-то знакомый?
- Элисон Кэмерон — бывшая Чейза, она работала при тебе в приёмной неотложке, ещё из первой команды. И Тауб.
- Крис Тауб? - лицо Хедли радостно светлеет.
- Да. И тот парень, которого Хаус прозвал Ворчуном — из вашего кастинга.
- Надо же! Мир тесен.
- Мир Хауса, точно, тесен. Его личность - мощный магнит.
- А ведь я вообще ничего не знала. Я думала, что Хаус умер ещё тогда, на пожаре.
- Все так думали. А на самом деле мы с ним прокатились вдоль западного побережья, а потом... В общем, рассказывать — дня не хватит... Ну, и как ты узнала про нас?
- От Кадди. Совсем недавно. Присматривала себе приличный хоспис на будущее, списалась с Кадди, узнала, что она вернулась в Принстон... Она мне и написала, что ты жив, что Хаус жив, и что Эрик... - она судорожно вздохнула, не договорив. - Вот уж не думала, что переживу Эрика.
- Я тебе соболезную.
- Не надо. С тех пор, как мы были вместе, я уже потеряла и ещё кое-кого. Из-за наркотиков... А у Хауса с этим как?
- Он на викодине, как всегда. Старается не повышать дозу, принимает гепатопротекторы курсами. Ничего, держится на плаву...
- Я тоже принимала кое-что, а бросила сразу, как отрезала. Но у меня нет хронических болей — то, что душа болит, ведь не в счёт?
- Не в счёт. Душа у всех болит. Это — не оправдание.
- Верно. Как и болезнь. Я раньше думала, что поступила правильно, уйдя из медицины. Деньги у меня были, я поездила в своё удовольствие, посмотрела мир, а потом... Жить просто ради того, чтобы осуществлять жизненный процесс как-то... вегетативно. Книги я не пишу, слуха у меня нет, рисовать умею только чёртиков... Вдруг поняла, что если я что-то где-то ещё могу, то только в медицине. Я ведь могу ещё свободно лет десять протянуть, и все эти десять лет только и делать, что готовиться к смерти...Убого. Пошла на курсы, подтвердила диплом, получила сертификат, лицензию. Ты сказал, что возьмёшь меня?
- Возьму. Знаешь... я тебя понимаю — я ведь сам через это всё прошёл, и если бы не Хаус...
- Он... изменился? - вдруг, слегка замявшись, спросила доктор Хедли.
- Его вообще не узнать. Но...и всё-таки, он всё тот же. Студенты, которым он читал цикл по пропедевтике...
- Хаус читал пропедевтику? - Реми так широко раскрыла глаза, словно её внезапно поразила болезнь Грейвса.
- Вот видишь. Говорю: он здорово изменился. Так вот, они прозвали его «Великий и Ужасный». И — знаешь? Он такой и есть. Иногда больше ужасный, иногда больше великий...
- А... с Кадди у него как? Они видятся?
Он рассмеялся:
- Они трахаются.
- Что? - она недоверчиво улыбнулась. - Уилсон, слышать от тебя такие вещи мне как-то...
- По средам и пятницам.
- Ты шутишь?
- Шучу. Но не обманываю. Улавливаешь разницу?
- Знаешь... Я чувствую себя Рип-Ван-Винклем. А ты?
- Что я? Чувствую ли я себя Рип-Ван-Винклем?
- Нет, - он покраснела. - Я про среды и пятницы. Очередная жена? Девушка?
- Могу, в принципе, приударить за тобой, - в шутку предложил он.
- Серьёзно? - она саркастически подняла брови.
- Нет, - он снова рассмеялся, но как-то грустно. - Да и не стоит. Я — бабник. Встретил свою школьную любовь — увидел, что это в большей степени иллюзия, встретил одну милую девушку - оказалось, мы оба просто проводим акцию благотворительности, и я у неё типа отдушины. Потом она погибла — недавно, этой весной, а я уже почти забыл, как она выглядит, - и Уилсон поджал губы и отрицательно потряс головой, одновременно пожимая плечами, как бы выражая недоумение по поводу самого себя.
Тринадцатая подняла стаканчик с кофе и отхлебнула. Он уже остыл, но она в последние месяцы и избегала брать в руки что-то слишком горячее — боялась облиться. Поверх стаканчика она продолжала вопросительно смотреть на Уилсона, словно не вполне доверяя его словам и ожидая, что он скажет что-то ещё.
Её ожидание было вознаграждено. Уилсон глубоко вздохнул, тоже отпил свой кофе и признался:
- Я люблю женщину, Тринадцать. Так люблю, как ещё никогда и никого не любил. Даже Эмбер по сравнению с ней блекнет.
- Как любая мёртвая в сравнении с живой, - безжалостно сказала Реми — судя по закушенной губе, у неё были причины это сказать.
- Ты прямо как Хаус, - горько усмехнулся Уилсон. - Почти в тех же словах...
- Ничего не поделаешь. Я — его верный выкормыш. И что у тебя с той женщиной, не срослось? Кто она?
- Ты, наверное, её не помнишь — она уже работала в психиатрии в «ПП», когда ты была там в последний раз..
- Такая рыжая, как поздняя осень под солнцем? Блавски?
Уилсон вздрогнул и диковато посмотрел на неё. Реми рассмеялась:
- Что, угадала? Да я уже по тебе вижу, что угадала. Одна из немногих, кто, говорят, никогда не цапался с Хаусом. Она должна тебе нравиться.
- Потому, что не цапалась с Хаусом?
- Да нет, не в этом дело. Насколько я знаю, все твои жёны его терпеть не могли. Тебя это хоть раз останавливало?
- Терпеть не могли, пока ему не становилось от них что-нибудь нужно. Хаус умеет быть милым — ты знаешь. А с Самантой он вообще почти подружился.
- Вот интересно... Кто-нибудь из твоих бывших вообще-то знает, что у тебя был рак, что ты умирал, что ты не умер?
- Они... знают. Я же прекратил им выплаты, когда получил инвалидность.
Тринадцатая оскорбительно захохотала. Уилсон покраснел, как свёкла.
- Подожди, - вдруг перестав смеяться, сощурилась она. - Ты — инвалид?
- Был несколько месяцев на социальном пособии, пока восстанавливался. Ну, и потом получал немного. Сначала — сокращённый день, потом без ночных...
- И, тем не менее, Хаус сделал тебя главврачом. Справляешься?
- Не знаю. Я им ещё недели не работаю...
- Значит, и у меня есть шанс?
- Стать главврачом?
- Ну, нет, - она снова засмеялась. - Это — не моё. Просто занять свою... нишу.
- Да. Думаю, да. Ну, давай, допивай свой кофе — пойдём к Хаусу выбирать для те6я нишу.

Однако, ещё до встречи с Хаусом они в коридоре наткнулись на выходящего из операционной Чейза.
- Уилсон, - начал он. - Я как раз... - и замер, проглотив окончание фразы, а потом почти крикнул: - Тринадцать!
Реми мгновение словно раздумывала, но потом решительно бросилась к нему и повисла на шее:
- Роберт!Господи, как ты возмужал!И прошло-то всего ничего!Ну, как я тебе рада!
- А я-то как тебе рад! - разулыбался Чейз. - Откуда ты взялась? А говорила, с медициной покончено.
- Оказалось, ещё нет. Вот, Уилсон берёт меня на работу. Гематологом в амбулаторное — да, Уилсон?
- Если Хаус на тебя лапу не наложит.
- Ты же сказал, что у него нет вакансий?
- Ну, знаешь, вакансии в отделе Хауса — величина непостоянная.
- Хаус у нас серый кардинал, - сказал Чейз. - А Уилсон — его марионетка. Идиллия.
Уилсон заметно помрачнел и чуть отступил назад, как бы собираясь уйти, но в последний момент передумав. Тринадцатая заметила это и поняла, что между Чейзом и Уилсоном не так давно пробежала какая-то кошка, если не чёрного, то, по крайней мере, дымчато-серого цвета.

Хаус нашёлся в помещении архива — работал, делая срезы микротомом на стёкла, разглядывая их в микроскоп и фотографируя в прямом и отражённом свете с большим увеличением, причём вид у него был, как у кулинара, изготавливающего какое-то сложное блюдо.
- Что ты делаешь? - подозрительно спросил Уилсон, подходя.
- Препараты миометрия.
- А... где Куки?
- Я его отправил к Кадди с важным донесением.
- На кого доносишь?
- Мне просто нужно было, чтобы он убрался.
- А я не один, - сказал Уилсон, и только тогда Хаус резко обернулся и, тяжело опершись на край стола, встал.
- Ну, иди, обними меня, биологическая ошибка, - проговорил он с непонятной интонацией, шутливо раскрывая Тринадцатой объятья, А Реми шутить не стала — шагнула ближе и в самом деле обняла, прижалась к нему, как к родному, и он, не ожидавший этого, растерянно замер с застывшим лицом. А она ещё и поцеловала его в колючую щёку, потянулась к его уху, что прошептала и только тогда отпустила и отстранилась — сама, он и не шелохнулся.
- А остальное? - спросил Уилсон, разглядывая матку, с которой работал Хаус.
- Остальное — в муфель, и пойдёт на подкормку фикусу Венди, - отозвался Хаус, но как-то машинально, обесцвеченным голосом.
- А я и не догадался сделать собственные образцы... - Уилсон покачал головой.
Но Хаус поспешно перевёл разговор, опасаясь подстегнуть нежелательный интерес Тринадцатой к стёклам и поэтому обращаясь прямо к ней:
- И что ты думаешь теперь делать?
- Уилсон берёт меня, - кротко, опустив смиренно взгляд, ответила Реми. - Он сказал, что в вашем отделении есть для меня вакансия.
От такой вопиющей и даже несколько наглой лжи Уилсон опешил — и не возразил.
- Для тебя открою, - спокойно кивнул Хаус. - Только чур уговор: начнёшь умирать — предупреди меня заранее, чтобы я успел тебя уволить.
И снова Уилсон так растерялся, что даже не попытался его одёрнуть. А впрочем, Уилсон оставался Уилсоном, поэтому никаких гарантий, что вообще собирался — тем более, что взгляд, переведённый с Хауса на Хедли выражал неподдельный интерес.
- Конечно, - многообещающе, даже, пожалуй, несколько зловеще проговорила Тринадцатая. - Вам я об этом непременно скажу, Хаус.
И Хаус так же задумчиво и непонятно медленно кивнул.
- У нас дело, - сказал он. - Диагностическая операция уже должна закончиться. Найди Чейза, пообнимайтесь немного, а потом соберитесь в кабинете — он тебе покажет, где это.
- Я уже видела Чейза, - сказала Тринадцать.
- Да, мы видели Чейза, - подтвердил и Уилсон. - Значит, они, действительно, закончили.
- Раз уже виделись, можете ещё раз не обниматься, - милостиво разрешил Хаус и повернулся к Уилсону. - С доктором Смитом её назначение сам утрясать будешь?
Уилсон поёжился:
- Не имею ни малейшего желания с ним общаться. Если его что-то не устроит — пусть начинает первый. Я — не стану.
- О, с конфронтацией с доктором Смитом ты недолго усидишь в тёплом кресле главврача.
- Я уже говорил, что им безумно дорожу? - невинно осведомился Уилсон.
- То, что ты об этом не говорил, ничего не меняет — тебе оно нравится, - уличил Хаус.- А ты что рот открыла? - внезапно напустился он на Тринадцатую. - Когда мама с папой планируют выходные, детям полагается учить уроки, не то никакого цирка и мороженого. Я же сказал тебе, куда идти и что делать. Собери команду – мы будем играть в ролевые игры.
- Я сделал три среза на разных уровнях, - сказал он Уилсону, едва Тринадцатая ушла. - Матку, действительно, лучше теперь уничтожить, а вот срезы я намерен беречь, как зеницу ока — три зеницы, одна другой интереснее. Заберу их домой, запру в сейф — твой дневник доказал, что здесь замки ненадёжны. Только сначала хочу посоветоваться кое с кем. Этот парень — гистолог, но пару лет назад спился в хлам. Видел его мельком, когда приходил к тебе, у Сизуки. Когда-то он был хорош. Мы пойдём к Сизуки вместе, ты — на консультацию, а я покажу этому типу стёкла.
- Как ты это себе представляешь? Потащишь с собой микроскоп?
- Нет, скептик. Потащу с собой трёхмерные изображения на своём смартфоне.
- Когда?
- Сегодня. Не хочу рисковать: вдруг он выпишется. Сейчас закончу с той скорбной животом — и мы выдвигаемся. Жди моего сигнала.
- Подожди... А что я скажу Сизуки?
- Скажи, что вёл дневник и не знаешь теперь, чем его заменить. Тут главное подкормку бросить — этот Сизуки и сам с полчаса рта не закроет.

УИЛСОН

Хаус, действительно, сжёг остатки препарата в лабораторной печи, а стёкла спрятал в нагрудный карман, выходя из помещения архива. А я всё не мог отделаться от ощущения, что с ним что-то не так. Впечатление было такое, словно объятия и поцелуй Тринадцатой поразили его до глубины души — минутами он как бы стряхивал с себя оцепенение, но потом оно снова овладевало им, и когда он отправился в своё отделение для завершения очередного тур-де-форса дифдиагностики, он даже сначала свернул не в то крыло, словно дезориентированный, и только потом поправился.
Я решил всё-таки закончить обход в хирургическом ОИТ, но пробирался туда, как разведчик по территории неприятеля — меньше всего хотелось столкнуться с Чейзом или — того хуже — Корвином. Увы, действительность оказалась ещё щедрее на сюрпризы — я столкнулся с Блавски.
Мы оба старались не оказаться наедине после моего возвращения из психушки, даже дела она мне передавала в телеграфном стиле, и пока нам это общими усилиями удавалось, а тут, как будто судьба истощила своё терпение — столкнулись в узком коридоре, где сделать вид, что не заметили друг друга, просто невозможно.
- Ну, как тебе начальственное кресло? - насильственно улыбаясь, спросила Блавски.
- Свою функцию оно выполняет, как Хаус и задумал.
- Какую функцию? - не поняла она.
- Отвлечь меня от мыслей об амфетамине, тебе и самоубийстве, - честно объяснил я, глядя ей в глаза.
- Джим, я...
- Не надо, сделай одолжение. Всё уже в прошлом.
- Ты не должен так говорить.
- Я не должен так говорить? - возмутился я. - Нет уж, позволь мне говорить всё, как есть. Ты меня бросила, ушла к другому. К карлику. Я сделал выводы о своём собственном росте в твоих глазах. Всё, Ядвига, хватит. Ты хочешь предавать и даже виноватой себя не чувствовать? Хорошо устроилась. Я бы тоже так хотел, но, вынужден тебя разочаровать, предавать гораздо больнее, чем быть преданным — поверь уж предателю со стажем.
Я обошёл её, чуть не ссадив ягодицы о стену и, не оглянувшись, пошёл в палату Мастерс. Чёрная, глухая тоска, как в первый день абстиненции накрыла меня и сдавила горло так, что даже дышать стало трудно. Я мог говорить всё, что угодно, но чувство потери сделалось практически невыносимым в этот миг, захотелось причинить себе боль, чтобы отвлечься. Я позавидовал Хаусу, которому достаточно хорошенько стукнуть себя кулаком по бедру, чтобы почти загнуться от боли. Сейчас я бы с ним поменялся. Но, когда я вспомнил о Хаусе, стало полегче — не из-за того, что я видел его светлым пятном своей вселенной, а потому что воспоминание о нём переключило мои мысли на загадочный «пузырный занос». И к посту ОРИТ я подошёл уже врачом, а не рефлексирующим мужем-брошенкой.
- Привет, Ли. Как она?
Ли — другая Ли, не фармацевт, а медсестра — отложила журнал наблюдений.
- Выходит из комы, доктор Уилсон. Пару минут назад заходила доктор Блавски, она проанализировала энцефалограмму — судя по динамике волн, должна вот-вот очнуться. Кровь и плазму перелили до полного восполнения, температура нормальная, шов спокоен, моча отходит, из таза сукровичное отделяемое, без нарастания.
- Её муж знает?
- Он здесь сидел, пока его не позвали на операцию. А доктор Корвин только что ушёл. Они с доктором Блавски коллегиально обсуждали прогноз, сделали запись. Вот, взгляните.
Ровные строки, написанные почерком Ядвиги, и внизу рядом с её скромной подписью залихватский росчерк Корвина. «Коллегиально».
- На кой чёрт мне чужие записки, Ли? Я сам взгляну.
В палате датчики исправно следили за жизнедеятельностью, выводя графики на мониторы. Энцефалограф рисовал оптимистичные кривули уменьшения глубины комы, но в сознание она пока не приходила — правда, судя по динамике, к моему почти ликованию, это должно было быть вопросом одного-двух часов.. Я взглянул на отделяемое по катетеру из малого таза, осмотрел мочеприёмник, прочитал показатели в температурном листе. Всё, что нужно, она получала, и мне в палате делать было вроде больше нечего... Я пододвинул стул и сел рядом. Взял её бесчувственную руку в свои и словно отключился — не было у меня ни мыслей, ни соображений, ни чувств — только оцепенение неподвижности и рука Марты Мастерс, которую я всё никак не привыкну называть Чейз. И поймал я себя на том, что шевеля губами, еле слышно шепчу: «Си-пятьдесят восемь: хорионкарцинома, хорионэпителиома, исключены хорионаденома, пузырный занос инвазивный, злокачественный». Мгновенный удар страха заставил вскочить, дико озираясь. «Нет-нет-нет, я не схожу с ума! Я не сойду с ума! Я должен... должен...» - и запнулся , не в силах толком сформулировать, что я такое должен.
А линия на мониторе, словно отвечая всплеску моего страха, вдруг изменилась — тоже всплеснулась, задрожала, разъехалась, и я ещё не успел ничего понять, как Марта пошевелилась, открыла бессмысленные глаза, и они стали наливаться сознанием и смыслом. Сухие от кислорода, в запекшейся слюне губы шевельнулись, но беззвучно. Моё сердце замерло и заколотилось быстро и больно, отдаваясь в ушах:
- Марта! - я снова поспешно плюхнулся на табуретку, чтобы приблизиться к ней. - Ты как, Марта?
- Джим... - прошептала она. - Джим, они закончили?
Я не сразу понял, о чём она спрашивает, но тут же сообразил, что, в отличие от всех нас, она ещё оставалась там, в родах, на операции.
- Всё закончилось, Марта. Ты в палате, в интенсивном — посмотри: это же ОРИТ хирургии — не узнаёшь?
- А что случилось? Почему так? Ты дал мне наркоз?
- Нет, ты сама немножко «улетела» из-за кровопотери. Большой кровопотери. Мы просто не знали что с тобой делать, - и тут же, пока она ещё не совсем пришла в себя, чтобы воспринять всю остроту моего сообщения, добавил. - Матку тебе пришлось удалить. Извини — иначе мы бы не справились.
- Удалить... - прошептала она, прикрывая глаза, но тут же снова распахнула их. - А ребёнок? Джим, что ребёнок? Она...
- Успокойся, успокойся — она жива. Очень слабенькая, пока за неё дышит аппарат, но мы надеемся. Мы её перевели на донашивание к Кадди, там есть для этого условия — немного окрепнешь — и сходишь к ней. Отдыхай.
Мне показалось, что она заснула, я вышел из палаты и сбросил Чейзу на пейджер: «Марта очнулась». Конечно, я не сказал ей всей правды — да и кто бы сказал? Но всё равно у меня отлегло от сердца. И стукнувший в него за секунду до её пробуждения страх о самом себе показался смешным и бессмысленным — конечно, я не сойду с ума. С чего мне сходить с ума? У меня интересная работа, серьёзная должность, отличные друзья. Мне не нужны амфетамины, чтоы жить счастливо. Проходя мимо поста, я отыскал лист назначений Марты и вписал онкомаркёры и сканирование всего тела, а потом пошёл к Хаусу.
Хаус с командой заканчивал обсуждение своей пациентки.
- Представляешь, оказался наш профиль: опухоль аппендикса, - сказал он, только завидев меня в дверях. - Чейз отправил отросток на срезы — ты потом посмотри, какие там нужны будут дополнительные телодвижения... Всё, доктора, игра закончена, брысь по местам.
Привыкшие к подобному обращению, пропедевты, вразнобой зашумев стульями, поднялись, и один за другим вышли, негромко переговариваясь на ходу. Хаус вопросительно взглянул на меня.
- Марта вышла из комы, - сообщил я, усаживаясь в углу дивана. - Я ей сказал, что нам пришлось удалить матку, но, кажется, она пока не поняла. Ничего, постепенно дойдёт — тут лучше постепенно.
- Чейз знает?
- Отправил ему сообщение.
- Молодец. Что-нибудь ещё ей сказал? Про наш «пузырный занос»?
- Не сказал и не скажу. И ты не скажешь, правдолюб.
- Не скажу пока. Незачем. Готовься лучше к нашей вылазке.
- А я готовлюсь. Уже придумал, о чём поговорю с Сизуки, пока ты будешь получать свою консультацию у гистолога-алкоголика.
И хотя проговорил я это самым невинным тоном, Хаус насторожился и очень внимательно посмотрел на меня:
- Тебе уже есть, о чём поговорить с Сизуки? Серьёзно?Недолго же цвёл бамбуковый лес.
- Да нет, Хаус, - устало вздохнул я, откидываясь на спинку дивана. - Всё в порядке — правда. Я просто хотел спросить совета...
- Как перестать беспокоиться и начать жить? Помнится, один чувак уже написал что-то похожее. Не читал?
- И звали чувака Карнеги... Когда мы выдвигаемся?
- Да прямо сейчас. Пошли.

- Куда ты меня ведёшь? - удивлённо спрашиваю я Хауса, спустившись на парковку. - Моя машина в третьем секторе, твоя в первом — у тебя сегодня проблемы с ориентированием? Это из-за Тринадцатой, это после её шёпота на ушко ты начал азимуты путать. Что она тебе сказала?
- Напомнила кое о чём. Неважно. Смотри лучше сюда.Упс!
- Хаус... - я сбиваюсь с шага и застываю. - Хаус, что это?
- Харлей-дэвидсон, Стрит-Глайд. Чёрный. Новенький, с иголочки.
- Это... это-твой?
Он поворачивает руль и наклоняет корпус, и я вижу на эмали яркую наклейку: маленькая пушистая панда, задрав голову, смотрит на порхающую над самым её носом бабочку.
- Скорее, твой.
- Хаус... - я не сразу снова обретаю дар речи. - Хаус, только не говори, что ты это мне... даришь?
- Именно. А теперь скажи, кто лучший психиатр - я или Сизуки? В сумке на багажнике — твой шлем. Бак заправлен. Поехали?
Я растерянно глажу эмаль бака, как будто это — глянцевая кошачья шерсть, и мои пальцы дрожат. Слишком дорогой подарок. Хаус и так... Нет. Не могу. Но при этом я чувствую, как в мою душу змеёй вползает вожделение — я уже хочу этот мотоцикл, как хотел бы красавицу-женщину — до спазмов внизу живота, до перехваченного горла.
- О, чёрт! Сейчас я лягу на него и кончу, - вырывается у меня против воли.
Широкая улыбка рассекает лицо Хауса, как удар ножа.
- Ложись. Делай с ним, что хочешь. Он — твой, - но тут же он встречается со мной взглядом и улыбка тускнеет, гаснет, сменяясь унылой гримасой: - Ну, что ещё, зануда?
- Хаус... я не могу принять это. Ты... это слишком...
- Ты можешь. Ты примешь. Не то - имей в виду - в следующий раз это будет резиновая женщина.
- Но это... дорогой подарок...
- А это? - он движением подбородка указывает назад — туда, где эскалатор серо-серебристой лентой струится с парковки в больничный холл. - Ты продал свою квартиру и организовал акционерное общество, чтобы осчастливить меня собственным маленьким государством. Я тоже продал старую квартиру, и уж как-нибудь могу себе позволить порадовать своего друга новой игрушкой, если мне хочется.
- Ты продал свою квартиру? Продал квартиру, чтобы устроить мне бамбуковый лес и мою собственную дверь в наш дом, и купить харлей-дэвидсон для меня?
- А на кой чёрт мне ещё одна квартира, если у нас есть наш дом? Я купил ещё один мотоцикл для себя вместо той рухляди, которую уже совсем раздолбал — потом покажу. Наступит осень, за городом сделается чертовски красиво: воздух такой, что его можно будет пить, как бурбон, чёрные озёра, заросшие рогозом и ивами, станут похожи на ртуть, прямые, гладкие, как женская кожа, трассы скоростных шоссе, мосты, каньоны — что, я один, что ли, буду догонять ветер?
Он говорит это всё вдохновенно, как поэт, и хотя мне дико слышать такие речи от Хауса, и хотя я понимаю, что он говорит так нарочно, что это его обычная чёртова игра, я всё-таки почему-то словно наяву вижу перед собой всё это:осенние листья, ртутные озёра, каньон и шоссе, и мне хочется закрыть глаза и на миг оказаться на кружевном мосту, где начался наш последний путь, наш крестный путь на двоих, наша с Хаусом тайна, песня, книга, наша эпопея под созвездием рака, изменившая так сильно и меня, и его.
- Садись, - говорит Хаус, протягивая мне мой чёрно-жёлтый шлем - «крэйзи баттерфляй» - Садись — у нас не так много времени, чтобы тратить его на пустые споры. Садись, поехали. Только не атакуй камни, как той осенью — чуть не устроил мне фигурную чеканку по заднице. Что смотришь — дав-вай!
И я не могу устоять перед искушением снова почувствовать скорость в её нетаблетированном варианте. Новый мотоцикл великолепен, лучший из своего класса — я уверен. Кто-кто, а Хаус знает в них толк. Мотор — зверь. Хаус за спиной ухает и всхохатывает — чуть не взвизгивает, особенно когда я закладываю вираж уже перед самым госпиталем. Здесь ещё нет крепления для его трости, и он зажал её под мышкой, как средневековую пику.
- Не вырони трость! - кричу я. - И не проткни меня ей.
- Не ссы, амиго, всё под контролем!
Мы лихо влетаем во двор, и тормозим на гостевой стоянке в двух шагах от громко вскрикнувшей от неожиданности Кадди.
- Йес! - констатирует Хаус, спрыгивая с седла и балансируя на левой ноге, пока трость не занимает правильное положение. - Я был уверен, что ты ссадишь себе колено на повороте. Эй, красотка! Не подскажешь, где кабинет той баньши, которая возглавляет ваше богоугодное...ой, тысячу извинений, я, кажется, обознался: вы и есть та самая баньши?
- Сумасшедшие! - напускается она на нас, едва переведя дух. - Нет, я слышала, что ты, Уилсон, гоняешь, как ненормальный, но я думала, преувеличивают, думала, такой благоразумный человек, как ты, не станет просто так рисковать жизнью, особенно после того, как он… как его... Да ты посмотри, ведь Хаус даже без шлема! - наконец выпаливает она, так и не найдя нужных слов про мою жизнь. - Как вас ещё дорожная полиция не остановила!
- Не занудничай, - морщится Хаус. - Дай человеку оторваться. Он любит скорость, и лучше живую, чем её суррогаты — да, Уилсон?
- Быстро поедешь — тихо понесут, - наставительно говорит Кадди, поднимая палец. - Зачем пожаловали?
- Привезли малышке Чейз привет от мамочки. Она вышла из комы и хочет как можно скорее узнать, как дела у её дочки. А мы не можем ответить, пока не получим кое-каких результатов кое-каких исследований.
- Марта очнулась? Ну, слава богу! - Кадди с облегчением всплёскивает руками. - А что вы понимаете под кое-какими исследованиями? - тут же настораживается она. - Хаус, я тебя знаю: твои диагностические эскапады на грани фола я не позволю.
- Никаких эскапад, Кадди, нам просто нужно просканировать эту девочку.
- Новорожденную? Вы с ума сошли?
Хаус взглядом призывает меня вступить в переговоры.
- Видишь ли в чём дело, - осторожно начинаю я. - У Марты гистологически некоторые признаки злокачественной опухоли. Ей повезло, что вообще удалось сохранить беременность до этого срока. И самое неприятное сейчас в том, что эта штука имеет обыкновение метастазировать, а у Марты и девочки, если ты помнишь, ещё недавно был общий кровоток, и за целостность плацентарного барьера в её случае я бы не поручился.
- Злокачественной? - чуть побледнев, переспрашивает она.
- Хорионкарцинома. Тебе это слово о чём-нибудь говорит? Гистологически это один из её видов. Матка расползлась в руках, там выраженная инвазия, степень инвазивности не меньше двух, если не три. Их обеих нужно незамедлительно обследовать, и я думаю, нам придётся провести курс химиотерапии.
- Уилсон, девочка не в том состоянии, чтобы... - но тут она замолкает, почувствовав, что пререкания неуместны. - У неё есть время?
- Я не знаю: может быть, у неё есть ещё сколько-то времени, может быть даже, у неё есть сколько угодно времени и никаких следов метастазирования, и даже, может быть, у Марты нет никаких следов метастазирования, но для того, чтобы узнать это, мы должны их обеих обследовать. Пока я просто возьму кровь на ХГ и онкомаркёры, хорошо? - я показал кисет с пронумерованными вакуумными пробирками, полностью готовый к работе.
- Ну, ладно, царственно проронила Кадди. - Идёмте. Я сама присмотрю за вами, - и, развернувшись, почти, как я на мотоцикле — только юбка свистнула по воздуху — проворно зацокала каблуками по коридору.
- Влипли. Она будет стоять у нас над душой, и мы ничего не сделаем, кроме заявленного в декларации, - шепнул Хаус, когда мы шли по коридору к отделению новорожденных.
- Ты обещал, - напомнил я ему, и он споткнулся и сбился с шага.
- Слушай, и что это все сегодня взялись ловить меня на слове?
- О чём вы? - обернулась Кадди.
- Да ни о чём. Так, пустяки. Он клятвенно обещал мне не ехидничать сегодня хотя бы до обеда, - говорю. - Вот я и напомнил... Лиза, скажи, с тобой списывалась доктор Реми Хедли?
- Тринадцатая? - на этот раз Кадди не оборачивается, идя по коридору, а слова роняет через плечо. - Да, было два письма, ещё в прошлом месяце. Она просила дать ей рекомендацию для перелицензирования. Я дала, хотя мне не совсем понравилась её идея вернуться в медицину. У неё уже начались неврологические проблемы. Пока — незаметно без специальных тестов, но когда-то — может быть, скоро — настанет день, когда её деятельность может сделаться опасной для пациентов. И что будет, если она не заметит этот момент? - Кадди остановилась перед блоком новорожденных и повернулась ко мне. - А почему ты спросил?
- Она устроилась в нашу больницу. Оказывается, у неё новый сертификат по гематологии, а нам как раз нужен гематолог.
- Гематолог-инвалид, - фыркнул Хаус. - Уилсон любит подбирать покалеченных кошечек. Уломал меня оставить в больнице этого одноногого пирата-трансвестита, теперь у нас хорея в активе, да ещё крошка Цахес так и ходит в пластиковой юбочке, как папуас. Хорошо, что я вовремя сложил с себя полномочия директора этой богадельни — пусть Уилсон теперь отдувается... Так что, я смотрю, мы пришли? Толкни уже эту дверь — не полдня же нам перед ней стоять. А, кстати, если тебе так уж не хочется туда, может, пойдём займёмся любовью, пока Уилсон поработает? Серьёзно: провели бы время с пользой. Или ты и ему не доверяешь и планируешь простоять всё это время здесь?
- После истории с переподчинением и этим коварным пактом о ненападении не доверяю, - отрезает Кадди и первая входит в помещение, где содержатся дети.

Здесь установлены кювезы для донашивания на троих детей, в одном из них находится новорожденная девочка, напоминающая больше всего очень крупную красную лягушку. Большой рот, широко расположенные глазницы, проваленная переносица, худенькое тельце с растопыренными руками и ногами. Хаус критически присматривается к ней, наклонив голову:
- Типичный Вильямс на первый взгляд. Она всё ещё теряет вес?
- Нет, уже стабильна,- отвечает Кадди, мельком взглянув на датчики. - Вообще всё обнадёживает. Мы уже давали ей подышать самостоятельно, но она очень быстро устаёт. Вводим сурфактант, питательная смесь внутривенно, терморежим - по внешней среде. Если хочешь брать кровь, Уилсон, бери, только не жадничай — у неё там не бездонная бочка.
- Только на пару исследований, - успокаиваю я и начинаю готовить пробирки для забора, неодобрительно косясь на Хауса: если Кадди, действительно, будет и дальше стоять за нашей спиной, взять-то я кровь возьму, а вот попользоваться анализатором в генетической лаборатории вряд ли выйдет, не смотря на то, что я разработал целую тактику для соблазнения и нейтрализации царствующей там в это время Мэйды Люк. С другой стороны, грубое предложение заняться любовью вряд ли можно зачесть за серьёзную попытку отвлечь Лизу от моих действий.
Хаус мой взгляд истолковывает верно и успокаивающе едва заметно кивает. А потом разыгрывает маленькую, но талантливую пантомиму — украдкой суёт руку в карман, так же незаметно вытаскивает знакомую пластиковую баночку с сиротливо болтающейся в ней единственной продолговатой таблеткой, поджав губы, хмурится несколько мгновений, но потом складки на лбу разглаживаются и, искоса глянув на Кадди, он молча и стремительно направляется к выходу из блока, как человек, которому внезапно скрутило живот. Он даже держится за живот и красноречиво гримасничает в сторону Кадди.
- Куда он? - обеспокоенно оборачивается Кадди ко мне.
- Ясно, куда. В аптеку. Видела же, у него закончился викодин. Сейчас закажет себе какой-нибудь «вкуснятины» от твоего имени, - невозмутимо говорю я, убирая первую заполненную пробирку обратно в кисет. -  Рецепты у него есть, подпись у тебя несложная, а наш новый фармацевт его уже внёс в чёрный список.
- Не без твоей подачи, а? - нехорошо щурится она.
- Не без моей. Но это было ответной мерой — он мне тоже амфетамины блокировал. Жалко, я сам о «ПП» не вспомнил.
На лице Кадди настолько явственно читается замешательство, что мне становится смешно. Она не доверяет мне, ещё меньше доверяет Хаусу, ей хватает ума сообразить, что раз мы пришли сюда сами, а не просто заказали довольно тривиальные анализы по телефону, значит, есть какой-то подвох, но в чём подвох, она не знает и пытается угадать. Всё-таки, Хаус, видимо, представляется ей более опасным объектом, чем я, и она, наконец, устремляется за ним, оставив меня одного.
Я беру скарификатор и, просунув руки в кювез, делаю забор ткани остатка пуповины на предметное стекло.Теперь у меня есть материал не только для протокольных анализов при опухолях хориона, но и для цитологии, и для генетического анализа. Так, и ещё специфические антитела к нашему вирусу. Это всё. Теперь время соблазнения Мэйды, а потом я должен буду отвлекать Сизуки, покуда Хаус получает не совсем законную консультацию.
Мои манипуляции будят спящую малышку — она начинает возиться и на миг приоткрывает глаза. И я на этот же миг задерживаю дыхание — у неё огромные голубые глаза, обещающие потемнеть, но сейчас цвета летнего неба, и в этих глазах я не вижу обычной младенческой бессмысленности. У неё удивительно мудрые глаза. У ребёнка с синдромом Вильямса, обречённого на умственную отсталость, глаза мудреца и философа. И она не куксится, не гримасничает, как обычно делают новорождённые младенцы — она просто смотрит на меня этими глазищами так, словно я — муравей или насекомое ещё поменьше муравья, а потом просто снова закрывает глаза и засыпает.
Хаус находит меня сидящим на подоконнике в холле. Я легкомысленно болтаю ногами и чуть ли не посвистываю.
- Ну? - требовательно окликает он. - Что там? Ты всё сделал?
Я опускаю голову и тяжело вздыхаю, потому что хочу сказать слишком многое, но совершенно не умею.
- Что? - настораживается он. - Что опять, чёртова ты панда?
- Просто я подумал... Ну, сделает для меня Мэйда этот хромосомно-генный тест, и  получим мы в результате какую-нибудь фиговину с хренопупиной, как ты не скажешь. А дальше что? Сообщим Чейзам, что их ребёнок — неизвестный науке монстр? И что опухоль в её матке — тоже неизвестна науке? Или будем молчать? И то, и то не греет.
Хаус долго не отвечает, но потом, резко отрицательно мотнув головой, говорит:
- Даже если тебя это морозит, они имеют право знать. И эта девчонка, если выживет, тоже. Все трое они имеют право знать то, что их прямо касается, и о чём совершенно необязательно знать кому-то ещё. Придётся нам с тобой пройти по канату над пропастью, Крэйзи Баттерфляй. Ты готов?
- Я готов. Но это не значит, что мне хочется.
- А что ты сказал этой девчонке из лаборатории?
- Что мы проводим опыты по облучению клеточной культуры втайне от конкурентов.
- Надеюсь, что она достаточно глупа.
- Как пробка, Хаус. Я знал, кого выбирать. Пошли уже к психам — нам ещё нужно отвезти пробирки в лабораторию. И часа два уйдёт на анализ.

Среди ночи я просыпаюсь в нашей гостиной на диване. Телевизор работает, свет горит, в открытое окно хлещет дождь, заливая подоконник, Хаус, закинув ноги на журнальный столик, спит сидя, и пиво из выпавшей из его руки банки растеклось лужицей.
- Хаус, - негромко зову я его, проверяя степень крепости сна. - Хаус, ты не помнишь, мы вообще успели поужинать?
- Нет, - говорит он, не открывая глаз. - Только пиво и чипсы. Ты хочешь встать и что-нибудь приготовить?
- Нет. Я хочу встать и что-нибудь съесть. Я последний раз ел с тобой, а это значит, что ел, в основном, ты. Хаус, проснись, а? Ты пожалеешь, если всю ночь проспишь сидя. Ты пожалеешь, а отдуваться придётся мне. Хаус! Ну, перейди в спальню хотя бы, если есть не хочешь.
- Сейчас, - мычит он. - Сон досмотрю, ладно? Ты пока всё-таки приготовь что-нибудь, потому что кроме банок из-под пива и пакетиков из-под чипсов у нас ничего нет.
- Ты же всё равно уже проснулся. Давай, пошли со мной на кухню.
- У меня нога болит.
- Она у тебя всегда болит. Объявишь по этому поводу голодовку.
- Не голодовку, а неготовку. Это разные вещи — ты понимаешь?
- Но тесно связанные — ты понимаешь?
Тут уж он открывает глаза и укоризненно смотрит на меня. Я нашариваю на полу и протягиваю ему трость.
- Ну?
Кряхтя, он встаёт. Вид заспанный и всё равно усталый. У меня, наверное, тоже.
- Там в морозилке были бургеры, - вспоминает он. - Бургеры — это быстро.
- Идёт.
И мы размораживаем в микроволновке бургеры, вскрываем упаковку ананасов и запиваем всё это мятным чаем, стараясь даже случайно не бросить взгляд на часы, потому что в такие минуты часы просто страшно мешают. Может быть, сейчас полночь, а может быть, ближе к утру — я не хочу этого знать, и Хаус тоже не хочет. Это те редкие минуты, когда нам просто хорошо друг с другом, даже если разговор никак не может завязаться, даже если у Хауса ноет нога, и мы оба полусонные.
- Ну что, пошли спать или желаешь помыть посуду?
- Да пошла она к чёрту, твоя посуда. Что ей сделается до утра!
- До вечера. Перед работой слушать, как ты ею гремишь, я тоже не хочу — поставлю будильник на без одной минуты пора.
- О`кей. Спокойной тебе ночи.
Хаус хмыкает в ответ, и мы расходимся по комнатам.

Мне снится сумасшедший дом. Виной ли этому вчерашний разговор с Сизуки, который я прилежно вёл, пока Хаус получал свою подпольную консультацию, результатами которой даже не поделился со мной, отложив на «позже» - а «позже» не состоялось, потому что мы оба вырубились перед телевизором, едва глотнув пива и ужинали тоже в полусне - но только я вдруг оказываюсь в бесконечно-унылом коридоре, и на мне длинный бесцветный балахон. И это не просто психушка — здесь проводят опыты над людьми какие-то очень серьёзные люди, и поэтому все коридоры охраняют угрюмые и безмолвные фигуры в масках и камуфляже.
Режущий глаза свет. Пронзительный писк монитора.
«Мы прочитали ваши записи, доктор Уилсон, и пришли к выводу, что, в общем и целом, вы совершенно бесполезны, как в социально-бытовом, так и в научном смысле. Поэтому принято решение умертвить вас и использовать ваши органы для одновременной трансплантации. Вы не должны беспокоиться, процедура умерщвления совершенно безболезненная — вы же её сами столько раз проделывали».
«Вы так спокойно об этом говорите, словно я не могу быть... несогласен».
«Несогласны? Такой вариант нами не обсуждался. Вы же подписали донорскую карту».
«Да, но я...донорская карта разрешает просто использовать тело после смерти, а не...»
«Конечно же после смерти, доктор Уилсон. И, поверьте, за этим дело не станет»
«Но я не хочу умирать!»
«Странно. Такое такое послужить людям с вашей стороны вызывает недоумение. Неужели вам хочется нарушить основной принцип деонтологии? Вы же знаете, что реципиенты не могут ждать, когда вам приспичит умереть. Например, у вашего приятеля Харта отторжение трансплантата уже началось. Счёт на дни. Вы же не хотите ему смерти?»
«Но я... а как же я? Я тоже хочу жить!»
«Жить? Помилуйте, доктор Уилсон! Да разве это жизнь? Вы страдаете от лекарственной зависимости, даже не испытывая боли, а сами столько лет лицемерно упрекали в подобном вашего друга Хауса. Вы — конченный наркоман, раз уж попали сюда. Вы — слабак. Развалина. Кому вы нужны? Женщины вас бросают, предпочитают вам маленьких жалких уродцев, коллеги с трудом терпят, родственники от вас отказались. На кой чёрт вы вообще нужны? Не задумывались, насколько бессмысленна, бесполезна ваша жизнь? А так хоть какая-то польза от вас будет».
«Но... а Хаус? Почему вы не спросите Хауса?Ведь это он — настоящий руководитель проекта. Спросите его. Что он скажет?»
« Господи. Да то же самое. Его слабость к вам висит гирей у него на ногах. Вы не представляете, каким великим учёным, каким великим человеком он мог бы стать, если бы вы не висели гирей у него на ногах с вашим морализаторством — мало того, что занудным, да ещё, к тому же, и насквозь лживым. Совесть. Вина. Просто выторговываете себе местечко в раю, как истинный еврейский торгаш. Освободите вы уже от себя Хауса. И хватит, хватит болтаться, как вечный жид - возвращайтесь в палату. За вами придут».
Скрип дверных петель и гулкий удар захлопнувшейся за спиной двери. Я снова в коридоре.
Я делаю шаг, другой, и понимаю, что людей в камуфляже больше нет. Вообще никого нет — пусто и гулко.
Безлюдие - это — выход, это - проблеск надежды. В пустом коридоре, где я совершенно один, можно попробовать сбежать, скрыться. Он же должен куда-то вести. Рано или поздно ему будет конец, и я куда-то попаду. Нужно только понять, откуда этот тусклый рассеянный свет.
Я озираюсь и вдруг, к своему ужасу, узнаю этот коридор: тот самый коридор-лепидепторологический музей с приколотыми к стенам людьмина булавках, людьми-бабочками, коридор из моих кошмаров — бесконечно длинный, безвыходный. Но мои «бабочки» ещё живы, и они корчатся на своих булавках — молча, без единого звука, не открывая глаз на мёртвых лицах: Малер, Стейси, Эмбер, моя мать, Форман, Триттер... Их беззвучно кричащие рты, перекошенные болью гримасы, словно множатся и дробятся, как в бесчисленных зеркальных гранях, и я всё ускоряю и ускоряю шаги, я начинаю бежать — нет, не просто бежать - убегать, спасаться. И — странно — стены, как рекламные щиты вдоль шоссе, скользят мимо меня, а лента пола, словно движущаяся лестница эскалатора, убегает из-под ног, и я топчусь на месте, никуда не продвигаясь, только отмечая, как в калейдоскопе смену корчащихся от боли лиц: мои пациенты, брат, отец, мать Хауса, его отец, та девушка с автобусной остановки из Соммервилля, Тринадцатая, Марта, Эрика, Чейз, Корвин, Буллит. И я понимаю, что здесь не только мёртвые, но и те, кто готовится стать бабочками на булавках смерти. Они начинают обретать голоса: их жалобы, стоны, мольбы сливаются в нарастающий, пронзительный гул. «Эй! - окликает Буллит, и я почему-то именно его слышу отчётливо. - Возьми мою ногу, Уилсон, передай Хаусу — ему нужнее». «Бери-бери, он дальше по залу, в самом конце», - подхватывает другой внятный голос, и я вижу Кадди в белой кофточке, но с лицом серым, как у мертвеца, она держит на руках чернокожего ребёнка. Я уже не могу бежать — бреду, шатаясь, и воздух проскальзывает мимо моего рта — я не могу вдохнуть, в глазах темнеет. Лента эскалатора — лента мёбиуса, та самая моя карусель, из «дня Сурка». Я приближаюсь к концу, и я уже вижу в конце этого невообразимо длинного коридора худого мужчину в потрёпанном пиджаке и синих джинсах из потёртого денима и мальчика-еврея в очках с окклюдером, держащего в руках банку-морилку, но их силуэты смутны, и мне совсем-совсем не хочется увидеть их яснее. Потому что я уже знаю, что там, за их спинами, кончается коридор... кончается всё. Невыносимый ужас нарастает во мне лавиной, удушье схватывает за горло, свет меркнет...
Просыпаюсь от собственного крика. В комнате темно, только чуть светится тусклая щель между штор. Понимаю, что видел сон, хочу вздохнуть с облегчением — и не могу. Словно забыл, как это делается. Только раскрываю рот, как рыба на суше. Наконец, перевозбуждённый дыхательный центр императивно сводит судорогой дыхательные мышцы, и я закашливаюсь. Только после этого у меня, наконец, получается вдох. И вот тут меня накрывает по-настоящему. Детоксикация выгнала из меня физическую зависимость, я думал, был уверен, что переломался окончательно, но тоска и страх, которые только краешком задевали меня до сих пор, наконец, воспользовавшись темнотой и моим одиночеством, заливают меня, как цунами, закатывают в асфальт, выжигают внутренности калёным железом когтистой злой паники. Самое противное, что я прекрасно понимаю их природу, и прекрасно понимаю, что нужно просто переждать, перетерпеть — до утра, до света, до Хауса, но — не могу, нет никаких сил, ужас леденит приливами, пот течёт с меня ручьём, тоскливый вой уже не удерживается в глотке, и я сцеживаю его тихим стоном в подушку, с надеждой смотрю, наконец, на часы. Около четырёх. Не так уж долго до рассвета — летом светает рано. Лежу, сцепив зубы, быстро бормоча про себя всё те же шифры МКБ на «Си», как будто молюсь, и, когда уже не могу больше терпеть, снова с надеждой взглядываю в сторону окна. Щели между штор пора бы и посветлеть. Сколько прошло? Часа два или три? Часы, словно в насмешку, показывают, что мучался я всего десять минут. Да что же это такое! Меня бьёт дрожь, я весь мокрый, во рту привкус крови — наверное, прикусил губу или язык. Боли не чувствую. Не могу больше. Не могу терпеть. Не хочу. Будь что будет — я на пределе. Как сомнабула, на автомате, даже не зажигая света, безошибочно нашариваю свой брошенный в кресло портфель, запускаю в него руку. Блистер с таблетками.
Да, знаю, что поступаю неправильно, знаю, что уже поступил неправильно, прихватив их из ОРИТ, когда Ли отвернулась. Но я просто больше не могу. Я сейчас свихнусь — и на серьёзе. Выщёлкиваю одну за другой несколько на ладонь. Привычный меловой вкус на языке. Если подержать подольше, они сделаются горьковатыми. Не такими горькими, как викодин. Почему я сейчас о нём вспомнил? Да потому что Хаусу же удаётся держаться на одной дозе. Почему я не мог бы...
«Но ты — не Хаус», - настигает меня голос из моего сна. Чёрт! Сколько я принял? Не считал. Это уже передоз.
«Ничего, - успокаиваю я себя. - Это не «мет», не «скорость», лёгкий невинный антидепрессант. Просто для того, чтобы задавить панику. Две таблетки, три, пять...»
Корковый контроль включается, наконец, голосом той самой, моей внутренней панды, неласковой хромой панды с голубыми глазами:
«Что ж ты, сука, творишь?»

Водяная воронка со всхлипом засасывает таблетки в сток. Горькая вязкая слюна вожжами, как у бешеной собаки. Брызги на кафеле. Я сижу обхватив унитаз и давлюсь последними спазмами и слезами, выступившими от напряжения, когда сзади раздаётся шарканье босых ног и постукивание трости.
- Сорвался? Ничего, бывает... не трагедия...
- Хаус?
Он так, как спал — в мятой футболке и трусах, и уродливый шрам на правом бедре отчётливо виден ниже их кромки во всей неприглядной красе. Он правильно делает, что прячет этот шрам под одежду — слишком притягивает внимание — глаз не отвести. С усилием отрываю взгляд от его ноги и перевожу на его лицо — заспанное, неравномерно розовое от подушки.
- Я тебя разбудил? Извини...
- Нет. Я встал отлить. Отпусти, кстати, своего фаянсового друга, не то он подаст на тебя жалобу за домогательство, и поднимайся уже с полу. Всё стравил или успело всосаться?
- Откуда ты... знаешь?
- Ты уронил блистер в комнате, а я — наркоман со стажем. Ну, вставай, вставай, иди умойся. Или тебе нужно ещё? Может, воды попьёшь? На сухую больно — горло потом дерёт не по-детски.
Он говорит спокойно и сочувственно, без тени издевки.
- Да нет, всё. Семь штук, даже не размокли... - я поднимаюсь на дрожащие ноги.- Мне теперь ... снова в психушку?
- Ты меня спрашиваешь? А сам-то как думаешь?
- Я же всё понимаю: сорвался раз — сорвусь другой. Я — слабак, кишка тонка, всё такое... Хаус, я... не хочу туда больше... ни за что.
Он молча сопит. И я понимаю, что это — жалость, но демонстрировать её вербально он не умеет.
- «Прозак» - наконец, демонстративно читает он название на блистере. - Где взял?
- В ОРИТ. В ящике у Ли.
- И что он делал в ОРИТ? Чейз лечит антидепрессантами тех, кому налажает во время  операции?
- Да нет. просто Ли вытряхивает в свой ящик то, что у пациентов при себе из ранее назначенного — такой уж у них порядок. Возвращает только при выписке, если потребуют, но требуют редко. Этот блистер был неполный. Наверное, тоже чей-нибудь...
- Там же только Марта лежит. Думаешь, это она принимала прозак?
- Мог быть кто-то на прошлой неделе. Даже в прошлом месяце. Это имеет значение?
- Не имеет. Пойдём в спальню — мне холодно стоять на голом полу.
- Ты же сказал, что отлить хотел.
- Перехотел. Ладно, я врал — ты меня разбудил. Интересный диагностический случай: хочу понять, с какого перепугу ты после полутора месяцев реабилитации послал всё лечение псу под хвост и потянулся снова к любимым конфетам. Тебе что, больно? Страшно? Грустно? Давай уже, колись. Я всё сделал, что мог, чтобы тебе было хорошо, но тебе всё равно плохо, и я не знаю, что сделать ещё.
Он говорит это так просто и серьёзно, что у меня перехватывает дыхание. И, конечно, я чувствую себя виноватым — ведь он, и в самом деле, из кожи вон лезет, устраивая мой быт и досуг. Бамбуковый лес, мотоцикл, место главного в больнице...
- Хаус...Это, наверное, просто во мне... С этим ты ничего не поделаешь. Даже я с этим ничего не поделаю. Ты делаешь для меня так много всего, ты ждёшь отдачи, а я... я только делаюсь противен сам себе, когда не могу соответствовать. Я стараюсь — правда, стараюсь, но я... видимо... О, господи! Лучше бы ты меня избил — это мука: быть благодарным тебе и вот так... Ох, Хаус, я совсем не то говорю, я... Просто прости меня и не надо больше... мотоциклов и бабочек...
- Ладно, пошли, - вздыхает он, и в голосе его появляется холод отчуждения.
- Куда?
- Как «куда»? Спать. Не собираешься же ты провести остаток ночи в сортире.
- Хаус...
- Что?
Мне невыносимо это его отчуждение, и хотя я понимаю, что он нарочно играет в «хорошего полицейского», провоцируя меня на откровенность, я готов поддаться на эту провокацию, лишь бы смягчить его голос, лишь бы прогнать лёд из взгляда. Потому что он нужен и важен мне в эти дни, как никто и никогда. Почти так же, как был нужен и важен во время нашей погони за ветром наперегонки с моей смертью.
- Мне приснился кошмар, - поспешно говорю я, чтобы не успеть передумать и замкнуться. - Кошмар спровоцировал яркую паническую атаку. С аффектацией. Я просто... утратил адекватность. Но... это эпизод. Мне совсем не плохо, Хаус, ты не слушай, что я несу, я... это... это случайность. Просто случайность...
- Врёшь. Когда ты спёр из ящика прозак, ты не мог знать, что тебе приснится.
- Сам не знаю, зачем это сделал.
- Не знаешь?- переспрашивает он, но в невинном вопросе слишком много оттенка.
- Хаус, прозак — просто лёгкий антидепрессант, и я не собирался... Ну, я не знаю, может быть, чисто машинально...
- Пожалуй, - задумчиво говорит он, - Сизуки и Кадди были правы...
- В чём? Хаус, в чём?!
- Тише, не кричи.
- Хочешь опять отправить меня туда? Хочешь вырвать отсюда, запереть в коридор с мёртвыми бабочками? Только из-за того, что мне приснился кошмар, и я на несколько минут утратил контроль? Ты хочешь за это меня прямо туда, в этот кошмар, затолкать силой?
Во взгляде Хауса появляется какой-то странный, доброжелательный — я бы сказал — интерес.
- Чего ты истеришь? - спокойно спрашивает он. - Это должно убедить меня в твоём психическом здоровье?
- Нет... Хаус, я... А хочешь я расскажу тебе, как провёл полтора месяца в психушке? Хочешь? Вот. Там есть стена. Нет, там красивый зелёный двор для прогулок, цветы, всё такое. Но стена серая, однотонная и из камня. Можно найти такой ракурс, чтобы смотреть — и видеть только её кладку. Когда мне разрешали гулять, я стоял и смотрел, пока меня силой не заставляли отойти. А про себя я всё время повторял классификацию рака. Знаешь, зачем я это делал? Чтобы не думать. Вообще ни о чём. Потому что думать — мучительно больно. Потому что, когда я думал, мне становилось трудно дышать, а когда мне становилось трудно дышать, это замечали и загружали меня. И во сне я снова шёл по коридору. Всегда шёл по коридору, где были те, кто умирал, пока я отковыривал крышку чёртовой банки, которую сам захлопнул.
- Морилка с бабочками? Навязчивый кошмар — тот, о котором ты мне как-то рассказывал?
Я вспоминаю, что, действительно, рассказывал ему о коридоре с людьми на булавках и о морилке с бабочками сиз моего детства, и молча киваю.
- Фрейд говорит, что подсознательное должно отпустить после того, как его вытащишь на свет...
- Дурак твой Фрейд.
- Ну нет, он не был дураком — разве что излишне сексуально озабоченным. Скорее, ты просто не то вытащил... ну, то есть, дело не в бабочках.
- Уж наверное, не в бабочках... Было бы глупо... - возбуждение оставляет меня, постепенно наваливается привычная усталость и апатия.
- Давай, иди сюда, - Хаус бесцеремонно, по-хозяйски, заходит в мою спальню, с ногами забирается на мою кровать, долго возится, морщась и устраивая свою больную ногу, а потом похлопывает ладонью рядом с собой, как будто собаку подзывает — хорошо ещё, не посвистывает призывно.
Я присаживаюсь на краешек, как неловкий гость, но Хауса это не устраивает.
- Чего ты жмёшься на краю, как старлетка с острым геморроем в первую брачную ночь? Это вообще-то твоя кровать, и на ней ещё полно места.
Тогда и я забираюсь с ногами, облокачиваюсь на подушки, устраиваюсь полусидя.
- Расскажи мне свой кошмарный сон подробно, - хмуро требует Хаус.
- Займёшься препарированием подсознания, как старина Фрейд?
- Запросто. Булавка означает половой член, бабочка на булавке — твоё подавляемое желание натянуть Блавски.
- Хаус!!!
- Шучу. Хотя, ты знаешь, в каждой шутке есть доля... не шутки. Рассказывай, давай. Тебе же легче будет.
- Не знаю даже, как это пересказать.Это ведь сон. Сумбурный, неопределённый, как все сны, со своими логическими связями, которые рвутся при пробуждении. И главное, не содержание, а эмоциональный фон... Как я тебе его передам?
- Вербально. Как homo sapiens. Хватит уже ломаться — говори.
Я — делать нечего — пытаюсь рассказывать, но мне самому с первых слов становится смешно и противно, как будто я участвую в каком-то киношном фарсе, играя роль в фильме по Кингу или Лавкрафту, и сам на себя глядя со стороны.
- Жертва разгулявшейся мистики, - констатирует Хаус. - «Проклятие лепидоптериста», «Ночь в музее — четыре с половиной».
- Ну, вот видишь - ты смеёшься.
- А ты плачешь, горстями глотаешь прозак, а потом блюёшь. Тебе не хватило сосчитать до десяти — всего-то и дела.
- Нет, я сосчитал до десяти. Это не помогло.
- Брось. Ты сосчитал до трёх — в лучшем случае. Дурная привычка падать до удара тебе аукается всю жизнь. Скоро вставать — будешь весь день, как сонная муха. Сам виноват. Слишком много придаёшь значения снам, слишком мало — действительности. Я тебе уже говорил как-то об этом: ты неправильно расставляешь акценты. Единственное, что было в твоём сне правильно — так это то, что у Харта проблемы с трансплантом, да ещё, может быть, то, что твой коридор стерегут типы в камуфляже. Всё остальное — поэзия и бред. Я, конечно, не Фрейд, но... ты думаешь, что в этом коридоре пришпилены к стенам булавками те, кого ты лишил жизни или те, кому ты так или иначе повредил? И тогда конец коридора олицетворяет твою собственную биологическую смерть... ты так думаешь?
Я стараюсь выделить в его голосе насмешку, но, кажется, я слишком устал, чтобы это сделать, поэтому просто поднимаю на него взгляд и смотрю в глаза.
- Я тебе скажу, что на самом деле означает этот коридор.
- Ты... знаешь? - я недоверчиво склоняю голову к плечу.
- Конечно, знаю. На поверхности — ты сам этого не видишь, потому что привык копаться грязной палкой там, где достаточно просто взглянуть.
- Ну-ну... интересно... оракул?
- Этот коридор и эти бабочки символизируют всего лишь твои нереализованные возможности. Женщины, которых ты любил, и они ушли от тебя или погибли, ребёнок, который мог бы быть твоим, но он не твой, родители и братья, с которыми ты мог бы быть в тёплых родственных отношениях, которые могли бы дать тебе семейный уют, о котором ты мечтал как-то при мне, но ты сам отдалился от семьи и всё испортил. Ты имел всё: образование, деньги, крепкий тыл, привлекательную внешность, тебя научили, как себя вести, ты всегда умел ухаживать за женщинами, располагать к себе людей, втираться в доверие, ты трудолюбивый, умный, профессионал, кое-как бренчишь на гитаре, водишь машину, даже в покер умеешь играть. Но, как и чересчур азартный игрок, ты всё спустил, и остался в одиночестве, с паршивым здоровьем и очень слабеньким прогнозом на будущее. Вот что означает твой конец коридора. Это не биологическая смерть, Уилсон, это конец возможностей. Впрочем, то, что ты так не разу и не дошёл до конца, обнадёживает. Ну, а всякие мелочи, вроде моей ноги или почки Харта — так, вкрапления твоих сиюминутных тревог в общую концепцию хреновой линии судьбы.
Он говорит всё это так просто и небрежно, словно иначе и быть не может, и я чувствую убийственную правоту его толкования даже не умом, а чуть ли ни солнечным сплетением. И — непередаваемое, почти немыслимое ощущение, будто огромная глыба, раскалываясь, осыпается с моих плеч, освобождая от тяжести, но при этом до крови раня мелкими осколками.
- Хаус...
- С тобой интересно разговаривать, - говорит он, ухмыляясь. - Ты уже несколько раз повторил мою фамилию, но с такими интересными оттенками, что остального мог бы вообще не говорить. Кстати, последний вариант, видимо, следует понимать, как «ты прав».
- Ты прав. И мне, действительно, стало легче.
- Отлично. Тогда начинай готовить завтрак, пока я тут досыпаю. Скоро вставать, а поскольку спать мне не давал, в основном, ты, это будет справедливо, - с этими словами он вытягивается во весь свой немалый рост на большей части моей кровати и закрывает глаза.
- Справедливо, - вздыхаю я, но не трогаюсь с места. Откровенно говоря, я так опустошён и разбит, так устал и так хочу спать, что мысль о завтраке сейчас просто не может пробиться в сферу моих интересов. В спальне посветлело — сквозь плотные шторы властно пробивается утро, хмурое, но тёплое, уже виден циферблат старомодного механического будильника. Голова у меня болит, веки, как свинцовые, а в глаза как будто песку насыпали, и глотать больно. Видя, что Хаус, похоже, уже начинает дремать, я потихоньку съезжаю спиной с подушек и устраиваюсь на оставшемся в моём распоряжении краешке кровати, игнорируя свой долг.
- Быть твоим психоаналитиком, - сонно произносит он, не открывая глаз, - занятие утомительное и неблагодарное. Даже чашки кофе не заработаешь.
- Да рано ещё завтракать... - вяло отговариваюсь я. - Я сейчас... пять минут...

Когда я просыпаюсь, в комнате, несмотря на хмурую погоду и задёрнутые шторы, совсем светло. И поздно. Чертовски поздно — часов одиннадцать. Хауса нет, к будильнику прислонена записка: «Совещание проведу сам. Выспись». Хороший совет — бессознательно я ему уже последовал. На кухне в одинокой чашке на донышке недопитый кофе, зеркало в ванной заляпано зубной пастой, полотенце валяется на стиральной машине, другое — на диване в комнате, из расчёски пропала пара зубьев, зато в ней запуталось порядочное количество вьющихся волос — обычное явление, если Хаус в кои-то веки решает расчесать моей расчёской свои растущие с крайне неравномерной густотой клочья. Впрочем, своей расчёски у него, кажется, вообще нет, и желание воспользоваться таковой возникает редко и бессистемно, возможно, под влиянием какого-то неведомого мне небесного цикла. Бреется он, кстати, гораздо упорядоченнее, примерно пару раз в неделю машинкой для стрижки волос, умудряясь при этом ежедневно сохранять видимость трёхдневной щетины, скорее всего, волшебством. Но сегодня не тот день, и машинка покоится в ящике — в отличие от зубной щётки. Зубная щётка брошена на край раковины и намертво влипла в неё остатками пасты. На столике перед телевизором крошки и обкусанный кекс с изюмом, на полу развёрнутый спортивный журнал и всё та же пивная банка всё в той же пивной луже. Обычное дело, обычный беспорядок, и обычно меня это раздражает, но сегодня я просто улыбаюсь и устраняю его следы. Хаус неисправим, и слава богу. Хоть что-то в этом мире должно оставаться прочным и незыблемым.
Пока я привожу себя в приличный вид, пока одеваюсь, звонит телефон.
- Проснулся? Как ты?
- В смысле, не закинулся ли я снова спидухой? Нет, не успел. Всё в порядке? Я сейчас приду.
- Завтракал?
- Нет, а что?
- Ты мне должен завтрак сегодня— помнишь? Жду в кафетерии.
Наверное, не совсем правильно начинать рабочий день с посещения кафетерия, но по голосу Хауса слышу, что ему не просто хочется за мой счёт кофе попить — у него ко мне разговор, поэтому направляюсь прямиком в кафетерий и заказываю круассаны и омлет — с шампиньонами и сыром, разумеется, причём не строю себе иллюзий насчёт того, что мне хотя бы попробовать эти шампиньоны удастся. В другой раз надо будет брать с огурцами — тут я в безопасности, Хаус их терпеть не может, всегда выковыривает и откладывает на край моей тарелки.
Пока расплачиваюсь и занимаю столик, появляется Хаус. Глядя на него, чувствую укол совести: вот он-то выспавшимся никак не выглядит — бледный, с покрасневшими веками, хромает, пожалуй, даже сильнее обычного, и зубчик от расчёски всё ещё висит, запутавшись, в кудрях.
- Ты что, - спрашиваю виновато, - так и не заснул?
Вопреки  моему опасению и вопреки своему хмурому виду, он отвечает вполне дружелюбно:
- Нога, зараза, совсем достала под утро, - и добавляет с неслыханным великодушием: - Это из-за дождя — ты не при чём.
Только после этого решаюсь протянуть руку и выпутать кусочек пластмассы из его волос:
- Купить тебе стальную расчёску? Или и её погнёшь?
- Купи мне лучше пончик. С повидлом.
- Круассаны тоже с повидлом. С клубничным... Я так понял, ты меня не просто поесть звал?
Он уже нацелился вилкой на мой шампиньон, а при последних моих словах наносит короткий резкий удар, накалывает и отправляет в рот, после чего, жуя, отвечает:
- Не просто... Вообще-то, надо было поговорить об этом ещё вчера, но со своими кошмарами и амфетаминами ты так и не не спросил, что мне сказал делириозный гистолог.
- Не успел. Только рот открыл, а ты уже вырубился.
- Вообще-то, ты раньше меня вырубился.
- Вообще-то, ты.
- Если бы я вырубился раньше, - снисходительно говорит он, - ты забрал бы у меня из руки банку с пивом, и пиво не пролилось бы.
Возразить нечего — я открываю было рот, чтобы опровергнуть его довод, но снова закрываю и развожу руками в знак капитуляции, спрашивая вместо этого:
- Ну, и что сказал делириозный гистолог?
Второй шампиньон отправляется за первым.
- Ничего неожиданного. Он сказал, что по гистологическому рисунку это — пузырный занос, трансформирующийся в хорионкарциному. Это я и без него знал. Ещё сказал, что такого, в принципе, не бывает, и это я знал без него...
- Ну? - подстёгиваю я, чувствуя, что он чего-то не договаривает.
- Ещё он сказал, что он всё-таки однажды видел подобную гистологическую картину при позднем аборте со смертельным исходом. А вот это уже — то, ради чего ты терпел почти часовое промывание мозгов у Сизуки.
- Где видел? У кого?
Хаус подаётся ближе ко мне и понижает голос:
- Около семи-восьми лет назад ему привезли для анализа препарат миометрия умершей женщины-азиатки. Он был тогда ещё очень крутой гистолог, и пил не так, чтобы это мешало ему работать, поэтому ему привозили на заключение серьёзные препараты серьёзные люди. Особенно по линии судебной медицины. И сопровождал их, как правило, кто-то из ЦКЗ — Броуден или Кински. И в том случае — тоже. Причём, тогда стёкла привезли в опечатанном саквояже военные, сразу три человека, и с ними двое в штатском, но эти двое вели себя, как старшие чины: один — тоже азиат, а другой - вроде швед или норвег. Во время разговора этот  тип припомнил, что к азиату обращались: «Кир», а к Норвегу — «Бен», и что этот норвег был совершенно белый: волосы, брови, кожа. Ты помнишь русских пенсионеров, Уилсон, которые вытаскивали нас с Эрикой Чейз из заложников?
- Думаешь, что Бен- это тот Бен, альбинос?
- А Кир — Сё-Мин. Да, знаешь. Что-то заставляет меня так думать.
- Ну и... а что это, собственно, меняет?
- Да всё. Значит, такая патология, как у Марты, через их руки уже проходила. Разве тебе не интересно?
- Было бы интересно, если бы та женщина осталась в живых. В отношении прогноза было бы интересно, а так... Мы и без этого рассказа знали, что Сё-Мин интересуется Мартой и что изменения у неё в матке, возможно, обусловлены перенесённым «А-семь».
- Уилсон, тебе никто не говорил, что ты — жуткий зануда?
- Говорили неоднократно, и ты — больше всех. Ну, а что тут сверхинтересного, Хаус? Вирус вызывает мутации — это обычно, так себя ведут и Коксаки, и ЭХО, и рубивирусы. Естественно, что делящимся клеткам достаётся сильнее, и репродуктивная система, особенно репродуктивная система беременной женщины, пострадает больше других. В чём интрига?
- Но пузырный занос исключает пролонгирование беременности больше одиннадцати недель.
- Ну, потому что это не пузырный занос, а внешне похожая на него мутация.
- А если это всё-таки пузырный занос?
- Тогда у ребёнка отсутствует икс — хромосома и полисомия по игрек хромосоме, и такой ребёнок умер внутриутробно на восьмой-десятой неделе внутриутробного развития.
- А если он жив, значит...
- Значит, это не пузырный занос.
- Или это пузырный занос. И у ребёнка, действительно, отсутствует икс-хромосома и полисомия по игрек хромосоме.
Я вздыхаю и принимаюсь за обесшампиньоненный омлет:
- Хаус, ты себя слышишь? Полисомия по игрек-хромосоме нежизнеспособна.
- В две тысячи четвёртом году, - говорит он, - в Японии провели эксперимент по скрещиванию материала двух яйцеклеток мышей. Светлое завтра для лесбиянок. Мышонок Кагуя прожил почти восемьсот дней при том, что особи этого вида живут максимум семьсот. Своего рода объяснение низкой продолжительности жизни мужчин по сравнению с женщинами. Всё дело в ребре. Кстати, забавно, Уилсон — когда верующие придумали эту историю про ребро Адама, они ведь ещё не видели игрек-хромосомы. С чего они взяли идею, а? Практически попали в цвет.
- Может быть, ты зря не веришь в Бога?
- Я верю во взаимосвязанность сущего — это куда интереснее. Так вот, я к чему... До этой несчастной мыши все думали, что особи, полученные скрещиванием двух женских гамет, нежизнеспособны. Теперь смотри: мы отправили материал на анализ ДНК, и сюда слетелись наши друзья академики в погонах. Ну, не из-за Вильямса же...
- Из-за двух игрек-хромосом?
- А зачем они копались у меня в столе? Искали все наблюдения за беременностью Марты.
- Ох, Хаус, тебе бы фантастику писать...
- Я сыт по горло этой фантастикой ещё с прошлой осени. Но я хочу знать наверняка. И если я кипишую на пустом месте, это одно. А если мы вывели в лице малышки Чейз новый биологический вид, это, знаешь, совсем другое.
- Но фенотипически она — женщина.
- Фенотипически! - фыркает Хаус с непередаваемым презрением. - Ты что, не помнишь лечившегося у меня парня, который фенотипически был женщиной-моделью? Не помнишь мальчишку-гермафродита? Не помнишь ту бородатую бабу с пролактиномой, которую ты лечил в двухтысячном? Торс у неё был, как у грузчика, а клитор не уступал хоботу тапира.
- И ты не преминул с ней на эту тему побеседовать, что стоило мне судебного разбирательства. Как же, помню...
- Я помог тебе с диагнозом! - возмущённо протестует он.
- Помог. Так же, как сейчас помогаешь с омлетом. У тебя в тарелке то же самое, между прочим.
- Ты не уклоняйся от темы. И не то же самое: у меня омлет с шампиньонами, у тебя — без. Это разные блюда. Не будь жадюгой, мне же тоже интересно попробовать.
Не выдерживаю — смеюсь. И он тоже улыбается, но тут же мы оба серьёзнеем, возвращаясь к ребёнку Марты.
- Внешне — если тебя так уж бесит слово «фенотипически» - она похожа на классический Вильямс.
- Мы должны получить тест ДНК.
- Мы получим.
- Твоя цыпочка — надёжна?
- Я пригласил её в ресторан. Не должна соскочить.
- В ресторан? Когда это ты успел?
- Фраза «не хочешь ли со мной посидеть вечерок в хорошем месте — вкусная еда, приятная музыка» - занимает меньше минуты.
- Но на подготовку к ней ты обычно тратишь намного больше времени. И что, только из-за генетического анализа?
- Ну, просто хочу немного расслабиться. Она красивая и дура-дурой. Как раз то, что надо.
Некоторое время он молча жуёт, потом поднимает на меня взгляд — нестерпимо давящий.
- Уилсон... ты — в порядке?
Аккуратно кладу вилку на край тарелки.
- Хаус...

ХАУС

- Уилсон... ты — в порядке?
- Хаус... - столько оттенков интонации в одном коротеньком слове — от «спасибо, что ты заботишься обо мне» до «какого чёрта ты пристаёшь с дурацкими вопросами?»
Помнится, лет десять назад мне случилось общаться с одним учёным книжным червем, который всю свою жизнь писал фундаментальный труд — по атомной энергетике, кажется, но это, собственно, и неважно. А важно то, что закончив и издав этот свой труд, вместо удовлетворения этот книжный червь почувствовал страшную опустошённость - ощущение было таким, как будто с окончанием последней главы для него окончилось и вообще всё, и больше ничто в жизни не имеет смысла и не стоит того, чтобы утром открывать глаза и вставать с постели. «Разумеется, - говорил он мне, - это было ложное чувство, но оно настолько сильно овладело мною, что перспектива наложить на себя руки показалась мне тогда не просто заманчивой, а единственно возможной». Дальше последовал полный драматизма рассказ о запертой гаражной двери и заткнутых ветошью щелях, о случайном визите какого-то старого знакомого — я не очень-то слушал. Но сейчас мне показалось, что подобное состояние овладело моим Уилсоном. Пока он умирал от рака, все его мысли были заняты этим, пока он строил «Двадцать девятое февраля», вопросы финансирования, проектирования и регистрации не давали ему впадать в уныние, пока он крутил бурный и — что уж тут — красивый роман с Блавски, его кадавральное сердце чаще путало ритм не из-за передозировки лекарственных средств, а из-за мотива простенькой еврейской колыбельной. Но потом всё это кончилось, и он остался в растерянности стоять у обочины, как пассажир автобуса, по ошибке сошедший не на той остановке. Конечно, место главврача слегка взбодрило его угасающую потенцию, но мы же оба понимаем, что это — такая игра, у нас уже были тысячи таких игр, и это естественно и закономерно, что он просто не может в  полной мере чувствовать себя хозяином положения. К тому же, Уилсон заточен сострадать кому-то, заботиться о ком-то, устраивать чью-то судьбу, поднимая этим своё реноме в своих глазах до приемлемого, а сейчас все бездомные щеночки в поле его зрения, похоже, кончились. И Блавски последним аккордом бросила его — уж не знаю, прельстившись статями нашего секс-карлика — секс-гигантом Корвина назвать при любых его успехах на этом поприще язык не повернётся, или же поддавшись его паранормальным ухищрениям. И, положа руку на сердце, что осталось после всего этого моему парню? Пять-шесть лет до смерти, четыре-пять лет без боли и тяжёлой одышки, но зато в почти полном духовном и физическом одиночестве, а он его пуще смерти боится, будучи — по Эдгару По — человеком толпы. Вот и тащит его чуть не каждую ночь нелёгкая по призрачному музею мёртвых людей-бабочек, и будет таскать, пока до него не дойдёт самая жуть этого сна-кошмара: на самом деле ни одна из бабочек на булавках не мертва настолько, насколько сам лепидоптерофилист. А когда это, наконец, дойдёт до него, он выпотрошит разом все свои заначки «весёлых таблеток» и закинется так, что я его не откачаю. А он мне дорог... И ещё... я всё последнее время чувствую свою вину перед ним. За то, что однажды — ещё до нашей погони с ветром, когда ему, может быть, впервые было по-настоящему страшно, обидно и одиноко — он, судорожно всхлипывая и неловко краем ладони вытирая слёзы, попросил меня — попросил, как друга, а не как противника в хитрой интриге, спарринг-партнёра, занозу в заднице и постоянный источник головной боли: «скажи, что будешь со мной, не смотря ни на что, скажи, что видишь в моей жизни хоть какой-то смысл, скажи, что ты меня любишь», а я тогда отказался ему это сказать. И, видимо, упустил момент, когда он мог до конца мне поверить. Мне кажется, именно с этой минуты я больше не видел его не сломанным — он уже никогда не был тем самоуверенным, в чём-то даже наглым, до противного правильным, уравновешенным, интравертированным «хорошим парнем», привычным доктором Уилсоном — вместо этого у него в глазах поселилась тихая звериная тоска, а улыбка сделалась больной и острой, как край бумаги, о который режешься, небрежно листая папку. Даже когда он работал. Даже когда он смеялся. Особенно когда он смеялся. Мне в такие мгновения стало иногда хотеться сделать странную вещь: обнять его крепко и прижать к себе, защищая — от него самого в первую очередь. И ещё, что меня немного пугало: он словно таял телесно, словно выцветал — от упругой, даже чрезмерной упитанности сначала к поджарости, что было даже, пожалуй, неплохо, а потом - к худобе. Ему сделалось немного велико всё, что он надевал на себя — манжеты рубашки уже не прилегали плотно к запястьям, воротник не облегал шею. Не то, чтобы его одежда стала болтаться на нём, не настолько, не до болезненности, когда уже начинаешь судорожно выяснять причину потери массы тела — всё вполне себе в рамках, но заметно. И хотя я, следуя давно установленным правилам игры, беззастенчиво хитил с тарелки его еду, меня всё сильнее тянуло провести в жизнь обратный процесс — начать кормить силой.
- Уилсон... ты в порядке?
- Хаус... - он аккуратно положил вилку на край тарелки, упёр локти в стол, сцепил пальцы в замок и оперся на них подбородком, глядя на меня ласково и чуть насмешливо.
- Ну, чего ты? - не выдержал я.
- Пытаюсь подобрать слова... В общем и целом, да, я — в порядке. То, что у нас с тобой небольшие проблемы: ну, эти инопланетяне с кривой ДНК, и то, что любимая от меня ушла, а твою жену — бывшую жену — я не так давно убил смертельной дозой морфия — ты ведь уже знаешь, да? Есть и плюсы: бамбуковый лес и классный — просто классный, серьёзно — мотоцикл. Правда, я сорвался и принял мет, но я ж сблевал, так что формально я чист. Ты о чём меня, собственно, спрашиваешь, Хаус? Мне осталось жить лет пять, и я главный врач — вершина карьеры. Если не будет метастазов, я смогу поехать с тобой в начале осени вдоль побережья, когла у нас будет отпуск. Мне снятся кошмары, но бабочек в палате психушки обещали не обижать... О чём ты спрашиваешь-то, Хаус? - снова повторил он и в очередной раз порезал меня острым краем своей бумажной улыбки.
- Ну, ты и сволочь, Уилсон! - восхищённо сказал я, потому что настолько выбить меня из колеи таким коротким монологом дорогого стоило.
Слава богу, улыбка перестала быть бумажной — он тихо засмеялся, снова подхватил свою вилку и спёр у меня кусок омлета с шампиньоном так проворно, что я не успел среагировать.  Сунул в рот, прожевал и кивнул с видом знатока кулинарных изысков:
- Ты прав: действительно, совсем другой вкус... Не загоняйся, Хаус. Я — в порядке. Только в голову не возьму, что мы теперь со всем этим медицинским детективом делать будем?
- В любом случае, сначала дождёмся результатов ДНК. И нужно обследовать Марту. Я уже кое-что назначил, пока ты спал.
- Что именно? - насторожился он, как будто предполагал, что я мог бы назначить пункцию мозга или что-нибудь, ещё менее безобидное.
- ХГ, онкомаркёры, сканирование, - перечислил я, загибая пальцы. - Жду результатов. Ты, кстати, зайди к ней — она просила, чтобы ты зашёл.
Но Уилсон сжал губы и замотал головой.
- Не хочешь? - удивился я. - Почему? Вы же друзья!
- Не могу сейчас. Я ей врать не могу, а всей правды говорить нельзя...
- Ну, конечно... А не врать и одновременно не говорить правды — это, разумеется, выше твоих сил? Раньше у тебя такое прекрасно получалось.
- Раньше у меня и струя на два метра без рук получалась, - огрызнулся он. - Лучше позвоню Кадди насчёт ребёнка. И, кстати, в три у меня совещание в комитете по трансплантациям о необходимости строгого контроля за несчастными случаями. Недобросовестные лекари всё чаще занимаются незаконным хищением органов и подпольными операциями по пересадке.
- Да что ты говоришь! Быть не может!
- Тебе смешно, а я, подписывая резолюцию, буду выглядеть идиотом. Потому что там будет Кадди, и она будет смотреть. Молча.
- Так не подписывай, не вступай в сделку с совестью — скажи им, что у тебя особое мнение, и ты, в целом, одобряешь подпольные трансплантации.
Уилсон даже не улыбнулся — прикрыл глаза и сдавил переносицу двумя пальцами.
- Вообще-то я, в целом, не одобряю, когда у человека отнимают последнюю надежду просто потому, что она противоречит принятому циркуляру. Не одобряю и не могу одобрять, потому что трижды был в этой шкуре, и каждый раз...
- И каждый раз я тебя спасал от безжалостных циркуляров. Цени, - постарался обернуть всё в шутку я.
- Я оценил, - серьёзно кивнул он. - Оценил иронию судьбы: то, с чем я в тебе столько лет боролся, спасает мне жизнь, а то, что я старался культивировать в себе самом, убивало и убивает меня. Смешно...
- Не смешно. И не вздумай возникать с этим на совещании, не то заранее вырублю и спрячу штаны, по знакомому сценарию — я твой доклад об эвтаназии ещё не забыл.
- Помню, - неожиданно улыбнулся он. - Не бойся, не возникну. Да я и не совсем уверен, что прав. Может быть, безупречный частный случай обратится злом, если попытаться сделать из него систему. Там, кстати, ещё будут разбирать показания... Мужчина, белый, сорок восемь лет, кардиопатия, три года назад радикальная нефрэктомия справа по поводу почечноклеточного рака, год назад слева — пиелит, гемодиализ. Если одобрят на трансплантацию, постараюсь его заполучить в программу — идеальный для нас случай: рак в анамнезе, и пересаживать надо одновременно сердце и почки.
- Не одобрят. Такое вообще делают нечасто. И не онкологическим.
Он иронично приподнял брови.
- А вот тут моё присутствие как раз сослужит хорошую службу.
- Хочешь надавить комиссии на совесть своим цветущим видом? Но-но, нелегал, явка с повинной в твоём положении — плохая идея.
- Трое из девяти членов комиссии знают мою историю и без повинной. Посижу в качестве иллюстрации... Ладно, пошли, а то мы засиделись, - он встал и задвинул стул. Всегда задвигает его на место, когда встаёт. Загадочный тип, этот Уилсон — не устаю поражаться, как в одном человеке уживается привычка всегда вытирать обувь о щётку у входа с привычкой иногда сбрасывать с моста чёрные джипы, набитые гангстерами. Когда он бывает сам собой, когда ласково уговаривает пациентку не отчаиваться и попробовать ещё один курс химии или когда, упав грудью на руль мотоцикла, чиркает подошвой о бордюр в резком развороте в двух шагах от коляски с младенцем и его испуганной матери? Когда смеётся моим шуткам, отбивая очередное покушение на свой пончик или когда, запершись в ванной, стоит и бьёт кулаком по стене, пока не рассадит в хлам и настенную плитку, и костяшки пальцев? Видел я следы такой забавы в Ванкувере. Или он вообще не бывает собой, а живёт, как тот парень с зеркальным синдромом, отражая то, что кажется именно сейчас наиболее значимым?
Я не успел додумать своих мыслей — на выходе из кафетерия меня остановил Чейз. Уилсона он пропустил мимо себя, только кивнув ему, а мне заступил дорогу:
- Хаус, что за суета вокруг моей жены?
- Что за суета вокруг твоей жены? - эхом повторил я.
- Я не знаю, чем это вызвано, но у неё в палате с утра толчётся всё ваше отделение, а сейчас я узнаю, что её повезли на общее сканирование. И на совещании об этом не было сказано ни слова. Что за кампанию вы проводите?
- Я? А ты ничего не путаешь, Чейз? Может быть, это не я провожу кампанию — может быть, это против меня проводят тут кампанию некие спецслужбы, и мне просто волей-неволей приходится шифроваться?
- Значит, я был прав: они здесь из-за Марты? Послушайте, Хаус, я ведь не посторонний человек, чтобы ничего не видеть, и я знаю, что вы вели её беременность частным порядком. Это же всё не просто так? Скажите. Я должен знать.Что с Мартой и что с ребёнком?
Обвиняющий тон — мне показалось, что он сейчас упрёт руки в бока и задерёт подбородок, кое-кого мне очень напоминая. Прежнего «кое-кого», сейчас почти забытого. Но гораздо больше этого узнавания меня задело другое - он сказал «с ребёнком», а не « с дочкой». То же самое, как рассказывая о любимой собаке, оговориться и сказать «оно». И следовал из этой оговорки невесёлый, но неизбежный вывод: Чейз в душе не принял новорожденную, не стал считать её своей дочкой, не выделил из группы «пациенты». Может быть, поэтому я вскинул трость и почти пришпил Чейза к стене, как пресловутую бабочку:
- Должен, говоришь? Так почему же ты ни черта не знаешь, мачо? Ленив и нелюбопытен?
Чейз скривился, трость мою отпихнул, чуть не выведя при этом меня самого из равновесия, но тут же, понизив голос, как заговорщик, предложил:
- Мне есть, что продать. Информацию — за информацию.
Я насторожился. Чейз решил пуститься в игры? Со мной? В надежде выиграть? Ого!
А он смотрел выжидательно, чуть наклонив голову к плечу.
- А с чего ты взял, что мне будет интересна твоя информация? - спросил я, прощупывая почву.
- Я знаю, что она вам будет интересна, - пообещал он.
- Не верю. Докажи.
- Просто так? - он покачал головой. - Не-а. Я, сливая вам эту информацию, возможно, даже друга предаю. Так что возьму дорого.
- Друга предаёшь? - переспросил я, не зная, надо ли доверять своим ушам, и, в любом случае, полагая, что не надо доверять Чейзу.
- Марта этого стоит, - спокойно сказал он. - Но без аванса я и рта не раскрою.
- А почему я должен тебе верить больше, чем ты мне?
- Потому что, если я вам совру, вы способны мне устроить ад на земле. А я вам — нет.
- Резонно, - хмыкнул я. - Но кота в мешке я покупать всё равно не стану. Так что давай, вывешивай свой тизер.
- Ла-адно, - протянул Чейз, заведя глаза кверху. - А что, если я могу вам объяснить, почему Блавски бросила Уилсона?
Я только фыркнул.
- А вот и нет, - веско сказал Чейз. - Она его любит. Это Кира она не любит — может, жалеет, а может, и боится, а с Уилсоном дело в другом. Есть причина. Но я больше вам ни слова не скажу, пока не объясните мне, что с Мартой и что с ребёнком.
- Вот опять, - заметил я, кивнув головой. - Ты это сказал.
- Что я сказал?
- Ты сказал: «ребёнок». Как-то не вяжется с образом любящего отца.
Чейз сжал губы, и глаза у него сделались с зеленцой, как несвежая селёдка.
- Это не ваше дело, Хаус.
- Правильно, не моё. Это твоё дело.
- Так вот, раз это моё дело, то и скажите мне, что происходит!
Я смерял его взглядом: всё-таки он ещё был сопляком по сравнению со мной — во всех отношениях. Но он был толковым — всегда был толковым. И он был врачом без дураков, даже когда речь могла зайти о его жене, ребёнке или о нём самом. И этот аспект, определённо, заслуживал уважения.
- Хорошо, поговорим, - сказал я. - Только имей в виду: будешь болтать — мне-то всё равно, а вот себе и своей семье ты привезёшь нешуточные неприятности. Заходи, - и впустил его в кабинет, да ещё и в спину подтолкнул — жёстко, чтобы уже не оставить сомнений в том, что я не шучу.
Стул у него тут был уже свой, абонированный — он на него и уселся, верхом, развернув спинкой вперёд. В углах рта заломились жёсткие складки, и от этого лицо его показалось мне усталым и ожесточённым, не очень похожим на привычное лицо Чейза.
- Это продолжение истории с «А-семь», - сказал я. - Беременность у Марты возникла на фоне вирусоносительства. У наших друзей из секретных спецслуж, похоже, уже есть опыт наблюдения такой беременности. Отсюда присутствие небезызвестного доктора Смита.
Чейз не стал рассусоливать, сразу беря быка за рога:
- Чем закончилась та, другая, беременность?
- Поздним выкидышем. Вследствие мутации, скорее всего.Та женщина умерла.
- Почему так думаете? Видели заключение?
- Говорил кое-с-кем... Чейз, Мартой заинтересовались вплотную после того, как я сделал ей анализ ДНК. Сделал обычным образом, не шифруясь, и ответ мы получили, хоть и неприятный, но не из ряду вон. И почти тут же у нас в больнице прошла проверка, в ходе которой представитель якобы министерства изъял и просмотрел у меня все документы по ведению беременности Марты. Помнишь, ты мне сам рассказывал, как этот дирижабль шарил у меня в кабинете?
- Так значит звонок Уилсона...
- Подстава. Слушай, я ведь тебе об этом тоже говорил — у тебя проблемы с памятью? Звонка, скорее всего, вообще не были — они его придумали, как казус белли. Информацию они получили другим путём, но информацию достаточную для того, чтобы понять, что беременность Марты протекала аномально, а значит, возможно, у них второй объект для изучения влияния «А-семь» на репродуктивную функцию женщины.
- Беременность Марты протекала аномально? - переспросил Чейз, и выражение лица у него сделалось пугающим.
- А ты не заметил? Серьёзно? Ни аномальных сроков токсикоза, ни скачкообразного роста матки, ни изменений свёртываемости и трансаминаз? Да у неё всё протекало криво. На десятой неделе — эпизод «омывания», причём обильного — я уже тогда подумал, что плацента слишком близко к зеву. А резус-антитела, которые сначала наросли, а потом самопроизвольно упали?
- Откуда вы...? Вы... вы, в самом деле, вели её беременность!
- Только на бумаге — ты же меня знаешь: я предпочитаю реальным больным виртуальных. Беременность, правда, не болезнь, но принцип тот же. Всё, что она делала — анализы, тесты — всё стекалось ко мне, а иногда, делая одно, она делала и... слэш - или что-то ещё. Поэтому, хоть я и вёл беременность, сама беременность оставалась не в курсе того, что я её веду. Более того, мне совсем и не хотелось спрашивать её согласия.
- Ну вы и гад! - выдохнул, наконец, ошеломлённый Чейз.
- Это — обычная замена слов «Хаус, вы были правы», - заметил я. - Согласен с тобой, я и здесь был прав — мне, действительно, стоило самому наблюдать её беременность. Гистологически это пузырный занос, преобразующийся в карциному. Мы ничего не знаем о степени поражения близлежащих органов, о метастазах — это всё придётся выяснять. И у Марты, и у младенца.
- Какой пузырный занос? Что вы несёте, Хаус?
- Верифицированный гистологически.
- Кто это смотрел?
- Куки, я, Уилсон и... ещё один человек, которому можно даверять. Не совсем хрестоматийный, не совсем обычный, но это подходит больше, чем что-то ещё.
- Хаус, при пузырном заносе плод погибает на ранних сроках.
- Да что ты говоришь! Представь себе, я в курсе. И если бы и этот плод погиб на ранних сроках, головной боли было бы куда меньше.
- Хаус, вы о моей дочери говорите!
- А-а, значит, ты всё-таки проникся тем, что она — твоя дочь?
- Хаус, при пузырном заносе у меня не могло быть никакой дочери — плод нежизнеспособен. Это не пузырный занос.
- Чейз, ты меня первый день знаешь?
- Геном «два игрек»?
- Не знаю. Но после направления теста на ДНК-анализ у нас здесь стали толкаться спецы.
- Свидетели Иеговы? - он засмеялся нехорошим смехом
- Выпей воды, - посоветовал я, крючком трости прихватывая и пододвигая к нему графин. - Я понимаю, что коньяк подошёл бы лучше, но мне нужна твоя трезвая голова.
- Зачем она вам сейчас?
- Марту просканируют. И мне нужно, чтобы то же самое сделали с ребёнком. Ты — отец. Свяжись с Кадди.
- Вы будете искать очаги метастазирования? Но какова вероятность, что...
- С этим к Уилсону приставай, - перебил я. - Он не верит в статистику, но знает её лучше моего. А я жду результата ДНК твоей дочери, чтобы либо убедиться в том, что это не «два-игрек», либо...
- Хаус, не может быть никакого «либо». Вы ошиблись.
- Хорошо. Я покажу тебе гистологические срезы. Ты сможешь оценить сам. Но если тебя не греет перспектива сделаться мужем лабораторной крысы и отцом лабораторного крысёныша, не трепись пока об этом деле никому... Слушай, ты хотя бы навещал своего ребёнка?
- Нет. Не вижу смысла. Он — новорожденный, ему всё равно, кто с ним, лишь бы было тепло и не голодно. А я...
- Не продолжай. Марте ты соврал, что был у него?
- Да, но я...
- И опять не продолжай. Я рассказал тебе всё, что знаю, твои чувства к ребёнку — не моё дело. Выкладывай теперь ты свои карты. И не вздумай сказать, что просто купил меня.
- Хорошо. Блавски думает, что Уилсон умрёт, если будет с ней.
- Это ещё почему? - опешил я.
- Постгипнотическое внушение - слышали о таком? У Уилсона нестабильная электрическая активность сердца, он и так по лезвию ходит.
- Знаю. И он знает. Блавски что, фонит, как магнетрон?
- Блавски просто в курсе того, что можно загипнотизировать человека и дать установку, о которой этот человек не будет помнить до того момента, как получит команду, а командой может быть что угодно — слово, звук, вкус, запах, какое-то состояние... оргазм, например, как вариант. И когда человек получит команду, она сработает для него, как триггер, как спусковой крючок. И тогда бах — труп. Сердце остановится без внешних причин.
- Подожди... Ты сейчас о Уилсоне говоришь?
- Блавски говорила, точно, о Уилсоне.
- Она с тобой это обсуждала?
- Не со мной. Неважно.
- Нет, важно. С кем она говорила? И каким боком ты там оказался?
- Она говорила с Сизуки. По телефону. Она думала, что в соседней комнате никого нет, а там был я. Пришёл к Киру, его не застал. Решил подождать. Ключ у меня есть. Вошёл — устроился поудобнее в кресле. Я погано сплю последнее время, а тут задремал. Проснулся от её голоса за стеной.
- И стал подслушивать...
- Конечно. Обнаруживать себя было глупо, а разговор получился интересный. Она спрашивала у Сизуки, не сталкивался ли он с подобным, и Сизуки, кажется, рассказал ей о каком-то случае с испанцем... Луна... как его?
- Луна дон Альваро, - подсказал я. - Ты вообще что-нибудь, кроме учебника по хирургии читал, Чейз?
- Я читал ещё учебник по кардиологии... Блавски думает, что это Корвин с ним сделал. Я не знаю, почему она так думает, но она практически уверена.
- Подожди, так она думает, что в качестве триггера... Что? Оргазм? - я почувствовал, что вот-вот засмеюсь. - И это так думает психиатр?
- Когда у Уилсона нашли рак, он как-то неадекватно себя вёл, правда? - с невинным видом спросил Чейз и посмотрел на меня ясными глазами хорошего мальчика.
- А когда Уилсон вообще вёл себя адекватно? Это же не значит, что он, как идиот, должен умереть только потому, что...
Чейз покивал с готовностью, помолчал, осторожно потрогал пальцем руку «колюще-режущей», неожиданно спросил:
- Хаус, что у вас с правой ногой, не напомните? Почему реканализация сосуда не привела к излечению?
- Брось, ты прекрасно знаешь, что мне поставили диагноз только... а-а, вот ты о чём! Поймал, да?
Чейз засмеялся невесёлым смехом.
- То есть, Блавски, не смотря на всю свою профессиональную подкованность, не хочет рисковать?
- Жизнью Уилсона? Не хочет... Она долго расспрашивала Сизуки, искала какой-то способ узнать наверняка, если пациент вообще не помнит. Может быть, другой гипнотизёр...
- Ну?
- Что «ну»? Сизуки этого не знает.
- А ты?
- Вы мне льстите — просто курсы прикладной психотерапии и начал гипноза. Блавски - и то круче.
- Ладно, понятно. Дальше что?
- Дальше я залез под кровать и стал ждать, пока она уйдёт.
- Мне плевать, где ты прятался. Ты говорил с Корвином?
Чейз усмехнулся так красноречиво, что я на какое-то мгновение ощутил себя дураком и   повторил уже без вопросительной интонации:
- Ты говорил с Корвином.
- Корвин не стал со мной этого обсуждать.
- И что это значит?
- Ничего не значит. Просто не стал обсуждать. Хотите — говорите с ним сами.
- Подожди. Ты сказал «оргазм» просто так или...
- Зависит от того, сказала это Блавски просто так или.
- А если сказать самому Уилсону?
- Вы меня спрашиваете? Я не знаю.

УИЛСОН

Я нарочно взял себе пару дежурств, потому что нормально спать всё равно, наверное, не смог бы. А тут и не приходилось. Мы уже немного оправились от коллапса, вызванного всеми нашими кровавыми историями, и вовсю работали на приём, навёрстывая упущенное. В пять в амбулатории ещё ожидали приёма присланные на консультацию — к Хаусу, в основном. Я не был уверен, что Хаус в состоянии — он выглядел совершенно измотанным — но всё-таки сбросил ему на пейджер. К моему удивлению, не прошло и пары минут, как зажужжал эскалатор, и он спустился ко мне, отчаянно хромая — так, что я каждую минуту боялся, что он может упасть.
- Хочешь блиц-турнир на... - он пересчитал амбулаторные карты, - тринадцати досках? Не вопрос, амиго. Тринадцать — счастливое число, особенно для меня. Е-два, е-четыре на всех тринадцати.
- Эф семь-эф шесть, - сказал я. - Онкомаркёры положительные.
- Да ты что? У них — рак? Сразу у тринадцати? Это — карма, Уилсон. Ты чувствуешь тяжкую поступь рока?
- Ты устал, - говорю, впихивая ему в руки карты. - Быстрее начнёшь — быстрее кончишь.
- Сейчас я начну капризничать, - предупреждает он, делая плаксивое лицо. - Не помнишь, как Кадди с этим справлялась? Может, позвонишь. проконсультируешься?
- Не стану. - против воли начинаю улыбаться. - Сам знаю.
- И...?
- Вафельки на ужин.
- Начало хорошее.
- Блинчики на завтрак.
- М-м?
- «Криминальное чтиво» и «Грязные парни» - на выбор.
- И...?
- Пицца и пиво.
- Ты подаёшь надежды, босс. Но ты же вроде встречаешься со своей цыпочкой в ресторане или баре?
- Не сегодня. Завтра. И она не столько цыпочка, сколько сообщит мне результаты анализа. Иди. Не заговаривай мне зубы. Раньше сядешь — раньше выйдешь.
Он со вздохом тащится в смотровую, на ходу балансируя картой, углом поставленной на средний палец свободной руки, а я почти так же неохотно тащусь в зону «В», чтобы узнать результат обследования Марты Чейз на КТ-сканере.
Предчувствия у меня — хуже некуда, и они оправдываются — в ординаторской реаниматологов в ОРИТ хмурый Мигель что-то показывает на большом экране хмурой Тростли, а в углу сидит Лейдинг, закинув ногу на ногу, и вид у него тоже невесёлый.
- Всё очень плохо, - без обиняков говорит Тростли. - Если это хорионкарцинома, то ей конец.
На экране крупное изображение человеческого мозга. Лейдинг щёлкает включателем лазерной указки:
- Вот, - он обводит небольшое белое пятно. - И ещё вот и вот. Если это метастазирование, а другого ничего в голову не приходит, то опухоли неоперабельны, и вот эта — красный зайчик весело перепрыгивает с одного места на другое — прорастёт в четвёртый желудочек, чем дело и кончится, а судя по их размерам и срокам развития, произойдёт это очень быстро. Недели — много месяц. Что будем делать?
- Химию, - подаёт голос Мигель. - Только это вряд ли сильно поможет.
- Чейз знает?
- Ни он, ни она пока ничего не знают.
Белые пятна на снимке не выглядят угрожающими: такие мирные, такие незначительные. Как на платье в мелкий горошек.
- А что там ХГ? - спрашиваю я Тостли.
- Практически в норме. Только, Уилсон, что нам теперь в ХГ, если тут — вот.
Я мучительно стараюсь вабстрагироваться, забыть о том, что речь идёт о Марте Мастерс — марте Чейз. Это просто пациентка. Пациентка с хорионкарциномой четвёртой степени, отдалённые метастазы в вещество мозга. Почему не повышен ХГ? Гематоэнцефалический барьер? Жаль, что у той, умершей пациентки, о которой Хаусу рассказывал гистолог из психушки, не догадались исследовать мозг.
- Уилсон, если делать химию, придётся брать согласие. Придётся объяснить Марте. Врачу Марте Чейз, понимаете? Вра-чу. Кто ей скажет?
- Я, - говорю, как обречённый под гильотиной. - Погасите экран, но снимок не убирайте.

Мне было бы в тысячу раз легче, застань я Марту встревоженной или подавленной. Но она выглядит куда жизнерадостнее, чем в моё прошлое посещение.
- Джеймс, мне лучше — Тростли разрешила вставать и ходить — только не сидеть.
- Это из-за лонного сочленения. Мы тебе его повредили, потому что ребёнка пришлось выдавливать естественным путём.
- Знаешь, я думаю, что через несколько дней сама смогу навестить малышку. Роб говорит, что она красавица.
Я, разумеется, умалчиваю о том, что «Роб» понятия не имеет, красавица малышка или нет, потому что ни разу её не видел. Впрочем, я-то видел, и говорю, не кривя душой:
- У неё удивительные глаза.
- Джеймс... - она медлит, тянет с вопросом.
- Что, Марта?
- Ты же видел когда-нибудь... Вильямс? Она...
- Да, - говорю я. - Мне очень жаль, Марта, но фенотипически она - Вильямс. Седловидный носик, широко поставленные глаза, большой рот... Она, действительно, похожа на эльфа, и она настоящий ангел.
- Я была такой дурой, - говорит она, улыбаясь своей милой, немного клоунской улыбкой. - Знаешь, я боялась, что не смогу полюбить её. Из-за Вильямса. Понимаешь, Джим, я всегда очень трепетно относилась именно к разуму, интеллекту, а сейчас я понимаю, что была абсолютно не права, и что на самом деле я уже люблю её, не меньше, чем Эрику. Просто её первые шаги, её первые слова будут радовать меня больше, чем других матерей, и даже если она не станет учёной, она будет доброй, честной и порядочной позитивной девочкой — ведь это ты мне говорил, что дети с синдромом Вильямса очень позитивны?
- Так и есть, - хриплю я и понимаю, что ничего о белых пятнах в мозге ей сказать сейчас не смогу.
- А знаешь, - смеётся она, - ведь мы всё ещё никак не придумаем ей имя. - Я хотела назвать её в честь моей мамы, но мою маму зовут Джиневра, и это слишком отдаёт Камелотом, а назвать в честь мамы Роберта Роберт мне не позволяет.
- Правильно делает, - бурчу я, вспоминая всё, что мне было известно о матери Чейза.
- А как звали твою маму, Джеймс?
- Бекки. Ребекка. Но в честь неё тоже не надо.
- А как звали твою первую любовь?
- О, это ещё в школе. Мелани. Ты идёшь по неверному пути, Марта.
- Пожалуй... Знаешь... Мы назовём её Шерил. Шерил-Анастасия — как тебе?
- Здорово. Но нужно, чтобы это понравилось не мне, а Чейзу.
Она вдруг мрачнеет:
- Мне кажется, Чейз никак не может принять то, что у дочери генетические нарушения. Оне стал... не такой. Чёрствый, мрачный, в глаза не смотрит, заходит — и старается поскорее уйти. И, по-моему, у него... отношения с Кэмерон.
- Тебе кажется, - успокаивающе говорю я, а сам готов поверить в её слова. Мне и самому кажется, что Чейз сильно изменился и, может быть, я напрасно связывал его холодность с неприязнью ко мне. Марта права: я вижу мир только через призму собственного эгоцентризма. Вот и сейчас вместо того, чтобы сказать правду, тяну время, как будто жалею её, а на самом деле  - себя, и свой душевный покой.
- Марта...
- Что, Джеймс?
- Хочешь я поговорю с Чейзом?
- Нет, - она фыркнула. - Как ты это себе представляешь?
- В самом деле... - улыбнулся я. - Ерунду говорю..., - а ведь сказать хотел совсем другое и — снова не смог.
- Марта...
- Что?
- Я ещё зайду.
И сбежал. Сбежал, как трусливый заяц, и пошёл искать Чейза, хотя Марта была совершенно права — говорить мне с ним было никак нельзя — идиотский бы получился разговор.
На посту у хирургов мне сказали, что Чейз с Куки в проявочной, и я пошёл туда, хотя знал, что Куки в буфете. Проявочная располагалась в подвале — маленькая комната без окон, прямо под квартирой Хауса, а теперь и моей — с тамбуром, в котором стоял металлический стеллаж с коробками дискет. На стеллаже я увидел белый халат и светло-коричневую женскую блузку, верх от хирургической пижамы и знаменитую голубую водолазку Чейза, а из-за двери проявочной доносились звуки, которые трудно спутать с чем-то ещё. На кармане халата красноречиво заявлял о своей владелице наш фирменный бейджик с цифрами и змеёй.
Пятясь задом, я толкнул кормой прикрытую было за собою дверь и вывалился в коридор. В горле стояла виртуальная кость новообретённого знания, которой я давился, как вполне реальной костью, еле удерживаясь не то от кашля, не то от рвоты.

Хаус всё ещё принимал амбулаторных — десятерых уже выставил, одного госпитализировал, один ждал в коридоре, и ещё с одной женщиной он находился в смотровой. По моим рассчётам, тратил он при этом около трёх минут на больного. Я взял карту последнего и прошёл в смотровую.
Войдя, я стал свидетелем довольно своеобразного приёма: до пояса раздетая женщина со вставленный в уши фонендоскопом Хауса сидела спиной к двери на кушетке, приложив мембрану фонендоскопа к своей груди слева и время от времени что-то сосредоточенно записывала на листе бумаги. Хаус, сидя на крутящемся табурете и привалившись плечом к металлическому шкафчику для устойчивости, спал.
- Что здесь происходит? - негромко спросил я, но меня никто не услышал. Тогда я подошёл к женщине и вытащил улитку фонендоскопа из её уха:
- Что вы делаете?
Женщина вздрогнула от неожиданности и диковато посмотрела на меня.
- Я — главный врач этой больницы Джеймс Эван Уилсон, - представился я. - Чем вы заняты, миссис...
- Уитни, - охотно подсказала женщина. - Мне кажется, что у меня аритмия. Доктор Хаус просил считать удары сердца за минуту и записывать. Видите: каждый раз получается другой результат — значит, я была права.
Я посмотрел на листок. На нём был столбик из четырнадцати цифр.
- Гм... Сколько времени он вам велел заниматься этим?
- Двадцать минут, - зевая, ответил вместо неё очнувшийся от звуков нашего разговора Хаус.
- Думаю, периода наблюдения уже достаточно. У вас дыхательная аритмия, миссис Уитни, это неопасно. Лучше, - я взглянул в брошенную на столик карту, - пройдите сейчас в лабораторию — вам возьмут ещё раз кровь на анализ форменных элементов.
Женщина поспешно оделась и вышла, а я повернулся к Хаусу:
- Ты спал все четырналцать минут?
- От силы десять, - хмыкнул он, глядя с вызывающей насмешкой.
- Ну, и что? Тебе лучше?
- Я тебя люблю, - сказал он задумчиво. - Кадди начала бы сейчас на меня орать.
- Блавски бы не начала.
- Блавски отпустила бы меня спать. Ты — не то и не это.
- Да, я — ни рыба, ни мясо. У тебя ещё один пациент.
- Такой же, как и все. У этой женщины лейкоз в терминальной сталии, а её беспокоит дыхательная аритмия.
- Она не врач. И стадия не терминальная. Она ждёт пересадки костного мозга. Ты вообще карту смотрел или сразу засадил её считать пульс?
- Сразу засадил считать пульс. Думаешь, паиентка с терминальной стадией лейкоза годится на что-то ещё.
- Хаус... Иди спать. Я приму того, кто остался.
- Ты ведь не затем сюда шёл.
- Она тоже. Я боюсь, что начну говорить, а ты тоже засадишь меня считать пульс и уснёшь. Иди домой, иди в постель. Ты не можешь работать, но никогда не хочешь в этом признаться. Когда у тебя невыносимо болит нога или когда ты так устал, что перестаёшь соображать, никто не знает об этом не потому, что не хотят знать, а потому, что ты не говоришь.
- Нет не поэтому, а потому что всем наплевать. И тебе — тоже.
- Тебе тоже наплевать.
- Нет, я спросил, зачем ты сюда шёл.
- К чёрту! Иди спать.
- Ты знал, что я хочу спать до того, как меня сюда позвал.
- Я знал, но не знал, насколько.
- Ты и сейчас не знаешь.
Мне надоело пикироваться — я отошёл к окну и встал « к лесу передом».
- Уилсон, что случилось? - спросил он мне в спину, но спросил уже как-то совсем иначе. Теперь он спросил так, что нельзя было не ответить.
- У Марты при сканировании несколько очагов в белом веществе головного мозга. Я не смог ей сказать об этом. А Чейз в подсобке у Куки занимается сексом с Кэмерон.
- И твои шаловливые ручонки по этому поводу снова потянулись к вивансу?
- При чём тут мои ручонки и при чём тут я?
- Повернись ко мне лицом, - велел — именно велел — Хаус.
Я повернулся и встретился взглядом с пронзительной голубизной октябрьского неба — Хаус смотрел мне в глаза.
- Что теперь делать? - беспомощно спросил я.
- По поводу Чейза и Кэмерон — держать язык за зубами, по поводу метастазов на КТ — показать мне. Пойдём.
- Пациент ждёт в коридоре, - напомнил я.
- Кто он?
Я протянул ему карту. Хаус небрежно просмотрел её, перелдистывая по столько страниц, сколько зацепил, захлопнул и выглянул в приёмную:
- Эй, вы — как вас там? Вы сорвали джек-пот. Завтра с утра ложитесь - мы удалим вам обе почки и начнём диализ. Не завтракать. Поняли меня?
- Как? Я же... - начал было ошеломлённый его категоричностью бедолага, но Хаус уже бросил карту в разборный лоток и ковылял к эскалатору.

На верхней ступеньке он споткнулся, неловко ступил на больную ногу, вскрикнул и упал бы, если бы я не подхватил его. Палка улетела по ступенькам вниз, а он беспомощно повис на мне, тяжело и часто дыша, как будто сунул в рот чересчур горячее пюре.
- Может, сейчас домой? - спросил я. - До завтра уже вряд ли что-то изменится.
- Давай, метнись за тростью, - прохрипел он. - Я тут подожду.
Но я не мог метнуться — он навалился на меня всей тяжестью — я просто боялся отстраниться — боялся, что он упадёт.
- Момент, босс, - раздался прямо над ухом голос Чейза, и он, быстро перебирая ногами, спустился бегом против движения эскалатора, одним ловким движением подхватил трость и вернулся с движущейся лентой, держа трость наперевес, как копьё. Голубая водолазка виднелась в вырез куртки, и рукава её спускались из-под коротких рукавов хирургической пижамы.
- Ты в водолазке, Чейз, - сказал я. - Ты, может быть, мёрзнешь? Тебе, может быть, не хватает тепла с того момента, как Марта попала в ОРИТ? И ты ищешь его, где угодно, но не в твоей семье и не со своей дочерью.
Клянусь, он сразу всё понял. Краска бросилась ему в лицо так стремительно, словно кто-то её плеснул.
- Я должен был тебя об этом спросить, Джеймс Уилсон? - с кривой усмешкой ехидно осведомился он.
- Нет, - я пожал плечами. - Просто Марта умирает, а ты трахаешься в это время с другой. Я был о тебе лучшего мнения.
В общем, то, что я не мог решиться сказать Марте, Чейзу я со злости и досады выдал, как с одного плевка. И сразу понял, что Тростли с ним ещё не успела ни о чём поговорить. Краска выцвела, кривая усмешка сделалась просто кривой гримасой, и он спросил, делая вид, что ему всё нипочём, но голосом предательски выдающим сильное волнение:
- Умирает — что ты имеешь в виду?
Хаус, наконец, смог отлипнуть от меня и опереться на трость. Боль его, похоже, тоже немного отпустила — настолько, по крайней мере, чтобы разжались тиски, сжавшие его гортань до сдавленного хрипа. Но я всё равно мог быть уверен, что он не вмешается: такие мгновения для него — момент истины, он, должно быть, чувствует себя помесью естествоиспытателя с мальчишкой, отрывающим ножки у мухи. Нет, вру — с мальчишкой, наблюдающим, как ножки у мухи отрывает его приятель — в данном случае, видимо, я, и сложно понять, с кем он — на стороне мухи или мальчишки. Но у меня перед глазами стояла голубая водолазка в обнимку со светло-коричневой кофточкой, а ножки у мухи ещё оставались, и я продолжил:
- Я имею в виду то, что сказал. Марте осталось жить несколько недель, но ты, видимо, уже присмотрел запасной аэродром, так что тебя можно не подготавливать к такому известию, правда?
Я стоял на краю эскалатора, и когда он резко подался ко мне, я невольно отступил назад. Металлическая лента ушла у меня из-под ног, я потерял равновесие, взмахнул руками и покатился по ступенькам вниз, а они потащили меня вверх, и ощущение было такое, будто кто-то сунул меня в мясорубку и прокручивает на фарш. От боли потемнело в глазах, и я на какое-то время отключился.

- Ты — идиот, - веско сказал Хаус, переводя указующий конец трости с меня на Чейза. - Не ты, а ты... Впрочем, ты тоже. У тебя что-нибудь сломано?
Я пошевелился. Боль была ровная, без всплесков.
- Кажется, нет...
- Тогда вставай и иди сюда. Чейз, отпусти его.
Я увидел, что эскалатор неподвижен, и Чейз пытается поставить меня на ноги. Но теперь он послушал Хауса и отпустил, и я чуть снова не скатился вниз. Встал с трудом, цепляясь за перила, ощущая, что всё моё тело под одеждой превратилось в сплошной кровоподтёк, и кое-как поднялся по ступенькам, хромая и держась за ушибленный бок, вверх — туда, где Хаус ждал меня, опираясь на трость, как на императорский жезл. Чейз остался внизу.
- Хорош — ничего не скажешь, - хмыкнул Хаус, окидывая меня взглядом. - Сверзится с эскалатора — это вполне в твоём духе.
Я уже собрался было огрызнуться в ответ, но заметил вдруг, что он очень бледен, и побледнел, похоже, созерцая моё кувырканье по движущимся ступеням. «Он испугался за меня», - подумал я, и от этой мысли сделалось приятно. Однако, насладиться приятностью я не успел — Чейз одним прыжком оказался рядом и схватил меня за грудки:
- Повтори, что ты сказал про Марту! Ты что, нарочно? Ты меня покупаешь?
Я не стал повторять, только сморщился от боли - он всё-таки грубо меня дёргал, а я приложился, кажется, о ребро каждой ступеньки - и отвернул в сторону лицо. Тогда и его руки ослабли сами собой.
- Отпусти его, Чейз, - негромко повторил Хаус. - Он — онколог и раковый больной, он такими вещами шутить не умеет. Пойдём — там всё на КТ-грамме.
И снова Чейз послушался его безропотно — разжал пальцы и уронил руки вдоль тела — безвольно и бессильно.
Мы двинулись странной молчаливой процессией друг за другом, и Хаус всё ещё был бледным, я держался за бок, а Чейз так низко опустил голову, что отросшие светлые пряди совершенно занавесили его глаза.
В комнате для просмотра, с экраном, всё оставалось на месте, как я и просил, и когда я щёлкнул включателем проектора, картинка сразу появилась на экране. Чейз закусил губу. Взгляд Хауса сделался отрешённым.
И вот тут-то я почувствовал смутное беспокойство, ещё не зная, как его объяснить и выразить. Оно не появилось у меня при первом взгляде на КТ-грамму — тогда у меня просто ёкнуло в груди и пришло тяжёлым глухим ударом по голове осознание - «вот оно». Но сейчас я смотрел уже не свежим взглядом, и чем дольше смотрел, тем больше поддавался ощущению неправильности.
Хаус был совершенно прав — за годы работы онкологом я стал онкологом почти биологически, мутировал в онколога, словно персонаж фантастических боевиков. У меня появилось шестое чувство, седьмое чувство, восьмое чувство, и эти чувства всегда безошибочно, лучше всяких онкомаркеров, определяли, находится больной в ситуации под грифом «полная задница» или к его положению больше подходит лозунг «ещё побарахтаемся». И сейчас я явственно ощутил профессиональный когнитивный диссонанс. Да, конечно, я делал поправку на то, что — Марта. Та самая, у которой я глухо вырубился, обдолбанный в хлам, на диване, та самая, у которой я, как сопливый пацан, рыдал на груди, подвывая: «меня никто не лю-у-бит», а она гладила меня по голове и говорила, что я — хороший парень, но мне нужно попробовать изменить отношение к миру, та самая, к которой я не мог быть объективным. На всё на это я сделал поправку, и всё равно щелчка узнавания и обречённости на этот раз не было. Как будто кто-то подменил сканограмму, пока я  подглядывал за Чейзом и барахтался на эскалаторе. Смертоносная инфильтрация выглядела... неправильно. И вместо того, чтобы скорбно продумывать схему химиотерапии отчаяния, я стоял, вперив взгляд в экран, и мучительно искал подвох.
И Хаус, видимо, почувствовал моё замешательство.
- В чём дело? - спросил он. - Ты выглядишь так, как будто тебя кто-то пыльным мешком огрел.
- Сам не пойму, - пробормотал я, не отводя глаз от изображения. - Что-то... мешает. Ну, ты-то что-нибудь скажи...
- Скажу, что видал комиксы пооптимистичнее. Хотя...
- Хотя...?
Хаус поднял трость и ткнул в экран, поочерёдно указывая на метастазы:
- Здесь, здесь, здесь и здесь. Это экзитус леталис, который должен дышать в затылок, а у неё даже анализы в порядке. И симптомов никаких... Она жаловалась, Чейз, или ты настолько занят Кэмерон, что тебе не до её жалоб?
Чейз вскинул голову так резко, что ранее закрывавшие лицо пряди на миг взлетели и зависли над ним золотистым нимбом. Но заговорил тихо:
- Она последнее время жаловалась на усталость, на то, что не может сосредоточиться, что стало трудно запоминать числа, что у неё тело ломит. Мы связывали это с беременностью...
- Как давно?
- Давно, начала жаловаться после той эпидемии.
- То есть, когда уже была беременной?
Я покачал головой:
- Это не могли быть симптомы метастазирования — ни по срокам, ни по выраженности. А такое, - движением подбородка я указал на экран, - должно проявиться очаговой симптоматикой. Рак — всегда инвазия, инвазия — всегда дефицитарность. А границы очагов — вы видите?
- Слишком ровные, - сказал Чейз. - И слишком низкой плотности.
- Это не метастазы.
- А что?
- Например, эозинофильные инфильтраты. Так, первое, что в голову пришло.
- При нормальной эозинофилии в крови?
- Любая другая диссеминация.
- Какая, например?
- Не знаю пока. Нужен дифдиагноз.
- Биопсия мозга показала бы сразу, - заметил Хаус.
- Чего на мелочи размениваться, - съехидничал я. - Вскрытие ещё точнее.
Хаус повернулся к Чейзу:
- Собери старую команду. Мне нужен мозговой штурм.
- Тебе нужен полноценный сон, - заспорил я.
- Не будь лицемером. Ты меня сам позвал. Показная забота о моём сне этого факта не отменит. Лучше позвони Кадди — может, и они нашли что-то в этом духе, если, конечно, послушались умного совета и сделали КТ. Ты чего стоишь, Чейз? Тебе жена ещё нужна зачем-нибудь? Пиль!
Я вздохнул и стал набирать телефон Кадди.
Она ответила не сразу, и в её голосе я уловил лёгкое раздражение:
- Что тебе нужно, Уилсон?
- Я помешал? - спросил я, пытаясь угадать причину этого раздражения.
- Вы опять играете в какие-то игры через мою голову — признайся?
- Я не понимаю, о чём ты?
- Если бы ты мне не позвонил, я бы сама позвонила Хаусу. Это ты по его наводке снова направил кровь малышки Чейз на генетический анализ? Зачем? Хаус же получил ответ ещё два месяца назад, когда делали амниоцентез. Что вы там мудрите с генетикой: то пытаетесь отжать у меня лабораторию, то проводите какие-то подпольные исследования? Начинаю подозревать, что вы, в самом деле, работаете на какую-нибудь русскую фармацевтическую мафию. Я просила у Куки препарат удалённой матки, но он сказал, что материал уничтожен. Зачем вам понадобилось уничтожать хорошие показательный срезы, тем более не спросив, не нужен ли препарат мне — мы ведь договорились, что я могу пользоваться гистоархивом?
- Ну, потому что на самом деле в них не было ничего показательного — очень нетипичная гистологическая картина, препарат сильно повредили при извлечении, и для архива он не годится — будет только с толку сбивать, - забормотал я, лихорадочно царапая на листке: «Коза слила про ан.ДНК. Что врать?»
Хаус заглянул через моё плечо, протянул руку и, вынув у меня из пальцев карандаш, накорябал: «Для Чейза»
- Так вот насчёт того анализа, Кадди, - вдохновлённый подсказкой принялся безудержно фантазировать я. - Мне очень жаль, что пришлось вас ввести в расходы повтором, но первый анализ Хаус проводил частным порядком, его не осталось в карте. Заключение в одном экземпляре лежало в папке в столе у Хауса. Проверяющий -откуда бы он ни был - выгреб из его стола всё, и не всё вернул. Ну, а просто на на слово Чейз бы не поверил. Ты должна понимать: он — отец, и человеку не всегда просто признать...
- У ребёнка типичный хабитус — что тут не признавать — он врач всё-таки, - недоверчиво откликнулась Кадди, но уже явно сдавая позиции.
- В первую очередь он отец. Такова человеческая природа.
Не сказать, чтобы моё судорожное объяснение привело Кадди в состояние умиротворения, но она, похоже, всё-таки поверила и сказала, что я учусь у Хауса, что я, как и он, совсем охамел и оборзел, действуя в её больнице за её спиной, что добрые побуждения — желание помочь Чейзу — меня лишь отчасти оправдывают, что я мог бы просто спросить, и она с меня, как с партнёра, нарушившего договор, сдерёт стоимость исследования в троекратном размере.
«Результат?» - написал Хаус.
- Кстати, что там, Вильямс подтвердился? - спросил я небрежно, но с замирающим сердцем.
- Приезжайте — долго объяснять.
Я уставился на Хауса широко раскрытыми глазами. Он движением бровей и подбородка недвусмысленно выразил желание узнать причину моего замешательства. Тогда я сделал то, что надо было сделать с самого начала разговора — переключил телефон на громкую связь, прижав палец к губам, чтобы Хаус не обнаруживал своего присутствия.
- Что-то не так, Кадди? Зачем приезжать.
- Ерунда какая-то, - растерянно призналась она. - У этого ребёнка такого генотипа быть не может.
Я почувствовал, что кровь от моего лица отливает, заполняя, видимо, лёгкие. Потому что стало труднее дышать.
- Но ребёнок живой? - на всякий случай уточнил я.
- Ребёнок стабилизировался. Её только что смотрел педиатр — дыхание уже самостоятельное, она пробует сосать. Кстати, у Марты есть молоко?
- Не знаю — нам было как-то не до молока. У Марты есть очаговые тени в веществе мозга. Вы сделали ребёнку КТ?
- Представь себе. Хоть Чейз по телефону и мычал что-то маловнятное, пришлось пойти у него на поводу — в общем, из тех же соображений, что и ты.
- И...? - ещё больше холодея, спросил я.
- Сканограмма чистая. Косвенные признаки гидроцефального синдрома, но для недоношенности всё совсем неплохо. Джеймс... ты по-прежнему считаешь, что это — хорионкарцинома?
- Я был бы рад ошибиться. Кадди, не томи: что там с генотипом? Неужели две игрек-хромосомы?
- Что? - ошеломлённо переспросила она. - Так ты... ты думаешь, что это — первый случай в истории доношенного плода при пузырном заносе? Ну, ты даёшь, Джеймс Эван Уилсон! Сизуки тебя явно где-то недосмотрел, - она засмеялась, но тут же спохватилась. - Не обижайся.
- Хорошо, - сказал я, - если ты считаешь, что это нетелефонный разговор, мы с Хаусом подъедем. До какого часу тебя ещё можно будет застать?
- До полуночи, если хотите — я сегодня дежурю, ответственный администратор.
Я вопросительно и виновато посмотрел на измотанного Хауса. Он кивнул.
- Ладно, мы приедем, - сказал я. - До встречи.
- Дуй в буфет, - велел Хаус, когда я положил телефон в карман. - Возьми мне кофе и энергетик. Да, и какой-нибудь чизбургер или что там у них... С эскалатора не навернись.

Когда я вернулся, держа в рукак стаканчик с кофе, контейнер с сэндвичами и банку «Рок-стар», в кабинете диагностики Хауса перед знаменитой белой доской уже сидели Чейз, Тауб, Кэмерон, Хедли и Вуд. Хаус писал маркером на доске симптомы - «головная боль», «нарушение памяти», «разбитость» и результаты исследований - «гистологически хорионкарцинома», «диссеминация в белое вещество мозга». «синдром Вильямса». После «синдром Вильямса» — большой вопросительный знак.
Кэмерон была в очках и всё той же проклятой блузке, Тринадцатая грызла сустав указательного пальца, глядя на доску исподлобья. Вуд, не стесняясь, разглядывал её, как картину в музее. Тауб что-то писал.
Я отдал Хаусу буттерброды, он открыл контейнер, вытащил один и вместе с салфеткой толкнул по столу к Чейзу, многозначительно заметив:
- Тебе нужно подкрепить силы. Тебе сейчас нужно много сил, а ты их так щедро расточаешь, что просто страшно за тебя. Ешь.
Кэмерон густо покраснела, а Чейз поднял голову и послал Хаусу убийственный взгляд, который тот проигнорировал, откупоривая «Рок-стар». Впрочем, что бы там ни говорил Хаус и на что бы ни намекал, я подумал, что Чейз, действительно, вряд ли сейчас уделяет внимание завтракам обедам и ужинам. Я знал от Марты, что Эрику пока забрали к себе старики Мастерс, и Чейз вряд ли вообще бывает дома — он и мылся в больничном душе — я видел.
- Мне нужны идеи, а не тупое молчание, - напомнил ему Хаус. - В конце концов, это не моя жена. И ты. как врач, должен хотя бы задаться вопросом, что за фигню мы видим у неё в голове.
- Разве это не метостазы хорионкарциномы? - вслух удивился Вуд.
- Дьявол с левого плеча Уилсона шепчет, что нет. Правда, ангел на правом ему противоречит, но когда это наш Уилсон слушал добрые советы!
- Мы уже обсудили всё это с Уилсоном, - проворчал Чейз, откусывая от буттерброда. - Любое диссеминированное поражение, которое мы не сможем назвать определённо без биопсии.
- Ты, конечно, не думаешь, что я собрал вас всех для того, чтобы ты повторил на «бис» то, что мы уже обсудили с Уилсоном? Ты что, реально, настаиваешь на биопсии мозга?
- О, господи! Нет, конечно!
- Тогда твоё выступление бессмысленно. Пожуй пока молча, а то подавишься. Остальные, эй! Те, чьи рты не заняты буттербродами, давайте версии, а не глубокомысленные банальности.
- Просто перечислять все диссеминации? - кротко спросил Вуд.
- Ну, если на большего тебе ума не хватает, можешь.
- А поражение матки принимать во внимание что, уже не надо? - не отрываясь от своих записей мягко уточнил Тауб.
Во взгляде Хауса медькнула тень уважения:
- Ты что там, что-нибудь родил?
- Я — нет. А вот Марта родила недоношенную девочку с генетическим дефектом. И не связаны ли все её повреждения между собой, являясь по сути одним заболеванием?
- Каким?
- Ну... - Тауб смешался, - например, бруцеллёзом. Тогда очаги в мозге — лимфоидные инфильтраты.
- Волчанка, - сказала Тринадцать — по-моему, это была мрачная шутка.
- Нет поражения суставов, нет воспалительной реакции в крови, - тем не менее, парировал жующий Чейз.
- Туберкулёз, - предложил Вуд.
Хаус допил энергетик и потянулся за кофе. Я покачал головой — для человека с двумя стентами в коронарах он уж слишком гнал.
- Я поставлю реакцию Манту, - предложила Тринадцать, но в её голосе слышались большие сомнения.
- Диаскин, - поправила Кэмерон. - Он информативнее. Всё-таки, мне кажется, коллагенозы рано сбрасывать со счетов.
- Мононуклеоз, - предложил ещё вариант Тауб. Мнепредположение не понравилось, но Хаус отреагировал живо.
- Чейз, ты проверялся на СПИД? Кэмерон, от судьбы-то, видно, не уйдёшь.
- Корь, - поспешно сказал я, потому что, не смотря на данный мне совет держать язык за зубами насчёт Кэмерон и Чейза, его собственный, похоже, здорово чесался.
- Она привита, - буркнул Чейз и сам предложил:
- Лейкоэнцефалит. Хотя...
- Иди, делай пункцию, - кивнул Хаус Вуду. - Кэмерон, диаскин, Тауб, провокацию на бруцелл, Тринадцать, сыворотки на корь, краснуху, ВИЧ, Чейз, костный мозг... Нет, стой! Чейз — с нами в стан врага. Будешь изображать недоверчивого папашу, который никак не может проникнуться тем, что его дочь — Вильямс. Вытряси из Кадди распечатку генетического теста. Костный мозг возьмёт тоже Кэмерон.

Когда мы вышли из больницы, собираясь ехать в «Принстон Плейнсборо», день уже  закончился — солнце село, начинались длинные летние сумерки, нестерпимо-тоскливое время.
Я почему-то подумал, что в июне, кажется, планета Венера, названная в честь богини любви, проходит по самому неприметному зодиакальному созвездию — созвездию рака. По латыни, кажется, созвездие носит то же имя, что и раковая опухоль — «cancro». Символично, чёрт бы его побрал! Почти как любовь и смерть, потому что раковая опухоль — лучший символ обречённости, как и сама смерть.
А ещё я вдруг подумал, что любовь юности, густо замешанная на сексе, во многом уступает не столь страстной, но куда более сильной любви второй половины жизни — как время пополуночи и пополудни различается — пять часов пополуночи, например — брезжущий, неверный свет и только начало рождения солнца, тогда как пять часов пополуночти — время заканчивать дела и счета и просто смотреть на закат, поражаясь его печальной красоте.
И я сам, и Хаус, и Блавски, и Лиза Кадди, и все, кто был мне значим и дорог, уже миновали разделительную полуденную черту и начали своё умирание: кто-то, как я, под созвездием рака, кто-то под несуществующим созвездием ишемической болезни сердца, как Хаус, или атеросклероза головного мозга, но, не смотря ни на что, Венера пока ещё в доме, и лето в разгаре, и закат обещает быть чудовищно-красивым.
Именно в это мгновение, стоя у задней дверцы Чейзовского «Форда» и готовясь сесть в машину, я вдруг понял, что на душе у меня больше нет той чудовищной, давящей жути, которая владела мной последние месяцы. Странно: не было ещё ничего хорошего: Марта, возможно, доживала последние недели, Блавски старалась не встречаться со мной взглядом, лёгкий необременительный флирт, запланированный на завтра, срывался — я уже знал, что ужинать со сливщицей Мэйдой идти больше незачем, ушибы, оставленные ступенями эскалатора ныли и саднили, но, не смотря на всё это, я не чувствовал больше гнетущей тоски, даже в сумерки — разве что, грусть по несбывшемуся — просто потому, что оно не сбудется.
И голос Хауса прозвучал неожиданно мягко, без его привычной лёгкой глумливости:
- Садись. О чём ты так глубоко задумался?
- О жизни, - неопределённо сказал я и полез на своё место.
- Изредка она того стоит, - серьёзно согласился Хаус.

На улицах быстро темнело, зажигались фонари, отражаясь в мокром от дождя асфальте, их свет тысячекратно дробился и переламывался, создавая хаотичную мистерию. Чейз всю дорогу молчал, Хаус, отвернувшись, смотрел в окно, но когда  «Форд» припарковался перед входом в «ПП», и я попытался выйти, оказалось, что дверь заблокирована.
- Как это понимать? - спросил Хаус, подёргав свою ручку.
- Нужно поговорить, - сказал Чейз, продолжая глядеть вперёд, как будто всё ещё управляет.
- Вот так, да? Посредством взятия в заложники?
- Хочу быть уверен, что вы меня выслушаете прежде чем пойдёте к Кадди.
- И твоя уверенность зиждется на дверных замках? Ну-ну...
- Говори, - сказал я. - Не затягивай этот балаган.
- Марта не должна ничего узнать — ясно?
- О, как! - фыркнул Хаус. - О чём? О твоём кобеляже?
- О моём кобеляже — вот именно. Нам сейчас нелегко, и если вы, Хаус, с привычной грацией асфальтоукладчика вломитесь в нашу семью, она, скорее всего, прекратит своё существование. Я это переживу. Марта — нет. Это ясно?
- Это забавно, - сказал Хаус. - Ты бегаешь налево, а виноватым рассчитываешь сделать меня?
- Да что вы понимаете! Я уже любил. Я любил Кэмерон. Даже если она меня не любила, мы вполне могли бы прожить счастливую жизнь.
- Если бы ты не пришил африканского диктатора?
- Нет, если бы вы постоянно не маячили третьим в нашей постели.
- Вау! Значит, когда ты валил в постель Кэмерон, она втайне представляла меня? А ты? О, боже, Чейз! Неужели ты — тоже?
Чейз расхохотался так, что его белые зубы хищно засверкали в отблесках ближайшего фонаря.
- Ваши шутки всегда отменны, даже когда на грани фола, - сказал он, смеясь. - А может быть, именно потому, что на грани фола. Но я сейчас не шучу, - как бы подчёркивая это, он резко оборвал смех. - Да, в какой-то степени и я о вас думал тогда, когда не надо бы. Не знаю, замечали вы или нет, Хаус, но я всю молодость был в вас влюблён, как ученик в учителя, и во многом я просто смотрел на мир через призму вашего видения — ну, то есть, конечно, на самом деле моего о нём представления.
- А вот это - существенная поправка, - заметил Хаус, наставив ему в грудь указательный палец.
- Как и Кэмерон любила и любит не вас, а своё о вас представление. Но всё равно вы виноваты — хотя бы, как носитель харизмы. К тому же, мы вообще всегда воспринимаем людей, как свои собственные отражения, вкладывая им в головы собственные мысли. Иначе просто не бывает.Но сейчас у меня ситуация немного другая. Теперь Марта меня любит.
- Но ты не любишь её — верно?
- Я не буду повторять ошибок Кэмерон и всё ломать из-за такой неверной и невнятной штуки, как любовь. Я... мне нужна моя семья, и мне нужна Марта, и то, что я один раз допустил слабость и позволил себя вспомнить прошлое с Кэмерон...
- О, ты так это называешь - «вспомнить прошлое»? Эзопов язык?
- Мы говорили о моей дочери, - сказал Чейз. - Говорили о том, что любовь матери к ребёнку безусловна, и это — их радость и их беда. А потом я узнал... впрочем, совершенно неважно, что я там узнал, - Чейз густо покраснел. - Поймите, это получилось не нарочно. Как будто что-то замкнуло. Я клянусь, сначала это были просто дружеские объятья, а потом... Между нами всё непросто, до сих пор непросто, но я не хотел... не хочу обижать Марту, не хочу, тем более сейчас, когда всё так... - он не договорил и начал тереть лоб.
- Сам и проболтаешься, - вмешался я. - Сбегать на сторону гораздо проще, чем умолчать об этом. Можешь поверить ветерану адьюльтера, а не мне — так спроси Тауба. Марта ничего не узнает — во всяком случае, не от нас, но это будет сидеть в тебе, как заноза, пока ты не плюнешь на всё и не выложишь правду. И тогда твой брак накроется, а он, похоже, и без того на ладан дышат. Проблема в том, что свою совесть ты в этом случае облегчишь за её счёт. И просчитать всё это надо было до того, как твой дружок выскочил из штанов, а не после.
- Какой чертовское благоразумие у ветерана адьюльтера! - краснея ещё больше, с сарказмом воскликнул Чейз.
Я снисходительно улыбнулся:
- Это не благоразумие, Роберт - это опыт. И с Бонни, и с Джулией мы расстались именно из-за этого.
- Да ну? - встревает Хаус. - А я думал, из-за дурацких галстуков. Но, наверное, ошибался, потому что галстуки ты по-прежнему носишь дурацкие. А тебя кто слил благоверным?
- Ну, Бонни, по-моему, ты же меня и слил. А Джулия успела слиться первой.
- Точно. И она выставила тебя из дома. Они все выставляли тебя из дома, который ты покупал или снимал за свои деньги. Он ночевал у меня на диване, Чейз. Было весело. А ты куда подашься?
- Никуда. Я не уйду от Марты. Даже если узнаю, что она... Неважно. Я не собираюсь облегчать свою совесть за её счёт. Поэтому я и вас прошу... я по-человечески прошу...
- А чем заплатишь за молчание? - заинтересовался Хаус.
Чейз растерялся. Он всерьёз растерялся — даже губы задёргались, словно хотел что-то возмущённо сказать — и растерял слова.
- Вот и не сотрясай воздух своими «человеческими просьбами», - выждав несколько мгновений, сказал Хаус. - Я не знаю, за кого ты там держишь нас с Уилсоном, но мы оба будем поступать, так, как сочтём нужным, а не так, как ты нам тут прикажешь. Ты сам забрался в задницу, и строить из себя хозяина положения, сидя в ней по грудь, по меньшей мере, глупо... Но ты не глуп, - вдруг с совсем другой интонацией проговорил он, промолчав. - Значит, затевая этот разговор, ты на что-то другое рассчитывал? На что? Постой-постой... что ты там мямлил про Марту - «если узнаю, что она»? Ты что-то уже знаешь?
- А вы, - посоветовал Чейз, - Уилсона спросите. Он же знаток по части адьюльта. Когда он был здесь во время эпидемии «А-семь», он останавливался у нас в квартире, и они с Мартой... ох, и о многом беседовали, пока я и работал, и болел.
У меня отвисла челюсть, как только я понял, на что он намекает. а Хаус невозмутимо повернулся ко мне и спросил ровным нейтральным голосом:
- Ты что, занимался с ней сексом? Серьёзно?
- Так он вам и исповедуется сейчас, - фыркнул Чейз. - Уилсон, я не хотел об этом говорить, но... ведь это твоя дочь, правда? Отсюда и такое участие в ней и в Марте. Нет, я не в претензии, я готов стараться быть хорошим отцом — правда, но...
Хаус засмеялся.
- Лихо, парни! Вас надо познакомить с Фернандо Чаконом — вы его вдохновите на монументальный труд.
- Чейз, ты рехнулся... - растерянно пробормотал я. - Да я... да не было ничего у нас... Что за бред!
- Моя подушка воняла твоим парфюмом месяц.
- Ну... да, я спал на твоей подушке... Но почему, прах тебя побери, именно с Мартой?!- завопил я, оправдываясь. - Да я... Да у меня в Ванкувере женщина была — она умерла недавно. Может, я и бабник, но не турецкий султан. Я же... я столько мета жрал тогда, я приехал обдолбанный в хлам, меня ломало... Да у меня не стояло ничего... почти. На двух бы точно не хватило.
Хаус засмеялся громче.
Теперь Чейз уже не вполоборота — грудью повернулся ко мне и уставил палец мне в лицо обвиняющим жестом:
- Тогда зачем ты проверял отцовство?
- Я проверял отцовство?!
- Мне сказала Мейда Флинт!
- Мейда? Из генетики «ПП»? Так вот она кому сказала! А Кадди уже ты слил, да? Стой! А почему она тебе сказала? Вы с ней тоже... того?
- Что значит «тоже»? Это ты с ней - «тоже».
Хаус закатился так, что лёг грудью на приборную доску.
- Рога... рога не посшибайте... - выдавил он сквозь смех.
Мы примолкли, чувствуя себя, видимо, одинаково глупо.
- Значит, - отсмеявшись, проговорил Хаус, - ты, Чейз, всё это время думал, что Марта спала с Уилсоном, и ребёнок — его? Потому что у неё Вильямс? Ну да, конечно, ты — здоров, Марта — здорова, генетика чистая — откуда взяться заболеванию. Уилсон — другое дело, он был на химиотерапии, получал облучение. С другой стороны, сначала я втайне от тебя делаю генетический анализ, потом Уилсон делает генетический анализ — имея определённую установку, на это можно повестись. Поэтому ты злился на Уилсона и избегал и жены, и дочери. Потом, то, что я рассказал тебе про «А-семь» и про случай с другой женщиной, тебя смутило. Смутило настолько, что ты поделился с Кэмерон, а она ответила тебя что-то такое, о чём ты не хочешь говорить и из-за чего у вас случился спонтанный секс, которому ты теперь сам не рад. А разговор этот ты затеял, потому что тебе стало страшно самого себя, и ты думаешь, во-первых, что вдруг ты ошибся, а, во-вторых, что,наверное, на самом деле не любишь Марту, раз позволил себе так ошибиться. Тебе нужно, чтобы мы разубедили тебя или убедили. Я прав? Видимо, прав. Но не уверен, что мне нравится эта роль... Открой двери!
- Подожди-подожди, Хаус, - остановил я его и спросил у Чейза: - Почему ты пошёл именно к Кэмерон, а не взял за ворот меня или не поговорил начистоту с Мартой? Ты же видел генетический тест, и ты видел, что это — не тест на отцовство.
- Я увидел его случайно, показывать вы мне его не собирались. Может быть, я и поговорил бы тогда, но у Хауса был ишемический приступ, начинал развиваться некроз миокарда, его нужно было срочно оперировать, а тебя забрали в психушку. Что, нужно было сразу, как ты вышел, брать тебя за воротник? Я собирался, но...
- Теперь понимаю. Я видел, что ты собираешься, только понять не мог... Чейз, ну, возьми и сделай этот тест на отцовство — сейчас-то тебе что мешает?
- Ты ответил на вторую половину вопроса, - вмешался Хаус, похоже, раздумавший покидать машину и вновь заинтересовавшийся разговором. - Ты сказал, почему не взял за шиворот Уилсона, но не объяснил, почему пошёл к Кэмерон. Ты же понимаешь, что такие разговоры с бывшей могут кончаться совсем не так, как надо бы.
- А к кому мне было идти? Больше вроде никто не воспитывает ребёнка с олигофренией
- С олигофренией? - ошеломлённо переспросил я. - У дочери Кэмерон олигофрения?
- А ты не знал? Она же даже дома не живёт — содержится в специальном детском саду, Кэм забирает её только на выходные. Нет, ты, серьёзно, не знал?
- Господи... - пробормотал я. - Потерять одну семью, другую, и остаться вот так...
- Этот её муженёк — наш онколог, - сказал Чейз с презрительным приподниманием верхней губы, - всегда считал себя совершенством. Терпеть не мог ничего больного, неполноценного. Когда Кэмерон родила и стало понятно, что с девочкой не всё в порядке, она расстроилась, впала в депрессию, стала переедать, располнела. Он начал придираться, оскорблять, потом распускать руки. Нет, я думаю, правильно Бог врезал ему по яйцам... Серьёзно, вы ничего этого не знали? - Чейз помолчал и со вздохом признался. - Вообще-то, я тоже не знал — она не из тех, кто хвастает своими неприятностями.
- Я мог бы догадаться, - сказал Хаус. - Спросил её ещё при первой встрече об умственных способностях ребёнка, а она не начала хвастаться. Я ещё тогда подумал, что, видимо, хвастаться нечем... Значит, она тебе сказала, что её дочь умственно-отсталая, а ты её трахнул? И дочь её сразу поумнела... Не знаю только, было это сострадание или ты вообще искал способы повышения интеллекта ребёнка таким способом?
Хаус, - Чейз устало потёр ладонью лицо. - Для хромого у вас опасно острый язык.  Вообще-то с таким острым языком лучше бегать побыстрее.
- Нет, нормально! - возмутился Хаус. - Ты силой удерживаешь нас в машине, обвиняешь Уилсона в шашнях с твоей женой, сам признаёшься в шашнях с Кэмерон, а быстро бегать нужно мне?
- Не было у меня с Кэмерон никаких шашней, - буркнул он сердито.
- Ну, извини, подбери мне другой эвфемизм к слову «перепихон», и я употреблю его. Ладно, хорош играть в недоделанного террориста. Машину открой.
Чейз молча разблокировал дверцы.


Кадди ожидала нас в вестибюле у стойки рецепшен, как будто вынюхала или ей как-то сообщили о нашем прибытии.
- Чёйз, здравствуй, - она как-то очень тепло обняла его и похлопала по спине. - Наконец-то решился... Ну что, пойдём?
- Куда? - оторопело отстранился от неё Чейз.
- Как «куда»? К дочке. Ты разве не для этого приехал?
- Нет, я... да...- забормотал Чейз растерянно, -  но я думал... потом...
- Ну, хватит, - Хаус решительно взял его за плечо и подтолкнул туда, где дальше по коридору находилось детское отделение. - Ты не можешь просидеть с головой, засунутой в песок, всю оставшуюся жизнь.  Что бы ты себе там не воображал, она де-юре — твоя дочь. Хочешь знать правду - посмотри правде в глаза, наконец. Давай, - и он снова подтолкнул его в спину — чувствительно подтолкнул. И Чейз послушался — двинулся по коридору, с опаской, как новообращённый диггер по подземному ходу, неизвестно, куда ведущему. Мы пошли за ним, не приближаясь, держа дистанцию.
- Ему тяжело это принять, - сказал я, понижая голос в надежде, что Чейз не расслышит моих слов. - Необычный ребёнок — это всегда стресс. Он не может поверить.
- Так что там с генотипом? -перебил Хаус. - Ты говорила таинственно и туманно, как пифия. В первом результате был чистый Вильямс — разве нет? Или там было что-то другое, о чём ты нам не сказала?
Кадди покачала головой, поджав губы:
- Я не знаю, что было в первом анализе. Мне он и в руки не попал. Вы же, кажется, знакомы с Броуденом из ЦКЗ?
Хаус так ткнул меня локтем в бок, что у меня дыхание перехватило от боли — падение с эскалатора не прошло бесследно — а сам сказал:
- Сталкивались пару раз по работе. Он переквалифицировался в генетики?
- Это было чуть больше двух месяцев назад — если хотите, можно посмотреть по журналам точную дату.. У меня проводили ничего особо не решающую, но довольно обширную плановую проверку. Кстати, у вас она тоже будет, так что вы готовьтесь. Смотрят практически всё. И — в частности — документацию всех лабораторий — ну, там, сами понимаете, журналы списания, процедурные журналы, сроки на всех расходниках, соответствие ярлыков. У меня это проделывал как раз Броуден. Обыкновенно он тут же при мне всё актирует, я подписываю, прилагаю объяснительные записки, и мы полюбовно расстаёмся. Но в этот раз, прежде, чем написать заключение, он вдруг пригласил меня в буфет попить чаю... - Кадди замолчала, собираясь с мыслями, как рассказчик, который планирует перейти от завязки к кульминации.
Чейз между тем дошёл до дверей перинатального отделения и остановился, словно наткнувшись на невидимое препятствие. Таким образом, мы догнали его.
- Зайди в фильтр, Роберт, - мягко обратилась к нему Кадди. - Зайди, девочки дадут тебе спецодежду и проводят к малышке. Мы останемся здесь — слишком много посетителей неполезно.
За двойной прозрачной панелью - фильтра и бокса - было видно, как над одним из кювезов медленно работает компрессор.
- Помнишь, как мы ездили на вспышку полиомиелита? - спросил Хаус. - Там были такие же штуки, только большие. Жуткие условия работы — до сих пор вспоминаю этих мохнатых сороконожек, которые заползали в кровати — бр-р! А я из-за ноги ещё и не мог, как вы, вскочить и подорваться.
- Тебя туда никто не гнал, - напомнила Кадди. - Это было добровольное участие, а у тебя, к тому же, уже была инвалидность.
- Хотелось экзотики. Не думал тогда, что экзотику притащит к нам в больницу какой-то чёртов иммигрант. Так за какие пирожные тебя покупал Броуден?
- Он пригласил меня на чай, - повторила Кадди.
- И...?
- И у нас состоялся какой-то странный разговор. Он, как обычно, начал говорить о выявленных нарушениях, но прежде он никогда не делал этого за чаем. А потом вдруг спросил, часто ли генетические тесты заказывает «Двадцать девятое февраля»?
- Я ответила, что нет, не особенно. И он спросил о тесте на генетические заболевания под номером — ну, ты лучше меня знаешь этот номер, Хаус. Спросил, почему он не внесён в общую базу. Я сказала ему, что ты просил сделать этот тест в частном порядке, потому что пациентка — сотрудница больницы. Он спросил, кто. Я не хотела говорить. Тогда он сказал, что у него достаточно материала, чтобы нас закрыть.
- О, так он покупал тебя не за пирожные?
- Ты что, так и будешь перебивать каждую минуту? Помолчи и послушай. Когда он так сказал, я почувствовала себя, как кошка на горящей крыше. Если бы ЦКЗ закрыло «ПП», мы бы потеряли бешеные деньги, можно было ставить крест на половине отделений, отказывать страховым компаниям. В общем, я оказалась не готова к такому... шантажу, если называть вещи своими именами.
- И ты, конечно, раскололась?
- Конечно, раскололась. Это же Броуден! Но я спросила, почему его так заинтересовал этот тест. Он ответил, что хромосомная аномалия может быть связана с одним инфекционным заболеванием, и он хочет знать, тот ли это человек, на которого он думает. А когда узнал, что тест плода Марты Чейз, он сказал, что хочет пересмотреть результаты сам, потому что сомневается в аппаратной трактовке, но, в любом случае, стандартное заключение оспаривать не собирается.
- И ты больше не спросила?
- И он больше не ответил. А когда я узнала, что ты, Уилсон, взял второй тест...
- Откуда узнала, кстати, от Мейды или от Чейза?
- Какая тебе разница? Я своих информаторов выдавать не собираюсь. В общем, я пошла в аппаратную, открыла изображение на экран и посмотрела сама.
- И что ты могла там такого увидеть? Фенотипически это Вильямс.
- Слушай. Сначала мне показалось, что у ребёнка, действительно, две игрек-хромосомы, поэтому я так и вскинулась, когда ты, Джеймс, заговорил про пузырный занос. Но плод с двумя игреками нежизнеспособен — это любой студент знает. Так вот, там мозаика в трёх вариантах, причём нарушено взаиморасположение хромосом — не только потеря плеча у седьмой, из-за которой она смахивает на половую, но и её соединение с икс-хромосомой. В общем, я никогда не видела такого генома, да, пожалуй, и никто не видел. И я понятия не имею, какие тут можно строить прогнозы на будущее. А ещё понятия не имею, как сказать об этом Роберту и Марте.
- А, никак, - беззаботно махнул рукой я. - Вильямс неизлечим, твой мозаичный «как бы Вильямс» — тоже. Зачем им знать? «Многия знания — многия печали».
- Джеймс, так нельзя! Они — родители, они имеют право знать...
- Иметь право и реализовать право — разные вещи. Если они, действительно, захотят узнать, они найдут способ. А сейчас у Марты диссеминация в вещество мозга и ей только не хватает немножко «ребёнка Розмари». Чейз же вообще рискует стать отцом-одиночкой, а он, как видишь, и без наших шарад в смятении.
- И значит нужно всучить ему «кота в мешке»?
- Что значит «всучить»? Это его ребёнок. Это он всучил «кота» Марте во время страстной ночи любви, и это Марта упаковала этого «кота» в мешок... Кадди, я не желаю зла ни одному из Чейзов...
- А ты что молчишь? - Кадди повернулась к Хаусу, явно рассчитывая, что этот любитель насиловать других самой бесстыдной и безжалостной истиной встанет на её сторону, но Хаус неожиданно медленно опустил голову в знак согласия:
- Я тоже так думаю. Им незачем знать. Ты молчишь, я молчу, Уилсон молчит. Между прочим, несколько десятков лет назад, когда не было генотипирования, фиш и тому подобных «примочек», доктора старой школы обходились глазами, ушами, пальцами и вкусовыми сосочками языка. А в данном случае о чём нам говорят все вышеперечисленные консультанты?
- О синдроме Вильямса, - с готовностью подсказал я.
- И почему нам с ними спорить?

-Ну, как она тебе? - глупо спрашиваю я молчаливого Чейза по дороге назад. Он не отрывает взгляд от дороги, а рук от руля, но в ответ словно бы слегка пожимает одним плечом.
- У неё удивительно голубые глаза.
- Одно из проявлений Вильямса, - бурчит безжалостный Хаус со своего места.
- Она очаровательна, - упрямо настаиваю я.
- Подожди, он ещё подарит тебе брошюру «Дети — цветы жизни, особенные дети — особенные цветы»
- Заткнись, - беззлобно — скорее грустно — прошу я.
- Марта умрёт? - вдруг спрашивает Чейз, как про что-то очень простое.
- Вероятнее всего.
- Я не знаю, что тогда буду делать.
- Да очень просто, - говорит Хаус с той же беззаботностью, с которой я подал идею ничего не говорить Чейзу о странном геноме ребёнка. - Сойдётесь с Кэмерон, будете воспитывать сразу двух олигофренов, дела пополам все печали и радости.
Чейз осторожно притормаживает, прижимается к бордюру тротуара, тормозит, неторопливо отстёгивает ремень и, резко развернувшись, бьёт Хауса кулаком в лицо. Я только и успеваю ахнуть.
Удар не сильный — в тесном салоне не размахнёшься, и, сидя боком, телом в удар не вложишься. Но голова Хауса откидывается и из носа начинает капать.
- Чейз! Чейз! - останавливаю я. - Что ты делаешь? Не надо!
Но он уже и сам выпустил пар — кладёт сложенные руки на руль, тяжело дыша, упирается лбом.
- Дурак, - говорит Хаус, вытаскивая из бардачка упаковку салфеток и прижимая пару к разбитому носу. - Это была не издевка. Это был совет. А теперь, может, подберёшь сопли, и мы уже поедем?
Чейз молча выпрямляется и трогает автомобиль с места. Мне хочется вызваться сменить его за рулём — с ним таким сейчас попросту страшно ехать. Но я не решаюсь — хорошо хоть, что улицы пустынны. Он останавливается на больничной парковке. Но не выходит — даже ремня не отстёгивает - и остаётся сидеть в салоне неподвижно.
- Чейз... - снова осторожно пытаюсь достучаться я, но Хаус,всё ещё зажимающий салфеткой нос, дёргает меня за плечо:
- Оставь его в покое.

- Ну, ты как? - виновато спрашиваю я Хауса на нижней площадке лестницы.
- Лучше, чем Чейз.
- Покажи, что там у тебя — всё ещё кровит? Низкая свёртываемость - опять подсел на аспирин?
- Бабуины. - говорит Хаус, метко швыряя использованную салфетку в корзину для мусора и глядя в сторону. - Стадо бабуинов в галстуках и модных пиджаках. Все интересы: пожрать, потрахаться, отрожаться и сдохнуть.
- А ты, можно подумать, высшее существо? Гомо сапиенс...
- Нет, я тоже бабуин. Но хоть, по крайней мере, без галстука.
- Иди домой, поспи.
- Нет. Мне сначала нужно узнать, что там мои нарыли.
- Если бы нарыли что-то существенное, давно бы висели у тебя на телефоне. Иди отдыхать — с ног же валишься.
- Ладно, - соглашается он.- Эскалатор включи.
- Осторожнее...
- Чья бы корова мычала...- но за плечо моё придерживается.
В квартире сразу уходит в спальню, и когда я, сняв пиджак и умывшись, заглядываю к нему, он уже спит. Спит в одежде, поперёк кровати. И трость валяется рядом, пачкая покрывало мокрым и грязным наконечником.

Я тоже ложусь, но долго не засыпаю. А просыпаюсь оттого, что меня настойчиво трясут   за плечо:
- Уилсон! Эй.Уилсон!
- Сейчас... - с трудом разлепляю веки и понимаю,что за окном кромешная ночь. - Эй, а ты чего вскочил?
- Мне приснилось что-то важное.
-Что?
- Не помню. Ускользнуло.
Тут уже терпение мне изменяет:
- Хаус, прах тебя побери! Ты чего от меня-то хочешь?Я не умею ловить ускользающие сны, тем более чужие.
- Но это был сон насчёт диссеминации в голове Мастерс. Не интересно?
Только теперь, в свете неяркой лампочки ночника, замечаю, что он успел раздеться — на нём чёрные боксеры и голубая мятая футболка без рукавов с рисунком. изображающем родео. Он босиком. Взъерошенный. Стоит, как всегда. опираясь на левую ногу, которая дрожит от напряжения. Правая едва касается пола. Сдвигаюсь к стене, давая ему место:
- Сядь — свалишься. Интересно — что? То, что тебе приснилось во сне? Хаус, сны — это не шпаргалки для жизни, а причудливое искажение впечатлений дня с фантастической интерпретацией спящего разума. Глупо искать в них рациональную составляющую, но для человека умственного труда ты поразительно не умеешь отвлекаться.
- И я не просто понял во сне, - продолжает он, не слушая,  - что что-то упускаю, я понял, что именно упускаю. А проснулся — забыл. Если бы я быстрее проснулся, я бы успел это ухватить...
- Ты устал, - снова пытаюсь уговариватьего, видя, что он дальше «что-то» не продвинулся.  - Ты в таком состоянии не мог быстрее проснуться и не мог ничего ухватить. И не факт, что там вообще было, что ухватывать. Логика сновидений не всегда годится для реальной жизни.
- Что-то, имеющее отношение к её первой беременности, к переливанию крови...
- Резус- конфликт?
- Что? А-а... Нет, дело не в нём — что-то другое. Что-то важное, но не имеющее прямого отношения ни к генетическому анализу. ни к хорионкарциноме.Что-то...что-то...
 Тебе нужно просто выспаться.
- Мне нужно, чтобы ты меня просто осенил. У тебя всегда получалось. Ты для меня, как доктор Уотсон для Шерлока Холмса: когда я рассказываю тебе проблему, у тебя в мозгу включается какой-то подсознательный процесс, и любая сказанная тобой глупость, может быть, даже если ты сам об этом не догадываешься, отражением этого процесса. Ключом. Потому что твоё подсознание умнее тебя — нам с ним удастся договориться, как двум разумным людям, лучше, чем с тобой.
- Хаус, остановись, - предостерегающе поднял я руку ладонью вперёд. - Это — фантастическая теория. Ничем не подкреплённая кроме твоего желания, чтобы так и было. И, в любом случае, давай отложим все осенения до утра. Тебе всё-таки надо поспать.
- Я не могу спать. Уилсон, как ты не понимаешь! - взрывается он. - Меня просто выбешивает этот тупик: как в игре «горячо-холодно». когда только что было «горячо», а теперь становится холоднее,  куда бы я ни шагнул.
- Значит, то, то ты ищешь — у тебя перед носом.
- Тем хуже. Потому что я не вижу того, что у меня перед носом. Брось ломаться, поговори со мной.
- О чём?
- О чём хочешь. Это совершенно неважно.
- Тьфу. - сказал я, отбрасывая одеяло и нашаривая тапки. - Пойду тогда хоть кофе  сварю, если уж ты вцепился, как клещ, и не сам спать не собираешься, ни мне...Хаус...Хаус, что с тобой?

Он уставился в пустоту остекленевшими, прозрачными, как аквамарин, глазами, и его лицо приняло настолько потустороннее отрешённое выражение, что я даже испугался.
- Хаус! - ещё раз позвал я. - Ты вспомнил? Догадался?
- Клещ, - медленно повторил он. - Боррелиоз. У неё же была болезнь Лайма во время первой беременности. Ты помнишь: в редких случаях может наблюдаться хронизация процесса, при которой клинические признаки могут быть и не выражены - проявляться общим недомоганием, ломотой в суставах и всей той фигнёй, которая у неё, действительно, была, и которую они с Чейзом списывали на беременность. Но это не главное. Одно из проявлений такого хронического боррелиоза... Ты помнишь?
-Диссеминация в белое вещество головного мозга! - выдохнул я.
- Утопим её в антибиотиках и получим дифдиагноз менее, чем за сутки. Звони Чейзу. Пусть начинают лечение немедленно.
- Подожди! Но изменения в матке не могут быть объяснены боррелиозом.
- Во-первых, кто это тебе гарантировал? Беременных с боррелиозом ни на одно приличное исследование не наберётся. Во-вторых, не сбрасывай со счетов наш любимый вирус — кто его знает, как они с боррелиями поделили сферы влияния. В третьих, хорионэпителиома имеет право существовать сама по себе, не обязательно фаршируя мозги. И даже если хорионэпителиома — действительно, хорионэпителиома, то это — вторая стадия. Она лечится.
Он вывалил всё это на меня так неожиданно, залпом, как ведро холодной воды, и я растерянно затоптался, не зная, что, в самом деле: звонить, бежать, делать что-то ещё.
- Одевайся, - уже с другого конца комнаты мне в руки прилетела толстовка. Брюки я нашарил на крючке сам.
Коридоры больницы встретили ночной приглушенностью и света, и звука, но стук хаусовой палки, как алярм, всколыхнул дежурную смену, и из пультовой мониторирования высунулась Кэмерон:
- Что-то случилось?
- Кто в ОРИТ?
- Чейз.
- Странно, что он с Мартой, а не с тобой, правда? - не удержался от шпильки Хаус. - Ладно, сейчас некогда. Уилсон, идём.
Я последовал за ним, лопатками чувствуя, что Кэмерон, оставленная сзади, стоит и смотрит нам вслед. После родов она немного, что называется «обабилась», но оставалась всё ещё красивой. Вот только она, похоже, была из той породы женщин, чья красота увядает быстро, и старость приходит на смену молодости без тамбуров и фильтров, и сама понимала это. А ведь она заслуживала счастья. Все люди заслуживают, по крайней мере, шанса на счастье — уже хотя бы за то, что болеют и умирают. Не то мир придётся и вовсе признать полной бессмыслицей, а от такого вывода два шага до каменной стены во дворе психиатрического отделения «Принстон Плейнсборо» или до поребрика крыши, через который может перелезть даже карлик.
Сквозь прозрачные двери ОРИТ я увидел, что Марта лежит на спине с закрытыми глазами - видимо, спит, а Чейз сидит рядом, согнувшись и уперев лоб в край её кровати. Сначала мне показалось,что и он так спит, но потом я понял, что нет.
Хаус толкнул дверь, и Чейз резко вскинулся и обернулся. Взгляд, которым он впился в лицо Хауса... Все чувства. мешающиеся в этом немом взгляде, невозможно было описать. Но, главное, пожалуй, надежда. Появление Хауса в ОРИТ среди ночи должно было что-то значить, и Чейз интерпретировал это очень быстро, загоревшись жаждой надежды на чудо. Надежды на то, на что просто нельзя, непозволительно надеяться врачу с его опытом и знаниями. И недопустимость, недозволенность этой надежды — тоже, и просьба о помиловании, мольба «не обмани»- всё это слилось воедино в выражении его глаз. Клянусь, он на Хауса, как на бога. смотрел в эти несколько мгновений повисшей паузы. И я понял, что, что бы он там ни говорил, Чейз любит свою жену — пусть, может быть, только как оплот семьи, как сердце домашнего очага, пусть разумом, не сердцем. Но разве этого мало? Я бы дорого дал за такую любовь. уже набив оскомину ролью какого-то чёртового Летучего Голандца, которому запрещено приближаться к берегу.
- Не знаю. - сказал Хаус, отвечая этому взгляду. - Может быть, и да. Надо попробовать.
- Что? - односложно без голоса просипел Чейз.
-Выйди-ка сюда, к нам, - позвал я. - Пусть Марта спит.
- Боррелиоз, - сказал Хаус, едва Чейз прикрыл за собой дверь ОРИТ. - Хронизация болезни Лайма.
- Что? Лайма? Хронизация? Почему?
- Она была ослаблена после первых родов. Процесс перешёл в хроническую форму.
- Но почему бессимптомная?
- Потому что у меня в крови были антитела — я получал прививку, когда ездил с миссией «врачи без границ» - нас всех тогда прививали, а контактируя с Мартой в те дни, активизировал иммунный ответ, и вы перелили ей мои глобулины во время трансмембранного переливания факторов свёртывания. Это не защитило её, но стёрло клинику — до тех пор, пока из-за второй беременности иммунитет не упал, и тогда возникли очаги в мозгу.
- Вы уверены?
- Буду уверен, когда антибиотик подействует.
- Но если так, значит, что она...
- Будет жить, и твой роман с Кэмерон засохнет на корню.
Чейз от избытка чувств запустил пятерню себе в волосы и дёрнул.
- Хаус...
- Ну, чего ты стоишь, а не бежишь бегом за капельницей?
- Хаус... Извините, что я вас... Ну, за этот удар, я имею ввиду...
Хауса принимать извинения никто никогда не обучал. Как и извиняться. И то, и другое всегда получалось у него паршиво, и он, осознавая это, всегда старался избегать подобных ситуаций — любым способом. В данном случае положил ладонь на взлохмаченную голову Чейза и монотонно загнусавил:
- Отпускаются тебе грехи твои — иди с миром и тащи уже антибиотик.

ХАУС

Нужно было выждать хотя бы сутки до повторного сканирования, а время с утра начинает тянуться бесконечно. На утренней летучке я сижу и смотрю на Кэмерон. Известие о том, что мы лечим Марту от боррелиоза, мигом облетело не только всё «Двадцать девятое февраля», но и просочилась в «Принстон Плейнсборо». Не думаю, чтобы это стало для Кэмерон поводом для особенной радости, но, верная своим принципам, она зато радуется за Чейза, у которого снова появился блеск надежды в глазах. Я же невольно хмурюсь, досадуя на себя за то, что мог совершенно упустить из поля зрения её умственно — неполноценную дочь. Впрочем, упустил это, кажется. не только я — шифровалась девочка прекрасно. А ведь задуматься: вызывает уважение. Всегда ровная, всегда аккуратная, всегда сострадательная, профессионалка - дай бог каждому. Кто бы мог подумать, что эта интеллигентная женщина-врач родила и в одиночку воспитывает ребёнка-олигофрена — бремя, и для полной-то семьи нелёгкое, а она даже раньше времени с работы не ушла ни разу. Ну да, конечно, специализированный детский сад с круглосуточным пребыванием, но это - деньги. А квартира? Учёба? Медстраховка? Кажется, она даже не обращалась за льготами. Правда, в последнее время она стала чуть задумчивее обычного — может быть, из-за Чейза. Вот и сейчас...
- Мониторы? - спрашивает Уилсон, и она не сразу понимает, что обращаются к ней.
- Мониторы, доктор Кэмерон? - мягко повторяет он, и сидящий рядом Куки слегка подталкивает её локтем - так. что она, вздрогнув, спохватывается и отвечает:
- Всё в порядке. У Леона Харта пара всплесков экстрасистолии.
- Вы не отзванивались?
- Нет, оба раза всё сразу успокаивалось.
- А как остальные?
- Без динамики.
- Чейз, дежурство?
- По ОРИТ пока не знаю. - он говорит бесстрастно, следя за голосом. - Ждём рентгенологического контроля. В терапии всё спокойно, оставленные под наблюдение без эксцессов. В хирургии умер Ландберг.
Это известие не производит впечатления — Ландберг должен был умереть.
- Мигель, эпикриз?
- Да. Готов.
- Куки, вскрытие?
- В половине одиннадцатого. Кого звать?
- Мигеля и Кэмерон.
А Уилсон молодец, ведёт совещание быстро и деловито — без лишних слов. И так же быстро и деловито откликаются дежурные, ответственные и заведующие.
- Хирургия?
Вместо Чейза, дежурившего в ОРИТ, отвечает Колерник:
- Назначено две плановые операции, из оставленных под наблюдение пока решаем — возможно, понадобится диагностическая лапароскопия.
- Стационар, есть кто-то на консилиум?
- Двое. Семинома лёгких — выбор тактики. Лейкоз для решения вопроса о трансплантации.
- Карты занесите мне после совещания, я посмотрю. Амбулатория?
- На плановую трое, один отказ — вирусная инфекция, текущие — в обычном порядке. Амбулаторный приём сегодня по графику у доктора Хауса и доктора Тауба, - заглянув в блокнот, сообщает Буллит.
- Нет, Хауса перенесём — он не в форме, он уйдёт пораньше. В амбулатории вместо него Лейдинг. А Хаус вместо Лейдинга послезавтра. Стороны не возражают? Стороны не возражают. Буллит, вы, как обычно, примете у Кэмерон мониторы. Психиатрия?
- Мы ведём амбулаторный приём. - не поднимая головы, говорит Блавски. - Готовы открыть стационар к концу недели.
- План?
- Пять человек пока.
- Я думаю, на следующий год мы сможем себе позволить профильное родильное на три места и кювезы. Как вам этот план, Тростли?
Тростли пожимает плечами — она не частый гость на утренних совещаниях, и предвидела, что раз уж её позвали, всплывёт наболевший вопрос о родблоке. Это была идея Чэн - принимать роды у профильных рожениц, которые смогут поступать к нам из разных штатов — онкотрансплантология, как профиль, штука уникальная, но женщины хотят рожать — и им плевать зачастую, своя у них почка или чужая, и была у них в анамнезе базалиома волосистой части головы или нет.
- Отдаёт утопией... - говорит Тростли. - Но я — за.
- Вся наша «Двадцать девятое февраля» - утопия, - резковато возражает Уилсон. - Но эта утопия уже больше года работает в прибыль. И в существенную прибыль. А с первого августа мы заключаем контракт в рамках «Медикэйд» сразу с двумя компаниями из десяти процентов компенсации — это очень и очень много для такого профиля, как у нас. И это — не только заслуга дипломатического таланта доктора Блавски и нашей Венди, начавших переговоры ещё в конце марта, но и...
Блавски сжимает губы, словно упоминание её имени причиняет ей боль, и глядит в пол.
- Доктор Уилсон завершил переговоры и напрашивается на комплимент,- лениво комментирует Корвин со своего места.
И вот тут Блавски поднимает голову и мгновение смотрит на него. Один-единственный взгляд, но этого достаточно, чтобы я понял, что на самом деле происходит у неё в душе. Один-единственный миг, но в этот миг я полностью прозреваю. А в следующий её голова снова опущена.
- Я только хотел сказать. - тихо говорит Уилсон, - что не будь у больницы реальных успехов, никакая дипломатия не помогла бы получить процент компенсации, сравнимый с «Принстон Плейнсборо». Они - наши партнёры, и мы подписали бесконкурентное соглашение о совместной работе, но они существуют на отличной базе уже столько, сколько не живут, а мы мало того, что открыты не так давно, уже испытали несколько тяжёлых ударов, последствия которых пожинаем и сейчас... Кстати, об этих последствиях... Доктор Смит, как долго продлится ваше эмбарго на кадровые перестановки? Я не могу официально ввести в штат доктора Хедли, а ей нужна медстраховка.
- От меня мало, что зависит. - Сё-Мин пожимает плечами. - Как только мне дадут отмашку,я прекращу наблюдение и оставлю вас в покое. С другой стороны, разве я так уж сильно мешаю работе больницы? Я же работаю, помогаю в психиатрии. Хедли — это кто? Это Реми Хедли из команды Хауса? Да ради бога, если вам позволяет штатное расписание. Пишите приказ, я завизирую его вместе с вами — и дело в шляпе. Эта врач мне очень даже знакома, на неё эмбарго не распространяется.
- Раз так, повестка совещания исчерпана. Идёмте работать, - и сам первый встаёт и выходит. Я знаю, куда он пойдёт: в ОРИТ. И знаю.куда пойду я.

У них стало уютно: мягкая мебель, кресла, на которых можно лежать.рассказывая о своих проблемах, а можно уснуть и переспать эти проблемы. На стенах красивые спокойные пейзажи. И я вспоминаю «Ласковый закат» в Ванкувере.
- Привет, Рыжая. Давно не виделись... без конвоя.
- Хаус! - словно душу выдохнула в этом коротком слове и в следующую минуту висит у меня на шее и смеётся сквозь слёзы и мочит слезами мою водолазку. - Хаус, ты не злишься больше? Ты простил меня? Хаус, мне так тебя не хватало!
- Успокойся, дурёха. Я же хромой — ты меня с ног свалишь. Отцепись уже, ну! Ну, чего ты теперь ревёшь — никто не умер. И Джим твой не умер — за завтраком уплетал за обе щеки.
Удаётся, наконец, упихать её в кресло.
- Рассказывай - хватит темнить. Чего ты боишься? Почему ты его бросила? Уилсона? Ведь ты его любишь — это видно. Почему ты боишься Корвина? Он — нормальный мужик. Не без тараканов, конечно, и не без хрена с горчицей, но... что вообще происходит? Ты живёшь с ним? Зачем, если ты его боишься? Что за клубок вранья и непоняток ты наплела вокруг ваших отношений? Послушай. я никогда не считал тебя дурой, Блавски, но сейчас ты в шаге от этого. Колись сию минуту! Ты одного парня чуть в гроб не загнала, другого — в дурку. Ты, получается, роковая женщина, Блавски, а выглядишь для роковой женщины, как мокрая курица — слёзы, сопли... Колись!
- Хаус, я не знаю. Это так давно  началось... Я сначала не верила, а потом, когда узнала, как Кир обошёлся с тобой и с Чейзом, когда вы не позволяли ему меня оперировать, я, действительно, испугалась. Я подумала, что он может что-то сделать с Джимом. Что-то совсем страшное. Он же... Это давно началось. Он так ревновал - просто бесился от ревности. Не только меня. Тебя — тоже. Больницу. Понимаешь, он как будто вбил себе в голову, что всё, чем он обделён, досталось Джиму. А Джим... слабый. Кира и это тоже бесило. У него же фетиш — жизнестойкость. Ему самому никто никогда не помогал, а Джим. по его мнению, даже не пытается «бить лапками», и всё, что у него есть — галстуки, вежливая приветливость и улыбка. Кир называл его лицемером, но на самом деле просто завидывал тому, что его любят «ни за что» - вот я, ты. Да он и сам попадал под обаяние Джима сколько раз. Если общался с ним, нарочно старался его раздражать, говорить гадости и бесился, что не получает того же в ответ. Потом, когда оперировал и спас Джиму жизнь, на какое-то время ему стало полегче. Он словно почувствовал себя на коне. А потом опять. Комплекс неполноценности. И будь он просто маленьким жалким карликом, это было бы только грустно — и всё. Но он не просто жалкий карлик — под этой уродливой оболочкой прячется человек неистовых страстей, безудержного темперамента и огромной силы. Я так и знала, что, в конце концов, Кир попробует Джима на излом своими методами. Только не хотела верить. А потом я поняла, что иногда он сам не замечает, как сильно может подавлять или оказывать влияние. У него разные методы: он может просто говорить, может подделывать голоса, интонации. Ты не будешь даже знать, что он тебе что-то напоминает или внушает. А он напомнит и внушит. И, может быть, даже сам он не будет об этом знать. Он всегда находит точные слова и выражения. чтобы изменить что-то внутри тебя.
- Этому есть объяснение: демоны наши прячутся в нас самих — их достаточно просто разбудить.
- Вот именно. Хаус, и чем страшнее демоны, тем страшнее их разбудить. Я видела,  чувствовала, как Джим... меняется. Хаус, я психиатр. Я могу понять, когда человек — в продроме психоза, но не всегда знаю, что можно сделать. Я пыталась с ним говорить — он утверждал, что всё нормально и прятал глаза. Иногда я позволяла себя убедить на какое-то время. Но потом всё начиналось снова: я боялась, Джим чувствовал это и злился. Про себя, конечно — всегда про себя. Если бы он хотя бы был не так болен, если бы хотя бы у меня не было этих жутких, калечащих шрамов — я их всё время чувствовала — я бы, может быть,  спровоцировала бы его. вызвала на откровенность. Ему стали сниться кошмары — это ещё до того, как мы разошлись с ним. Я перестала спать: лежала и слушала, как он дышит.А иногда он переставал дышать, и я думала, а вздохнёт ли он снова или, может быть, больше нет...
- Это — да. Длительное апноэ нервирует. Хотя это — не повод бросать любимого, - жёстко говорю я. Она качает головой:
- Я не знаю. Между нами началось охлаждение: я ждала слов, разговоров, может быть, ссоры, а он всё пытался заклеить сексом. Понимаешь, Хаус? Он молча сходил с ума и так же молча. очень нежно и бережно, меня насиловал.
 А потом он убил Стейси. И в нём что-то сломалось... совсем сломалось. Но я тогда ещё не знала, насколько в этом замешан Кир. Кир мне всегда нравился, не смотря ни на что. Я много раз думала, что ни будь он карликом, он был бы очень похож на тебя.
- Ни будь он карликом, он бы не был похож на меня, - возражаю я ей. - Похожим на меня его делает именно карликовость. Мы оба калеки - вот что нас роднит.
- Ты — не калека, Хаус. Ты просто хромой бог, - смеётся Блавски и делает то, что разрешается делать, пожалуй, только Блавски — пальцами ласково взъерошивает мне волосы. Но тут же лицо снова становится не просто серьёзным — тоскливым.
- Я узнала о том, что он воздействует на Джима, уже после этого нападения,  - говорит она. - После операции, после его попытки самоубийства. Не узнала бы, если бы не случай. Один человек случайно услышал их разговор. Я не думаю, что он хотел как-то помочь мне, или Джиму, или Киру - скорее, позлорадствовать, сплясать на костях — такая уж у него натура. Но он рассказал мне, что успел услышать и узнать.
- Ты сейчас о Лейдинге говоришь? - угадываю я.
- Да, он тогда разошёлся вовсю. Называл нас марионетками в чужих руках. Смеялся. Показывал в лицах, как Корвин гипнотизирует Джима. Это явно доставляло ему удовольствие. Я бы не поверила ему, Хаус. Но он пересказывал то, что успел услышать, и он, действительно, всё знал — наши слова, привычки, даже то, что Джим шепчет мне в постели, даже знал, что у Джима не было оргазма уже давно. Откуда он мог это узнать? Ни с Корвином, ни с ним самим - тем более - Джим никогда не стал бы говорить о таких вещах. Даже я знала не всё. Кроме, как под гипнозом, его нельзя было развести на такие откровения. Джим замкнутый, а с Лейдингом и о погоде не стал бы разговаривать — значит, он не врал , и он всё-таки подслушал. А потом ещё он сказал мне, что толковому  гипнотизёру ничего не стоит сделать так, что Джим сам полезет на крышу и прыгнет. Потому что Джима развести на суицид легче, чем у Эрики Чейз конфетку выманить. И ведь это, действительно, правда. Джим ломкий, депрессивный, он болен, он зависит от лекарств, он на одной истерике может, на порыве что-то сделать. Тут даже без всякого гипноза подтолкнуть нетрудно.
Тем более. что все видели, что происходит с Корвином. Как будто он сам на изломе, как будто ему уже всё равно и на медицину, и на себя. Мне показалось в какой-то миг, что он не только на самоубийство способен. Я, ещё когда он лежал на вытяжении, просила, пыталась с ним поговорить, но он как будто не понимал. Хотя я видела, что думал об этом. Я уже тогда поняла, почувствовала. что должна быть рядом именно с ним, если не хочу беды им обоим. Потому что у Джима, по крайней мере, есть ты. А потом Лейдинг сказал мне, что, похоже, Корвин надел Джиму «пояс верности». Это такой гипнотический трюк — я о нём и раньше знала: постгипнотическое воздействие, когда человек вводится в транс, и потом сам не помнит, что подвергался воздействию, но если он получит вбитый в подсознание сигнал, он повторно впадёт в транс и поступит, как марионетка, по заданной программе.
- Почему называется именно «пояс верности»?
- «Пояс верности» называется, когда в качестве такого «сигнала» выступает возбуждение, поцелуй или оргазм. Я знала человека, который после такого «программирования» каждый раз, оказываясь в постели, начинал квохтать, как наседка, причём, совершенно непроизвольно — представляешь, какая у него началась сексуальная жизнь?
- Поверить не могу.
- Не веришь в гипноз? После того, как Корвин показал тебе это?
- Нет, в гипноз я верю. Но эта история про про куриные страсти...
- Просто злая шутка. Хохма. Как это называют студенты. Только вместо квохтания может быть.что угодно: тот же прыжок с крыши, введение себе запредельной дозы морфия, поездка на автомобиле в никуда или... даже просто рефлекторная остановка сердца. Положим, я решила, что Лейдинг мне всё наврал. С уверенностью в девяносто девять процентов. Всё равно один процент на сомнения оставался. И я даже одним этим процентом рисковать не могла и не могу. А если он не врёт?
- Тогда твой Корвин — злодей или сумасшедший.
- Я на девяносто девять процентов уверена, что нет.
- Но один процент остаётся?
- Да. Один процент остаётся.
- И ты не пыталась с ним поговорить?
- С тех пор, как я сдаю ему комнату. каждый день пытаюсь.
- С Уилсоном. - вздохнул её непонятливости я.
- А что я ему скажу? Во-первых. он мне не поверит. Во-вторых, он потребует объяснений с Корвина, и кто может вообще знать, чем кончится такой разговор. Ты можешь? Непредсказуемый изломанный Кир против непредсказуемого изломанного Джима...
- О`кей, а так у нас всё предсказуемо и гладко. как в лучшей протезной мастерской?
Блавски снова отрицательно качает головой:
- Абсанс и психиатрия могли быть побочным действием. Помнишь этот дурацкий телефонный звонок? Думаешь, Джим реально мог позвонить и сдать тебя просто так, по собственной воле? Ты не знаешь, что ты сейчас для него. Я почти уверена, что это действие тоже могло быть ему навязано? И не выполнение ли этого навязанного действия вызвало его психоз? Так что даже если я всё расскажу Джиму, Хаус, максимум, чего я добьюсь — нового абсанса, а приказ в критический момент всё равно сработает.
- Послушай, - я словно слегка меняю тему, - а откуда Лейдинг знает все эти премудрости?
- О-о, он ещё как интересовался гипнозом в своё время! Воздействовать на людей, заставлять их поступать по-своему — он этого не упустит. Когда он ухаживал за мной, он и меня буквально запытывал своими вопросами, а сейчас пристаёт к Киру.
- Что, Корвин тебе на него жалуется?
- А что, по-твоему, этонереально? С Корвином у нас вполне себе дружеские отношения, и разговаривать с ниминтересно,пока мы не касаемся этого чёртового любовного треугольника.
- Забавно,учитывая то, что ты его ненавидишь и боишься.
- Я его не ненавижу– мне его жаль. И боюсь я не его, а его демонов. Да он их сам боится. Я столько раз пыталась поговорить с ним — он то замыкается, то делает вид,что не понимает меня. Я уже и Чейза просила, но он и с Чейзом не стал говорить. Я не поверила бы, Лейдингу, Хаус, ни за что не поверила бы, но он знает всё. Даже сны, о которых Джим мне-то толком не рассказывал. О его страхах. Он знает каждое слабое место. И я, действительно, стала бояться. Поэтому я с Киром рядом. Потому что пока я рядом с ним, он будет щадить Джима. А я как будто жду взрыва каждую минуту. И больше между нами ничего нет, кроме этого... Ну вот, теперь, кажется, я тебе уже всё объяснила...
Она замолкает. А я чувствую себя зрителем с близорукостью и синдромом Дауна в театре абсурданапоследнем ряду.
- Послушай, Блавски, ладно. Чёрт с ними, с взрывоопасными Корвином и Уилсоном. Но почему ты мне-то раньше этого всего не говорила?
- Потому что ты — скептик. Ты же и сейчас не веришь, что так может быть.
- Конечно, я не верю. Но я верю, что ты веришь. Утебя профдеформация, Блавски, как у всех психиатров — ты сама немножко чокнутая. Сколько уже времени ты себя вот так изводишь? И ладно бы только себя.
Она не то, чтобы обижается — поджимает губы.
- Ну, ты — рационалист, утебя нет профдеформации. Скажи: как мне быть?
- Фигушки. - говорю. - Теперь уже мне «быть». А тебе сидеть и не чирикать.

УИЛСОН.

Марта медленно ходит по палате — увидев меня, напряжённо улыбается и говорит, что «расхаживаться» велела Тростли.
- Как ты?
- Мне прокапали пенициллин. Что-то новое?
- Хаус назначил после сканирования.
- Забавно... Метастазы хорионэпителиомы, которые вы у меня нашли во время этого сканирования, насколько я знаю, пенициллином не лечат...
Я вздрагиваю — не ожидал, что она знает.
- А кто тебе сказал,что мы нашли метастазы?
- Неважно, кто. Я ведь, кажется, имею право на полную информацию о своём здоровье.
- Это Кэмерон? - пытаюсь угадать.
- Нет. Не скажу — не спрашивай.
- Всё равно кто-то из команды Хауса — остальные не знали. И ещё это тот, кто тебя хорошо знает — другие не будут.
- Гадай-гадай. Гадай себе, сколько хочешь. Только скажи мне про пенициллин.
- Хорошо. Хаус решил, что эта диссеминация не метастазы, а боррелиозные инфильтраты.
- А ты их видел?
- Видел, да.
- Ну,  и что ты думаешь? Как онколог?
- Думаю, что они больше похожи на боррелиозные инфильтраты.
- Ты так думаешь, потому что Хаус так думает? - не отстаёт она.
- Нет, скорее, Хаус так думает, потому что я так думаю.
- Когда повторное сканирование?
- Вечером. И тебе взяли кровь на титр возбудителя. Немного погодя я приду взять ликвор — ты ещё доверишь мне свой позвоночник?
- Ты прекрасно пунктируешь. Знаешь... ты вообще очень многое делаешь хорошо. Не забывай об этом, ладно?-она снова улыбается мне, и я чувствую предосудительное желание именно в этот момент сунуть ей голову под ладонь. Чтобы погладила. Странно она на меня действует, Марта Чейз, урождённая Мастерс.
- Я помню, - говорю. - То, что касается работы, я, наверное, действительно, делаю неплохо. Из меня даже получился сносный главврач. А вот всё остальное...
- Ты готовишь здорово, - вдруг вспоминает она. - Твой шоколадный торт — это шедевр. Напиши мне рецепт, ладно?
- А по рецепту у тебя не получится, - говорю. - Тут нужно чувствовать консистенцию, пробовать на вкус. Когда выйдешь отсюда, приду и научу — побалуешь своих. Вы, кстати, как, придумали, наконец, имя?
- Мне нравится Шерил — я же, кажется, говорила тебе. Хорошо, что она девочка, да? Я слышала,что девочки адаптируются лучше. Вот, - вздыхает, - лежу тут и подбираю положительные моменты. Хорошо, что девочка, хорошо, что уже может дышать самостоятельно, хорошо, что сосёт... - и отвечая на мой вопросительный взгляд: - Доктор Кадди звонила только что.
- Хорошо, что у неё мозаицизм по Вильямсу, - неожиданно для самого себя «сливаю» ей я.
- Мозаицизм?
 Марта Чейз — не просто пациентка, это умнейший врач, и слово «мозаицизм» для неё отнюдь не пустой звук. Я прямо слышу, как в её голове включается калькулятор, оценивая варианты, взвешивая, просчитывая вероятности и отбрасывая прочь.
- Что-то определённое можно будет сказать уже к году... - полувопросительно говорит она.
- Степень отставания в развитии, ты имеешь в виду? Ну, да, в какой-то мере...
- Чейзу тяжело всё это принять, - говорит она.
И снова я брякаю, неожиданно для самого себя:
- Чейз думает, что унас с тобой роман.
«Зачем? Зачем я это?» - тут же колет совесть. Но Марта реагирует совершщенно спокойно:
- Ну и что? А ты думаешь, что у Блавски роман с Корвином. А я — что у Чейза роман с Кэмерон. Может, это не так уж и плохо? Если ты боишься терять, значит тебе, по крайней мере, есть, что терять, а если подозреваешь, что твой любимый дорог не только тебе, значит, объективно ценишь его. Если такие подозрения не оправдываются, значит, он ещё и ценит тебя больше, чем других, если оправдываются, значит он ценит тебя не больше других, но всё-таки ценит, потому что скрывал и не хотел разрыва. Только не нужно обвинять в своих подозрениях того, кого подозреваешь. Если ты прав, ускоришь разрыв, если не прав, обидишь.
- Я тебе поражаюсь, - говорю, качая головой. - Нет, правда, Марта, как тебе удалось дожить до тридцати, не подцепив ни одного человеческого порока? Тебя канонизировать надо.
- Ну, вот умру — подайте идею священному синоду, - смеётся она.
- Перестань! Ты не умрёшь!
- Никогда? - смеётся ещё веселее.
- Никогда, - говорю совершенно серьёзно, и почему-то вдруг перехватывает горло — так, что приходится губу закусить.
Прикосновение её прохладной ладошки к щеке:
- Ну, ты что, Джеймс? Не надо,успокойся. Всё образуется. И у меня... и у тебя...
- Знаю.
- Как там Великий и Ужасный? Он не заходил.
- Он работает с твоим случаем. И работает на износ. Он очень устал.
- Ты... побереги его. Он — система твоего жизнеобеспечения.
- Знаю.
- Ты всё знаешь. Ты правильно знаешь... Джеймс, послушай... если со мной что-то случится, и Роберт останется с девочками один...
- Не говори ерунды. С тобой ничего не случится.
- Подожди, не перебивай. Я знаю, что со мной ничего не случится — так, на самый крайний случай. Пообещай мне, что ты будешь рядом с ними, пока девочки не вырастут.
С улыбкой качаю головой:
- Я не доживу.
- Тебе придётся, - говорит она тоном строгой учительницы. - Пообещай мне!
- Но...
- Пообещай, Джеймс! Ты — мой друг, ты должен! Обещай!
- Ну, ладно, хорошо. Я обещаю. Но восемнадцать лет я, точно, не протяну.
- Тебе придётся.
- Ну... хорошо. Но с тобой ничего не случится.
- Не имеет значения. Ты уже обещал. Думаешь, ты мне будешь нужен меньше, если я не умру?
- Ты фантастически последовательна!
- Конечно, я последовательна. Хочу много счастья. Себе, тебе, Чейзу и хаусу. Если не получается, хочу просто как можно больше счастья. А у тебя не так?
- Ни у кого не так. Ты — уникальный экземпляр.
- Поговори с Блавски. Скажи, что любишь её.
- Она знает.
- Неважно, что знает, она должна это слышать — такие слова не бывают лишними.
- О`кей. Вот тебе той же монетой: поговори с Чейзом.
- Хорошо, - неожиданно легко соглашается она. - Позови мне его.
- Прямо сейчас?
- А зачем откладывать?
- Ну... рабочий день. Он может быть занят.
- Узнай. Я — его пациентка, раз он дежурный в ОРИТ, на меня у него тоже должно найтись рабочее время. Пусть ищет.

ХАУС

Корвина я нахожу в ординаторской у хирургов, то есть на самом правильном для него рабочем месте. «Юбочку» с него уже сняли — остался шнурованный жёсткий корсет, и ходит он в нём забавно, растопырив ноги, как герой мультфильма — как никогда, актуальна его надпись на курточке насчёт того, что он — настоящий.
- Есть разговор.
- А? Что? - оборачивается он, напуская на себя комизм, как клоун вцирке. - Не буду я обратно расколдовывать твоего Уилсона, даже не проси. Пусть мучается.
Ну что ж, шутить — так шутить
- Отмучился уже, - говорю ледяным тоном. - Первичная остановка сердца. Мы пытались завести... Красивая смерть — на высоте оргазма. Я бы и сам так не отказался. Может, поможешь и мне, а? - выдерживаю паузу и спрашиваю резко, как плёткой его щёлкаю: - Ничего мне не хочешь сказать?
Корвин становится белее извёстки. Всю его клоуняшность сдувает, как ветром. Он хватается за крышку стола, потому что у него подкашиваются его ещё непослушные после переломов ноги.
- Это ведь твоя работа? - тихо говорю я, наклоняясь к нему. - Ты внушил. Он поверил. Ружьё выстрелило. Он умер. Вскрытие, конечно, покажет естественную причину. Ловко у тебя получилось.
- Господи, Хаус! Это не я!
- Брось. Вся больница знает, как ты его ненавидел. Сначала — в психушку, а не вышло — в морг. Красиво...
- Да это же не я! Он сам! Я не хотел! - в глубине его зрачков толчками нарастает паника.
- Чего ты не хотел? - надвигаюсь я. - Психопрограммирование — это не забава. Не виляй, чокнутый ревнивый недомерок! Я всё знаю. Это ты ему устроил. Из-за Блавски. Хотелось показать свою крутость, да? Ты её показал.
- Да не было никакого психопрограммирования! - почти кричит он, стараясь отстраниться от моей дышащей злобой физиономии. - Я ничего ему не делал!
Он уже паникует во весь рост. Суетливые движения рук, сжимает кулаки, сердце колотится так, что я на расстоянии слышу.
- Будешь отпираться? - рычу я. - Ну, с этим ты опоздал!
Он мотает головой. Глаза лезут из орбит. Давится словами:
- Хаус, я клянусь! Это не я! Я не знаю, почему он вбил себе в голову! Я не делал этого! Вообще с ним не разговаривал! Я не думал...Что же мне делать, Хаус?!
- А что ты теперь сделаешь? Ты теперь уже ничего не сделаешь. Надо было думать раньше, когда ты забавлялся его страхом! Когда сводил его с ума!
- Да это не я!!!
- Почему ты не объяснил Блавски? Чейзу? Почему не поговорил с ним сам? Тебя ведь спрашивали...
- О, господи! Да просто со зла! Они меня заподозрили, меня выбесило. Блавски поверила, она стала бояться меня. Я же не думал, что может так получиться! А ведь я же... для неё... Она для меня... - тут он осекается и замирает неподвижно, глядя куда-то за мою спину неподвижными остановившимися глазами. А там в дверях торчит Ди. Эй. Уилсон, доктор медицины, собственной персоной и спрашивает, не видел ли кто из нас Чейза.
- Ты невовремя, - говорю я досадливо. - Я тут было хотел...
Но договорить не успеваю, потому что Корвин — насмешливый, язвительный, безжалостный Корвин, великий гипнотизёр и психопрограммист, хирург экстра-класса - вдруг, задрожав с головы до ног всем своим маленьким изломанным телом, закрывает   детскими, но не по-детски сильными и цепкими ладошками лицо и буквально заходится в  захлёбывающемся, безудержном плаче.
- Что тут у вас произошло? - обалдело спрашивает Уилсон. - Что ты ему сделал?
- Сказал, что ты умер. Видишь, как он расстроился, что ты ещё живой.
- С... сука, - всхлипывает Корвин. - Спра... вился... сво... лочь...
- Зачем? - продолжает недоумевать Уилсон.
- Так... надо было прояснить один вопрос.
- Вот такой ценой?
- Да, он того стоил. Пойдём, оставим его одного — один он скорее успокоится.
Уцепив за рукав, вытягиваю его из ординаторской в коридор.
- Тебе зачем Чейз нужен был?
- Марта звала. Успеется, - отмахивается, а сам подступает. - Что ты Корвину сделал?
- Я же сказал. Сказал ему, что ты умер.
- Зачем?
- Психологический ход. Надо было выяснить кое-что.
- Что? - нажимает по полной, чуть не за грудки меня берёт.
Тяжело обречённо вздыхаю и — делать нечего — вкратце пересказываю ему разговор с Блавски. Вот тут он раскрывает рот, и лицо у него становится — слов не подберу. Да и у самого у него, похоже с этим туго, со словами. Выдыхает только:
- Хаус... ты... ну, ты...
- Только по лицу не бей, - говорю.
- Тебя? Господи, надо бы... Ты о Корвине подумал?
- Нет, - говорю. - Только о тебе. Обо всех думать мне думалки не хватит. А Корвин не такая размазня — очухается.
- Не размазня с крыши прыгать бы не стала.
- Он тебя с неё спихнуть хотел вообще-то.
- Много ты понимаешь!
- Я одно понимаю: хочешь жить без геморроя - меньше разбрасывай свои сопливые откровения.
- Но это я разбрасывал откровения. Корвин-то при чём?
- Корвин воспользовался моментом. Понял, в чём его подозревают, и темнил , наслаждаясь недоразумением. И ему было плевать на тебя. Потому и испугался, и запаниковал, что допускал, в принципе, такой исход. Какого чёрта мне теперь его щадить? Он тебя щадил? Может, он свою возлюбленную Блавски щадил?
- Даже если и нет... - Уилсон как-то сразу сбавляет обороты, опускает голову, но упрямо продолжает. - Даже если и нет, так нельзя... с ним. Это жестоко. Он мог воспользоваться — да. Он страстный, раздражённый, циничный, злой... как и ты. Но не жестокий. И ты не жестокий. Поэтому ты не должен...
- Поэтому ты мне будешь сейчас проповеди читать, святой Джеймс, мать твою,Уилсон? Вот где настоящая жестокость: заставить меня выслушивать всю эту чушь.
- Обвинить в смерти — жестоко, - не отстаёт он.
- О`кей. Иди, извинись за меня. Сам я, во всяком случае, не пойду.
- Уже то, что ты об этом подумал — хорошо.
В этот момент из приоткрывшейся двери выглядывает злая зарёванная мордочка Корвина:
- Лучше подумай, кому ты протрепался о своей половой несостоятельности и своих ночных кошмарах, мудило. Кто-то хорошо сыграл на твоём словесном недержании. Там и ищи. И плевать мне, жив ты или мёртв. Слышишь, Уилсон? Плевать! Да всем плевать, понял?Тебе даже самому плевать. На прошлой неделе где ты был вместо сканирования? Ещё реже заходи проверяться — никто и не заметит, как ты по правде сдохнешь, недоносок!
- Ох, и правда, я же был записан... Из головы вылетело, - смущённо оправдывается Уилсон, разводя руками. - Сегодня вечером приду.
- Свободно можешь не приходить. Тем более, что сканер не занят только с половины седьмого до семи.
- Я приду в половине седьмого.
- «Приду в половине седьмого», - передразнивает противным голосом Корвин. - Вот уж недоразумение, честное слово! И такая женщина любит такое недоразумение!

Примерно через час, когда я в кабинете изображаю заполнение медицинской документации, а на самом деле пытаюсь освоить объёмный рисунок, приняв за модель таблетку викодина, положенную перед собой на лист бумаги, ко мне врывается возбуждённая Венди.
- Доктор Хаус, унас ЧП!
- Докладывайте Уилсону — он у нас главный — я-то при чём?
- Не могу, доктор Уилсон сам в нём участвует.
- То есть?
- Они с доктором Лейдингом подрались в коридоре перед приёмной. Их разнимают. Но там только Блавски и Кэмерон. Идите — вас скорее послушают.
Ух ты!
Пока я со своей хромотой и тростью добираюсь, события успевают продвинуться. Уилсона держат за руки Чейз, охранник снизу и Блавски, Лейдинга — Кэмерон, охранник сверху и Вуд. Оба вырываются. Кроме них присутствуют Корвин, Рагмара и Буллит. У Лейдинга разбиты губы, из носу капает на хирургическую пижаму, оставляя красные кляксы. Уилсон белее парадной скатерти, кашляет. На губах тоже кровь. Цирк!
- Уилсон, дурак, ты — главврач, с ума свихнулся, что ли? - пыхтит Чейз, прилагая все силы к удержанию «главврача» от эскалации насилия.
Блавски молчит, вцепившись Уилсону в левое запястье обеими руками, вижу, что глаза её залиты слезами. Охранник, нежно обхватив его за талию, пытается оттянуть назад.
Кэмерон дёргает Лейдинга за плечо и повторяет, как заведённая:
- А ну, перестань! Слышишь? Перестань!
Охранник удерживает Лейдинга за плечи, Вуд - за руки. Но тот всё ещё порывается пинаться.
- Даю обоим десять секунда на то, чтобы опомниться,- говорю громко. - После этого каждому насильно будет введён пропофол и вызвана полиция. Время пошло.
Пыхтение и возня замирают. Ещё несколько секунд добровольные секьюрити  удерживают бойцов, после чего медленно выпускают. Уилсон садится на корточки, прислоняется к стене и всё ещё кашляет.
- Если кровит из лёгких, - говорю Уилсону, - то ты — труп, - и Лейдингу: - А ты — зэк. Вуд, уведи его в ординаторскую онкологии, остановите кровь, осмотрите нос, нет ли перелома. Чейз, Уилсона — в ОРИТ, искать источник кровотечения. Я сейчас подойду.
Выискиваю глазами наиболее адекватного и информированного свидетеля —  прихватываю за локоть Кэмерон:
- Ты с начала видела? Иди-ка сюда.
Затаскиваю в приёмную, зажимаю в угол.
- Рассказывай.
- Я была на лестнице — поднималась из амбулатории. Увидела, что возле приёмной стоят Лейдинг и Блавски и ссорятся. Мне не хотелось, чтобы они меня заметили, поэтому я остановилась на площадке и не стала подходить. Они меня там не видели — продолжали разговаривать на повышенных тонах.
- О чём?
- Я не поняла. Вроде Лейдинг ей что-то плохое сделал. Она говорила: «Меня тобой навсегда, что ли, Бог наказал?». В это время Уилсон вышел из аппаратной. Он их тоже услышал. Мне показалось, он... ну, его как будто задел их разговор — он передумал идти, куда собирался, и вместо этого пошёл к ним с перекошенным лицом. В это время Лейдинг как раз засмеялся, но совсем невесело, и сказал гадость.
- Какую именно гадость? Да не красней ты, как школьница — я должен знать, за какие гадости главврачи ломают носы подчинённым — хотя бы в целях собственной безопасности  - вдруг тоже что сболтну не вовремя.
- Такое вы вряд ли просто так сболтнёте. Он сказал: «Нет, это тебе-то выбирать с кем пороться? Ни одной здоровой бабы — одно гнильё бесполое: что ни роды — то урод. Правильно вас пачками кастрируют». Уилсон уже был рядом, после этих слов он его схватил за плечо, развернул к себе и ударил в лицо кулаком. Не очень сильно, как будто сам от себя не ждал, что ударит. Лейдинг вроде как отшатнулся, а потом сам схватил его за грудки. Ну, они сцепились. Блавски закричала, чтобы звали охрану. Я подбежала, стала хватать за руки Лейдинга. Потом из пультовой выскочил Буллит, стал звонить, а Венди побежала вас звать. Ну, и из ОРИТ прибежали Чейз и Корвин, а Рагмара и Вуд уже после, вместе с охраной.
- Подожди. Ты говоришь, что Лейдинг схватил его за грудки. А ударил? Удар ты видела?
- Да. Он его два раза ударил — в солярный узел, сбил дыхание, а потом вот так, сбоку, локтем.
- Ясно, - говорю. - Ещё нам этой всей истории не хватало, когда по больнице рыщет в поисках компромата доктор Смит. Теперь хоть молчи о ней, хоть ори — так и так плохо. Боюсь, что им обоим предстоит дисциплинарная комиссия, и чем всё закончится для Уилсона — бог весть. Ладно. Я — в ОРИТ.

В ОРИТ — в манипуляционной, которую здесь называют «шейкер», за то, что в ней не выполняются инъекции, а только приготавливаются для них смеси.- Чейз осматривает Уилсона с помощью ларингоскопа, пренебрегая правилами техники безопасности. Здесь же на кушетке, болтая короткими ножками, сидит Корвин и целенаправленно расковыривает небрежно заделанный край дерматина
- Почему без перчаток? - спрашиваю Чейза. - Бешенство заразно. И что какой унылый? Боишься, что это твоё кривое рукоделие в бронх подкравливает?
- Нет, я вижу источник, - говорит Чейз. - Нёбная дужка кровит. А дальше слизистая нависает... Помните, Хаус, у нас мальчишка был?
Я понимаю, о чём он, и внезапно меня прошибает холодный пот, как законченного неврастеника перед визитом к стоматологу.
Уилсон, которому, казалось, бледнеть уже некуда, умудряется совсем выцвести, как восковой.
Корвин с интересом погдядывает на него, продолжая ковырять клеёнку.
Протягиваю руку пригоршней, сжав пальцы, как будто он - кошка, и я собираюсь чесать ему под подбородком. Уилсон, дёрнувшись, делает попытку отстраниться.
- Н-ну?! - грозно прирявкиваю я.
Начинаю тоже, как настоящий неврастеник, боящийся истины, издалека: околоушные, подчелюстные, шейные, над- и подключичные, в какой-то момент вздрагиваю, как от электрического тока, и даже Корвин успевает, быстро сощурившись, вопросительно дёрнуть подбородком, но тут же, слава богу, вспоминаю: падение с мотоцикла, сломанная ключица.
- Нет, это ерунда. Не то... Уилсон, тебе нигде не больно?
- Конечно, ему больно, - фыркает Корвин вместо него. - Скажешь тоже! Лейдинг ему  локтем вот сюда врезал - как же не будет больно? И с каких пор ты начал спрашивать больных — просто ткни посильнее и посмотри, как реагирует — делов-то!
- А кости? Ноги? Вот тут? - не слушая ворчания карлика, дотрагиваюсь до гребня  подвздошной кости — Уилсон прыскает от щекотки, дёргается.
- Смешно ему, - так же брюзгливо комментирует Корвин. - Позвоночник?
- Я - в порядке,- неуверенно уверяет Уилсон.
- Я возьму биопсию из-за дужки,- говорит Чейз, беря в руку балончик с аэрозолем. - Пройду через эту складку толстой иглой — если там что-то есть, оно попадётся. Давай, Джеймс. Открывай. Тихо-тихо, не давись — дыши носом.
- Всё-таки ты идиот, - говорит с удовольствием Корвин, качая головой, пока Уилсон, морщась, пытается проглотить анестетик. - А если бы он тебя в грудь ударил? Там у тебя такое рукоделие — даже не шитьё, а штопка. Ты — брык, и — всё, конец. В чью пользу сальдо? Нельзя же быть таким идиотом!
- Да я не думал затевать драку, - оправдывается Уилсон - Как-то само...
- «Само», - передразнивает Корвин. - У человека с мозгами не должно получаться «само».
Уилсон на это не отвечает, потому что Чейз снова берёт его за подбородок, понуждая открыть рот, и входит пункционной иглой. Движения его чёткие, экономные, профессиональные — и когда это он успел стать таким, что на него приятно смотреть, если он за работой?
- Есть. Кир, подай стекло из ящика. - он выжимает материал на стекло. - Отнесу Куки?
- Подожди, - сипит Уилсон. - Я сам взгляну. Зафиксируй.
- Без окраски?
- Брось. Я же не студент, - из-за анестетика ему трудно глотать слюну, трудно говорить, поэтому в качестве последнего аргумента просто протягивает руку и требовательно и сердито щёлкает пальцами.
- Ну, подожди, я зафиксирую...
И явижу, что Корвин уже вытащил из ящика спички и горелку и зажёг проспиртованный фитилёк.
Мне нравится запах горящего спирта — кабинет биологии в школе, лаборатория в университете, первые годы работы, когда я сам, приплясывая от нетерпения, торчал за спиной лаборантки, порываясь не то заглянуть в микроскоп, не то ухватить её за грудь. Когда в моей жизни появился Уилсон, эта грудь стала ещё и предметом дружеского трёпа — мы сравнивали впечатление.
Чейз проносит стекло через огонь — раз, другой и третий, фиксируя материал.
- Ну, хорошо, - говорит вдруг Корвин. - Вот допустим, что ты сейчас посмотришь — и увидишь то, чего боишься. Что будешь делать? Химию? Лучевую? Операцию?
- Ничего не буду делать. Жить...
- А если увидишь, что всё в порядке, пойдёшь застрелишься?
- С чего бы?
- То есть, тоже будешь жить? А тогда зачем смотреть? Что это тебе даст?
- Хочу знать, - Уилсон отвечает сумрачно и коротко.
- Ты — мазохист, - мягко, почти ласково, говорит Корвин. - Может, ты и Лейдинга двинул именно в надежде получить в ответ? Ты бы валялся у приёмной, истекая кровью, тебе бы сочувствовали, тебя бы жалели, плакали бы над тобой...
Глаза Уилсона широко раскрываются, в них зажигается какой-то странный потусторонний свет:
- Мне? - переспрашивает он. - Меня? Надо мной? - и, вдруг угаснув, тихо смеётся, опустив голову и скептически покачивая ею из стороны в сторону.
- Готово, - удручённо вмешивается Чейз. - Смотри.
Микроскоп стоит на столике у окна. Уилсон встаёт и, забрав стекло у Чейза, аккуратно пристраивает его на предметный столик. Меняет наклон зеркала, подстраивая свет, прильнув глазом к окуляру, наводит резкость — спокойно, размеренно, очень сосредоточенно. Картина: «врач-онколог за работой».
- Аутовивисекция, - комментирует Корвин. - Редкое зрелище.
Я смотрю на всё это, и мне на плечи вдруг наваливается такая усталость,что, кажется, так бы сейчас и заснул стоя. Тихо, одними губами, почти без выражения, я говорю Корвину:
- Продолжай зубоскалить, недомерок — когда ты выберешь лимит, я тебя задушу.
Уилсон, вопреки моим надеждам, услышавший этот шёпот, поднимает голову от окуляра и смотрит мне в глаза — очень пристально.
- Хаус, всё хорошо, - говорит он таким странным тоном, каким, наверное, принято успокаивать не слишком маленьких, но всё ещё очень неопытных и неуравновешенных детей. - Я не вижу атипии — простой отёк, кровоизлияние. Надо кровь сдать на свёртываемость...
У меня слабеют ноги, и я сажусь на стол. Хочется остаться одному и просто сидеть и тупо пялиться в стену — кажется, это я превысил лимит ответной реакции на события окружающего мира.
- Сорвалось? - хмыкает Корвин. - Сценарий оказался слабоват для настоящего ангста?
Никто не успевает ему ответить — в перевязочсную, держа перед собой, как щит, мобильник, входит Венди:
- Доктор Кадди, - но когда я привычно протягиваю руку, отводит телефон в сторону и передаёт Уилсону. - Вас.
- Ах, да, точно, - говорю, - забыл, кто теперь тут настоящий начальник...

УИЛСОН.

- Надеюсь, ты не собираешься скрывать факт драки? Имей в виду, Смит уже знает.
- Мне безразлично, - говорю.
Хотя не совсем безразлично — шевелится робкий интерес: кто ей донёс?
- Тебе не может быть безразлично. Ты пока ещё главврач, и ты ударил подчинённого.
- Я знаю.
- Тебя ждёт дисциплинарная комиссия.
- Я знаю.
- И что ты об этом думаешь?
- Ничего.
- Ты как-то странно разговариваешь. Ты в порядке?
- Да. Это просто анестетик.
- Какой анестетик?
- Чейз взял у меня биопсию из слизистой глотки.
- Зачем?
- Ему показалось, что там может быть метастаз.
- Джеймс!
- Но там всё чисто. Ложная тревога.
- Уилсон... ты в порядке?
- Да.
- Дисциплинарная комиссия в пятницу на нашей базе. Готовься, что будешь говорить.
-Почему на вашей?
- Уилсон, очнись, ты, как будто, проснуться не можешь. Мы — учебный госпиталь, в том числе и постдипломного образования. Вы все перелицензируетесь на нашей базе. Дисциплинарная комиссия тоже всегда формируется здесь. И для вас, и для Мёрси, и даже для Центральной. Трансплантационная комиссия заседает здесь же. Ты забыл?
- Ах, да, точно. Действительно, забыл.
- Ты, правда, в порядке?
- Конечно.
- Не помню,чтобы ты раньше так легкомысленно относился к заседанию дисциплинарной комиссии. Это не просмотр порно на рабочем месте, не систематические опоздания — это драка: ты подчинённого избил.
- Я знаю.
- А если ещё всплывёт, что ты лечился в психиатрии...
- Ты звонишь напугать меня? - перебиваю. - Я не напугаюсь, не трудись.
- Я звоню, - обиженно — и отчётливо — втолковывает она, - чтобы ты продумал линию обороны. Подключи Хауса, Блавски. У тебя могут быть крупные неприятности, если тебе не удастся найти убедительные аргументы в пользу неизбежности избиения доктора Лейдинга.
- Неприятности? Тюрьма? Казнь?
- Дай уже трубку Хаусу! - не выдерживает она. - Он рядом?
Молча протягиваю ему телефон. Таким образом, то, что говорит Кадди слышать я перестаю, а слышу только реплики Хауса — половина диалога, как половина фигурки в детской книжке для раскрашивания, по которой следует дорисовать вторую половину.:
- Да что ты говоришь! Первый раз слышу... А о чём я должен волноваться?... Можно, я как-нибудь в свободное время об этом поволнуюсь?... Нет, он в порядке... Нет, я этого не сделаю... Мне всё равно — это вопросы твоей собственной паранойи... Пока ещё это — моя больница, и я буду решать, кто и чем здесь наделён... Кого заставить? Меня заставить? Сколько угодно — любопытно будет посмотреть на этот цирк... Что? Из-за разбитого носа?... Кому поперёк горла? Тебе поперёк горла?... А кому?... А при чём тут я вообще?... Когда? Сегодня?... Ну, нет, сегодня не получится — мне тут ещё одну жизнь спасти надо... Догадливая... Нет, это здесь не при чём... Отлично, продолжай мучиться... Всё, пока!
Он раздражённо обрывает связь и возвращает телефон мне, хотя он не мой, а Венди. Мне хочется поговорить с ним о произошедшем, об этой драке, из-за которой могут быть неприятности не только у меня, но и у него, о разговоре с Кадди, но не при Корвине и Чейзе.
- Который час? - вместо этого спрашиваю я. - Я сейчас должен пункцию Марте... чтобы ей успеть на сканер.
- Давай я сделаю, - неожиданно предлагает Корвин. - Я сделаю, а Чейз подержит — ты своими трясущимися руками ей весь спинной мозг расковыряешь.
Украдкой смотрю на свои пальцы — действительно, подрагивают. Странно, а мне казалось, что я спокоен.
- Правда? - говорю. - Это было бы очень кстати. Спасибо вам огромное.
Корвин морщит нос точно, как Хаус, и откликается теми же словами, с той же интонацией:
- Ой, перестань... Своей занудной благодарностью ты убиваешь на корню любой человеколюбивый порыв. Чейз, пошли.
Хаус склоняется над микроскопом, подкручивает винт под своё зрение и созерцает препарат молча и сосредоточенно. Я чувствую — задницей чувствую — что он злится и просто набирает нужный градиент давления, чтобы устроить мне хорошую взбучку. Это игры для новичков, насчёт того, что я якобы главный врач, а он — мой подчинённый. Тот, кто работает в больнице с первого дня открытия, прекрасно понимает, кто тут на самом деле  Главный Врач.
- У меня в кабинете есть бурбон, - неожиданно говорит он, не отводя взгляда от окуляра. - Знаю, что предпочитаешь виски, но тебе сейчас в твоём положении привередничать не приходится. Пошли?
На мгновение вдруг откуда-то из паха поднимается к горлу короткая удушливая волна паники: «А вдруг я что-то пропустил, а вдруг там, подобъективом, действительно...». Хаус читает мои сомнения, как раскрытую книгу:
- Забавная штука — страх. Ты бы возненавидел всякого, кто сказал бы, что я — лучший гистолог, чем ты, и правильно, кстати, сделал бы, потому что, как гистолог, ты на порядок лучше, но сейчас ты сам себе втюхиваешь эту кощунственную мысль, и тебе в голову не приходит посмеяться над её абсурдностью.
- Точно, - говорю. - Страх - это очень смешно. А рак — так вообще со смеху помрёшь.
- Ну, у тебя-то сейчас всё в порядке, - говорит он непривычно — а главное, неожиданно - мягко и успокаивающе. - Пойдём. Пойдём, надо поговорить, - встаёт и ковыляет к двери, а по дороге ещё треплет меня по плечу, жестом как бы увлекая за собой — что-то вроде: «очнись, пойдём» - и от его руки тепло и уверенность. Когда это успело случиться с нами? Когда он оказался «сверху», подмял и подчинил меня полностью? Как-то незаметно, исподволь. Но мне хорошо так. С ним. За ним. И ничуть не тягостно его превосходство, от которого я так опрометчиво берёг себя долгие годы. Как же всё переменилось! Неужели это мой рак сделал с нами такое? Или его больница? Он другой, совсем другой. Я другой. Всё вокруг стало другим. Но не чужим, а словно в калейдоскопе, когда те же стёклышки — другим узором. И я не могу до конца понять, плохо это или хорошо. Или и плохо, и хорошо...
- Уилсон, рот закрой — бабочка залетит. Ты идёшь или будешь торчать здесь, как гвоздь в подошве?
- Я иду, - говорю, спохватываясь, и мы перемещаемся в его кабинет, где он достаёт из ящика стола пузатую бутылку с коричневой жидкостью и две широкие мензурки вместо стаканов.
- Господи! Подарить тебе нормальные бокалы?
- Нет. Это для пущей романтики. Эй, сначала пей — не пытайся говорить одновременно с глотанием — поперхнёшься. Анестетик-то не отошёл ещё? Давай-давай... Выпил? Теперь слушаю. Выдай мне версию, почему физиономия коллеги тебе сегодня особенно напомнила боксёрскую грушу?
«Он заботится о вас?» - «Он говорит...» - «Кто же верит словам...» - «Да, он заботится обо мне».
-Хаус, он сказал...
- Я знаю, что он сказал. Кэмерон слила. Важнее, что ты будешь говорить на заседании «дисциплинарной комиссии». Вряд ли ты захочешь дословно повторить его слова. Поэтому придумай или версию-лайт или удачную брехню, которую не опровергнуть.
- А может, ничего и не надо говорить? Тот, кто слил про драку, сольёт и про психушку.
- Доказательств нет.
- Ну, с работы, пожалуй, не выгонят. А должность... Хаус, в самом деле, ну, какой из меня главврач! Это даже уже не смешно.
- Ну, да, это не смешно - мы договорились: смешно — это страх, а обхохочешься — это рак. Я запомнил.
-Да я серьёзно.
- Ты несерьёзно, - говорит он, повторно наполняя наши импровизированные бокалы. - Тебе нужно это место, и ты можешь на нём отлично работать. Но ты совсем не пытаешься сопротивляться, а я устал делать это за тебя. Мне надоело, понимаешь? Ты определись уже: хочешь жить или превратить своё пятилетнее, или сколько там повезёт, умирание в сериал вроде «Санта Барбары»?
- Хаус... - я же понимаю, что он нарочно накачивает меня бурбоном и подначивает нарочно, чтобы развязать мне язык, чтобы наверняка. Ну а что ж, почему бы нет - в конце концов, он — мой друг. С кем так и говорить, как не с другом.
- Хаус, я хочу. Хочу жить. Но у меня совсем нет на это сил — ни физических, ни душевных — никаких. Я полтора месяца простоял, глядя в стену — какого сопротивления ты от меня хочешь? Я — не ты, я не умею терпеть боль... Ты научился. Или это врождённый талант, и ты его с молоком матери впитал.
- Вряд ли. Я — искуственник.
Не выдерживаю — улыбаюсь.
- Ну, ладно, пусть с плацентарным кровотоком.
- Продолжай, - и толкает ко мне по столу снова наполненную мензурку. Если отличительная черта хорошего бурбона — запах жжёной пробки, то бурбон у Хауса просто отличный.
- Да нечего продолжать, - говорю. - Я хочу жить и работать хочу, но ты же видишь... у меня ни черта не выходит. Всё криво, всё смехотворно глупо, как будто я обречён на это вечное аутсайдерство до самой смерти... через пять лет. Обстоятельства, люди, события, даже вещи, даже чёртов эскалатор, который я сам проектировал — все как будто расписаны по ролям в этой идиотской пьесе...
- Ну-ка, покажи, кстати, что там тебе оставил на память эскалатор? Рёбра точно не сломаны? Давай! - перегнувшись через стол выдёргивает рубашку у меня из брюк и не выпускает — тянет к себе, чтобы я подошёл. - Красиво! Отпечаток движущейся лестницы на рёбрах - это пикантно. Здесь больно?
- Не трогай. Нет никаких переломов.
- А здесь? - продолжает он с садистическим удовольствие ощупывать мой синяк.
- Хаус, не надо — мне правда больно.
- Вот в этом ты весь. Будешь скулить вместо того, чтобы пойти на рассасывающую физиотерапию.
- Мне нельзя физиотерапию, и ты это знаешь.
- Зато анальгетики тебе можно.
- Я и так получаю. Чейз назначил.
- И насколько больно с ними?
- На тройку-четвёрку.
- А без них?
- Было где-то на семь.
- Разница в четыре балла — много. Значит, это не просто парацетамол. Что ты получаешь и почему не согласовал?
- Почему не согласовал? Я согласовал. Внёс в журнал изменений и исправлений на пульте. Там есть графа. Препарат входит в список «условно-нейтральных». Да Чейз и сам смотрел протокол...
- Почему ты лечишься у Чейза, а не у меня? - вдруг спрашивает он, глядя давяще и пытливо.
- Чейз — хирург. Ты — диагност. Диагностировать тут нечего.
- А если не врать?
Мне не хочется отвечать, но знаю, что он не отстанет, и неохотно скомкано признаюсь:
- Не знаю... Оставил тебя про запас... Ты же сам говоришь, что устал... Если совсем надоест, я... Просто не к кому будет больше...
Пальцы мои суетятся, заталкивая рубашку обратно, в брюки, под ремень.
Хаус молчит, сжав губы — о чём-то сосредоточенно думает. И вдруг поднимает голову — смотрит снова в упор, но совсем иначе — даже цвет глаз другой:
- Чудак, - говорит он тихо. - Я устал от твоих рефлексий, а не от тебя. От тебя я не устаю... самая жизнерадостная панда во всём бамбуковом лесу.
И снова не могу удержаться — фыркаю смехом. И мне даже вроде не так больно уже.
- Ну, ладно. Мне нужна эта должность, эта работа. А что делать-то? Я же, действительно, не могу повторять перед комиссией то, что он сказал Блавски. Во-первых, Блавски там тоже будет, а во-вторых...
- Ты же понимаешь, что это он спёр твой дневник, а потом подбросил его мне? Отсюда его академические знания твоих постельных страданий — ты сам ему козырей полные руки сдал. Вообще-то, я даже зауважал его за такую многоходовку. Только не мог понять, зачем он цеказэшников — читай фэбээровцевовцев — подключил. А теперь и это понял. Блавски, как главврача, он из игры вынес, тебя вынес, меня, считай, тоже вынес. А направление у нас какое? Онкологическое. И ближайший претендент на трон у нас, соответственно, кто?
- Ну, ты же не хочешь, чтобы я всё это комиссии рассказал?
- Никто не хочет. Хотя... видимо, кто-то всё-таки хочет. Тот, кто слил драку. Тот, кто был там. В дневник ты её подробности записать, надеюсь, ещё не успел — Кадди позвонила практически сразу. Значит, кто-то из прямых очевидцев. Кто?
- Сам Лейдинг. Если подать историю должным образом, проскочит за потерпевшего.
- Лейдингу заклеивали пластырем губы в ординаторской. И делал это Вуд. Друг при друге они звонить и ябедничать не стали бы. Сойдёт за алиби, как думаешь?
- А кто ещё мог? Буллит?
- Ему удобнее и проще. Он один в пультовой. С другой стороны, зачем ему? Законопослушием он не отличается, Лейдинга недолюбливает, к тебе, напротив, хорошо относится.
- Ладно, согласен. А кто отличается законопослушием? Кэмерон? Венди? Чейз? Корвин?
- Чейз и Корвин были с тобой, Кэмерон — со мной. Послушай, а Блавски?
- Что? - пугаюсь я. - Нет-нет... Что ты! Нет!
- Но тогда у нас не остаётся кандидатов.
- Венди?
- Венди тайно в тебя влюблена.
- Зато болтушка. Хаус, стоп! А охрана?
- Охрана?
- Ну да. Охрана. Здоровые парни, которых ты нанял, не глядя, после нападения сумасшедшей. Что, если среди них чей-то засланец?
- Чей? Министерства? ЦКЗ? ФБР? Кадди?
- Ну... не знаю. По всякому может быть...
- Может, - кивает он, задумавшись на миг.
- И лучше бы, если бы это было так. Хаус... а если я просто скажу, что он оскорбил близкого мне человека, но я не могу вдаваться в подробности?
- Детский лепет. Не прокатит. Думай ещё.
- Ладно, подумаю... Ну, что ты смотришь? Я подумаю. Мне нужна эта работа. Я хочу жить и хочу быть главврачом в твоей больнице. И самой жизнерадостной пандой во всём бамбуковом лесу. Время до разбора ещё есть - не меньше суток впереди... А вот у Марты до приговора времени может оказаться меньше. Как думаешь, они уже сделали пункцию? Её можно брать на сканирование?
- Пойдём. А потом я ещё тебя в аппарат затолкаю.

Пункцию они, действительно, уже сделали, но образец ещё у Куки.
- Ликвор был чистый, - Чейз одновременно и сообщает нам информацию, и успокаивает Марту — тоном, глазами. - Прозрачный, без примесей, вытекал под нормальным давлением. Сейчас, через пару минут, позвоню в архив. В анализе крови формула тоже выправляется.
- Ну, вот и отлично. Поехали на сканирование пока. Ты как себя чувствуешь, нормально? - обращаюсь я к Марте.
- А ты? - улыбается она. - Я уже всё знаю. И я на твоей стороне. Иногда слов просто не хватает для доходчивого донесения своей мысли. Например о том, что сеять раздор во врачебном коллективе, работающем, как команда, плохо, наушничать — плохо, оскорблять людей, бить их в болевые точки — плохо. Ты — главный врач, а главный врач не может позволять одному своему сотруднику делать атмосферу невыносимой для нескольких других, и если удар по лицу-единственный способ воздействия, то он тоже годится, потому что здесь любая цена не слишком велика.
- Ну? - Хаус с победоносным видом пихает меня локтем. - Вот тебе готовая речь — надеюсь, ты конспектировал?
- Я запомнил.
- Какая речь? - настораживается Марта. - Тебя вызвали на разбор?
-А говоришь «всё знаю», - поддразнивает Хаус.
- Почему так быстро? Откуда узнали? Кто-то позвонил? Из наших? Кто?
- Понятно, что кто-то им позвонил, но кто, мы не знаем. Неважно. Обойдётся. Лучше скажи, после антибиотиков есть какие-то изменения?
- Не пойму. Вроде слабость меньше. А может, это субъективно.
У Чейза в этот миг звонит телефон, он немного нервно откидывает крышку, говорит «да»,слушает и расплывается в улыбке:
- Это Кир. Атипии в ликворе нет. А лимфоцитарный плеоцитоз — есть.
- Хорошо. Но всё-таки сканирование надо. Садись в кресло, Марта.поедем.
- Да зачем мне кресло, - протестует она. - Я хожу. Пойдём пешком.
- Ладно, пойдём пешком, только не торопись.
- Зачем пешком? - удивляется Чейз. - Я же здесь, - и подхватывает её на руки. Плотненькую, как булочка, и совсем не лёгкую Марту он подхватывает легко, как ребёнка, и видно, что готов нести её так, куда угодно, и это почему-то выглядит так естественно, что у меня возникает желание сфотографировать их — хоть на телефон — а потом показать... Кэмерон? Бедная Кэмерон! Ну, вот почему мир так устроен, что чьё-то счастье обязательно должно оплачиваться чьим-то несчастьем?
- Боб, тебе тяжело! Поставь меня! - протестует Марта. - Ну, хорошо, я поеду в кресле, если ты так боишься, хотя чего ты боишься, не знаю. Шов уже давно зажил - мне не больно.
- То, что шов зажил, это хорошо-о, - мурлычет ей в ухо Чейз, - это о-очень, о-очень хорошо-о...
Он так это поёт, растягивая слова, что у меня внизу живота что-то поджимается — совсем даже не неприятно, и я невольно чуть задерживаю дыхание.
- Надо всё-таки Кадди позвонить, - вслух задумывается Хаус — похоже, и его проняло. - Спросить, на какое время планируется разбор, - поспешно озвучивает он наспех придуманную отмазку, перехватив мой взгляд. - А ты что подумал?
В сканерной всегда немного холодно — так полагается для правильной работы аппарата, но пациентам некомфортно, и меня, например, стоит лечь на стол, сразу схватывает дрожь. Но сейчас на столе Марта, а я в пультовой, и на экране загружается картинка в реальном времени.
У меня хороший глаз — я отчётливо вижу, что инфильтраты, хоть и не ухудшились, сделались как бы «суше», воспалительная реакция вокруг них стихает, и контур становится виден отчётливо. Да и интенсивность изменилась. Они явно реагируют на пенициллин. Хаус и Чейз налегли на меня с двух сторон, щекотно и влажно дышат в уши, переговариваясь:
- Вот здесь — смотрите.
- Уилсон, дай старую картинку параллельно. Ну?
- Отчётливо.
- Подведи линейку так же. Ну, и сколько.
- Минус три.
- Не достоверно.
-Так суток не прошло. А где плюс три хоть недостоверно?
- Три в любом случае недостоверно.
- Если несколько по минус три, это уже достоверно.
- Ну конечно! Будешь ты меня ещё тут статистической оценке исследований учить!
Я нажимаю кнопку переговорника:
- У тебя всё хорошо, малыш. Инфильтраты реагируют на лечение — значит, это не метастазы, а боррелиоз. Нужно продолжать пенициллин.
- Малыш? - как громом поражённый переспрашивает Чейз, и только тогда я понимаю, какого дурака свалял.
- Точно, это — доказательство, - тут же подхватывает Хаус. - Я тоже зову так Кадди, как только у меня встаёт. А ты, наверное, Кэмерон, да?
Я едва успеваю хлопнуть по кнопке, чтобы отключить микрофон.
- Господи! Перестаньте! Я... я не знаю, почему я её так назвал. Это впервые. Ты сейчас подумаешь чёрт-те-что, Чейз, и я опять буду идиотом выглядеть с любой стороны, но мы... я просто... просто...
Хаус вдруг с силой сжимает мне пальцами плечо, понуждая замолчать, а Чейзу говорит обо мне в третьем лице - неожиданно серьёзно и спокойно:
- Он просто нередко чувствует себя чудовищно одиноким, потому что ему за пятьдесят, потому что жить осталось два понедельника, семьи не вышло, его лучший друг — хреновый эмпат, а твоя жена — едва ли ни единственный человек, проявляющий искренний интерес к тому, что происходит у него в душе. Так что сексом между ними даже и не пахнет — скорее уж, это стриптиз, но ты успокойся, потому что у шеста не Марта.
Я чувствую, как кровь приливает к моему лицу — даже ушам делается горячо. Чейз вперяет в меня испытующий и, вместе с тем, сочувственный взгляд и даже рот у него приоткрыт.
- Перестань, - болезненно морщусь я, но Хаус упрямо качает головой:
- Я ни слова неправды не сказал. Скажи, что я солгал. Ну? Скажи. Я солгал?
- Ты не солгал, - с трудом выдавливаю из себя.
Чейз — умница, Чейз с классическим равнодушием пожимает плечами:
- Ну... это нормально... чувствовать себя свободно и говорить без стеснения с тем, с кем дружишь. Почему нет? Так все поступают. Просто я не знал, что вы — друзья. Марта как-то не говорила...
- Может, мы достанем её уже из ящика,- предлагает Хаус. - Она, наверное, замёрзла. Продолжайте пенициллин — будем надеяться,что это её вылечит... Уилсон, твоя очередь, полезай.
- А может быть...
- Давай-давай. Знание — сила, незнание — слабость. Вперёд.
Пока Чейз отводит в палату Марту, я занимаю её место и несколько минут лежу спокойно, после чего у меня появляется и начинает сосать тревожный червячок: почему так долго? Что он там делает?
- Хаус! - окликаю я, но вспоминаю, что сам отключил переговорное устройство, и он не может меня услышать.
Что происходит? Индикатор показывает, что сканер включен. У меня нет часов — я оставил их в пультовой, но я чувствую, что чертовски долго. Или мне кажется? Нет, не кажется...Что там такое, чёрт побери!
- Хаус! - ору уже во весь голос. Проблема в том, что самостоятельно выбраться из сканера не так-то просто — туда увлекает подвижная платформа, управляемая снаружи, и места повернуться практически нет. Я ударяю кулаком по кожуху, и он отзывается гулко — кто бы ни был в аппаратной, он не может, просто не может не услышать, что что-то не так. Но индикатор по-прежнему мирно горит, показывая, что я нахожусь под жёстким излучением недопустимо долго, а щелчка переговорника я не слышу. Вообще ничего не слышу.
- Хаус, мать твою!!! Ты там жив?!!
Ничего. Господи, что с ним? Надо всё-таки выбираться, если я не хочу светиться по ночам. Кое как, извиваясь ужом, дотягиваюсь, наконец, до управления платформы. Дальше проще — скатываюсь со стола, бросаюсь в пультовую... Хаус спит.
Все бурлящие восклицания и вопросы замирают у меня на кончике языка, а протянутая рука зависает. Он спит крепко и спокойно, положив голову на сложенные руки, ровно сопит, и рот расслабленно приоткрылся. Безмятежный, как ребёнок и, как ребёнок же, беззащитный в этом внезапно подкравшемся и накрывшим в одно мгновение сне. Я отключаю сканер, осторожно протягиваю руку поверх его руки к клавиатуре. Даже не знаю, шла ли запись, успел ли он включить настройки прежде, чем отключился сам. Просматриваю картинку. Да, есть. Ух, ты! Ну и красота же у меня в средостении! Словно сумасшедший художник набрал на кисть белой краски и давай малякать туда-сюда. Рубцы, швы, кальцификаты в узлах, трахея смещена — как я ещё дышу с такой красотой! Ладно, ерунда — главное, чтобы не появилось ничего нового, ничего пугающего, вгрызающегося неровно из ткани в ткань, бугрящегося контурами разрастания, окружённого туманом воспалительной инфильтрации. Внимательно просматриваю запрограммированные срезы — да нет, если бы что-то было, я бы заметил. Успокоившись на этот счёт, выключая экран, пододвигаю себе ногой второй табурет, сажусь и, подперев кулаком подбородок, смотрю на спящего Хауса. Играю сам с собой в давнюю игру — пытаюсь представить его ребёнком или хоть подростком — когда он спит, как сейчас, или задумчиво улыбается, думая, что его никто не видит, какой-то своей неожиданно позитивной мысли, это уже не кажется совсем уж невозможным. Вдруг вспоминаю, как он признался мне, что его детское прозвище было Шуруп. Ничего себе, кстати - уж лучше, чем Сумчатый Кролик (marsupial rabbit), сократившийся постепенно до Марсика. Всё-таки есть, видимо, во мне что-то, вызывающее ассоциации с экзотическим животным миром.
Кошусь на часы, лежащие на столе — ого, уже восемь. Неудивительно, что его вырубило - за последние трое суток он и шести часов не спал. Жалко будить. Но не в пультовой же оставаться.
Протягиваю руку, большим пальцем провожу по щеке — там, где нет щетины, кожа у него нежная, тонкая.
- Хаус, проснись... Ха-аус... - наматываю на палец кудрявую прядь, тихонько тяну, потом слабо, небольно начинаю подёргивать. - Хаус, проснись, здесь жёстко, холодно, пойдём домой спать.
Наконец, добиваюсь своего. Он стонет, глубоко вздыхает и вдруг вскидывается ,как встрёпанный:
- Ты... я же тебя...
- Точно, - говорю. - Ты забыл меня в сканере и преспокойно дрыхнешь здесь. Я уже радиоактивен, как сто русских Чернобылей и ещё десяток японских Фукусим... Пойдём. Я посмотрел кино — всё чисто.
- Уилсон, я...
- Ты умираешь от усталости, Хаус. Пойдём домой, пойдём ужинать и спать. Даже я уже хочу спать. Пойдём. Вот твои таблетки, вот твоя трость. В твоей больнице всё в порядке, всё уже под контролем, по крайней мере, до завтра, и ты пойдёшь сейчас отсыпаться. Идём?

Никакого «ужинать» у него не получается, даже до спальни добраться не получается. Когда я, включив чайник, возвращаюсь в комнату, он спит на диване — полулёжа, боком, оставив ноги на полу, словно упал, подстреленный, да так и остался.
Наклоняюсь, снимаю с него кроссовки. Он протестующе мычит, рука привычной защитой тянется к правому бедру.
- Не бойся, не бойся - я осторожно...
Доверчиво расслабляется, позволяя разуть и расстегнуть пояс. Стараясь, как и обещал, не сделать больно, затаскиваю его на диван целиком, подсовываю под голову подушку, пытаюсь раздеть, насколько могу, потому что шесть часов без одежды — это восемь, а то и девять часов одетым. Он невнятно что-то бормочет во сне и бестолково, раскоординированно пытается участвовать в процессе — ему же надо всё контролировать, даже когда он вообще не в состоянии это делать. В итоге джинсы стянуть удаётся, рубашку снять — нет, просто расстёгиваю все пуговицы и, притушив свет, оставляю его в покое. Затем пью чай и ужинаю в одиночестве, но при этом поглядывая на спящего Хауса, лоб которого во сне сразу покрывается мелкой испариной — так вымотался, что вегетатику клинит - и думаю над своим выступлением на дисциплинарной комиссии. И чем больше думаю, тем хуже делаюсь, как человек — я это прямо-таки чувствую. Наконец, окончательно озлобившись, оставляю стакан со сладким чаем и несколько печений на журнальном столике и иду спать. И засыпаю сразу и крепко, словно никаких дисциплинарных разборок мне не предстоит, совесть моя чиста до хрустальности и вообще пошло оно всё подальше!
 Просыпаюсь ещё до будильника. Хаус спит по-прежнему в расстёгнутой рубашке, но чай выпит, а печенья съедены. То ли вставал ночью, то ли прямо во сне сжевал и запил. На его телефоне висит непринятый вызов от Кадди, на моём — от неё же, плюс сообщение из министерства:  «По поводу инцидента с доктором Лейдингом назначено заседание дисциплинарной комиссии на... часов... минут... числа сего месяца. Явка обязатиельна. В случае невозможности явки по уважительной причине следует сообщить не позднее, чем за...» Ого! На завтра. Оперативно. С другой стороны, оно и понятно: мордобой на рабочем месте — это серьёзно, это не мелкое неподчинение или самоуправство. Главный врач при свидетелях дал в рожу подчинённому — это событие. Да уж, я, действительно, переменился — лет десять — даже пять — назад помыслить не мог, что такое будет обо мне. Впрочем, я и главврачом быть помыслить не мог - всегда казалось, что нет во мне качеств, необходимых для такой должности. Казалось, что и в Хаусе их тоже нет. Что ж, видимо, я вообще в людях ни черта не понимаю. Хотя завотделением-то он был хорошим — чего уж греха таить. Люди у него работали, как звери, невзирая ни на личную жизнь, ни на время суток. И не уходили — даже если пытались, шлёпались обратно, как гайки в магнитном поле - вон покойный Форман, например. Или Кэмерон. Или Хедли. За вычетом ушедших навсегда гораздо дальше всех больниц Штатов, вся первая команда здесь, да и вторая — тоже, а у меня с тех пор состав отдела трижды сменился. Видно, права была та девочка... как её звали? Ах, да, Ребекка... Она сказала мне, что слова ничего не значат, а я только сейчас начинаю понимать — не умом, а сердцем, что она имела в виду. Только сейчас, наделав столько ошибок, упустив столько возможностей. Да уж, видно, мы учимся прямо до гробовой доски и последний экзамен сдаём на смертном одре. Вот и как тут не поверить в бессмертие души?
Хаус сбивает дыхание и стонет, просыпаясь. Он нередко просыпается со стоном — за ночь действие обезболивающих, принятых накануне, сошло на нет, и его сразу по пробуждении накрывает боль и тошнота — начало ломки. Знаю, что он старается не поднимать дозу, делать перерывы — борется со своей зависимостью изо всех сил, но союзников у него в этой борьбе немного, а противников хоть отбавляй.
Приношу с кухни полстакана воды. Ещё на пороге слышу знакомое бряканье таблеток о пластик.
- На, запей.
Теперь минут десять его лучше не трогать, да и он, скорее всего, будет тихо лежать с закрытыми глазами и машинально поглаживать шрам на бедре.
Я отправляюсь на кухню поискать, что можно приготовить на завтрак. Наконец, слышу осторожные шаркающие шаги, перемежающиеся постукиванием трости, щелчок язычка замка в двери туалета, звук льющейся воды.
Разбиваю яйца на сковородку, посыпаю брынзой, укладываю колечки помидоров. Арахисовое масло — это для Хауса, сам я его не люблю. Кофе. Тосты. Кажется, всё.
Он появляется из ванной, на ходу вытирая волосы. Знаю по опыту, что волосы он так и оставит, даже не попытавшись придать им хоть какую-то пристойную форму, а полотенце бросит в лучшем случае на диван. Не угадал. До дивана ему сегодня далеко, поэтому полотенце летит в меня
- Вечно шипишь, что оно не на месте. На, положи на место.
- Выходной сегодня не хочешь?
- С чего вдруг?
- Нога болит больше, чем обычно.
- У тебя? Не знал, что у тебя больные ноги.
Это беспомощно — это лишний раз подтверждает, что сегодня хуже.
- У тебя.
Бесхитростность его всегда немного обескураживает. Иногда настолько, что даже колючки приспускаются.
- Она на работе болит не больше, чем дома. И на работе есть, на что отвлекаться.
-Ну... хорошо. Как хочешь. Смотри: мне прислали вызов на дисциплинарную комиссию.
- Уже завтра? Ух ты!. Кому-то здорово не терпится надрать тебе задницу. Речь подготовил?
Я пожал плечами, вяло ковыряясь в яичнице и признался:
- Не знаю, что говорить, Хаус.
- Плохо. Что-то говорить всё равно придётся. Отмолчаться тебе не дадут. Я думаю, вариант Мастерс не самый худший. Лейдингу всё равно тонуть, как только Сё-Мин уберётся — топи его. Он заработал.
- Это не слишком выигрышная позиция. Не добавляет очков стороне.
- Хочешь каяться попробовать? Это могло бы сойти, будь Лейдинг главврач, а ты — подчинённый.
- Я лучше буду правду говорить, как есть.
- Худшее решение из возможных. Потому что Лейдинг правды говорить не будет.
- Не хочу выкручиваться.
- Тогда тебя и без тебя выкрутят, как мокрую тряпку. Думай ещё, Уилсон. Не хочу на тебя давить, но сам не сваляй дурака, ладно?
- Я постараюсь пустить в ход всё своё обаяние, - обещаю я ему и уже тревожно начинаю посматривать на часы — мы опаздываем на утреннее совещание.

Но в приёмной перед кабинетом Хауса меня ожидает сюрприз — недобро настроенная Кадди.
- Ты почему трубку не брал?
Только теперь вспоминаю, что не отзвонился по пропущенному вызову.
- Извини, не слышал звонка.
- А почему не перезвонил?
- Я... отвлёкся и забыл. Что-то случилось?
- Случилось. Лейдинг написал в дисциплинарную комиссию целое обращение, где откровенно рассказал о причине конфликта. Он там пишет, что подвергался травле из-за своей мужской несостоятельности вследствие болезни, полученной на рабочем месте, и что особенно усердствовал, высмеивая и оскорбляя его, доктор Хаус. Возможно, поэтому он так болезненно отреагировал на сравнительно невинное замечание со стороны доктора Блавски. Он утверждает, что именно его слова послужили причиной его избиения с твоей стороны, и что они, действительно, могли бы показаться оскорбительными тому, кто не слышал предыдущей реплики. Поэтому он не винит тебя и даже готов извиниться перед Блавски. Более того, он даже уверен, что в более хладнокровном состоянии ты непременно разобрался бы в конфликте, и подобной ситуации не возникло бы, и ещё он сожалеет, что не проявил глубинного понимания ситуации — того, например, что ты не всегда в полной мере можешь контролировать свои эмоции и поступки - всё-таки полтора месяца реабилитации в психиатрической клинике зря не назначают.
- А я тебя предупреждал, - невозмутимо говоритХаус, пока я тщетно пытаюсь вернуть на место невольно отвесившуюся челюсть.
- Ему поверили? - наконец, снова овладеваю даром речи я.
- Ему поверили, потому что, к сожалению, Хаус заранее позаботился о своей репутации. Тебе предложен временно сложить с себя полномочия, до слушанья.
- Подожди. А его, - Хаус бесцеремонно указывает на меня пальцем, - репутация что, уже ничего не стоит?
- О, его репутация! - на губах Кадди появляется странная - и жёсткая и, вместе с тем, очень какая-то сочувственная улыбка.  - Его репутации позавидуют Бони и Клайд, серьёзно. Самовольный анализ «левого» викодина, закончившийся на дне оврага, драка с санитаром в Ванкувере, пьяная драка в Соммервилле, незаконнорожденный ребёнок, подозрение на незаконную эвтаназию, хранение наркотиков без рецепта, психушка... Извини, Джеймс, я прекрасно знаю, какой ты на самом деле, но вот декорация получается такая...
У меня в глазах темнеет — я чувствую, что мне нужно сесть, и плюхаюсь на диван.
- Ну, ты же это несерьёзно, - кривится Хаус. - Повторяешь пустые сплетни, которые никакие комиссии, если это, действительно, серьёзные комиссии, а не шарлатанские сборища, в расчёт не принимают. За анализ «левого» викодина он уже давно своё получил, и то, что это совпало с несчастным случаем — чудовищное везение, на грани вероятного, о драках никто ничего не заявлял — значит, это просто выдумка, ребёнок был не у него, а у его подружки, и не от него. Эвтаназия вообще не доказана, и наркотик в кармане у врача-онколога может находиться необязательно для тёмных целей, а психушка неудивительна, если человека вот так огульно в глаза обвинять во всех грехах, да, впрочем, он и не был в психушке, потому что его метрическое имя — не Дюк Нукем.
- То есть, я всё это придумала? -насмешливо спрашивает Кадди.
- Не ты, - палец Хауса снова указывает в мою сторону, - Он сам справился. Литературное недержание. Обожает сочинять и записывать в виде дневника истории, в которых отводит себе роль главного злодея — кстати, психотерапевт одобрил для профилактики депрессии. Рефлексирующий идиот с нездоровой страстью к мазохизму и самокопанию порылся в своей жизни, надёргал из неё грязной ваты, сплёл какие-то фенечки и сунул их в стол, освобождая своё сознание и надеясь при этом, что никто, кроме него, его литературного убожества не увидит. Но желающие порыться в чужом столе среди людского стада не переводятся, так что теперь для него наступило время собирать камни. А поскольку он не только мой друг, но, вроде, и твой тоже, мы оба могли бы проявить понимание и оказать поддержку — согласна?
- Ты, действительно, всё это сочинил о себе, Джеймс? - удивлённо спрашивает Кадди, а я не знаю, врать ей или говорить правду, потому что не совсем понимаю, на чьей она стороне.
- Ну, чего ты его пытаешь? - сердится Хаус. - Думаешь, ему приятно? Тебе бы, наверное, тоже не понравилось, если бы я запустил в сеть тот порноролик, где ты визжишь и царапаешь меня во время оргазма.
Кадди багровеет:
- Что ты несёшь? Никакого такого порноролика нет!
- А если б был?
Кадди снова поворачивается ко мне:
- Джеймс, прости, мне очень жаль, но... это было глупо с твоей стороны. Ты дал козырь против себя.
- Знаю, - наконец разлепляю губы я, и она снова становится деловитой:
- Одним из членов комиссии будет представитель министерства, который проводил у вас проверку в начале лета. Он полностью в курсе.
- Монгольфьер?
Глаза Кадди широко раскрываются:
- Что? Как? Как ты его зовёшь?
- Потому что напоминает люфт-баллон из чёрной резины. Правда, не такой забавный... Плохо, что он там будет... Ну, ладно, нам пора — сейчас утреннее рабочее совещание, передача дежурства...
- Тебе нужен временный заместитель, - напоминает Кадди.
- Да, хорошо.
Я стараюсь держаться спокойно, но чувствую себя не лучшим образом, а тут ещё Хаус подливает масла в огонь:
- Вот и думал ли ты, танцуя стриптиз у шеста, что найдётся желающий засунуть этот шест тебе в задницу? Нет? А надо было думать.

В кабинете уже полно сотрудников и Хаус, проходя на своё место, крепко хлопает Лейдинга по плечу и провозглашает: «Ябеда-корябеда, турецкий барабан! Кто бьёт в тот барабан, тот... в принципе, правильно делает».
Я не сажусь за стол, а остаюсь на диване — Чейз подвигается ближе к Кэмерон, давая мне место. За стол проходит Хаус.
- Уилсон получил чёрную метку с коряво написанным словом «низложен», поэтому временно полномочия надсмотрщика я узурпировал. Вообще, у нас, я смотрю, это место прямо, как вакансия учителя тёмных искусств в Хогвартсе. Дежурный, сводку!
Ночь докладывает Корвин, и он, как всегда, лаконичен и чуть рисовано небрежен. Из оставленных под наблюдение отяжелела девочка с костной саркомой, но этого мы ждали, поступил с амбулаторного приёма парень с сочетанным раком — случай редкий и интересный: неходжкинская лимфома, а потом вдруг классический лимфогранулематоз, хотя так не бывает — не помню в литературе ни одного случая, нужно будет специально поискать.
- Это — статья, - говорит строго Блавски, как будто на уголовное наказание намекает, а не на публикацию в научном журнале.
- Это я его выявила, - не резко, но твёрдо заявляет Кэмерон. - Он — мой, и статья — тоже.
- Поступил для подготовки к пересадке костного мозга Майкл Роббинсон, девятнадцать лет, - сообщает со своего места Трэверс, зав амбулаторией.
Помню Майки. Три рецидива, первые два с очень неплохим ответом на трёхкомпонентную схему и хорошая длительная ремиссия почти десять лет. Трэверс говорит, что рецидив спровоцирован тяжёлым гриппом.
- Донор по базе? - спрашивает Хаус.
- Его сестра.
- В терапевтическое отделение принята женщина для диагностического поиска, - продолжает Корвин. - Признаки неопластическго синдрома, но очаг не выявлен.
- Потом посмотрю.
- На пульте у Харта в графике опять залповые экстрасистолы, перебои, ему звонили, он сказал, что переживает психоэмоциональный стресс и уже принял успокоительное.
- Судя по последним записям, его жизнь — сплошные стрессы. Ладно, с этим — всё. Что там у мистрисс Чейз?
- Динамика по анализам положительная, переведена из ОРИТ в палату кураторского наблюдения, настаивает на выписке.
- Педиатрия «Принстон-Плейнсборо» по младенцу ничего нового не сообщает?
- У младенца всё хорошо — дышит, сосёт, температуру удерживает.
- Сканирование ему провели?
- Да, результаты они переслали — можете посмотреть.
- А до меня никто не озаботился?
- Расширен левый боковой желудочек, - с места говорит Чейз. - Некритично. Гидроцефальный синдром вследствие гипоксии и особенностей родов. Повторно взят анализ на ДНК — ну, это вы и так знаете.
Хаус поднимает голову и долгим взглядом смотрит ему в глаза. Едва заметно чуть приопускает веки — Чейз в ответ так же незаметно кивает.
- К нам поступают не только взрослые, - говорит Хаус, вертя в руках карандаш. - И медикаментозные психозы у них тоже бывают. Поэтому, раз уж мы выделили отдельную психиатрию, её не помешает усилить специалистом педиатрической специализации. Резюме прислал доктор Саймон Браун — он специалист по олигофрении, разработчик программы «особенные дети, оптимизация обучения и развития». Поскольку у него ещё сертификат по клинической фармакологии, я думаю, это — подходящий вариант, но окончательное слово оставляю за Блавски.
- Ничего не имею против, - поспешно говорит Ядвига. - Браун — отличный специалист.
- Ну, тогда на этом всё. Давайте работать.

- Ты не для пациентов этого Брауна взял, - уличаю я, когда Хаус остаётся один на один с историей болезни таинственной носительницы неопластического синдрома.
- Увы, вынужден в чём-то согласиться с Лейдингом, - отвечает он, не поднимая головы. - Раз уж мои сотрудницы начали неудержимо плодить тупиц, приходится применять меры. Либо кастрация, либо... Только по морде меня не бей, сделай одолжение, а то я тоже на тебя нажалуюсь.
- Тебя не за что бить по морде, - говорю, присаживаясь рядом на стул. - Ты делаешь добро.
- Я себе делаю добро. Если чокнутая мамаша не сдала в приют чокнутого ребёнка, она обязательно будет тратить на него больше времени, чем может себе позволить. Найму спеца по глупым детям, чтобы занимался с ними прямо здесь — получу в своё распоряжение не только рабочее, но и свободное время их мамаш. Дьявольски хитрый план.
- Никак не пойму, зачем ты всё время на себя наговариваешь плохое...
- Ну, я по крайней мере, этого в тетрадку не записываю.

В течение дня мы с Хаусом больше не видимся. Он занят своим неопластическим синдромом, который почти сразу отвергает и начинает искать коллагеноз. Я вижу, как сотрудники терапии землю роют, добывая анализы, исследования и анамнестические данные. Потом он и хирургов подключает — биопсия почки, кажется. Делает Корвин, Хаус присутствует и мешает. И обедает он не со мной, а с Корвином — похоже, о чём-то не успели доспорить в процедурной. Впрочем, мне и самому работы хватает — вновь поступившим нужно подобрать схему, прежним написать дневники и внести изменения в лечение, а Мигель как раз сейчас взял пару дней по болезни. С Лейдингом мы умудряемся сосуществовать на одной территории, не пересекаясь, и при необходимости в качестве посредника между нами бегает Рагмара.
И всё время, неотступно, меня преследуют мысли о завтрашнем разборе. Не то, чтобы я его очень боюсь, но мне неловко и непривычно, и с каждой минутой — всё больше. За почти тридцать лет моей врачебной жизни со мной многое бывало: клинические разборы смертельных случаев, подозрения в халатности, объяснения, даже суды, но на «дисциплинарку» меня ещё, кажется, ни разу не дёргали. И осознание неприятной новизны, как ощущение неотступной тяжести, всё время словно висит над головой, чем бы я ни занимался.
А к вечеру, когда я уже заканчиваю все дела, кроме писанины, и располагаюсь ради неё в кабинете сняв пиджак и немного расслабившись, вдруг появляется Блавски.
- Злишься на меня?
Я пытаюсь найти слова, но, осознав всю тщетность поиска, честно отвечаю, пожимая плечами:
- Я не знаю, что на это ответить.
- А я не знаю, что тебе сказать, - тут же подхватывает она. - Хочу, чувствую, но — не знаю. Я вела себя, как идиотка?
- И продолжаешь. Потому что твой приход сейчас сюда не противоречит понятию «вести себя, как идиотка».
- Между мной и Киром ничего не было, - вдруг говорит она.
- Ты думаешь, это очень важно?
- А это... не важно?
- А почему мне должно быть важно, чего не было между вами? Мне важнее, что есть между нами.
- А между нами... всё кончено? - спрашивает она, понимающе улыбаясь дрожащей улыбкой.
Боже, как я люблю её!
- Да, Ядя, между нами всё кончено.
- И ты не будешь... сожалеть?
На этот раз я не отвечаю долго. Но, наконец, говорю.
- Это подло, Блавски.
- Подло — это я умею, - улыбается она, словно я какой-то талант одобрил, а не в подлости уличил.
Я откладываю в сторону бумаги и сам отодвигаюсь вместе со стулом от стола.
- Чего ты хочешь?
- Чтобы ты меня любил, - отвечает легко, словно мы с ней в игру играем.
- Я тебя люблю.
-Заниматься с тобой сексом.
Меня вдруг посещает что-то вроде «дежа-вю». Вот так же я отчаянно и навсегда несколько раз пытался порвать с Хаусом. Но тогда Хаус не был виноват. Впрочем, пожалуй, и я тоже.
- Ты же знаешь: у меня «тяжёлая» фармсхема. Я практически асексуален.
Зачем эти виляния?
- А проверить позволишь? - лукаво и не слишком добро усмехается, наклоняя голову к плечу.
- Прости, я пытался смягчить. Сексуальность здесь не при чём.
- А чего ты хочешь? - вдруг спрашивает она.
- Я?
- Ну да, ты? Ты сам?
И тогда я рассказываю ей про металлическую бабочку с живым сердцем. Ту самую, однажды придуманную на кружевном мосту через каньон красивую сказку о смысле жизни и смерти.
- Она понимает, - говорю я, прикрыв глаза и не глядя на Блавски, - что там, внизу, на земле будет боль и смерть. Но она живёт мгновением захватывающего дух полёта. И в этот миг ей открыты все тайны, и она слышит музыку и видит всё то, что хотела бы видеть, и все видения в этот короткий миг, действительно, становятся правдой для неё. И она чувствует любовь к себе — остро, как удар. И любит сама. До боли, до слёз. Самый великолепный оргазм перед этим мгновением — просто приступ икоты. Но это всего лишь одно мгновение, и оно — последнее.
- Так чего же ты хочешь? - снова шёпотом спрашивает Блавски.
- Хочу, чтобы это мгновение было долгим.
- Тогда оно перестанет быть мгновением, - вслух задумывается Блавски. - Превратиться просто в полёт...
- Ну, и пусть.
- И ты будешь в этом полёте один?
- И да, и нет. Это же полёт...
- Мне тебя не хватало...- говорит она задумчиво, глядя в сторону.
- Я никуда не уходил,- напоминаю ей.
- Ты же знаешь, почему уходила я. Я боялась за тебя.
- Да. Я тебе почти благодарен.
- И это «почти» будет теперь тем самым мечом, который ты кладёшь между нами?
- Я?
- Если бы ты не был таким замкнутым, таким закрытым, таким... таким...
- Лживым? Болтливым? Доверчивым? Недоверчивым?
- Ты издеваешься, да?
- Я пытаюсь помочь тебе найти потерянное слово.
- Хорошо, дело не в слове. И, в любом случае, ты его уже нашёл в числе прочих.
- Ты винишь меня в том, что повелась на развод Лейдинга, в том, что бросила меня, в том, что была с Корвином? Или в том, что бросилась мне на помощь и пострадала сама? Это ведь был твой выбор -у нас и до этого не было всё безоблачно.
- А тебе, кажется, доставляет удовольствие терять?
- Мне? Ты ведёшь нечестную игру, Ядвига...
- Я не играю. Мне очень плохо, Джим. На самом деле.
- Я не могу тебе помочь.
- Ты... разлюбил меня.
- Нет. Только не спрашивай «так зачем же» или «так почему же», ладно? Я просто не найду слов, чтобы тебе ответить. Не знаю, как выразить то, что чувствую.
Она встаёт и заходит со спины. Её руки на плечах...
- Прости меня, Джим.
- Тебе тоже не за что извиняться. Так получилось...
- Как же мы будем дальше?
- Мы просто, наверное, не будем «мы»...
Она начинает массировать мне плечи. Пальцы тонкие, но сильные. Приятно. Откидываюсь назад, ей навстречу, закрываю глаза. Если это маневр, ничего у неё не выйдет. Но расслабиться и просто понаслаждаться — почему нет?
- Но мы - не враги? - спрашивает она, чуть — я это слышу по голосу — улыбаясь.
- Ни в коем случае.
- Мы-друзья?
- Не знаю... Может быть.
- Но мы, по крайней мере, коллеги?
- О, да... Это безусловно.
Она наклоняется и прикасается губами к моим волосам.
- Коллеге ты этого не позволил бы.
- Мы — друзья, - признаю я.
И всё-таки хорошо, что она нашла в себе силы прийти. По крайней мере, мы сможем теперь находиться рядом и делать одну работу — до этого момента я не был уверен, что смогу. Грустно, и сердце щемит, и в глазах песок, но настоящей тяжести, настоящей тоски больше нет. Спасибо ей за это.
- Хорошо, что ты заговорила об этом первая, Блавски. Наверное, теперь нам обоим будет немножко легче.
- Я всё-таки люблю тебя, - говорит она с отчаяньем, как будто все последние месяцы спорила об этом с кем-то, но так и осталась при своём.
- Давай не будем торопить события, ладно? - прошу я, всё больше разнеживаясь в её руках. - Хауса ещё могут заставить выгнать меня завтра.
- Хауса никто никогда не может заставить сделать что-то против его совести.
- Но жизнь основательно изгадить ему всё-таки можно. Не хочу,чтобы из-за меня.
- Тогда тебе нужно подготовить хорошую речь. Ты думаешь над этим?
- Думаю...
- Джим, будет лучше, если ты скажешь правду. Не надо щадить ничьих чувств — то, что сказал Лейдинг, могло вывести из себя совершенно объективно. Это было оскорбительно. Я плакала. Ты почувствовал возмущение. Это — нормально. Скажи им.
- Я подумаю. Спасибо, что ты... позволяешь.
- Спасибо, что ты заступился. Знаешь... я только недавно поняла, почему он такой. У Лейдинга это пунктик - тератофобия. О таких, как он, была статья в журнале. Психическое расстройство, когда отклонения от нормы, уродства других людей — пугают, создают ощущение нестабильности мира и, следовательно, собственной уязвимости. Он здорово облажался, выбирая работу врача. Работая врачом, он всегда будет под прессингом, а выход — неприятие, агрессия. Ему нужно было идти в хореографы.
- И там, увидев стёртые ноги балерин, он тоже начал бы избивать их. Нигде нет среды совершенно без отклонений. Ему не найти тихой гавани.
- Тихую гавань можно найти только внутри себя — ты сам знаешь. Нет умиротворения в душе — его не найдёшь ни в каком Ванкувере.
- И ты из-за этого злилась на меня последнее время? Из-за того, что я ищу во вне то, что должен искать внутри себя?
- Или меня. Я готова была предоставить. Но ты всё время бежал, ускользал и молчал. Даже когда ласкал меня, ты делал это, как шпион, почти тайно. Хаус говорил, ты склонен всегда проговаривать проблему, решать её сначала языком. Ты не разговаривал со мной совсем.
- Не обвиняй меня, - сказал я ровным голосом. - Сейчас уже не важно, из-за чего. А выводов на будущее всё равно не сделаем ни я, ни ты. Потому что у нас вряд ли так много будущего — у меня, во всяком случае. Я не хочу больше ни новых друзей, ни новой любви. Мне хорошо в бамбуковом лесу.
- Ты врёшь! - резко сказала он.
- Я проговариваю проблему. Решаю её языком. Спокойной ночи, Ядвига. Тебе же ещё домой добираться.
- Твоя кошка сдохла, - сказала она, отступая назад, к самой стене. - А Корвин съехал. И мне одиноко и грустно, и я знаю, что во всём сама виновата, но я совсем не хочу домой. Там пусто и тоскливо.
- Возьми побольше дежурств по больнице, - посоветовал я. - Я пробовал. Помогает. Ещё могу тебе звонить по телефону по вечерам, если ты сама придумаешь, о чём говорить. Могу зайти на чай, если хочешь. Только не сегодня, ладно?
- Я стала лучше понимать Лизу Кадди, - усмехнулась она. - Когда никто ни в чём не виноват, это — самое худшее, правда?

Ночью не могу заснуть. Шторки не задёрнуты, и по потолку скользят световые пятна правильной геометрической формы. Думается как-то обо всём сразу: о кошке, которая сдохла — не в первый раз, между прочим, но теперь, надо полагать, окончательно, о наших прекратившихся отношениях с Блавски, о том, почему и куда съехал от неё Корвин, о Харте, у которого всё чаще регистрируются перебои в работе сердца и которому надо бы позвонить, о Марте и Кэмерон, об их ребёнке. О Хаусе. О больнице, которая как-то мягко, исподволь, сделалась из небольшого диагностического филиала «ПП» довольно крупным узкоспециализированным амбулаторно-стационарным центром, и понятно, что приток капиталов в наш карман обеспечивает ни что иное, как громкие имена Хауса и Корвина. Единственное, о чём я совершенно не думаю, так это о том, что буду говорить на заседании дисциплинарной комиссии, а за окном уже мало-помалу начинает светать, и я удивляюсь про себя тому, что, не смотря на бессоницу, ночь прошла очень быстро. Не так ли стремительно проходит для заключённого ночь перед казнью?
Осторожно, чтобы не разбудить Хауса, встаю и пробираюсь на кухню. Сварю на завтрак какао и испеку, пожалуй, вафли — Хаус их любит, а времени у меня до начала слушания, сколько угодно. А что будет, интересно, если меня признают несоответствующим должности? Вступится за меня Хаус, просто проигнорирует решение или назначит другого главного врача? Что бы он там ни говорил, больница ему дорога, и как в ней идут дела — важно. С другой стороны, что произойдёт со мной, ему тоже важно. И кто наябедничал про этот случай? Просто голова кругом.
Пока вожусь с завтраком, вякает будильник у Хауса, а через минут десять он сам появляется на кухне — как всегда после утреннего туалета, мокрый и взъерошенный.
- О-о, - говорит, принюхиваясь. - Мы празднуем твоё распятие перед дисциплинарной комиссией?
- Подлизываюсь к боссу, которому могут посоветовать указать мне на дверь, - стараюсь отшутиться, но шутка получается унылой из-за того, что доля шутки в ней стремится к нулю.
- Гм... Значит, как выясняется, празднуем мы... труса? - шутит он, уж точно, получше моего.
- Я ничего не боюсь, - говорю я. - В конце концов, работа — не вопрос жизни и смерти, свои пять лет я доживу и на пособие по инвалидности. Просто будет грустно, если придётся уйти. И ещё... хочется, чтобы побыстрее закончилось это всё...
- Ну, ты чего раскис? - хмурится Хаус. - Не выспался?
- Совсем не спал. Где у нас клубничное варенье?
- В холодильнике.
- Зачем ты его туда поставил? Холодное варенье не льётся.
- Плевать тебе на варенье, - прозорливо замечает Хаус, но я упирапюсь:
- Я хотел им вафли начинить, и сливки сверху. Ты же так любишь.
- На сливки тебе тоже плевать.
- Но мне на тебя не плевать, - говорю с вызовом. - Ты любишь вафли с клубничным вареньем и сливками, я делаю их на завтрак. Ты ищешь глубокий смысл, я не вижу, чем мог бы...
- Мне тоже на тебя не плевать, - перебивает он. - И ты это знаешь, но тебе почему-то обязательно нужно, чтобы я сказал — какое-то преклонение дурацкое у тебя перед ничего не значащим сотрясением воздуха. Давай поедим уже.
Аппетита у меня тоже нет — даже немного поташнивает. Пью какао и начинаю собираться. Руки дрожат — с трудом справляюсь с галстуком.
- Ты что, так хочешь идти? - придирчиво щурится Хаус. - В этом костюме?
- А что? - я слегка теряюсь - Это хороший костюм.
- Человеку, который избивает своих подчинённых, костюм очков не добавит. Ты в нём будешь смотреться настоящим монстром официоза. Снимай.
Он подходит к шкафу, долго шарится в нём и, наконец, вытаскивает мягкие вельветовые брюки и светлую демократичную безрукавку.
- Надевай вот это.
- Хаус, мне велика эта рубашка.
- Вот и хорошо. Просто отлично. Верхнюю пуговицу расстегни.
- Шрам будет видно.
- Наивняк! Шрамы украшают мужчин — слыхал? И ты будешь выглядеть по-любому красивее Лейдинга, который свои «боевые ранения» в промежности демонстрировать постесняется. Иди, погляди на себя.
С опаской подхожу к зеркалу. Человек, отражающийся в нём, явно моложе меня, хотя и измождённей. Рубашка широковата в плечах, голые незагорелые руки торчат из слишком широких рукавов трогательно и немного нелепо, браслет монитотрирования охватывает запястье тоже неплотно. Из-под воротника отчётливо виден лиловатый витой шрам. Волосы отросли — давно не стригся — и лежат немного небрежно.
- А вот парфюмом облейся дорогим, - командует Хаус.
- Хочешь, чтобы я их на жалость брал? Или после заседания намечена культурная программа вроде выпрашивания милостыни у дверей супермаркета? Тогда парфюм не катит — селёдочные хвосты бы лучше подошли.
- Хочу, чтобы ты не выглядел, как хладнокровный деляга и карьерист. Но и грань лучше не переходить. Поэтому парфюм и туфли — на уровне. Речь подготовил?
- Нет. Не хочу ничего придумывать, не хочу выкручиваться...
- Молодец, - неожиданно хвалит он. - Всё правильно... Кстати, ты знаешь, что слушанье будет открытое?
- Как «открытое»? - пугаюсь я.
- В аудитории «ПП» при скоплении почтеннейшей публики. Дело серьёзное, поэтому и порка ожидается публичная. Да не трясись ты. Заодно и тебе тренинг, как меньше зависеть от чужого мнения и быть, а не казаться — так, вроде, там значится, в списке добродетелей? Куда! - останавливает он меня возле машины. - За руль не лезь — мне жизнь ещё дорога. Сам поведу.

Знакомые до квадратного сантиметра коридоры учебного госпиталя «Принстон-Плейнсборо» встречают, как незнакомые, холодом и отчуждением. Персонал косится с неодобрением.
- О, - восклицает вдруг кто-то из молодёжи. - Доктор Хаус? Здравствуйте, доктор Хаус!
- Я ещё и жонглировать умею, - на ходу фыркает Хаус, которому такое откровенное внимание неприятно.
В актовом зале уже собрались за столом официальные зануды в костюмах. В лицо я знаю только Броудена и гендиректора «ПП» - остальные незнакомые. Должен быть ещё завкадрами, но я его не вижу. Зато «Монгольфьер» - вот он. И Сё-Мин скромно пристроился в сторонке. Ух ты! Да их семь человек — вот это кворум! Кадди с ними не сидит — Кадди в первом ряду амфитеатра рядом с Мартой. Марта машет рукой. Она ещё очень бледная, но улыбается — думаю, успела до заседания повидаться с малышкой.З десь же вижу Чейза, Корвина и Блавски. Они замечают наше появление и довольно приветливо кивают. Люди на сцене тоже здороваются, и я здороваюсь с ними. Расположить к себе, быть вежливым и спокойным, не нервничать.
Хаус усаживается на ряд приставных стульев, устраивает свою трость, аккуратно и обстоятельно располагает длинные ноги — выглядит по-хозяйски.
- Доктор Хаус, займите место за столом, - предлагает председательствующий.
- Я — инвалид, - смиренно отвечает Хаус. - Мне по ступенькам тяжело подниматься. Останусь здесь, с моим главврачом.
- Вы разве не получили предписания отстранить доктора Уилсона от должности до вынесения решения? - сварливо спрашивает «Монгольфьер».
- Получил и исполнил. Мой главврач временно отстранён от должности главврача — обязанности главврача вместо него сейчас выполняет его заместитель — не главврач.
Смешливый Чейз тихонько фыркает. Но тут же все отвлекаются на прибывшего Лейдинга. Вот он выглядит строго, официально и подчёркнуто добропорядочно: костюм, галстук, аккуратная причёска, доброжелательное выражение лица. Громко здоровается — с ним тоже громко и пискляво здоровается Корвин, Марта кивает, остальные молчат. Блавски отворачивается.
Лейдинг и подходит целенаправленно к Корвину, о чём-то заговаривает вполголоса, садится рядом. Чейз слегка отодвигается тесня Марту к Кадди.
- Ну, пожалуй, начнём — ждать вроде больше некого, - говорит, кашлянув, председательствующий. - Доктор Смит, изложите вкратце суть дела.
Сё-Мин встаёт со своего места и сухо рассказывает о драке между мной и Лейдингом -  так, как это сделал бы докладчик на каком-нибудь совещании по экономическим вопросам.
- Доктор Уилсон, - обращается ко мне председательствующий, - вы подтверждаете, что всё было именно так?
Я ждал, что ко мне обратятся, и всё-таки он застаёт меня врасплох — сердце подкатывает к горлу, но я встаю, стараясь держаться спокойно:
- Да, - чуть не говорю «ваша честь» - а забавно бы получилось.
- Почему вы сочли себя вправе ударить сотрудника? - спрашивает «Монгольфьер». - Вы себя не контролировали?
Кажется, в воздухе запахло темой про психушку. У меня выбор: сознаться в хладнокровном избиении Лейдена или признать себя невменяемым. Беспомощно оглядываюсь на Хауса. Это сразу замечают:
- Надеетесь, что ваш работодатель подскажет вам ответ?
- Он просто волнуется, - лениво говорит Хаус. - Для него впервой быть здесь в таком качестве — раньше всё больше сидел среди вас, - он словно хочет напомнить мне о моём социальлном статусе и не последнем месте в администрации.
Да что я, в самом деле!
- Я не ожидаю подсказки, -говорю я вслух. - Просто стараюсь собраться с мыслями, чтобы правильно сформулировать их, отвечая на ваши вопросы. Я бы не сказал, что не контролировал себя... Ну, то есть, я, конечно, не контролировал себя, но не потому, что я в принципе не способен себя контролировать. То есть, я хочу сказать, что ударил его не хладнокровно, не по какому-то рассчёту, но всё-таки осознанно.
- Иными словами, - поднял брови председательствующий, - вы находите свои действия допустимыми и правомочными?
- Смотря что поставлено на карту,- сказал я.
Сзади меня по зрителям прошёлся какой-то шелест. У сидящих за столом вытянулись лица.
-Может быть, вы поясните? - мягко спросил Кир Сё-Мин.
- Конечно, я поясню. Человек считает чужую жизнь священной, но он совершает ряд убийств с оружием в руках, когда речь идёт о защите родины или своих идеалов. Иногда человек готов пойти в тюрьму ради любимой или друга, взяв на себя несуществующую вину или совершив что-то незаконное, чтобы защитить их. Человек нарушает правила дорожного движения и создаёт аварийную ситуацию, стараясь не наехать на бездомное животное. Все эти действия, о которых я сказал, носят противоправный характер, но, в тог же время, их оправдывает мотив. Мотив важен, на него стоит обращать внимание.
- Хорошо. И каким же мотивом вы руководствовались, устроив избиение подчинённого?
- Избиение! - вдруг фырчит с места Корвин. - Этот больной сморчок реально надеялся, что сможет кого-то избить? Да вы посмотрите на него и посмотрите на доктора Лейдинга. Тот хоть на человека похож. Хорошо, что стерпел — не ответил, не то и убить бы мог.
- Он ответил, - с места говорит Блавски. - Нанёс несколько ударов прежде, чем их разняли.
- Доктор Корвин! Доктор Блавски! - повышает голос председатель. - Если к вам появятся вопросы, мы их зададим.
- Извините, - говорит Блавски, и мне кажется, что её тоже подмывает добавить «ваша честь».
- То есть, вы считаете,что нанося удар доктору Лейдингу, вы благородную миссию исполняли? - насмешничает «Монгольфьер».
- За что вы его ударили? - наконец, задаёт ключевой вопрос Броуден — я так понимаю, он здесь, как и Сё-Мин, представляет Министерство.
- Доктор Лейдинг словесно оскорблял другого врача.
- Словесно! - подчёркивает «Монгольфьер».
- Слова ранят, - подаёт реплику Хаус, только теперь это не звучит привычным сарказмом.
- Если бы я сделал ему замечание и начал препираться, - говорю я, - это было бы развитием темы и уязвило бы присутствующего человека ещё больше. Поэтому я ударил. Нужно было заставить доктора Лейдинга немедленно замолчать и выразить своё отношение к его словам. Я это сделал. В тот момент мне не было особенно важно, что мне за это будет. Сейчас мне важно. Я не хочу терять должность, не хочу терять работу. Но в сходной ситуации могу поступить так же.
- Молодец! - на этот раз без всякого одобрения произносит Хаус. - Тебе конец, самонадеянный кретин. За правду бьют больнее, чем за враньё.
Он произносит это тихо, вроде бы только для меня, но с тем расчётом, чтобы его услышали за столом.
- Хорошо, доктор Уилсон, ваша позиция понятна. Садитесь.
И я сажусь. Лицо у меня горит, в глазах — туман.
- Мы готовы выслушать другую сторону, - говорит председательствующий. - Доктор Лейдинг, пожалуйста, расскажите, что произошло между вами и доктором Уилсоном со своей позиции.
Лейдинг, похоже, заготовил длинную речь — он встаёт со своего места, неторопливо подходит к кафедре и поворачивается лицом.
- Я думаю, то, что доктор Уилсон назвал причиной своего удара, было на самом деле только поводом. Дело в том, что доктор Уилсон последнее время не пользуется достаточным авторитетом среди коллег...
Я вздрагиваю от неожиданности — Корвин, поднявшись с места, издевательски апплодирует его словам.
- Доктор Корвин, я вас удалиться попрошу! - выходит из себя председатель.
Корвин спохватывается и с покаянным жестом снова усаживается, да ещё и съёживается, делаясь совсем невидимым за высокой скамьёй первого ряда. Я недоумеваю по поводу этого неожиданного  всплеска эмоций. Кажется, он, действительно, меня ненавидит...
- Я продолжу, - говорит Лейдинг,устремив взгляд куда-то вверх — от этого речь его выглядит высокой и вдохновенной. - Доктор Уилсон слишком демократичен и мягок. Он не может быть настоящим главным врачом. Если вы сегодня от него избавитесь, я полагаю, Хаус найдёт возможным предложить это место мне. Я не склонен к либерализму. Мои подчинённые не стали бы развешивать розовые сопли, я бы наладил железную дисциплину. Обратите внимание: доктор Уилсон — больной человек. Он ущербен, поэтому ставя его начальником над другими мы как бы признаём превосходство ущербности над силой и здоровьем. Меня злит постоянное снисхождение к ущербности, которое демонстрируют люди, призванные совершенствовать общество. Вы посмотрите: Хаус — хромой. У него прекрасный ум, но его ущербность вынуждает собрать вокруг себя таких же ущербных: одноногий инвалид, карлик, этот Уилсон, который еле дышит, доктор Блавски, лишённая части половых признаков женщины и неспособная к деторождению, моя бывшая жена, которая родила ребёнка-урода, другая наша сотрудница, родившая ещё одного урода. Что будет нести здоровью нации такая больница с таким коллективом? Да у меня у самого семенники отрезаны, но это не помешает мне брать на работу только людей с крепкими яйцами. То, что Уилсон ударил меня — единственный его нормальный поступок, но и он изобличает слабость. Я сам не против поучить кулаками тех, кто не может дать сдачи. С другой стороны, мне хватает ума не делать этого на публике. Я строю интриги подспудно, занимаюсь этим с первого дня работы здесь и добился отличных успехов — практически расчистил себе дорогу, поэтому надеюсь, что Хаус оценит мой ум, а если и нет — Хаус тоже уязвим. Нужно просто нащупать слабое место. Да, я спровоцировал Уилсона, называя его любовницу и его подружку уродками. Но это говорит только в мою пользу — я переиграл его. Так что гоните его к чертям. У меня было не так много времени, пока действовал мораторий на увольнения, потому что меня, конечно, уволили бы в первый день его отмены, но я, кажется, всё-таки успел. Ставьте меня вместо Уилсона. Мне плевать на больных, но работать я буду хорошо, потому что без этого на коне не быть, а быть на коне — для меня главное. Я всё сказал!
И снова Корвин одиноко разражается апплодисментами — впрочем, тут же спохватывается и, беспокойно оглядевшись, садится на место, но на этот раз ему даже замечания не делают - реакцию присутствующих  проще всего описать, как полный ступор. Лейдинг выглядит ошеломлённым не меньше остальных, как будто сам не ожидал от себя ничего подобного.
- М-да... - наконец, не выдерживает Сё-Мин. - Ну, по крайней мере, откровенно... Хотя, конечно... Нет, теперь я доктора Уилсона, пожалуй, даже понимаю, понимаю... Это было сильно, доктор Лейдинг. Настолько сильно, что требует, пожалуй, времени на осмысление. Вы садитесь.
Лейдинг, больше ничего не говоря, как-то неуверенно, механически, опустив голову, идёт на своё место, и его провожают изумлённые взгляды. Все просто ошеломлены. У Кадди рот приоткрыт, Марта часто моргает, Чейз опустил голову - смотрит в пол. Блавски... Блавски выглядит испуганной. Только Хаус невозмутимо потирает больное бедро и выжидающе смотрит на председателя.
- Я... я не могу принять всерьёз речь доктора Лейдинга, - наконец, выдавливает тот, словно через силу, - Это слишком... слишком... Знаете, коллеги, мне всегда казалось, что любому цинизму есть всё-таки какой-никакой предел. Кажется, я ошибался... Доктор Хаус, я думаю, вы должны поставить вопрос о соответствии доктора Лейдинга занимаемой должности — с такими морально-нравственными установками его просто опасно подпускать к пациентам.
- Мне кажется, здесь всё глубже, - спокойно говорит Хаус, продолжая потирать ногу, - Наверное, это — моя вина — я уже замечал, что доктор Лейдинг склонен провоцировать конфликты, но относил это за счёт особенностей характера. Однако, настолько сильное чувство неприятия любого несовершенства говорит о более серьёзной проблеме — проблеме психотического характера. Я полагаю, доктор Лейдинг нуждается в консультации психиатра и, возможно, лечении, после которого мы постараемся восстановить его лицензию.
- Это не я! - вскрикивает Лейдинг, вскакивая с места. - Я не хотел этого говорить, я сам не понимаю, почему меня понесло! На самом деле я так не думаю, то есть даже если я так думаю, я никогда бы себе не позволил...  Но ведь я позволил! - тут же перебивает он сам себя. - Я же понимал, что говорю — почему я просто не замолчал?
- Доктор Лейдинг, успокойтесь, - призывает Монгольфьер. - У вас расстроены нервы.
- У меня?! - почти в крик переспрашивает Лейдинг. - Нервы? Хотите сказать, что я — просто психопат, и мне место в психушке? А-а, это обязательное условие для управления больницей, да, доктор Уилсон? Доктор Хаус? Доктор Кадди? - и он диковато смеётся, грозя Кадди пальцем, как будто и вправду спятил.
Краем глаза вижу, как Кадди поспешно набирает на телефоне какое-то сообщение, одновременно успокоительно кивая председательствующему.
- Я думаю, выражу общее мнение, - говорит председательствующий, обеспокоенно косясь на дверь, - если скажу, что конфликт, как оказалось, не совсем ординарный и, пожалуй, его разрешение на настоящий момент вне компетенции дисциплинарной комиссии.
В первый раз вижу такой великолепный провал «дисциплинарки». Кажется, Лейдингу удалось то, что за много лет не удавалось ни Хаусу, ни другим самым злостным из нарушителей — напугать членов комиссии. Они на серьёзе опасаются, не спятил ли он. В дверях даже появляется массивная фигура санитара из психиатрического отделения. Только теперь до Лейдинга доходит серьёзность положения.
- Я — в порядке, - быстро говорит он. - Извините — просто нервный срыв. Уже всё в порядке. Я молчу и ожидаю решения.
С некоторым сомнением Кадди, переглянувшись с председательствующим, даёт отмашку санитару.
- Я проработал в «Двадцать девятом февраля» больше месяца, - поднимается со своего месте Сё-Мин. - И мне тоже было странно слышать такую речь. В целом в больнице хорошая деловая и товарищеская атмосфера. Там осуществляется помимо лечебной, серьёзная исследовательская работа, поэтому вступление доктора Уилсона в должность главврача можно было только приветствовать. Согласитесь, мы все знаем его не первый год. и до сих пор имя доктора Уилсона ассоциировалось у присутствующих здесь со сдержанностью, дисциплиной и доброжелательностью. Да что там! Мы были рады услышать, что управление больницей «Двадцать девятое февраля» Хаус доверил именно ему. Мы полагали, что это избавляет министерство от некоторой головной боли, которая всегда была и продолжает быть связанной с именем доктора Хауса — при всём уважении.
Хаус поклонился, но без тени улыбки. Сё-Мин тоже кивнул ему и продолжал:
-Так мог ли этот человек так перемениться за последние год-два? Едва ли. С другой стороны, доктор Лейдинг для нас — человек новый и — да - не слишком приятный, циничный, не чуждающийся провокационного поведения. Но почему нам не довериться в этом вопросе выбору и суждению Хауса? Если бы Хаус не считал, что Лейдинг — хороший врач, Лейдинг бы у Хауса не работал. Он, по всей видимости, толковый онколог. Просто, может быть, его амбиции превосходят возможности, и он старается интриговать, создавая условия дискредитации вышестоящих начальников? Вредит ли это лечебному делу? Не факт. Вредит ли это атмосфере коллектива в больнице Хауса? Доктор Кадди прекрасно знает, как эффективно может работать команда Хауса в состоянии конфликта — что, если он перенёс этот опыт и на всю свою больницу? Конечно, рукоприкладства допускать нельзя ни под каким видом, но, может быть, жёсткие меры, вроде снятия с должности, просто повредят работе в целом?  Доктор Уилсон — хороший главврач, и если у него один раз сдали нервы, то мы теперь видим: повод вполне мог быть — мы тут все, надо сказать, немного перенервничали... Что касается доктора Лейдинга, если он считает себя обиженным или обойдённым в чём-то, следует попробовать действовать на конкурсной основе, добиваясь карьерного роста общепринятыми методами. В противном случае, как вы видите, страдают всё те же нервы. Стресс от сегодняшнего разбирательства мог спровоцировать временное помрачение сознания и необычность поведения — будем надеяться, что это пройдёт само собой.
- Ну что ж... Доктор Уилсон, - снова берёт слово председательствующий. - Вам выносится порицание и ставится на вид недопустимость рукоприкладства. При повторном нарушении о вашем поведении будет сообщено органам охраны правопорядка. Вы также должны будете выплатить штраф в пользу доктора Лейдинга. На ближайшие два месяца вам назначается супервизор от министерства для контрола за вашими методами руководства, после чего вы будете обязаны пройти перелицензирование.  Кроме того, вы обязаны посещать в течение месяца курсы по управлению гневом и сдать итоговый экзамен управления собой. Его результат также будет учтён при перелицензировании. Подойдите к столу, распишитесь под уведомлением... Доктор Лейдинг, вам предписано пройти медицинское освидетельствование, до окончания которого вы отстраняетесь от работы и будете к ней допущены в зависимости от результатов после перелицензирования. Подойдите, распишитесь... Доктор Хаус, вам надлежит разрешить конфликтную ситуацию между своими сотрудниками в кратчайший срок, и то, что вы не смогли этого сделать до инцидента характеризует вас, как не слишком талантливого управленца. Но поскольку вы управляете фактически своей собственностью, никаких карательных мер к вам применено быть не может — воспринимайте это просто как совет. В качестве министерского супервизора будет назначен доктор Смит. Вам надлежит не препятствовать его работе под угрозой прекращения действия лицензии больницы и насильственного разрыва страховых договоров. У меня всё. Вы удовлетворены решением?
- Хорошо, у меня возражений не будет, - сухо говорит Хаус.
- В таком случае, заседание дисциплинарной комиссии объявляется законченным. Всем спасибо.

Лейдинг остаётся в психиатрическом отделении «Принстон-Плейнсборо», Марта и её муж отправляются в педиатрию, Кадди идёт их проводить, по дороге что-то объясняя насчёт сроков выписки. Корвин бесцеремонно требует, чтобы Блавски отвезла его домой:
- Если уж выставила из своей квартиры, отвези на чужую. Тут далеко, между прочим.
- Сюда же ты как-то добрался, - не то, чтобы возражая, но справедливости ради замечает Блавски.
- Сюда Чейз привёз. Что я теперь, должен ждать тысячу лет, пока они натетешкаются? Давай, поехали.
- Подождите! - отчаянно окликаю я. - Корвин, постойте! Что это вообще было?
- Заседание дисциплинарной комиссии, - противным писклявым голосом отвечает карлик. - А ты что, по своему скудоумию не понял, что ли? Тебя приглашали сюда публично выпороть — рад, что сорвалось?
- Нет, не рад. Я виноват был, но все отвлеклись, потому что Лейдинг со своей суперречью их в нокаут отправил. А суперречь-то под суфлёра, а? Признавайтесь, это ваша работа? То-то вы в ладоши расхлопались, как на детском утреннике. Я, конечно, не Чейз, курсов парапсихологии не проходил, но кое-что и из книжек знаю. Лейдинг спасибо вам должен сказать, чьто только нёс чепуху, а не квохтал, как курица, да?
Выражение лица Корвина становится ангельски терпеливым.
- Лейдинг вчера, - говорит он, - зная, что я тебя терпеть не могу, попросил меня помочь ему с убедительностью речи. Так, несколько советов на тему «как завоёвывать друзей и оказывать влияние на людей». Я помог. Какие могут быть претензии — и тем более, от тебя?
- Это была подстава.
- Это была справедливость. Тот редкий случай, когда получаешь то, что заработал.
- Нечестно!
- Почему? Как раз предельно честно. В кои-то веки он сказал чистую правду.
- Против своей воли.
- Ну, не всегда делаешь, что хочешь.
- Лучше, чтобы все делали то, что вы хотите?
- Это называется «манипуляция», детка. Знаком с таким словом? Ты можешь, когда тебе нужно, например, в зубы дать. Я, видишь, ростом не вышел, кулачки -с фасолину — у меня свои способы воздействия. Какие претензии?
А в следующий миг чувствую на своём плече ладонь Хауса.
- Расслабься, Уилсон. Корвин мстил не за тебя. Ты — просто повод. Рыжая, а тебе должно льстить — все рыцари графства на белых конях кидаются за тебя в пасть дракона. Это ведь ты позвонила насчёт драки, правда? Маленькая мстительная дрянь! - называет её дрянью, но тон такой, что Блавски улыбается:
- Откуда ты знаешь?
- Лейдинг этого сделать не мог — ему Вуд губу зашивал, Корвин тоже не мог - он был с Уилсоном, как и Чейз, а Кэмерон — со мной. Буллит не стал бы — слишком уважает Уилсона и не настолько умён, чтобы просчитать ходы вперёд. Охранникам — незачем, они в таких случаях предпочитают нейтралитет и своё место работы. Остаёшься ты. А поскольку ты могла предвидеть, чем это всё закончится, я думаю, это — твоих рук дело. На психиатрическую экспертизу тоже повлияешь?
-Ты знаешь... - задумчиво говорит Блавски. - Есть такой соблазн.
- Значит, Уилсон бился за тебя, Корвин — тоже за тебя... А ты? Тоже за себя... или за Уилсона?
- Думаешь, я тебе сейчас отвечу? - улыбается Ядвига.
- Вот, - Хаус обличающе показывает на неё пальцем. - Вот наш Гитлер. Вот под чью, на самом деле, волю мы сплясали, как марионетки. Ты на неё ори. Это она тут — Беспощадная Стерва.
При этих его словах кровь отливает от моих щёк, в глазах на миг темнеет — я чувствую, что могу, в принципе, сейчас потерять сознание. Сердце пропускает удар, а потом взрывается тошнотворной, слепящей экстрасистолой. Ах, Хаус-Хаус, чёртов Хаус! В ушах колокольнывм звоном: «Беспощадная Стерва». Моя судьба, мой рок, моё упущенное счастье, быть может... Так какого же я, в самом деле...? А Ядвига всё ещё улыбается, словно не слыша его слов. Или... или она их слышит так же, как я? Божественным откровением? И Корвин угрюмо молчит и не вмешивается. И я, как дурак, молчу. Бледнею — и молчу.
- Ну, поехали, - наконец, говорит Блавски Корвину, - и нам обоим: - Увидимся в больнице.
И они уходят — Корвин семенит впереди, Ядвига — за ним, и я вижу только рассыпанные по плечам её тёмно-огненные волосы.
- Ты идиот, - грустно говорит Хаус, когда дверь за ними закрывается.

Мы остаёмся одни в такой привычной аудитории. Хаус читал здесь пропедевтику и общую диагностику внутренних болезней ещё пару лет назад, а я здесь проходил собеседование, устраиваясь на работу. Зал некруто поднимается амфитеатром, кафедра ещё деревянная, а не пластиковая и не из опилок, как современные, небольшая интерактивная доска, ещё меньше — обычная, с цветными маркерами. Пианино в углу, какие-то плакаты «из жизни внутренних органов».
- Хаус...
Даже говорить ничего не надо — он улавливает уже интонацию и морщится, словно лимон раскусил:
- Ой, да перестань. Всё правильно. Подлатаешь свою карму — и всё у тебя ещё будет.
Он подходит к пианино, рассеянно берёт аккорд и прислушивается к затихающему звуку.
- Иногда мне кажется, - говорю я, словно не ему и не глядя на него, - будто всё, что здесь было со мной, с тобой, так и осталось где-то здесь, просто мы ушли из зала, а представление продолжается, как будто я выйду в коридор, и ты попадёшься мне навстречу, сорокапятилетний, а за тобой в арьегарде Кэмерон, Чейз и Форман.
- Это старость, - говорит он, пробегаясь пальцами по клавишам. - Попринимай что-нибудь для улучшения мозгового кровообращения — должно помочь. Кстати, ты знаешь, что ты сегодня — ночной дежурный по больнице.
- Нет, не я. Моё отстранение от должности было временным, до вынесения вердикта дисциплинарной комиссии, а теперь я опять главврач и сам назначаю дежурных. Кстати, ты Лейдингу должен — бедняга за тебя сутки отпахал, до нервного срыва упахался.
А в следующий миг мы оба начинает вдруг совершенно непотребно бессовестно ржать. Я вспоминаю палату в психиатрии и бабочек и спрашиваю Хауса, не страдает ли Лейдинг лепидоптерофобией, а то надо бы предупредить, чтобы его не клали в мою бывшую палату.
- Ну нет, - сквозь смех еле выговаривает Хаус. - бабочки прекрасны. Он, наверное, боится гусениц.
- Или пауков...
- Крыс
- Мышей
- Лягушек
-Скунсов. Они ещё и воняют.
- Скунсы скунсов не боятся
- Скунсу — скунсово.
- Или собственных детей, потому что у них олигофрения, - вдруг говорит Хаус, и смех замирает у меня на губах.
- Вообще-то, это ужасно, - говорю я.
- Смотря с чем сравнивать. Например, по сравнению со смертью ребёнка ребёнок-олигофрен — это здорово, дебил хорош при сравнении с имбецилом, имбецил — с идиотом. Спроси у Кэмерон, что она об этом думает.
Зябко ёжусь:
- Нет уж, уволь...
Хаус присаживается перед пианино на табурет, возлагает руки на клавиатуру — именно возлагает, другой глагол тут меньше подойдёт — и начинает играть.
- Ты это помнишь? - спрашивает он с надеждой, что я вспомню, и я вспоминаю:
- Это же ты сам написал — ещё в школе, ты говорил.
- Не мог придумать концовку. А дебил, страдающий савантизмом и застрявший в возрасте ковыряния в носу, её продолжил и закончил. У него не было нормальной жизни, зато у него была музыка. Природа стремится к равновесию, и если что-то отнимает, что-то даёт взамен.
- И что, по-твоему, она может дать взамен Шерил-Анастасии?
- А это кто?
- Дочка Чейзов.
- Её так назвали? Ну, кое-что она ей уже дала: жизнь. Другой вопрос, так ли уж она ей была нужна.
- Это станет понятно только когда она распорядиться ею. По тому, как распорядится.
- Ну, да. Будет глядеть часами в стену или расшибёт башку на мотоцикле. Или попробует работать в силу своих возможностей, строить отношения, учить испанский, играть в покер... Ты же понимаешь, что мы уже не о дочке Чейзов говорим, да?
- Ну, она как будто пока не пробовала играть в покер... Хаус, нужно на работу возвращаться.
- Подожди, - говорит он и снова обращается к клавиатуре. Я узнаю одну из любимейших композиций Орли - «Удивительный мир», и он как будто намекает мне этой композицией на что-то, что я в этот момент как раз и сам чувствую.
Всё начинается.
Всё кончается.
Солнце светит.
Земля вращается.
Всадник скачет.
Ребёнок плачет.
Не ищи, что всё это значит.


А в больнице из-за этого разбирательства, скомкавшего и разорвавшего весь день, полный сумбур. Блавски отвезла Корвина, дежурившего ночью на пульте, и вернулась знакомиться с новым сотрудником, Ли с Кэмерон решили пересмотреть порядок работы аптеки и притащили мне документы на утверждение должности аптекаря.
- Нет денег, - покачал я головой. - Психопедиатр нам дорого обошёлся. Ли, вам придётся самой пока постоять за прилавком.
Кэмерон, понятное дело, проглотила это, не разжёвывая — психопедиатр интересовал её, пожалуй, больше, чем аптечные журналы, но Ли состроила недовольную мину, пытаясь донести, что стоять заприлавком считает ниже своего достоинства.
- Я сомневался в необходимости вашей вакансии, - сказал я ей. - То есть, нам нужен фармацевт и клинический фармаколог, даже очень нужен, но полностью загрузить вас при имеющихся условиях мы не в состоянии, и я над этой ситуацией голову сломал, но если вы совместите со своей работой ещё и аптеку, вы полностью оправдаете свою зарплату, а мы полностью оплатим вашу работу. Смоглашайтесь — больные получают однотипные схемы, работы в аптеке будет немного.
В общем, уломал. Пока уламывал, вернулизь Чейз и Марта, Марта заявила что чувствует себя отлично и вообще не собирается бросать работу. Она, действительно, выглядела вполне здоровой, и я отправил её вести амбулаторный приём повторных явок — послеоперационных, для амбулаторной коррекции фармсхемы и в таком же роде, после чего на меня налетел Хаус и, грозя палкой, стал сварливо объяснять, что Марта Чейз — его сотрудница, и только ему решать, варить её, жарить или сделать из неё омлет.
Я отвязался от него только изобразив полуобморочное состояние и демонстративно проглотив аспирин, за который тут же получил отдельный выговор и чуть ли ни попытку засунуть мне два пальца в рот для извлечения оного.
Наконец, он уковылял заниматься своей диагностикой и оставил меня в покое.
Нужно было ещё посмотреть больных Лейдинга, и я занимался этим, пока не почувствовал, что умираю от голода. Часы показывали половину четвёртого — неудивительно, что я проголодался. Подумав, я набрал номер Хауса:
- Перекусить не хочешь?
- Я тебя уже четверть часа жду в кафетерии! - возмутился он. - Ты обо мне что, вообще не думаешь? Я голодный.
Когда я спускаюсь в кафетерий, он сидит рядом с Чейзом за столом, таскает у него еду с тарелки и о чём-то спорит. Спорить при этом ему, я вижу, интересно, а таскать — нет, потому что Чейз не сопротивляется.
- Что тебе взять? - спрашиваю его через головы, от стойки.
- Сэндвич с котлетой, картошку, салат и кофе, - делает заказ так быстро, как будто всё это время обдумывал его. Себе беру то же самое — так хоть шанс есть, что и мне что-то перепадёт. Кафетерий у нас маленький и небогатый, но с голоду умереть не дадут. Раздатчица — негритянка ослепительно улыбается во все свои тридцать два белоснежных зуба:
- Пожалуйста, доктор Уилсон, - и заговорщическим тоном сообщает. - Есть пончики с джемом.
- Не смородиновый?
- Нет-нет. Сливовый.
- Три, пожалуйста, - угощу Чейза, если Хаус не успеет захапать все три.
С подносом пробираюсь к ним за стол. В углу меланхолично пережёвывает красную рыбу Сё-Мин. Вижу, что и Чейз неприязненно покосился на него.
- … так и будет отираться в больнице? - долетает до меня окончание его фразы.
- Он работает, и он приличный невролог — куда лучше Вуда.
- Он соглядатай.
- Плевать. Мы о твоей больной говорили, - напоминает Хаус.
- То, что я вижу в позвоночнике, явно метастаз, - послушно переключается Чейз, - и я могу его убрать, но без первичного очага мы только спровоцируем неопластический синдром и ускорим рост...
- ...первичного очага, - договаривает Хаус. - Ты ведь в меде учился, знаешь, в чём главная проблема раковых больных?
- Поздняя диагностика из-за отсутствия ярких ранних симптомов.
- Правильно. Так какого же ты скуксился: судьба сделала тебе подарок — показала рак до начала каких бы то ни было симптомов. Уилсон, - вдруг спрашивает он, - ты когда рак у себя заподозрил, почему решил обследоваться?
- Я не заподозрил — увидел тень на обычном плановом снимке. Потом сделал биопсию.
- Вот видишь. И он тянул до операции почти полгода. И прооперирован практически радикально.
- Да уж, сердце вырезали — радикальнее некуда.
- Была кардиопатия в рамках неопластического синдрома — не морочь мне голову, я смотрел срезы.
Тут только меня словно под дых ударяет: это же о моём сердце речь, моё сердце леджало распластанное на секционном столе, и кто-то из цитологов Кадди нарезал его на тонкие ломтики и, прижав к предметному стеклу микроскопа, смотрел, как переплетаются бледные, потерявшие исчерченность дистрофичные волокна. К горлу подкатывает тошнота, и я поспешно отхлёбываю кофе. А он, гад, горячий, и я чуть не обжигаю язык.

А ты нюни распустил.
- Потому что это не тимома.
- Светлоклеточная меланома — и что? Ищи первичный очаг. Раздень её, залезь к ней в трусы — первичная опухоль может на большой половой губе быть, а идиоты -врачи стесняются туда лишний раз раглянуть. Посмотри в складках, под ногтями, между пальцев, просканируй её и не смей отпускать пока не найдёшь. Она умирает, а если не найдёшь первичного очага — по твоей вине.
- Это, скорее всего, не единственный метастаз, так что уже не будет иметь принципиального значения, найду я первичный очаг или нет. Это может быть вообще всего несколько клеток под волосами или там, гды вы сказали. Даже если я его уберу, что я смогу сделать с разбросанными по всему организму спорами этой дряни?
- Чейз, - вмешиваюсь я. - ты ещё слишком хирург и не проникся нашей спецификой. Рак  редко даёт повод для радужных надежд, и мы не должны ставить перед собой невыполнимых задач, но у пациента одна жизнь, и другой, исправленной, без рака, уже не будет. Значит, наше дело сделать именно эту как можно дольше и как можно лучше. Мы не издеваемся над больным, когда режем его и причиняем боль, или когда вводим ему цитостатики, и он начинает кровить и блевать и падать в обмороки от дурноты, или когда мы делаем ему лучевую, и он покрывается язвами и теряет волосы — всё это мы делаем с одной единственной целью: продлить и улучшить те годы, месяцы, дни, часы, что ему остались. Поэтому если есть хоть минимальный шанс — оперируй. Ты ко мне потом подойди — всместе прикинем химию, ладно? Пончик хочешь?
- Да, спасибо, - прихватив пончик и кофе, он уходит.
- Втянулся?- поднимает бровь хаус. - Уже наставления читаешь подрастающему поколению?
- Я сейчас проверял карты Лейдинга, - говорю. - Они безупречны. Он — отличный врач. И редкая сволочь. Как быть?
- Думаешь, если бы он был пушистый котёночек с пустой головой и глупыми руками, я взял бы его на работу?
- Я не стану его увольнять, - говорю я, помолчав. - Если, конечно, он сам не уйдёт. Ты — как?
- Я? А что я? Спроси лучше Блавски? Это же она его ненавидит...
- Если бы... - вздыхаю я.
- У-у... - тянет Хаус и одновременно прикусывает мой сэндвич, из-за чего «у-у» превращается в «м-м».
- Когда человека ненавидишь, его не станешь слушать и ему не станешь верить, - говорю я.
- И ты, понимая это, справляешься?\
Пожимаю плечами.
- А что мне остаётся?
Он понимающе — даже, пожалуй, сочувственно кивает и жуёт.
- Почему ты сказал «Беспощадная стерва»? - спрашиваю. - Ты ведь Эмбер так называл.
- Ну, ты-то её так не называл.
- Ты считаешь, мне стоит попробовать... - но он перебивает, не давая мне договорить:
- Я считаю, тебе не стоит руководствоваться тем, что я считаю. Хочешь, чтобы я повторил тебе всё то, что ты наговорил Чейзу?
- Какое отношение...
- Я имею в виду спич о максимально удовлетворительном качестве жизни. Знаешь, ты довольно жалко выглядишь и, в основном, потому, что всё время как будто пытаешься себе же палки в колёса втыкать. Соображения тут разные: этика, страх, всякая другая фигня... Ты знаешь, что я одно время тоже пытался построить свой дом? - неожиданно спрашивает он.
- Тот, который потом раздолбал автомобилем? - догадываюсь я, к чему он клонит.
- Когда Кадди только вернулась сюда, она вешалась мне на шею — это ты тоже знаешь?
- Я не назвал бы...
- И то, и другое, - перебивает он, - больше похоже на истерику, когда земля горит под ногами, и ты кидаешься во все тяжкие любой ценой — лихорадочно строишь семью, лихорадочно меняешь работу, лихорадочно куда-то бежишь, лихорадочно кому-то вешаешься на шею. Но лихорадка — это симптом болезни, знаешь... Корень зла тут один: страх и неуверенность. А когда жить осталось мало, это сильнее. И кончается плохо. Тюрьмой, психушкой, ещё какой-нибудь дрянью...
- То есть, дружеского совета я от тебя не дождусь?
- Это и есть совет, идиот, - говорит он почти ласково. - Середина лета. Зодиакальный знак рака. Жизнь перевалила за файф-о`клок. Впереди сиреневый вечер с виски в баре, азартными играми и дружеской беседой перед теликом до самого сна. Плевать на «как должно» - сделай, как удобно. Раздай долги, купи кота, пусть к тебе приходит тот, кого ты хочешь видеть, а кого не хочешь, на порог не пускай, как бы ни неполиткорректно это не выглядело. Открой окно, запусти бумажного змея, ляг на диван...
- И сдохни?
Свет вдохновения, на миг зажегшийся в его глазах, гаснет.
- Да, и сдохни. А ты хотел вечно жить, как агасфер? Так ты не с того конца начал — сначала попёрся вокруг света, не присаживаясь, а только потом вспомнил, что о продолжительности жизни контракт позабыл заключить.
- Ну, хорошо. Допустим, ты прав. Но, если просто плюнуть на всё и сибаритствовать, не окажется ли в последний момент, что тебе просто нечего предъявить?
- Кому, чудило?
- Ну, не знаю... высшему Смыслу, как ты его называешь, Богу, допустим, самому себе.
- Это ты его называешь Высшим Смыслом — я, скорее, Высшей Бессмыслицей. Ничего не надо предъявлять. Смерть — не судебный пристав, опись имущества делать не станет, сколько ни наворуй. Или ты веришь в лабуду насчёт раскалённых сковородок и прохладнымх ручьёв с первоклассным виски? Тебе нужно пересмотреть приоритеты и определиться, наконец, ты что вообще тут делаешь, живёшь или к смерти готовишься.
- Я болен. Я не могу о ней не думать.
- Все больны, разница только в диагнозе.
- И в прогнозе...
- И твой диагноз: спермотоксикоз. Трахни уже кого-нибудь.
- Понимаешь... я — не ты. Мне не всё равно, кого.
Он плотно сжимает губы, и я вижу, что обидел его. Вообще веду себя как скотина — ведь он пытается помочь. Как всегда. Я вдруг впервые за много месяцев замечаю, как сильно он постарел и похудел, и даже смеяться стал по-другому — устало. А может быть, он и прав? Ведь недаром мне так часто снится полёт красной металлической бабочки с живым сердцем — то, что я пытался сказать Блавски.
- Хаус... А если «кто-нибудь» не захочет? Вообще, надо ли принимать во внимание чувства других людей или переть нахрапом? Я всегда думал, что да, но что, если я ошибался?
- Было уже. Ты повторяешься.
- Я всегда повторяюсь. «День сурка» - помнишь?
- А что ты не смог и трёх дней протянуть, помнишь?
- Я почувствовал, что играю, а не живу. И бросил. Потому что было не до игр. Я не справился, но это не значит, что я не хотел и что у меня ,s в принципе не могло получиться любить себя плевать на всех. А по твоей теории кота и воздушного змея я был прав тогда, а не теперь. Но там, в автобусе ты мне говорил другое...
- Ладно. Я тебе повторю так, чтобы ты понял, как яс ам думаю об этом. Чувства других людей надо принимать во внимание настолько, насколько они, эти чувства, являются и твоими тоже. Если да - да, если нет — нет. А всё остальное — насилие над собой и рисовки.
Я уже открываю рот, чтобы возмутиться такой эгоцентрической позицией, как вдруг меня пробивает — второй уже раз за один разговор с ним, и я понимаю всю глубину и правоту высказанной им сейчас мысли. И это никакой, чёрт возьми, не эгоцентризм, это самая правильная, самая честная позиция — это его, Хауса, позиция, на которой он, похоже, с рождения стоит, и именно поэтому я не знаю никого, кто мог хотя бы приблизительно сравниться... И я даже на миг прикрываю глаза от этого пробоя, а когда снова открываю, он пьёт мой кофе с моим пончиком.

В половине шестого вдруг поступает экстренный пациент — тот, которому пересадили вторую почку при экспериментальной операции. Почему именно к нам, не могу понять — у нас не слишком хорошие условия для нефрологических. Да ещё он протянул время — период анурии больше суток. Отёчный, в сопорозном состоянии.
- Венди, позвони Старлингу — его клиент.
- Там отторжение, - говорит Мигель, осматривавший первым контактом. - Надо удалять почку, не то он — труп.
- С ним есть сопровождающие?
- Да, его жена.
- Возьмите разрешение у неё — он сейчас недееспособен.
- У неё нет прав — мы ждём его отца. В медкарте написано, что он — врач.
- Как скоро он сможет прибыть?
- В течение часа.
- Ладно, ждём.
Я просматриваю карту пациента, а думаю о Леоне Харте — за своими делами почти совсем забыл о нём, не созванивался... А может, и правильно? Ну, что я ему? Напоминаю младшего брата — да ведь это не самое счастливое воспоминание, надо заметить... Что-то меня тревожит — ведь от одного донора транспланты, и потом, уже несколько раз с пульта докладывали, что у него не всё благополучно.
- Готовьте операционную — не будем терять времени: как только получим разрешение — сразу на стол. Колерник, тебе. Сабини — на наркоз. Корвин ушёл, пусть ассистирует Тауб. Работа тонкая, для его девичьих ручек  - в самый раз. И оставьте нам условия для ретрансплантации. Вдруг...
Выхожу из отделения раздасадованный, чуть не обозлённый — теперь ещё не хватало нам отторжения роговиц у пациентов Варги, чтобы окончательно похерить успех одномоментной трансплантации. И — не выдерживаю — набираю-таки номер.
- Леон, узнал?
- Старик, у меня определитель, так что...
- Как чувствуешь себя? Почка работает?
- Устал, по правде говоря... Работает — куда она денется? Сам как?
- Леон... это — не дежурный звонок. Только что поступил человек, у которого трансплантацию проводили одновременно с тобой. У него отторжение транспланта. У тебя точно всё в порядке? Ещё в начале лета ты, помнишь, жаловался, что простудился, поясница побаливает. А сейчас — как?
- Так же, - помолчав, отвечает он, и тон невесёлый.
- Ты же понимаешь, что это серьёзно? Что это твоя жизнь? У тебя отклонения при мониторировании.
- У меня стенокардия ещё — ты помнишь? Почку вы заменили, а сердце — нет.
- Отклонения в электролитном составе крови.
- Нарушал диету, как дурак.
- Леон, я с тобой не шутки шучу. Это важно.
- Сейчас мне важно досняться в сезоне. Такая работа, Джим! Мы все на кураже, пашем, как проклятые, спим по три часа в сутки, и нам нравится.
- Леон, тебе нельзя спать три часа в сутки и пахать, как проклятому.
- Только до октября, старик, в октябре я сам приеду и крутите меня, как хотите. Ну, всё, я тороплюсь — Бич там уже из штанов выскакивает. Хаусу — привет, - и гудки.
Звонил — думал.успокоиться, а взвинчен теперь ещё больше. Кураж-куражом, но голос у него усталый и нервозный, а среднесуточное давление... - не веря своей памяти, захожу в пультовую:
- Буллит, будь добр, промотай мне последние сутки у Харта. Все отклонения сбрось отдельной табличкой, ладно?
- А у себя не хотите? - интересуется он, пробегая пальцами по клавиатуре. - У вас нарастает «пэ-ку» и за сутки уже сорок две экстрасистолы. Сократительная активность...
- Брось, - говорю. - Я не лечащий врач сам у себя — Чейзу доложишь.
- Хаусу доложу, - грозится он. - Ну, вот вам распечатка.
Возвращаюсь в отделение, на ходу просматривая распечатку. Среднесуточное давление сто сорок шесть, нижнее — девяносто. В последнем присланном анализе калий высоковат — ещё в пределах, но едва ускребается. Сердце - семьдесят в минуту. Норма. Хотя раньше у него чаще билось. В общем, всё не критично, но настораживает. Нужно показать Хаусу.
В коридоре натыкаюсь на ожидаемо приехавшего Старлинга.
- Что там? - нервозно спрашивает он, стараясь выглядеть спокойным и деловитым, но не слишком в этом преуспевая. Нервозность эта выглядит странно. Старлинг — хороший врач, у него редко бывают настоящие проколы, но транспланты непредсказуемы и мало зависят от мастерства хирурга. И Старлинг это знает — с чего же так нервничает?
- Отторжение. Мы ждём разрешения на операцию — должен прибыть отец пациента.
- В каком он состоянии?
- Загружен. Сопровождающая сказала, что он сутки не мочился. Температура субфебрильная, по катетеру получили буквально чайную ложку. И с кровянистой примесью.
- Хорошо, я хотел бы участвовать в операции.
- Это не я решаю — как скажет Колерник. Вы же знаете, хирурги — автономная единица всегда, и наши — не исключение. Остальные должны идти у них на поводу.
- Думаю, она разрешит — я её неплохо знаю, поговорю с ней. И можно будет сразу внести его в базу данных на повторную пересадку?
- Маловероятно, что удача улыбнётся повторно. Но внести в базу можно. Я сейчас возьму его данные из приёмного.
Но в ответ на запрос из приёмного отделения, совмещённого у нас с амбулаторией, поступает, действительно ошеломляющее известие — у поступившего больше двух промилле алкоголя в крови.
- Он что, пил? С пересаженной почкой — пил? - изумляюсь я, и вижу вдруг по лицу Старлинга, что для него это — не новость.
- Стоп, - говорю. - Он и раньше пил, и вы знали? Старлинг, это серьёзное нарушение, и вы прекрасно отдаёте себе отчёт в том, что это — серьёзное нарушение. Страдающие алкоголизмом не могут быть реципиентами органов — значит, вы ввели в заблуждение комиссию по трансплантации, не сообщили известных вам фактов, а теперь ваш больной пропил свою новую почку. Думаете, я должен промолчать и, так же молча, снова внести его в список очередников?
Старлинг долго не отвечает. Он смотрит в сторону, а его лицо похоже на небо в пасмурный полдень — лёгкими тенями по нему скользят тучи. Я слишком хорошо его знаю, чтобы не насторожиться. Он учился нефрологии с Хаусом, а со мной много раз сталкивался в барах и туалетах на всевозможных конференциях, коллоквиумах и брифингах по онконефрологии. Лёгкий человек, не склонный ни к анархии, ни к стяжательству, что могло бы объяснить такое откровенное пренебрежение правилами.
- Это не просто больной, - наконец, говорит Старлинг. - Он — мой сын от первого брака, и я приехал сюда не только как его лечащий врач, но и как медицинский поверенный, чтобы подписать разрешение на операцию. Я думал... надеялся, что он справится. Ему двадцать шесть всего...
Вот так. Как пыльным мешком по голове. И он сам вшивал ему почку, слушая по громкой связи команды Хауса, даже, кажется, что-то балагурил. На языке вертится «мне очень жаль», но это такая дежурная, расхожая фраза, что говорить её врачу просто нельзя.
- Я вас очень уважаю, Старлинг, - говорю, помолчав. - Сейчас даже, наверное, ещё больше зауважал. Но я не могу... Простите.

В отвратительном настроении возвращаюсь в свой кабинет — нужно хотя бы начать составлять отчёт об этом провале, чтобы после окончания операции расставить точки над «i» - а там уже сидит, развалившись на диване Хаус и вертит трость — серебристая змея вспыхивает, ловя свет заходящего солнца — довольно зловеще.
- Дерьмово выглядишь! - жизнерадостно приветствует он меня. - Всё ещё обдумываешь смысл жизни, и как прожить, чтоб не стыдно помирать было?
- Ты слышал, кто к нам поступил с отторжением транспланта почки?
- Ну, поскольку его карта лежит у тебя на столе...
- Это тот, кому мы делали множественную одномоментную пересадку. Кардиореципиент умер на операции, мы отчитались... ты отчитался об успехе нефротрансплантации, а теперь придётся подавать извещение об отторжении.
- Ну, да. Он с нами скверно поступил. Взял — и отторгнул почку, на которую мы возлагали такие надежды. Ты поэтому мрачный? Обиделся?
- Он пьяница. Но ещё он - сын доктора Старлинга, поэтому Старлинг включил его в реестр в обход правил. Он приехал. И я не знаю, как мне теперь быть.
- А какие варианты, собственно? Почку надо удалить, парня перевести на диализ.
- Старлинг настаивает на повторном включении в реестр...
- Ну ещё бы ему не настаивать!
- Если я покажу в отчёте, что парень пьяница, это снимает с нас вину, эксперимент не будет считаться провальным, можем получить «добро» на повторный. Но он ни за что больше не получит почку. И Старлинга накажут — могут даже лишить лицензии. А если смолчу, это... это будет неправильно.
Хаус фыркает, как лошадь, но я не собираюсь так просто сдаваться.
- Да, смешной выбор. На одной чаше весов жизнь человека, который её не ценит, и карьера другого, который её ценит, на другой — я не знаю, чья жизнь, но чья-то — точно и успех эксперимента, который может спасти ещё чьи-то жизни.  И моя совесть. И выбрать не так-то просто. И можешь не фыркать.
- Совесть скинь со счетов, - лениво советует он.
- Это ещё почему?
- Потому что она на обеих чашах, и примерно поровну. Будь это иначе, ты принял бы решение, не задумываясь.
- А ты прав... - говорю, подумав.
- Я всегда прав. Даже скучно. А, кстати, почему Старлинг взваливает на тебя свои проблемы? Пусть он решает. Если ты включишь парня в реестр, ответственность будет твоя, но ты бы никогда не включил в реестр чужого пациента, не расспросив врача — пусть подаёт на комиссию.
- Я — член комиссии, Хаус.
- Так выйди.
- Что? Ты серьёзно?
- Серьёзно. Ты — инвалид, реципиент, сердце получил в обход правил и законов, о чём все знают, как и о твоей извращённой совестливости. Странно, что она до сих пор не взбунтовалась, но как аргумент — сойдёт. Тебе нужна эта комиссия?
- Была нужна, когда я мог влиять.
- Как главврач узкоспециализированной больницы, и так можешь.
- Правда...
Это выход. Выйти из состава комиссии по трансплантациям, козыряя нездоровьем и этическим конфликтом, не выдавать Старлинга, но и не содействовать ему — пусть выпутывается сам. Какое право я имею судить? У меня не было детей, и я понятия не имею, на что бы пошёл, если бы они были, ради спасения их жизни. На обман и подлог — запросто. Когда-то на убийство пошёл ради дорогого мне человека...
Вдруг захлёбываюсь безудержной зевотой — даже почти отключаюсь на высоте зевка.
- Расслабился? - понимающе кивает Хаус. - Дошло, наконец, что земля вращается не вокруг твоего железного несгибаемого характера?
- Издеваешься? - а перестать зевать не могу — очень глупо, должно быть, выглядит.
- Устал? Иди сюда, - он похлопывает по дивану рядом с собой, как кошку или собаку подзывает, покровительственно и властно. - Садись. Спиной ко мне повернись, - и чувствую сильные жёсткие пальцы начинают разминать мне шею и надплечья так, как может и изредка в виде особой милости делает мне только он. Больно. Приятно. Бывают такие странные минуты, когда преследующая по пятам суета вдруг берёт тайм-аут, и ничего нет важнее сиюминутного ощущения правильности происходящего — даже не то, чтобы правильности, а некоего единственно возможного варианта «здесь и сейчас», и такие минуты впечатываются в память очень чётко: пылинки в солнечном свете, розовый блик на коже тыльной стороны ладони Хауса и рукаве его светло-голубой рубашки — как всегда, с расстёгнутой манжетой с нитками от оторванной пуговицы, документы на столе — лёгкий сквозняк из окна чуть приподнимает лист, словно собирается перелистнуть, но передумывает и снова оставляет его в покое.

ХАУС.

Операция закончилась около восьми. Почку, которую вшивали с таким старанием и точностью, безжалостно вырезали и выбросили — ну, вернее сказать, передали для гистологического анализа Куки. Вместо неё подключили громоздкий и неудобный аппарат для диализа. Старлинг остался сидеть в интенсивной терапии.
Уилсона я застаю в кабинете за составлением отчёта. Дело у него продвигается мучительно медленно, потому что трудно одновременно и не врать, и правды не говорить — я с откровенным, добротным, качественным враньём справился бы быстрее. Но Уилсону не подходит — он в обычной позиции «И рыбку съесть, и в дамки влезть», а такая позиция — всё равно, что балансировать на одной ноге на спинке стула. Ну, чем мог, помог — беру со стола анализ алкоголя в крови, а на возмущённое его: «Что ты делаешь?» демонстративно комкаю и бросаю в ведро:
- Затерялся. Но ведь при желании результат можно посмотреть в лабораторном журнале...
- То есть, я забыл о нём, да? - не без сарказма спрашивает Уилсон. - Заказал, не получил, не описал, не упомянул даже — и успокоился.
- А ты и остальные не описывай — просто приложи. Случай несложный — не стоит многотомника. Другое дело, если бы ты собирался поднимать вопрос о его повторном включении в реестр, а так... отторгнутая почка передана на гистоисследование, завтра результат, диагноз — и можешь смело сдавать в архив, тем более, что Старлинг ещё меньше твоего заинтересован в аккуратном ведении документации. Заключение Куки лучше ответит на все вопросы.
Вижу, что его подмывает возразить мне, но достаточных аргументов не находится. То, что полагается по правилам, конечно, ввиду моего совета, вопиет к небесам, но Уилсон знает, что мне плевать на то, что полагается по правилам. Он снова с сомнением перечитывает текст, болезненно морщась, и всё никак не может решиться поставить, наконец, свою подпись и отложить карту.
- Итак, он готов пасть на самое дно бездны кривды и лжи, чернее которой нет, - комментирую. - Какой насыщенный день, Уилсон! Одного коллегу упёк в психушку, другого спас от делицензирования, а ещё толком не стемнело. Подпиши уже эпикриз.
Действительно, на улице густые сумерки, но лампа горит, и они кажутся непроглядной чернотой. Я вижу, что Уилсон здорово устал — ночь без сна, день, полный беспокойства. Он хочет спать — я знаю такое состояние: голова тяжёлая и туманная, под веками несильное надоедливое жжение и ни на чём нельзя сосредоточиться, нельзя понять, правильно ли поступаешь и насколько судьбоносно твоё решение, существенны ли твои сомнения и тревоги или ты их безбожно преувеличиваешь и вот эта тупая тяжесть в боку означает, что ты слишком долго оставался за столом или где-то в глубине потихоньку подгрызает твои внутренности ещё не диагностированный раковый метастаз. И сейчас Уилсон не идёт домой и упорно роется в документах потому что не чувствует уверенности в принятом решении, потому что не может сосредоточиться и оформить свою усталость в целенаправленное действие: пойти домой и лечь спать, потому что хочет услышать от меня то, чего никто в здравом уме и твёрдой памяти давно от меня не ждёт — слова ободрения и поддержки.
- Кончай, - говорю. - Чёрное не сделается белым оттого, что ты заснёшь за столом. Пойдём, я есть хочу. У нас дома есть что-нибудь съедобное?
- Были стейки с капустой. Если подогреть...
- Ну, давай, вставай, пошли. Ты эту папку уже в четвёртый раз открываешь, читаешь титул и огпять закрываешь — впечатление такое, что у тебя на жёстком диске места недостаточно — форматирование нужно.
Наконец ставит нервную размашистую подпись, поднимается, прихватывает пиджак и портфель — единственный в больнице, кто ходит с портфелем, как живой анахронизм эпохи Великой Депрессии. И лицо становится вдруг озадаченным. Взвешивает портфель в руке, хмурится, лезет в него и вынимает книгу — довольно толстую, но в мягкой обложке.
- «Как перестать беспокоиться и начать жить» Карнеги - старое издание. Сам купил или подарил кто?
- Не знаю, откуда эта штука взялась в моём портфеле, - с недоумением говорит он, так подозрительно заглядывая в портфель, словно ожидает увидеть там ещё что-нибудь необычное — живого кролика, например.
- Это не я, - говорю на всякий случай, потому что, действительно, не я.
- Смотри, тут открытка. Пустая, без каких либо надписей. Рождественская. Детская. Бред какой-то...
На глянцевом кусочке картона изображён гном в красной дублёнке, который, стоя на перекладине увитой серпантином стремянки, подводит стрелки часов. Бородатая физиономия у гнома хитрая, глаз прищурен, а поперёк открытки игриво-назидательная надпись: «А ты хорошо себя вёл в этом году?»
- Кто и зачем подложил мне это в портфель? - недоумевает Уилсон.
А я не могу удержать улыбки.
- Тебе точно нужно форматирование, - говорю. - Подарок от Корвина — своего рода извинение, но с намёком, что и ты не ангел. Это же даже рождественскому оленю понятно. А книжку почитай — имеет смысл тебе её почитать.
Несколько мгновений он молчит, держа внесезонный подарок «тайного Санты» перед собой, как будто не знает, что с ним делать, но, наконец, убирает обратно в портфель.
- Я читал это... раньше. Та самая теория, которая страшно разнится с практикой, - и гасит лампу.
Сразу окна светлеют, меняя местами чёрное с белым, как негатив и позитив в процессе печатания фотографий. И сам он становится тёмным силуэтом, как вырезанная из чёрной бумаги фигурка, на фоне окна. Только почему-то блестит серебристым зеркалом волнистая полуседая прядь надо любом — ловит откуда-то невидимый свет. Сам не знаю, почему, но спрашиваю — сейчас, в темноте, когда мы не видим глаз друг друга:
- Ну а как ты... вообще?
- Вообще? Хороший вопрос.
- Ну, ладно — не вообще. В частности?
- Я впорядке, - чувствую в его голосе лёгкую улыбку. - И вообще. И в частности. Не всё идеально, и не всё солнечно, но... я чувствую сейчас, что я на своём месте. И хорошо, что моё место не особенно далеко от... твоего места.
Смутил ведь, зараза, хоть и в темноте.
- Девчонка! - протестующе обзываю его.
- Мальчишка! - смеётся он в ответ. - Долго будем тут стоять?

УИЛСОН

Помню, что имел самые благие намерения приготовить ужин себе и Хаусу. Просто присел на минуту, привалился к спинке дивана, чтобы спина отдохнула прежде, чем встать к плите, прикрыл глаза...

- Да ложись ты, ложись, - руки сжимают плечи, заваливая навзничь, а там, куда придётся сейчас моя голова уже откуда-то взялась подушка — мягкая и прохладная. -  Давай сюда свою удавку, висельник, - те же проворные пальцы развязывают галстук, расстёгивают воротник-сразу становится легче дышать.
- Ты... необычно заботливый...сегодня... - бормочу, засыпая. - Спасибо...
- Ты даже не представляешь, как я в этом далеко зайду, - грозится и сдёргивает с меня туфли, а они жёсткие и к вечеру тесноваты. Блаженство от них избавиться. Смешно: я вроде ещё не совсем сплю, всё слышу, но уже не могу ответить, не могу даже пальцем шевельнуть. Даже обидно: Хаус раздевает меня — в этом предложении каждое слово можно писать прописными буквами, а я даже не в состоянии ничего прокомментировать. Боже! Это что он, и брюки тоже? И носки?!! Ну, завтра, не иначе, снег пойдёт...

Просыпаюсь среди ночи — нередко такое бывает, даже если мне не нужно отлить или что-нибудь ещё, и даже если я засыпаю в своей постели, а не на диване в гостиной, раздетый только наполовину стараниями Хауса. В комнате полумрак — один лишь неяркий торшер горит. Дверь в спальню Хауса полуоткрыта — там темно, а в гостиной тихо, так что до меня доносится его размеренное сонное дыхание. Можно перейти к себе и лечь, как полагается, раздевшись, постелив постель, но лень, сойдёт и так. Всё равно уже рубашка мятая, да и брюки, стащив с меня, Хаус не удосужился повесить, как следует — бросил, как попало, на ближайший стул. Впрочем, слишком многого хочу от него. К тому же, сам он брюк не носит — джинсы, а они не мнутся. Да если бы и мялись, ему плевать. Ему двенадцати не было, когда он научился чётко отделять главное от второстепенного, и стрелочки на брюках в список главного явно не входят. И он прав, чёрт возьми, потому что только такой зануда, как я, может считать, что цвет галстука и оттенок парфюма значат в жизни что-то большее, чем цвет галстука и оттенок парфюма. Но лучше сейчас не думать об этом, не самокопаться, потому что опять пролежу всю ночь, глядя в потолок, а хочется спать. И я совсем уже было собираюсь снова заснуть, как вдруг замечаю кое-что на журнальном столике. Там, отражая янтарным глазком свет торшера, стоит стакан с остывшим чаем и бумажная тарелочка с шоколадным печеньем. Но, как говорят мои еврейские сородичи, самый цимес в том,что по форме печеньки сделаны в виде бабочек с налитыми белой глазурью узорами на крылышках. И я сижу на диване, обняв руками колени, пялюсь на этих шоколадных бабочек и безудержно улыбаюсь, как дурак, и именно в этот момент, кажется, учусь — запоздало учусь — отделать главное от стрелочек на брюках.


The End/